Читать книгу: «Без судьбы», страница 2

Шрифт:

Мы вернулись к гостям. На улице стемнело. Мы закрыли окна, плотно заклеенные бумагой воздушного затемнения, и тем отрезали себя от синего влажного весеннего вечера. В комнате словно бы стало гораздо теснее. Гул голосов утомлял меня. Глаза щипало от сигаретного дыма. Я уже не мог сдержать зевоту. Мачехина мамаша накрыла на стол. Ужин она принесла с собой в большой сумке. Она даже мясо достала на черном рынке, о чем сообщила, как только пришла. Отец сразу расплатился с ней, достав деньги из кожаного бумажника. Все сидели за столом, когда вдруг явились дядя Штейнер и дядя Флейшман. Они тоже хотели попрощаться с отцом. Дядя Штейнер, едва вошел, попросил всех «не обращать на них внимания». Он сказал: «Я – Штейнер. Сидите, сидите, пожалуйста». На ногах у него, как всегда, были драные шлепанцы, под расстегнутым жилетом круглился солидный живот, в зубах зажата была вечная дешевая вонючая сигара. На большой рыжей голове странно выглядела прическа с детским пробором. Дядя Флейшман – маленький, с ухоженной внешностью, с белоснежными волосами, с сероватой кожей на постоянно встревоженном лице, с круглыми, как совиные глаза, очками, – рядом со Штейнером был едва заметен. Он лишь молча кланялся, выглядывая у того из-под мышки, да ломал пальцы, словно оправдываясь – из-за Штейнера, как можно было подумать. Но вряд ли из-за него. Старики – неразлучные друзья, хотя беспрестанно спорят друг с другом: не существует такого вопроса, в котором они были бы одного мнения. Штейнер и Флейшман по очереди подошли к отцу, пожали ему руку. Штейнер еще и по спине его похлопал, назвал «стариной» и, в который уже раз, повторил свою любимую шутку: «Так что – ниже голову, старина, и не будем терять отсутствия духа!» Еще он сказал – тут дядя Флейшман тоже энергично закивал, – что они по-прежнему будут заботиться обо мне и о «мадам» (так он называл мачеху). Потом, поморгав утонувшими в морщинах глазками, обнял отца и прижал к своему животу. Когда они ушли, все утонуло в звяканье столовых приборов, гуле голосов, запахе блюд и густом табачном дыму. Лишь иногда я более или менее четко видел чье-нибудь лицо, замечал какое-нибудь движение, которые почему-то проступали вдруг из окружающего тумана; чаще других мне в глаза бросалась желтая, костлявая, трясущаяся голова мачехиной мамаши, следившей, чтобы ни одна тарелка перед гостями не пустовала; потом взгляд мой остановился на дяде Лайоше: тот протестующим жестом воздел ладони, отказываясь от мяса, потому что это мясо свиньи, а религия запрещает употреблять в пищу свинину; еще мне запомнились пухлые щеки, жующие челюсти и слезящиеся глаза мачехиной сестры; потом в розовом круге света под люстрой появился вдруг голый череп дяди Вилли, и я уловил обрывки его оптимистических речей насчет обнадеживающих перспектив; и снова дядя Лайош, который в торжественной тишине произнес слова, прося помощи Господа, чтобы «все мы в самом скором времени снова сидели за семейным столом, пребывая в мире, любви и здоровье». Отец попадал в поле моего зрения редко и смутно; мачеха же в тот вечер запомнилась мне лишь потому, что о ней все подчеркнуто, нежно заботились, едва ли не больше, чем об отце, а потом у нее вдруг заболела голова, и гости наперебой стали предлагать ей таблетки и советовали положить на лоб влажное полотенце, но она и от того, и от другого отказалась. Однако время от времени сознанием моим завладевала бабушка: она все время путалась у кого-нибудь под ногами, и ее приходилось уводить обратно на канапе; я и сейчас слышу ее нескончаемые жалобы, вижу ее подслеповатые глаза, которые под толстыми, запотевшими линзами очков напоминали каких-то странных, влажных насекомых. Потом все разом вдруг поднялись из-за стола. Тут и началось настоящее прощание. Бабушка с дедушкой ушли отдельно, немного раньше, чем родня мачехи. И за весь этот вечер отчетливее всего запомнился мне, пожалуй, единственный дедушкин поступок, которым он обратил на себя всеобщее внимание: это случилось, когда он, уходя, маленькую свою птичью головку на короткое мгновение, но порывисто, почти отчаянно, прижал к пиджаку отца, к его груди. Сухопарое жилистое тело его содрогнулось, словно он с невероятным трудом подавил рыдание. И, оторвавшись от отца, он торопливо двинулся к выходу, ведя под локоть бабушку. Все расступились, давая им дорогу. Многие потом, уходя, обнимали и меня, и я еще долго чувствовал на лице клейкий след их поцелуев. Наконец стало тихо: все ушли.

Тогда попрощался с отцом и я. Или скорее, может быть, он со мной. Даже не знаю. Не совсем ясно помню, как это произошло. Должно быть, отец вышел проводить гостей, потому что я на пару минут остался возле стола с остатками ужина в одиночестве – и встрепенулся, только когда отец опять оказался в комнате. Он был один. И хотел проститься со мной. Завтра утром на это уже не будет времени, сказал он. И стал говорить мне об ответственности, о том, что мне придется до времени повзрослеть, – примерно то же самое, что я уже слышал сегодня от дяди Лайоша, только без упоминания Бога, не такими красивыми словами и гораздо короче. Вспомнил он и про мать, высказав предположение, что она, вероятно, попытается теперь «переманить меня из дома к себе». Я видел, мысль эта очень его беспокоит. Еще бы: они с матерью долго спорили, кому я должен принадлежать, пока наконец суд не решил дело в пользу отца; а теперь, и тут я вполне его понимал, он, должно быть, не хотел лишиться – только по той причине, что оказался в невыгодной ситуации, – прав на меня, с таким трудом завоеванных. Но в этот момент он взывал не к закону, а к моему здравому смыслу, подчеркивая разницу между мачехой, которая «создала теплую, уютную семейную обстановку», и матерью, которая, наоборот, меня «бросила». Тут я стал слушать внимательнее, потому что мать об этом рассказывала мне совсем по-другому: по ее мнению, виноват во всем отец. Потому она и вынуждена была найти себе другого мужа, некоего дядю Дини (на самом деле его звали Денеш), которого, кстати, на прошлой неделе тоже забрали, и тоже в трудовые лагеря. Как там было на самом деле, мне так никогда и не удалось узнать: отец быстро перевел разговор снова на мачеху, напомнив: ей я обязан тем, что меня забрали из интерната, а потому мое место «дома, рядом с ней». Он еще много о ней говорил, и я догадывался уже, почему она не участвует в разговоре: наверняка ей это неловко было бы слушать. Меня же беседа опять-таки стала несколько утомлять. Уж не помню, что я обещал отцу, когда он пожелал услышать от меня обещания. А в следующую минуту я вдруг очутился в его объятиях, что показалось мне, после его слов, неожиданным и даже немного странным. Не знаю, от этого ли у меня полились слезы или просто от того, что я ужасно устал, или, может, от того, что еще с первого, утреннего разговора с мачехой я как-то, сам того не сознавая, готовился к тому, что они обязательно должны хлынуть; как бы там ни было, все-таки хорошо, что так вышло: я чувствовал, отцу тоже приятно видеть, что я плачу. Потом он послал меня спать. Признаться, очень кстати: я еле держался на ногах. Перед тем как уснуть, я успел подумать: по крайней мере, бедняга уедет в трудовые лагеря с памятью о хорошо проведенном дне.

2

Минуло уже два месяца, как мы попрощались с отцом. Наступило лето. Но в гимназии нас давно, еще весной, распустили на каникулы. Сказали: из-за того, что война. Город часто бомбят, да и о евреях приняты новые законы. Вот уже две недели, как я должен нести трудовую повинность. Мне пришла официальная бумага с извещением, что я «получаю настоящим назначение на постоянное место работы». В бумаге ко мне обращались как к «Дёрдю Кёвешу, допризывнику, годному для несения службы на вспомогательных работах», из чего я сразу понял, что руку к этой истории приложили чины из «Левенте»1. Да я и так слышал, что ребят-евреев моего возраста, которые еще не доросли до трудовых лагерей, нынче посылают работать на заводы или в другие такие же места. В одной компании со мной оказались еще человек восемнадцать, которым тоже где-то около пятнадцати лет. Место нашей работы находится в Чепеле2, на предприятии какого-то акционерного общества, название которого – «Нефтеперегонный завод Шелл». Благодаря этому я, собственно, стал даже обладателем определенных привилегий, поскольку вообще-то с желтой звездой выезжать за границу города было запрещено. Мне, однако, выдали на руки специальное удостоверение, на котором красовалась печать оборонного предприятия и написано было: «С правом пересечения Чепельской таможенной границы».

Сама работа, честно говоря, не была уж такой невыносимо тяжелой, а если учесть хорошую компанию, так просто-таки приятной: мы состояли на подсобных работах при каменщиках. Дело в том, что завод сильно пострадал от авианалетов, и нашей задачей было участвовать в ликвидации нанесенного самолетами ущерба. Мастер относился к нам вполне нормально: в конце недели он даже отсчитывал, как и другим подмастерьям, какое-никакое жалованье. В 20–30-е годы XX в. на Чепеле находился международный порт со статусом свободной гавани, где расположены портовые сооружения и много промышленных предприятий; отсюда – таможня, о которой пойдет речь ниже. Мачеха, правда, больше всего была рада моему удостоверению. До сих пор, если я куда-нибудь отправлялся из дома, она каждый раз нервничала: что я предъявлю, если придется удостоверять свою личность. Теперь ей не о чем беспокоиться: ведь у меня при себе документ, который свидетельствует, что я живу не для своего удовольствия, но занимаюсь полезным делом, работаю в оборонной промышленности, а это уже, естественно, требует совсем другого ко мне отношения. Такого же мнения была и вся наша семья. Только мачехина старшая сестра попричитала немного: ах, дескать, как же так, выходит, я должен выполнять тяжелую физическую работу? И едва ли не со слезами на глазах вопрошала: и ради этого я учился в гимназии? По-моему, отвечал я ей, для здоровья это только полезно. Дядя Вилли тут же меня поддержал, а дядя Лайош завернул и того круче: если Бог определит нам стезю, следует принимать ее не ропща; тут мачехина сестра замолчала. Дядя Лайош, правда, опять отозвал меня в сторону и серьезно побеседовал со мной, среди прочего напомнив, что, работая на заводе, я представляю не только себя самого, но и «все еврейское сообщество» и что мне еще и поэтому нужно следить за своим поведением, поскольку мнение будет составлено и о них всех. В самом деле, это мне в голову не приходило. Но ничего не попишешь, я опять же, конечно, не мог не признать, что он, наверное, прав.

Письма от отца, из трудовых лагерей, тоже приходили аккуратно: слава богу, он здоров, работу переносит хорошо, обращаются с ними – как он писал – по-человечески. Семья тоже была довольна содержанием его писем. Дядя Лайош высказал мнение, что Бог до сих пор был с отцом, и напомнил, как важно ежедневно обращаться к Нему с молитвой, чтобы Он и дальше заботился об отце, поскольку власть Его над всеми нами беспредельна. Дядя Вилли же заверил: нам нужно как-нибудь еще продержаться этот, и без того «краткий, переходный период», ибо – как он обстоятельно объяснил – высадка союзнических войск на севере Франции «окончательно решила судьбу немцев».

С мачехой мне тоже пока удавалось во всех вопросах находить общий язык. В отличие от меня, она теперь была вынуждена бездельничать; дело в том, что тут как раз вышло распоряжение: те, у кого кровь недостаточно чистая, не имеют права заниматься торговлей, так что лавку нам пришлось закрыть. Но, как видно, ставка, которую отец сделал на господина Шютё, оказалась удачной: бывший наш счетовод каждую неделю аккуратно приносит мачехе долю прибыли, которая причитается ей от находящегося у него склада, – так было договорено с отцом. Вот и в последний раз он был точен и отсчитал на стол, насколько я мог судить, довольно приличную сумму. После этого поцеловал мачехе руку; несколько дружелюбных слов нашлось у него и для меня. Подробно расспросил он – как обычно делал – и о самочувствии «хозяина». Он уже собирался уходить, когда ему еще что-то пришло в голову. Из своего портфеля он вынул какой-то сверток. Лицо его было немного смущенным. «Смею надеяться, милостивая сударыня, – произнес он, – это вам пригодится в хозяйстве». В свертке оказался жир, сахар, еще что-то. Подозреваю, добыл он это на черном рынке: наверняка прослышал о распоряжении, по которому лицам еврейской национальности теперь предписано довольствоваться сокращенными продовольственными пайками. Мачеха пыталась было отказаться, но господин Шютё очень настаивал, и, в конце концов, не могла же она быть на него в претензии за этот знак внимания. Когда мы остались вдвоем, она и меня спросила: как я считаю, правильно она поступила, приняв подарок? Я ответил, что правильно: некрасиво, наверно, было бы обидеть господина Шютё отказом, он ведь, в конце концов, от чистого сердца так поступил. У нее было такое же мнение; она даже сказала, что, ей кажется, отец с ней согласился бы. А вообще, ей лучше знать, как поступать в таких случаях.

Два раза в неделю я, с приближением вечера, отправлялся навестить мать, как это было заведено до сих пор. С ней у меня забот больше. В самом деле, как отец и предсказывал, она никак не может смириться с тем, что мое место – в доме мачехи. Она говорит, что я «принадлежу» ей, родной матери. Но ведь, как известно, суд присудил меня отцу, так что тут и говорить не о чем: решение никто не отменял. Однако мать и в прошлое воскресенье меня опять допрашивала, с кем я хочу жить, потому что, она считает, тут имеет значение только мое желание, ну и еще то, люблю ли я ее. Я сказал: конечно люблю! Но мать объяснила: любить – это когда ты «к кому-то привязан», она же видит, что привязан я к мачехе. Я попробовал убедить ее, что она ошибается: ведь в конце концов не во мне совсем дело, а, как ей известно, такое решение принял отец. Но она на это ответила, что речь здесь идет обо мне, о моей жизни, а тут решение принимать должен я сам; и еще: люблю я кого-то или нет, «это доказывается не словами, а поступками». Уходил я от нее хмурый и озабоченный: само собой, не могу же я допустить, чтобы она в самом деле подумала, будто я ее не люблю; с другой стороны, точно так же не могу я принимать всерьез ее слова о том, что самое важное – это мое желание и что во всем, что касается моей жизни, решения принимать должен я сам. В конце концов, это ведь их спор, а если так, то мне даже как-то неловко становиться на чью-то сторону. И вообще, не могу же я предавать отца, причем сейчас, когда он находится в трудовых лагерях. И все-таки мне было очень не по себе, когда я садился в трамвай, чтобы ехать домой: ведь конечно же я к матери тоже привязан, и, само собой, меня мучила совесть, что я и сегодня ничего не смог для нее сделать.

Наверно, эти угрызения совести были одной из причин, почему я каждый раз не очень спешил уходить от нее. В конце концов она сама мне напоминала, мол, пора, время позднее; она имела в виду, что с желтой звездой показываться на улице разрешено только до восьми вечера. Я, однако, ей объяснял, что теперь, когда у меня есть удостоверение с завода, не обязательно так уж точно выполнять все распоряжения до единого.

Правда, в трамвай я все-таки садился только на последнюю площадку последнего вагона, как предписывалось соответствующими распоряжениями. И домой приезжал как раз около восьми вечера; хотя в это время было еще совсем светло – как-никак начало лета, – некоторые окна уже были закрыты черными или синими маскировочными ставнями. Мачеха уже немного беспокоилась, но – скорее по привычке: в конце концов, у меня ведь было удостоверение. Вечера мы, как обычно, проводили у Флейшманов. Старики, Флейшман и Штейнер, по-прежнему спорили по любому поводу; но, узнав, что я начал работать, они одинаково этому обрадовались – главным образом, естественно, из-за удостоверения. Правда, порадовавшись, опять-таки нашли повод поссориться. Дело в том, что ни я, ни мачеха в Чепеле не бывали и, когда мне предстояло в первый раз туда ехать, решили спросить дорогу у стариков. Флейшман посоветовал ехать на электричке, Штейнер же настаивал на автобусе, потому что тот, как он утверждал, останавливается как раз у нефтеперегонного завода, а от электрички надо еще идти пешком; как вскоре выяснилось, он оказался прав. Но тогда мы об этом еще не знали, и дядя Флейшман очень был раздражен. «Почему вы всегда добиваетесь, чтобы ваше слово было последним?» – брюзжал он. В конце концов две толстухи жены вынуждены были вмешаться, чтобы их помирить. Мы с Анна-Марией долго над этим смеялись.

Кстати, с ней я попал в несколько необычную ситуацию. Случилось это позавчера, в ночь с пятницы на субботу, во время воздушного налета, в бомбоубежище; вернее, на одной из ведущих туда, но почти не используемых подвальных лестниц. Сначала я лишь хотел показать ей, что оттуда интереснее наблюдать, что делается снаружи. Но когда мы туда выбрались, где-то поблизости как раз ухнул разрыв, и Анна-Мария задрожала всем телом. Я это хорошо чувствовал, потому что в испуге она крепко ухватилась за меня: руками обвила мне шею, лицом уткнулась в плечо. Потом я помню лишь, что губами искал ее рот. Смутное ощущение теплого, влажного, немного клейкого прикосновения осталось во мне надолго. Ну и еще осталось некоторое веселое удивление: ведь как-никак это был первый случай, когда я целовался с девушкой, причем в такой момент, когда совершенно на это не рассчитывал.

А вчера, когда мы встретились на лестничной площадке, выяснилось, что Анна-Мария тоже была очень удивлена. «Это бомба во всем виновата», – задумчиво сказала она. В сущности, она была права. Потом мы с ней снова целовались, и она меня научила, как сделать, чтобы поцелуй еще более запомнился: надо, чтобы язык при этом тоже играл определенную роль.

А нынче вечером мы с ней пошли в другую комнату, чтобы посмотреть рыбок в аквариуме у Флейшманов: рыбок мы с ней часто смотрели и до сих пор. В этот раз мы, конечно, пошли туда не только из-за этого. Языком мы тоже поработали. Но вскоре вернулись к взрослым: Анна-Мария опасалась, как бы дядя с тетей чего-нибудь не заподозрили. Потом мы с ней разговаривали о всяких пустяках, и я, между прочим, узнал кое-что интересное насчет того, что она думает обо мне. Она, например, сказала: раньше у нее и в мыслях не было, что «когда-нибудь я буду для нее гораздо больше», чем просто «хороший приятель». Когда мы с ней только познакомились, я был в ее глазах просто мальчишка, такой же, как все прочие. Позже, призналась она, что-то ее заставило присмотреться ко мне получше, и в ней проснулся ко мне даже некоторый интерес – возможно, как ей кажется, из-за того, что родители наши занимают схожее положение в обществе, и, слыша отдельные мои замечания, она сделала вывод, что о некоторых вещах мы думаем с ней одинаково; но это и все, о большем она тогда и не думала. Тут она вслух стала размышлять о том, как, однако, все в жизни странно, и заключила свои размышления словами: «Видно, так и должно было случиться». На лице у нее было какое-то необычное, почти строгое выражение; я не стал с ней спорить, хотя, кажется, скорее согласен был со сказанным ею вчера: во всем виновата бомба. Но конечно, полной уверенности у меня в этом не было; к тому же я видел ведь, что так ей нравится больше. Вскоре мы попрощались: завтра мне рано вставать на работу; когда я пожимал ей руку, она вонзила ногти мне в ладонь, причинив даже некоторую боль. Я понял: она мне на поминает о нашей тайне, и на лице у нее словно написано было: «Все в порядке».

Но на другой день она повела себя несколько странно. Вечером, после того как я вернулся с завода домой, помылся, сменил рубашку, обувь, влажной расческой привел в порядок волосы, – мы с ней пошли в гости к сестрам, что жили выше этажом: Анна-Мария уже представила меня им, как и планировала. Мать их приняла нас радушно (отец находился в трудовых лагерях). Квартира у них была довольно солидная, с балконом, коврами, двумя большими комнатами и одной поменьше, для девочек. Тут стояло пианино, было много кукол и прочих девчачьих вещей. Раньше мы играли в карты; но сегодня у старшей сестры не было настроения для таких занятий. Ей хотелось прежде поговорить с нами о том, что ее мучит, о вопросе, над которым в последнее время она постоянно ломает голову: речь, как оказалось, шла о желтой звезде. Собственно, задуматься и осознать, что что-то очень сильно изменилось, заставили ее «взгляды, какими смотрят на нее люди»; да, она находит, что люди очень изменились по отношению к ней: по их глазам она чувствует, что они просто «ненавидят» ее. Вот и сегодня утром, когда мать послала ее за покупками, она это заметила. Но мне, например, кажется, она тут немного преувеличивает. Мой личный опыт, по крайней мере, не совсем совпадает с тем, что она говорит. Вот, например, и на нашем заводе среди каменщиков есть такие, о которых всем известно, что они евреев терпеть не могут, – и все-таки с нами, подростками, они подружились, без всяких преувеличений. В то же время, однако, это, конечно, взглядов их не меняет нисколько. Потом мне вспомнился еще пример с булочником, и я попробовал объяснить старшей из сестер, что на самом деле люди ненавидят не ее, в том смысле, что не ее лично – ведь в конце концов они просто не знают ее, не знают, плохая она или хорошая, – а, скорее всего, некое представление, некую идею, имя которой – «еврей». Тогда она заявила, что тоже как раз размышляла над этим, потому что, в сущности, не очень понимает, что это такое. Анна-Мария тут же, правда, сказала ей, что ведь каждому известно: еврей – это религия. Но старшую из сестер интересовало не это, а «смысл» идеи. «В конце концов, человек должен знать, за что его ненавидят», – широко раскрыв глаза, смотрела она на нас. И призналась: первое время она никак не могла понять, что же, собственно, происходит, но ей было очень больно чувствовать, что люди презирают ее «всего лишь за то, что она – еврейка»; тогда она впервые осознала: существует нечто, отделяющее ее от людей, она вроде как другого сорта». Она стала размышлять над этим, пыталась найти ответ в книгах, в разговорах – и пришла к выводу: вот за то, что она «другого сорта», ее и ненавидят. Она так и сказала: «Мы, евреи, не такие, как все другие», – и в этом вся суть, из-за этого люди и ненавидят евреев. Еще она говорила, какое это странное ощущение: жить, «понимая, что ты другой»; из-за этого она испытывает иногда даже гордость, но чаще – что-то вроде стыда. И ей хотелось бы знать, как мы живем с этим ощущением: гордимся или скорее стыдимся? Сестренка ее, да и Анна-Мария тоже, не знали, что ей ответить. Я и сам до сих пор не очень-то видел причин ни для гордости, ни для стыда. Человек вообще ведь не совсем волен в том, чтобы решать, другой он или нет: в конце концов, для этого и придумана, как я понимаю, желтая звезда. Я ей так и сказал. Но она упрямо стояла на своем: отличие-де мы «носим в себе». А по-моему, важнее все же то, что ты носишь снаружи. Мы долго спорили, не знаю даже почему: ведь если говорить честно, мне не очень-то было ясно, почему вопрос этот так важен. Но было в ее размышлениях что-то, вызывавшее у меня раздражение: по-моему, все куда проще, чем она думает. Ну а кроме того, в этом споре мне хотелось победить, естественно. Раз или два Анна-Мария вроде бы тоже пыталась что-то сказать, но ничего у нее не вышло: мы со старшей из сестер так увлеклись, что на нее уже и внимания не обращали.

В конце концов я привел ей один пример. Иногда, если нечего делать, я ведь и сам задумываюсь над такими вещами: однажды мне и пришел в голову этот пример. А все благодаря одной книге, которую я недавно прочел. В общем, речь там идет об одном нищем мальчишке и о принце, и они, если не считать того, что один – принц, а другой – нищий, во всем остальном: лицом, телосложением – удивительно были друг на друга похожи; и как-то раз, просто из любопытства, они поменялись судьбами, и нищий в конце концов стал настоящим принцем, а принц – настоящим нищим. И я сказал старшей из сестер: пускай попробует представить себя в такой ситуации. Конечно, это не очень вероятно, но чего только, в конце концов, на свете не бывает. Скажем, когда она была совсем-совсем маленькой, ни говорить еще не умела, ни памяти у нее не было, с ней, предположим, приключилась – не важно как, но приключилась – такая же история: ее каким-то образом нечаянно подменили, и она оказалась ребенком в другой семье, причем в такой семье, чьи документы с точки зрения чистоты крови безупречны. Так вот: если это представить, то теперь та, другая девочка чувствовала бы себя другой и носила бы желтую звезду, конечно, а она, старшая из сестер, со своими бумагами о рождении и о родителях, чувствовала бы себя – и не только она бы чувствовала, но и другие люди, конечно, видели бы ее – точно такой, как остальные люди, и думать не думала бы ни о каком различии. Пример этот, как мне показалось, ее немножко даже ошеломил. Сначала она просто молчала, потом, медленно-медленно и так мягко, что я почти ощущал эту мягкость, губы ее приоткрылись, словно она собиралась что-то сказать. Но так ничего и не сказала; вместо этого произошло нечто другое, куда более странное: она вдруг расплакалась. Лицо она спрятала в сгибе локтя, лежащего на столе, а плечи ее мелко вздрагивали и подергивались. Я очень был удивлен, потому что на такое совсем не рассчитывал; к тому же зрелище это выбило меня из колеи. Вскочив, я наклонился над ней и, слегка касаясь ее волос, плеч и руки, стал умолять, чтобы она перестала плакать. Но она рыдала все горше, а потом срывающимся голосом, не отрывая лица от локтя, стала кричать что-то в том роде, что если наши собственные свойства тут никакого значения не имеют, то все это – какая-то дурацкая случайность, и что если бы она могла быть другой, не той, кем вынуждена быть, тогда «все это не имеет никакого смысла» и вообще это «невозможно вынести». Я растерялся: ведь, конечно, я был виноват во всем, но откуда же мне знать, что эта мысль для нее так важна. Я уже почти готов был сказать, мол, не обращай внимания, ведь вот для меня никакого значения не имеет, какая у тебя кровь, я вовсе не презираю тебя за это; но, слава богу, я удержался и ничего не сказал, почувствовав, что слова мои прозвучали бы немножко смешно. Только все-таки мне было жаль, что я не мог высказаться, потому что в тот момент я действительно все это чувствовал в своей душе, совершенно независимо от собственного положения, а значит – как тут еще скажешь? – свободно. Хотя, конечно, в иной ситуации, может быть, и мнение у меня было бы иное. Не знаю. Зато знаю твердо, что проверить это – не в моих силах. И все же это как-то меня удручало. По какой причине, точно не скажу, но впервые со мной случилось такое: я чувствовал нечто, мне кажется, в самом деле напоминавшее стыд.

И, уже когда мы были на лестнице, я вдруг узнал, что, поддавшись подобным чувствам, я, кажется, сильно обидел Анна-Марию: дело в том, что я заметил: она как-то странно себя ведет. Когда я что-то сказал ей, она даже не ответила. Я было взял ее за руку, но она вырвалась и убежала, оставив меня на лестнице одного.

На следующий вечер я напрасно ждал, что она, как обычно, зайдет за мной. Потому и я не решился подняться к сестрам: ведь до сих пор мы всегда ходили туда с ней вместе, и они стали бы спрашивать, что с ней. И вообще, я сейчас лучше понимал то, о чем вчера говорила старшая из сестер.

Правда, у Флейшманов вечером Анна-Мария все-таки появилась. Но разговаривала со мной сначала очень сухо; лицо ее немного смягчилось лишь после того, как на вопрос, хорошо ли я провел у сестер время, я ответил, что не был там. Она поинтересовалась почему, на что я ответил чистую правду: не хотел идти без нее; ответ, как я видел, ей понравился. Спустя какое-то время она даже согласилась посмотреть со мной рыбок; оттуда мы вернулись совсем помирившись. Позже, когда вечер подходил к концу, Анна-Мария сделала еще одно, последнее замечание, касающееся всей этой истории. «Это была первая наша ссора», – сказала она.

1.В хортистской Венгрии – массовая молодежная организация, ведающая подготовкой к военной службе, а также занимающаяся идеологическим воспитанием подрастающего поколения. (Здесь и далее примеч. переводчика.)
2.Чепель – остров на Дунае южнее Будапешта (в настоящее время – один из административных районов венгерской столицы)
Текст, доступен аудиоформат
399 ₽
419 ₽

Начислим

+13

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
24 марта 2022
Дата перевода:
2020
Дата написания:
1975
Объем:
270 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-17-132896-2
Переводчик:
Правообладатель:
Издательство АСТ
Формат скачивания:
Текст
Средний рейтинг 4,8 на основе 17 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,4 на основе 32 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,2 на основе 13 оценок
Текст
Средний рейтинг 4 на основе 5 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,4 на основе 14 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,6 на основе 21 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 21 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,5 на основе 27 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,3 на основе 83 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 52 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 25 оценок