Читать книгу: «Нечаянная радость»

По благословению
Митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского ВЛАДИМИРА
Серебряный крест

Вначале тридцатых годов прошлого века, когда особенно усилилось гонение на Православную Церковь, в конце лета мы с бабушкой жили на даче в деревне Тихонов бор. Старики говорили, что еще в незапамятные времена здесь, у края леса, поставил себе келью, жил и спасался угодник Божий Тихон, от имени которого и получила название деревенька. Преподобный Тихон жил долго и за свою жизнь успел много сделать людям добра. К нему ходили за советом и за утешением, а некоторые за исцелением болезней, которые он лечил травами, молитвой и освященным елеем. После его праведной кончины, за давностью времен, келья его развалилась и истлела, под снегами и дождями затерялась и сравнялась с землей могилка угодника, но чистый родник, который называют Тихонов ключ, остался и живет, устроенный руками преподобного старца. Упругая струя чистой холодной воды не замерзала зимой даже в сильные морозы. Уже многие годы вода безостановочно льется из темной железной трубы, вделанной в лесной пригорок. Под трубой устроена небольшая купель, выложенная камнями, в которую можно встать под струю воды. А рядом с купелью врыт в землю древний дубовый крест-голубец с врезанной в него медной иконкой – «Знамение Пресвятыя Богородицы».
Никто, даже безбожные местные комсомольцы, не дерзнули разрушить это святое место. Сюда за святой целебной водой народ ходил даже из дальних деревень. Каждое утро я брал в сенях пустое ведро и шел к Тихонову источнику за водой. Правда, у нас во дворе был свой колодец, но бабушка воду из колодца брала только для стирки белья, а для питья всегда посылала меня к Тихонову ключу. Хорошо было идти рано утром босиком по росистой траве, когда светило, но еще не пекло, восходящее солнышко, в траве начинали стрекотать кузнечики, а над головой стремительно проносились стрижи. Я подошел к источнику и, как велела бабушка, перекрестился на большой крест-голубец, приложился губами к холодной медной иконке и хотел уже набирать воду, как солнечный лучик скользнул по большому кресту, по купели, куда падала струя и, отразившись в воде каким-то блеском, ушел в сторону. Я подумал, что в купели оказался кусочек стекла и, наклонившись, стал шарить рукой, чтобы выбросить его вон. Но в моих пальцах оказалось не стекло, а нечто другое. И когда я вынул руку из воды и раскрыл пальцы, на моей ладони лежал широкий, длиной с мизинец нательный крест. Он был тяжеловат, массивен и, вероятно, сделан из серебра. На лицевой его стороне был изображен православный восьмиконечный крест со страстями Господними в виде копья и трости с уксусной губкой, а также надписи: «Царь Славы», «Сын Божий», «Иисус Христос». На оборотной стороне был бесоотгнательный девяностый псалом.
Когда я поставил полное ведро в сенях и показал бабушке найденный крест, она бережно взяла его и поцеловала. Надев очки, она его долго рассматривала, поворачивая из стороны в сторону, и, наконец, сказала, что крест старинный, православный и, похоже, что неношеный.
– Вася, это Ангел тебе его положил в купель, но, на всякий случай, я напишу записку, и ты прикрепи ее там, у источника, – бабушка написала такую записку: «Если кто-то что-то здесь потерял, пусть спросит в доме Тимофеева». Записка у родника висела целых две недели, но никто за крестом не пришел.
– Вася, – сказала тогда бабушка, – это тебе указание Божие о том, что пора принять святое Крещение.
Надо сказать, что в те времена власти преследовали и строго наказывали родителей, осмелившихся крестить своих детей, и я в свои двенадцать лет ходил некрещенным. Хозяйка дома указала бабушке на деревню Горки, где доживал свой век старый священник, бежавший от властей из города. Моя бабушка – старуха еще николаевских времен – все церковные обычаи знала назубок и для крещения приготовила мне белую крестильную рубаху, поясок, большое вышитое петухами льняное полотенце, восковые свечи и все это сложила в узелок вместе с найденным крестом. Священнику в подарок она испекла большой пирог с капустой и приготовила десять рублей деньгами.
Чтобы добраться до Горок, надо было вначале идти лесом, потом полем, спуститься с горушки к реке и кричать переправу на другой берег. Река Мета, впадающая в Ильмень озеро, была не широкая, но глубокая и с быстрым течением.
От глубины вода в ней была темная, и обрывистые берега поросли кустами ольхи. У переправы на кривом суку висел кусок рельсы и молоток с железной ручкой.
– Степан! – кричала бабушка.
– Степан! – кричал я и бил молотком по рельсе.
После долгого кричания и бития в рельсу из крайней к реке избы вышел коренастый мужичек. Подняв рубаху, он чесал себе живот и лохматую голову, широко зевал и из-под ладони смотрел на наш берег. Лодка, на которой он подплыл к нам, была выдолблена из целого ствола дерева и отличалась верткостью и неустойчивостью, за что в народе звалась – душегубкой. Она шла по воде, высоко задрав тонкий нос и осев на корму, на которой сидел Степан и греб одним веслом. Я влез в лодку и сразу шлепнулся на сидение. Бабушка же, подняв подол, неуверенно пыталась ступить ногой в утлую ладью. Наконец, она влезла, едва не перевернув лодку.
– Степан, – сказала она, – а мы, случаем, не утопнем в ней?
– Не впервой, – буркнул Степан.
Я не понял, что он имел ввиду: не впервой топить или перевозить? Степан греб, и лодка, слегка виляя носом, легко скользила по воде. Я опустил руку и растопырил пальцы. Вода была теплая, парная и приятно журчала меж пальцев.
– Не балуй, – сказал Степан.
На другом берегу беспокойно бегала и лаяла Степанова собака, ожидая своего хозяина. Лодка ткнулась носом в отмель, и мы стали осторожно вылезать на берег.
– Не кусит нас кобель-то твой? – спросила бабушка.
– Не бойсь, не кусит, – проворчал Степан, принимая от бабушки рублевку.
Старый батюшка Алексий занимал лучший, отгороженный занавеской угол в избе у своей дальней родственницы. За занавеской было окно с широким подоконником, на котором в горшках привольно росли любимые деревенскими хозяйками цветы: герань, фуксия и «вань-ка мокрый». Старик любил цветы и свой подоконник называл – «монплезир». Рядом с окном стояла искусно сделанная божница с иконами хорошего новгородского письма. Под божницей был шкафчик с церковными книгами и творениями святых отцов. Сбоку на божнице висела ряса и епитрахиль. Когда хозяйка завела бабушку и меня за занавеску, батюшка сидел в подряснике за столом и, воздев очки в металлической оправе, читал толстую книгу с медными застежками. Бабушка, как опытная прихожанка, вначале помолилась на иконы, а потом с поклоном подошла к батюшке под благословение. Я тоже перекрестился на иконы и сделал батюшке низкий поклон. Бабушка положила на тумбочку пирог с капустой, десятку и кратко изложила свою просьбу.
– Это можно, можно, – сказал батюшка. – А знает ли он молитвы?
Я ответил, что научен бабушкой «Отче наш», «Богородице Дево, радуйся» и «Верую».
– Хорошо, – сказал батюшка, – вечером придешь ко мне на исповедь и я тебе расскажу порядок Таинства Крещения и что тебе отвечать на мои вопросы. Утром быть натощак. Не есть, не пить. Крестить пойдем на реку Мету рано утром, чтобы никто не видел. Сам знаешь, какие сейчас времена. А тебя, раба Божия, – обратился он к бабушке, – я хочу предупредить, что святого мира у меня не имеется. Придется потом в городе пойти в церковь к настоятелю, чтобы он дополнил Крещение помазанием отрока святым миром.
Бабушка виновато поведала священнику, что крестить в городе боялись, чтобы за это родителей не уволили с работы, а сейчас решились, потому что в святом источнике Вася нашел крест.
– Значит, такова воля Божия, – сказал батюшка и, посмотрев на образа, перекрестился.
На рассвете, когда еще в Горках и петухи не пели, а в баньке, положив под голову кочан капусты, сладко спал деревенский «петух» дядя Егор, мы спустились по косогору к реке. Вода в реке была тихая, и над ней стоял молочный туман, было слышно, как плескалась крупная рыба и в прибрежных кустах крякали утки. Батюшка Алексий, в темном подряснике, в поручах и епитрахили, выбрал удобное место, зажег и поставил на камни три свечи. Вначале по требнику он читал молитвы и опускал целовальный крест в воду, чтобы отогнать бесов, тайно собравшихся у берега, чтобы испакостить крещение, затем вопрошал меня, отрекаюсь ли я от сатаны и всех дел его. Я, конечно, тут же отрекся и трижды плюнул в сторону запада, где обитает проклятый враг Христов. Бабушка развязала узелок, аккуратно разложив крестильную рубаху, полотенце, поясок, положив сверху найденный именитый крест. Раздевшись, в чем мать родила, я ступил в теплую, парную воду реки. Под ногами хрустел песок и резвились веселые пескари. Что-то темное и большое медленно ушло в глубину. По команде батюшки трижды, с головою, «во имя Отца и Сына и Святаго Духа» – погружался в воду. Когда я вышел из реки, бабушка обтерла меня грубым льняным полотенцем и отдала его батюшке. Я не сознавал, что со мной происходит и был как будто во сне. В глазах было синее небо, цветы и бабочки, порхающие вокруг меня. Батюшка, взяв крест и взвесив его на ладони, сказал, что он тяжеловат и немного велик для такого мальчишки, как я, но за неимением другого благословил носить его во спасение души и в жизнь вечную, тем более, что сам Бог послал его мне во святом источнике.
В избе у батюшки мы сидели за столом и пили чай из самовара с теплым, только что спеченным хлебом, намазывая на куски душистый, янтарного цвета мед.
На войну меня призвали весной 1942 года и, наскоро обучив пулеметному делу и штыковому бою, отправили с эшелоном под Сталинград. Там, где мы остановились, куда ни взгляни, расстилалась мрачная, уже выгоревшая на солнце степь, по которой ветер гонял колючие шары травы «перекати поле», пригибал пушистый ковыль и играл обрывками бумаги разгромленных венгерских штабов. Местами виднелись сгоревшие танки, разбитые обозные машины, смотревшие в небо или уткнувшиеся стволами в землю брошеные пушки. Вместе с шестой, победоносно прошедшей по Европе, армией фельдмаршала Паулюса брать Сталинград пришли многие народы Европы. Здесь, в этой русской степи их уже расклевывали вороны и степные стервятники. Некому было их хоронить, да и не до мертвецов тогда было. Под ветрами-суховеями и палящим солнцем они вначале неимоверно раздулись, потом опали и, высохнув, лежали черными головешками. Здесь полегла целая венгерская армия, лежали и гнили здесь румыны, итальянцы, словаки, ну а немцы своих павших все же как-то успевали хоронить.
Из этого царства мертвых нас перебросили в район кипящего боем Котельникова, где в штыковой атаке я был ранен в грудь. Меня вынесли из боя две молодые крепкие санитарки. Я лежал, дожидаясь своей очереди, у медсанбата на заскорузлых от чужой крови носилках и, задыхаясь, старался набрать в легкие как можно больше воздуха. Степного воздуха кругом было много, но мне он не давался и я умирал. В операционной, очнувшись пока меня бинтовали, я слышал разговор военных хирургов, что на мое счастье вражеская пуля, ударившись в крест, отклонилась от сердца и прошила легкое.
Из медсанбата меня перевезли в прифронтовой госпиталь, который именовался «Грудь-живот», потому что там лежали раненые в эти области тела. Крест, спасший мне жизнь, хирурги из медсанбата мне отдали, привязав его к руке. Он был погнут немецкой пулей, но носить его было можно. Уже в госпитале я надел его на шею, и соседи по палате с удивлением разглядывали его. Так и ходил я по коридору с крестом на груди и медалью «За отвагу» на сером госпитальном халате. Окончательно я поправился уже в госпитале в городе Иваново. Когда я уже был в силах, то тайно уезжал в самоволку в Сергиев Посад, где посещал знаменитые церкви и соборы, а также наведывался в канцелярию духовной семинарии. Ректор семинарии так прямо мне и сказал: «Поправляйся и приходи к нам. Примем тебя, не сомневайся».
Так и пришел я потом в семинарию в солдатской форме, с медалью «За отвагу» на гимнастерке.
С тех пор прошло много лет. Я уже сам стал старым священником с седой бородой. Заветный крест мне выпрямил ювелир, и я ношу его до сих пор. Родители и бабушка умерли в Ленинграде в блокаду. Но я не один. Со мной моя матушка – верная спутница жизни, взрослые дети и внуки. Но самое главное – мои дорогие прихожане. Их много, и Сам Господь поручил мне пасти и наставлять их словом Божиим.

Заблудший

Под осенним холодным дождем горы как бы озябли и, скучившись, окружили человеческое жилье, состоящее из невзрачных избушек, сложенных из почерневших от времени бревен. В избушках гнездилась и билась в нищете и болезнях человеческая жизнь. Время было серое, тоскливое и окаянное. Мужиков в деревне почти всех повыбило на войне, а которые были, те по своему калецтву ни на что не годились: ни в работу, ни на семя. Они пришли из госпиталей в совершенно разваленном состоянии – кто без ног, кто без рук – и лежали в полутемных избах, лохматые, заросшие бородами, и от утра до вечера заливались самогоном, который хозяйки гнали из картофеля, да смолили махорочным самосадом, завертывая цигарки из районной газеты «Ленинский путь».
По утрам мой отец, однорукий председатель колхоза, едва вытаскивая из вязкой грязи сапоги, обходил все избы и, стуча в запотевшие окна, выгонял женщин на работу. Мне в то время было лет десять, и я уже целую неделю лежал в лихорадке дома. Время от времени ко мне подходила бабушка и подносила к пересохшим губам брусничное питье. Поскольку в нашей Шамбале никакой медицины не было, не было ее и на десятки километров в окружности, поэтому для моего излечения бабушкой был приглашен старый якутский шаман. Шаман – маленький старичок с табачного цвета сморщенным безволосым лицом, одетый в пестрые цветные лохмотья, с большим бубном, притащился под вечер. Он приветствовал нас, говоря, что с ним пришло «Дэмчок» – доброе счастье и охранительное божество. И что как только он начнет камлание, так сразу дом покинут сорок четыре злых восточных «Тенгри», и на их место он приведет пятьдесят пять добрых западных «Тенгри». Первым делом, он велел запереть в подполье нашу собаку и развести во дворе большой костер.
Войдя в избу, он дунул на все четыре стороны, приказал бабке повернуть лицом к стене икону, а затем осмотрел меня, ощупал мне шею, живот и ляжки. Из-под лохмотьев он вынул три коровьих рога: белый, черный и пестрый. Из каждого рога он доставал густую пахучую мазь и корявыми пальцами втирал ее мне в кожу. Затем из плоской старинной зеленого стекла фляжки налил мне жгучей коричневой жидкости и велел выпить. Все загорелось у меня внутри, сразу оставила слабость, и необъяснимое буйное веселье охватило все мое существо. На войлочной кошме меня вынесли во двор и положили на землю у костра. Шаман в медном котелке заварил на огне какие-то травы, грибы и коренья, остудил и разом выпил. После чего сел на землю лицом к костру, возложил на себя полосатый плат со священным знаком «Тамга» и тонким старческим фальцетом запел песню белого оленя, который гуляет в стране Шамбала, стране всеобщего благодействия. Темп пения все ускорялся, звук усиливался переходя в визг и где-то из подполья ему вторила, подвывая, запертая собака. Внезапно шаман встал, выпрямился и дробно застучал в бубен. Стуча и подпрыгивая, он стал медленно ходить вокруг костра, носком сапога очерчивая круг, в котором оказался и я. Наконец, он завыл полярным волком и, стуча в бубен, пустился в пляс вокруг костра. Без устали он пел, кричал, кружился и подпрыгивал, и это шаманское камлание продолжалось не менее получаса. Затем бабушка принесла ему живого красного петуха, и шаман, ловко оторвав ему голову, окропил меня горячей кровью.
Напившись крепкого до черноты чая из самовара, шаман ушел, унося под мышкой большую бутыль самогона и таща за веревку нашего единственного двухлетнего барана. А утром я встал здоровым.
Несколько лет кряду в нашей местности были неурожайные годы, и малые дети не могли встать на ноги изуродованные рахитом. Я тоже был плох, и часто кроме картофельных очисток нечего было есть, и поэтому я хорошо не вырос и был недомерком. С питанием было плохо, но зато образование по нашим местам считалось очень приличным. Школа находилась в приспособленном бревенчатом сарае и называлась – семилеткой. Учитель на всех и про вся был один – какой-то ссыльный старый бухгалтер. Все мы сидели вместе от первого до седьмого класса, и учитель все время обходил нас, склоняясь то к одному, то к другому. Детей было мало. В некоторых классах по два-три человека, а были классы, где сидел один человек. Вот я так и жил в государстве по имени СССР на бескрайних просторах Сибири, пока не подошло время идти на действительную службу в армию. После войны в армию брали почти всех подряд. Не брали только, если совсем слепой, или без ног, или сумасшедший. Был я коренастый, но ростом мал, и потому отцы-командиры в военкомате порешили: быть мне шофером. И стал я шофером. Занятие это для меня было очень самоутвердительным и нравилось мне. Сидишь себе в кабине грузовика, и не видно, что ты – коротышка. Даже девушки улыбались мне, а девушки на Ставрополье, где я служил, были первый сорт. Сразу видно, что они не питались картофельными очистками, а росли на сметане да сливках – такие они были рослые белозубые красавицы. Но стоило мне выйти из машины, как цена моя падала, и девушки отворачивались от меня.
Однажды, когда в казарме перекладывали печку, я разговорился с печником – голубоглазым пожилым мужиком, который к моему удивлению не курил и всегда был трезвый. На мои недоуменные вопросы он достал из кармана брюк пухлую засаленную Библию малого формата и прочел мне о проклятых Богом и людьми красноглазых пьяницах, которые все как один были слугами сатаны. О себе он сказал, что состоит в церкви трясунов-пятидесятников и приглашал меня на молитвенное собрание в воскресный день. Поглаживая большой грубой ладонью Библию и сладко прижмурив глаза, он говорил, что Бог может все сделать по вере нашей и даже прибавить рост, надо только крепко верить и все получишь.
Заслышав о росте, я решил сходить к ним на собрание и в ближайшее воскресение, начистив до блеска сапоги, отправился по указанному адресу. Церковь трясунов-пятидесятников оказалась простым домом с просторной светлой горницей. Когда я вошел, то в горнице на лавках сидели разутые мужики и бабы и мыли в тазах друг другу ноги. Мне сказали: так надо. Раз так надо, то я тоже стащил с ног сапоги, и мне ноги вымыла одна симпатичная молодка, а я вымыл ей. Она перед помывкой предупредила меня, чтобы выше колен я ей ноги не лапал, а то знает она нашего брата солдатню. Ноги у нее были прямо сахарные, и мне от нее было большое искушение.
Затем все начали молиться, бурно испрашивая о схождении на них Духа Святого. Молились они все горячее и громче и начали дергаться и прыгать. Прыгали, прыгали, пока не устали, и тем разгорячили себя. Затем было чтение Евангелия, которое читал пресвитер – лысый худой мужик в очках. После чтения каждый вставал и толковал прочитанное во что горазд. Я тоже прыгал рядом с молодкой, но больше думал не о сошествии на меня Духа, а о ее прелестях. Пресвитер всем раздал книжечки, и молящиеся запели духовные гимны. Пели много и долго, пока не охрипли. Затем опять просили о схождении Духа. Прыгали, прыгали и допрыгались до говорения языками. Бабы и мужики тарахтели всякую несуразицу, ломая язык, выделываясь под иностранщину. У меня аж в ушах засвербило. Когда все – растрепанные, потные и красные – немного угомонились, пресвитер стал проверять в кого вошел Дух Святой, а в кого не вошел. Все по очереди подходили к пресвитеру и норовили падать затылком назад. В самый последний момент пресвитер подхватывал падающего, чтобы тот не навернулся затылком об пол. Не все могли падать назад, и поэтому считалось, что Дух Святой в них не вошел. Все это мне было забавно, и я почему-то вспомнил о кампании нашего шамана.
Вобщем, насмотрелся я на них и ничего кроме молодки у них меня не привлекало. Было лето, трава в степи высохла, пожелтела, и только горячий ветер постоянно шевелил пушистый ковыль, разносил запах чабреца да гонял колючие травяные шары «перекати поле». И мы с молодкой по вечерам ходили гулять в степь, где земля была теплая от дневного нагрева, где постоянно трещали цикады и уныло кричала какая-то птица. Молодка оказалась вдовой и охотно ходила со мной гулять в степь, хотя и была выше меня на целую голову. Но как пословица молвила – «Любовь зла, полюбишь и козла», а вдовушка меня любила и желала соединиться со мной законным браком. Но я почему-то не решался, думая, что пока еще рано. О чем потом всегда жалел беспрестанно. Потом мне уже надоело прыгать с пятидесятниками в горнице, и я оставил любезную вдовушку. А тут, кстати, подкатил дембель, и я стал свободен как птица.
После дембеля я, пошатавшись по Ставрополью, устроился шофером в передвижной цирк «шапито». Хотел съездить в свой таежный поселок Шамбалу, но получил письмо, что там у меня никого уже не осталось. Наш передвижной цирк был настоящий «Ноев ковчег» на колесах. В клетках томились и звери, и гады, и птицы, и даже тюлени. Были и собаки, и лошади. Не знаю, во имя чего велась такая бродячая жизнь на износ. Капиталов, как мне известно, никто не нажил себе, не было у циркачей ни квартир, ни собственных автомашин. Но люди и звери в потоке этой цирковой жизни как бы таяли. Утекало здоровье, уходили силы и молодость. Приехав в какой-либо город, цирк первым делом снимал у горожан жилье для артистов и сотрудников.
Мне как-то раз пришлось жить в одной квартире с семьей акробата. Худая подслеповатая старуха, хозяйка двухкомнатной квартиры, быстро сплавила свою дочь и внука к деревенским родственникам, а сама устроилась спать в ванной, из которой она выглядывала, как ворона из гнезда. Сдача в наем своего жилья ее не обогатила, но радикулит в холодной и сырой ванне она нажила себе по гроб жизни. Семья акробата состояла из сухопарой вертлявой жены и подростка сына, все они свято верили в семейный талисман – перстень, который красовался на толстом пальце правой руки акробата. Когда этот здоровяк мылся, он аккуратно клал этот перстень на край раковины и, помывшись, вновь нанизывал его на палец. Он участвовал в цирковом номере «Пирамида», где держал на себе множество взгромоздившихся на него акробатов. Прежде чем дать команду на построение пирамиды, он брался за перстень и трижды окручивал его вокруг пальца. Совершив этот незаметный ритуал, он уже был спокоен, что не сдаст под тяжестью пирамиды, и акробаты под музыку весело забирались на него, и он, натужась, держал этот чудовищный вес. Однажды, торопясь в цирк, он забыл надеть перстень и, когда дело дошло до пирамиды и он привычно хотел повернуть перстень, перстня на месте не оказалось. Атлет весь похолодел от страха. Пришлось номер отодвинуть и послать за перстнем.
Был у нас в цирке один интересный иллюзионист, который в полутьме на арене вызывал духов на потребу публике. Духи не чинясь появлялись, как через кисею или мутное зеркало. Публика заказывала то Наполеона, то Сталина, то Нострадамуса, то какую-нибудь утлую старушку – родительницу заказчика. Я всячески ластился к мрачному иллюзионисту, поил его коньяком и пивом: скажи да скажи, как ты это делаешь? Что это? Ловкость рук, одурачивание публики или истинное явление духов?
Усидев всю бутылку коньяка и выдаивая из нее последние капли, иллюзионист резко ронял: «Истинные духи без обмана, порожденные черной магией». Когда я приходил к нему домой, то часто заставал его сидевшего на полу в позе лотоса, уставившегося на висевший на стене индусский коврик и вдыхающего сладкий пряный дым из восточной курительницы. После представления, на ночь глядя, он всегда был основательно пьян, и из его комнаты слышались вопли и рыдания. Цирковой сторож дядя Миша, бывший дрессировщик медведей, относительно иллюзиониста всегда предостерегал меня: «Ты, Вова, не ходи к нему. Темный он человек, и вообще, пес его разберет, что он за личность».
История с иллюзионистом закончилась страшно и таинственно. Однажды он пропал. Искали его, искали и, наконец, обратили внимание на дым, валивший из сортира. Иллюзионист сидел на стульчаке, или, вернее, сидело то, что от него осталось. Когда до него дотронулись, он рассыпался в прах. Осталась только одна правая нога в ботинке. Приехавшие к месту происшествия криминалист и судебный медик в удивлении ходили кругом да около и не могли понять, каким образом мог сгореть человек, не воспламенив ничего вокруг. Из прокуратуры звонили в Москву к профессору-криминалисту, который разъяснил, что самовозгорание бывает и такие случаи наукой описаны, как у нас, так и за границей. Описан такой случай и у Чальза Диккенса в романе «Холодный дом». Жертвами обычно бывают субъекты, много лет злоупотреблявшие спиртными напитками. Явление это загадочное, до конца наукой не объяснено и сродни полтергейсту, шаровым молниям и прочим мистическим штучкам. Вобщем, уголовное дело открывать не стали. Ногу хотели поместить в краеведческий музей, но директор цирка запротестовал, и коллеги усопшего проводили ногу в последний путь на кладбище.
На меня это происшествие ужасно подействовало и я, распрощавшись с цирком, уехал в Санкт-Петербург поближе к культурным ценностям по совету нашего клоуна, мужика мудрого и непьющего, который сказал, что одних только музеев в Питере аж сто двадцать три штуки. По приезде в Петербург я быстро нашел на себя спрос, так как имел еще дефицитную специальность сантехника. В районе новостройки сдавали громадный дом, и там я вначале получил комнату. Начальник кооператива сказал мне, что если бы я был женат, то мог бы отхватить однокомнатную квартирку. Я это учел и принял к сведению. Начальник был очень доволен, что я непьющий и сказал: «Мы тебе все условия предоставим, только работай. Зарплата – хорошая, квартирка в перспективе. Кроме того навар с жильцов всегда будешь иметь. Как говорится: “Кесарю – кесарево, а слесарю – слесарево”. Ну, бывай здоров!»
Время я даром не терял и духовную жизнь Петербурга начал изучать в обществе последователей Порфирия Иванова – натурфилософа и вообще крутого деда. По канонам «Детки» я отрастил себе окладистую как у австралийского аборигена бороду, отпустил шикарные до плеч патлы, ходил босой в широких семейных трусах и не плевал на мать сырую землю.
В этом обществе я познакомился с одной девахой, которая комплексовала по поводу своей грубой и дикой фамилии – Кабанова – и пламенно мечтала сменить ее на что-нибудь деликатное, интеллигентное. Узнав, что она комплексует, я подъехал к ней со своей блистательной фамилией – Синегорский, – и мы, столковавшись, заключили фиктивный брак с большой взаимной выгодой. Я из коммуналки перебрался в однокомнатную квартиру, правда, на первом этаже, а деваха Кабанова стала мадам Синегорская.
В новой квартире я первым делом соорудил книжные полки, которые стал заставлять книгами, купленными мной на воскресной книжной барахолке на окраине города. И первым моим приобретением, которое я гордо нес с барахолки, было сочинение Экскартгаузена – «Ключ к таинствам натуры». Затем на полки легки книги Сведенберга, Блаватской, Ани Безант, Рериха, «Махабхарата», Свами Вивиконанда, Суфии Востока, Белая и Черная Магия, старина Поль Брэг – «Чудо голодания» – и множество других подобных и неподобных книг, которые я основательно пропахал и принял к сведению. Посещая молодежные тусовки, я рассказывал что знал, и слава моя росла. У меня появились ученики и последователи, которые стали называть меня «Гуру» и в низком поклоне «брали прах у моих ног».
Библию я тоже изучил основательно, но признал ее книгой примитивной по сравнению с индуской премудростью. И дерзость моя была беспредельна, и я решил испробовать: есть ли сила в церковном Причастии? После Светлой седмицы пошел я в церковь. Народу там было – тьма, и исповедь общая. Таким образом, не имея крещения и без исповеди, я встал в очередь причащающихся. Причащал упитанный небольшого росточка иеромонах Прокл. Сказав свое имя, я проглотил нечто винное и хлебное, что было мне преподано на ложечке, и отошел в сторону, не испытав ничего особенного.
«“Да в пагубу себе причаститеся” – не получается», – подумал я и направился к выходу. Как вдруг дикая боль пронзила все мои внутренности и железным ежом завертелась где-то около копчика. Я облился холодным потом и опустился на пол в углу. Вероятно, я был очень бледен, потому что ко мне подходили люди и спрашивали: не вызвать ли скорую помощь? Я просил вызвать такси. До такси со стонами я шел, держась за стенку. Шофер думал, что я пьян, и не хотел меня везти, но я сразу дал ему деньги, и он отвез меня домой. Когда, наконец, боль прошла, я очертил мелом круг, зажег курительные пирамидки и сел, чтобы творить мантру и медитировать. Через час наступило состояние экстаза, и на стене фосфорическим светом стало мерцать изображение химерического чудовища «Макара», тогда я взял ритуальное зеркало «мелон» и, посмотрев в него, увидел адского козла бафамета, который приказал мне отречься от Христа навеки. И я отрекся.
К весне я уже примкнул к обществу почитателей древне-славянских верований. По всем правилам в березовой роще мы соорудили капище, вырубили из бревна и поставили там торчком Перуна, Велеса, а также развесили на ветках чучела в балахонах и белые простыни. И получилось очень клево. На Ивана Купала мы устроили празднество в честь бога Ярилы. Вначале было камлание перед Перуном и Велесом. Жрец Эдик Фрадкин в белом балахоне и березовом венке на голове ритуально зарезал гуся и помазал кровью богам рты. Затем гуся зажарили на шампуре и все ели – идоложертвенное. После жертвоприношения мужеский и женский пол разделись догола, выкурили по косячку марихуаны и бегали по березовой роще, вдогонку оглашая округу воплями: «О, Перун! О, Велес! О, Ярило!» Скакали через костер, наелись до отвала принесенных с собой блинов, и все стались довольны.
Но со мной после кощунственного причастия, отречения от Христа и языческого празднества стало твориться что-то несуразное. Первым делом плохо стало со сном. Короче, он почти совсем пропал. А если я и засыпал, то сразу начинал давить «домовой», и я в страхе просыпался и уже дальше боялся спать. Днем работа валилась из рук, потому что не выспался. Потом стали являться покойники. Первой ночью прискакала нога иллюзиониста, отбила чечетку и с хохотом ускакала. А затем пошла целая вереница виденных мною мертвецов. Тут был удавившийся в нашей роте чучмек, притаившийся с вываленным фиолетовым языком и веревкой на шее, раздутая от водянки покойная бабушка, задавленный моей машиной на Ставрополье здоровенный боров с выпавшими кишками и разные другие мертвецы, которые не уходили, а поселились у меня на квартире и переговаривались между собою ржавыми скрипучими голосами, всячески понося и осуждая меня. Каждую ночь они устраивали бесовский шабаш. Бесовский потому, что к покойникам присоединялись и бесы. Я с ними так намучился, что уже бросил ходить на работу и сидел в каком-то тупом оцепенении. Один мой знакомый альпинист оставил у меня свое горное снаряжение, среди которого я углядел прочную капроновую веревку. «Вот то, что мне сейчас надо», – подумал я и соорудил себе петлю, которая быстро захлестнет мне глотку и избавит от всех проблем. На кухне оборудовал специальный уголок, привязав веревку к фановой трубе. Покойники и бесы хором хвалили меня и приветствовали мое начинание. Сейчас я узнаю, что же там за гранью жизни, и согласно учению о карме во что-то воплощусь. Но во что? Может в камень, может в крысу, может в лохматую дворнягу. Я встал на табуретку и накинул петлю себе на шею. Стало тихо, только в фановой трубе, тянущейся от двенадцатого этажа, периодически шумели клозетные водопады.
– Неужели это последнее, что довелось мне услышать в жизни? – подумал я и снял с шеи петлю. – Черт бы меня побрал, это всегда успеется! Я посадил своего домашнего кота в сумку и отнес его на квартиру к мадам Кабановой-Синегорской, запер двери своей квартиры и поехал в древний отдаленный православный монастырь. Пока я ехал, все думал, что забрел я не на ту дорожку. Заблудился я, крепко заблудился во мгле этой жизни. В монастыре меня повели к Игумену. Вошли к нему со всеми монастырскими церемониями. На языке у моих сопровождающих только и было слышно, что «простите» да «благословите». Они поклонились Игумену и оставили меня с ним наедине.
– Ну, что рабе Божий, с чем пожаловал к нам? Уж больно ты зело власат и брадат. Не по чину ты носишь эту растительность. Такие власы и брада более к лицу Архимандриту или Епископу.
– Это, отец Игумен, растительность такую больше держу не для и-ми-джа, а для сохранения энергии.
– Вона как! – удивился Игумен. – И что же сохраняется твоя энергия?
– Нет, на днях хотел повеситься.
– Что так, мил человек? Уже и Божий свет тебе в тягость?
И тут я рассказал Игумену, как на духу, всю свою жизнь и под конец стал проситься в монахи.
– Нет, не могу принять тебя в монастырь, мил человек, уж очень ты заматаревши в духовном блуде.
– Примите, отец Игумен, я разматарюсь, а сейчас я овца заблудшая.
– Нет! Не могу, – ответил Игумен.
– Если не возьмете, тогда я лягу под дверью и не буду есть и пить. Или примите, или я околею здесь.
– Валяй, – сказал Игумен и дал понять, что разговор окончен.
Я вышел во двор и лег на кучу песка. И трое суток лежал я, распластавшись на этой куче. Без питья мне стало плохо, и все померкло перед глазами. И не чувствовал, как монахи подняли меня и перенесли в келью. Когда я очнулся, мне дали воды и посадили на стул. Старый монах большими овечьими ножницами окорнал мне волосы и бороду. Открыли окно, чтобы дать мне поболее воздуха, и тут зазвонили к вечерне. Как услышал я этот колокольный звон, так и залился слезами. Плакал и рыдал я долго. И чем дольше плакал, тем легче становилось у меня на сердце, и перестала давить грудь чугунная тяжесть тоски, и я остался в монастыре.
Вначале был трудником, потом три года ходил в послушниках, и назначено мне было рыбное послушание. И много дней в утлой ладье, колыхаясь на волнах вместе с братией, я провел на озере. Нрав здешней рыбы я понял быстро и без улова не возвращался. Отец Игумен любил поесть свежей рыбки, а также и похлебку со снетками, при этом, глядя на меня, всегда шутил: «Чтобы я делал без тебя, отец Питирим». Теперь я уже пострижен в рясофор и стал законным иноком. Без Христа и Матушки Богородицы ни шагу. Молитесь за меня грешного, люди добрые, и Бог не оставит вас.

Тяжелые времена

Родился я в предместье Чикаго в ненастное утро, когда еще не разошлись ночные сумерки, смешанные с туманами озера Мичиган и вонью гигантских Чикагских скотобоен. Моя мать – рослая рыжая женщина – была не из породы неженок, а после родов с оханьем сразу встала, перетянула себе живот полотенцем и принялась помогать дряхлой полуслепой старухе обмывать меня в тазу от крови и кала и пеленать в какие-то тряпки. У моей матери была судьба рабочей лошади. Насколько я ее помню, она была с вечно озабоченным лицом, покрытым веснушками, с припухшими красноватыми веками, а грубыми, рабочими, не знавшими покоя, руками вечно что-то делала. С раннего утра она уходила в механическую прачечную братьев Гольдберг, оставляя мне на старом засаленном диване укутанные тряпками и газетами кастрюльки с едой. А возвращалась она домой только вечером, отстояв на ногах по двенадцать часов у гладильного пресса. Открыв дверь, она бухалась на стул и молча сидела с полчаса, положив руки на колена. Придя в себя, она до ночи возилась по хозяйству. И так каждый день, многие годы.
А вот отца у меня не было, и соседи называли меня подзаборником. Говорили, что к матери одно время похаживал какой-то шведский моряк, после чего я и появился на свет. Конечно, когда-то законный отец у нас был, но он умер от скоротечной чахотки вскоре после того, как наша семья из Белорусского Полоцка эмигрировала в Америку. В свое время ему дьявольски повезло с эмиграционным комитетом, от которого он получил «Шифс-карту» для своей семьи, дающую возможность вырваться из беспросветной нищеты и уехать в благословенную Америку, где при удаче можно было быстро разбогатеть и начать новую жизнь. Но надежды его не оправдались, и он, освободившись от всех проблем, упокоился на Чикагском кладбище для бедных эмигрантов.
Кроме меня у матери было двое законных сыновей – здоровенных грубых парней, жадных и прожорливых, работавших на обвалке коровьих туш на Чикагской скотобойне. Мои братья, приходя с работы, пропахшие жиром и кровью, долго отмывались под душем, крякая и гулко шлепая друг друга ладонями по могучим телесам. Затем, съев по громадной миске тушеного мяса с картошкой, они заваливались на диваны с красочными глянцевитыми журналами и рассматривали фото обнаженных красоток и блистающие никелем и лаком модели автомобилей. Вскоре журналы вываливались у них из рук, и мощный храп разносился по всей квартире. Любимым занятием по вечерам у них было подсчитывание набежавших процентов на их банковском счету. В жизни они страшно скопидомничали, ущемляя себя во всем, прикладывая цент к центу и ежемесячно совершали торжественный ритуал внесения в банк очередной накопленной суммы.
Наконец, давнишняя их мечта сбылась, и они открыли собственное дело, арендовав мясную лавку.
– Нечего тебе, подзаборнику, даром жрать хлеб, – сказал старший Рувим и взял меня в лавку уборщиком.
После школы, наскоро перекусив, я бежал в лавку и как проклятый до вечера скоблил сальный прилавок, мыл горячей водой пол, чистил ножи и топоры. С покупателями, не боясь правосудия, братья жульничали как могли. Были у них и фальшивые гири, и мясо они ловко взвешивали в свою пользу, отвлекая покупателя веселым зубоскальством. А если мясо у них чернело, сохло и начинало пованивать, они мыли его в соленой воде и делали из него фарш, сдабривая его селитрой. Если я не успевал к вечеру отскоблить от сала лавку, братья били меня и страшно орали, переходя с английского на русский мат. Английский язык я знал хорошо, потому что это язык моего детства, да и учился я в американской школе, но кроме этого, я знал и русский язык, на котором дома разговаривали моя мать и братья.
Однажды в субботу, когда мясная лавка обычно была закрыта, вместо посещения синагоги я шатался по городу, рассматривал витрины магазинов и поедал из пакета чипсы. Синагогу я не любил, считая ее нудной, и вообще ни в какого бога не верил, но по иудейскому закону на восьмой день жизни был обрезан. Итак, гуляя по городу, я набрел на русскую православную церковь и зашел туда просто из любопытства, так как все, что относилось к России, меня всегда привлекало и интересовало. Народу в церкви было немного, пел хор, и, вероятно, служба подходила к завершению. Священник вышел с Чашей в руках, и все стали подходить к нему, он что-то черпал ложечкой из Чаши и угощал подходящих. Я тоже возжелал угощения и подошел последним, но священник Чашу унес в алтарь, сказав мне, чтобы я пока не уходил. Когда окончилась служба, мы со священником сели в сторонке, и он с любопытством и доброжелательством некоторое время разглядывал меня. Наш разговор вначале велся по-английски, а потом мы перешли на русский язык. Такого приятного и внимательного собеседника я еще в своей жизни не встречал. Я ему все рассказал о себе, и он удивился, что я еврей.
– А ты больше похож на скандинава, – сказал он.
И я тут сгоряча брякнул, что и соседи говорят, что после смерти отца к моей матери ходил швед, после чего я и появился на свет. Священник улыбнулся и пригласил меня отобедать вместе с ним. Мы спустились в полуподвальное помещение, где была трапезная, и служитель из соседнего ресторанчика принес нам горячий обед.
Впоследствии много-много раз я приходил в эту церковь, и мил мне стал этот человек, в котором я нашел отца и наставника, потому что я рос без родительской ласки и внимания, постоянно дома и в лавке слушая только брань и получая тычки и подзатыльники и видя кругом нищету, алчность и вечную погоню за деньгами.
Мои старшие братья, Рувим и Яков, ожаднели до невозможности. Обманывая покупателей, они стали обманывать друг друга, утаивая выручку. В лавке они работали через день. Когда один торгует в лавке, другой едет на склад или на стареньком «Форде» развозит товар заказчикам. Подозревая друг друга в обмане, они каждый день бранились, изощряясь в крутом мате, и уже часто дело доходило до драки. И когда сцеплялись эти два буйвола, в лавке все ходило ходуном, и я думал, что рано или поздно они искалечат или убьют друг друга. Деньги, деньги – не сходило с их языка, и мне так опротивела эта лавка с изрубленными деревянными колодами, говяжьими и бараньими тушами, висящими на острых крюках, с красными, скалящими зубы и глядящими на тебя мутными мертвыми глазами ободранными головами, выставленными на прилавке, сладковатым запахом парного мяса, что я ходил туда, едва волоча ноги, с отвращением и ненавистью, как на каторгу.
Однажды братья разодрались не на шутку и, схватив острые крючья, стали ими увечить друг друга, и Яков в остервенении ударил Рувима крюком в глаз. Из глазницы хлынул фонтан крови, что-то черное повисло на щеке. Я обомлел и забрался под прилавок. Мне стало дурно и меня вырвало. Вот тогда, опомнившись, я решил, что мне надо отсюда бежать срочно и навсегда. Но куда? И первое, что пришло мне в голову: бежать в Россию. На фабричных митингах коммунистические ораторы очень хвалили новое государство, называя его государством рабочих и крестьян, где строят социализм и нет власти капитала. И еще потому, что там жили и упокоились мои предки.
Для окончательного решения я пошел к моему наставнику отцу Павлу. Мы с ним обсудили этот вопрос, и он согласился со мной насчет России и дал свое благословение. К тому времени мне уже исполнилось 18 лет и я, попрощавшись с матерью, поехал в Нью-Йорк. Деньги на дорогу мне дал священник отец Павел. В Нью-Йоркском порту мне удалось устроиться юнгой на грузовой корабль, который с грузом станков и тракторов следовал в порт Ленинграда. Шкипер определил меня на камбуз в помощь судовому коку.
Итак, я благополучно пересек океан и прибыл в порт Ленинграда. Я покинул корабль, оставив там свой чемодан, чтобы не внушать шкиперу подозрение и пошел в ближайшее отделение милиции. Оттуда меня направили в «Большой дом» в следственный отдел НКВД. В «Большом доме» ко мне отнеслись с пониманием и, допросив, перевезли в дом для репатриантов на Крестовском острове, наказав никуда из него не отлучаться. Целый месяц я скучал в этом пустынном месте, смотря из окошка на быстро текущую Невку и красивый парк на другом берегу. Вероятно, в это время шла переписка между НКВД и Советским посольством в США. Ответ из Америки насчет меня пришел благоприятный, и меня, взяв под опеку и наблюдение, выпустили на волю.
И вот, немного освоившись в незнакомой стране, я решил поступить в университет, в чем мне способствовали мои опекуны из «Большого дома». Я выбрал восточный факультет и приступил к учебе. В основном я изучал арабский язык, который мне давался легко. Вообще, к освоению языков у меня оказались большие способности, и я кроме арабского изучил татарский и немецкий языки. Одновременно меня интересовала этнография народов, которые говорили на изучаемых мною языках, а также Ислам, неразрывно связанный с арабским этносом. В 1940 году я окончил университет и был оставлен в аспирантуре на кафедре арабского языка. К тому времени я получил советское гражданство и совершенно освоился в новой для меня стране.
Во время Советско-финской войны я был на военных сборах, где меня обучали ориентировке на местности, стрельбе из винтовки и диверсионно-подрывному делу. Учась воинским дисциплинам, я их всерьез не принимал и относился к ним как к забаве, но впоследствии все это мне очень пригодилось. Уже с 1939 года в Европе шла война, и ее грозовые тучи приблизились к границам России и тяжело нависли над нею.
В прекрасное солнечное воскресение 22 июня 1941 года началась война. В большей части страны люди приготовились беззаботно и радостно провести день отдыха, и не ведали они, что на западных границах страны идут кровопролитные бои с войсками немецкого вермахта, что тысячи наших соотечественников убиты и ранены в собственных жилищах, разрушенных немецкой авиацией. Я тогда жил на Васильевском острове и работал там же в Университете. Услышав о войне, я, долго не раздумывая, отправился на призывной пункт, где формировалась Василеостровская дивизия народного ополчения. Мне выдали форму, новые остро пахнущие кирзовые сапоги и тяжелую громоздкую винтовку образца 1891 года. Винтовка была не новая, с обшарпанным прикладом, но действовала исправно и при ней был вороненой стали трехгранный штык, про который, как мне помнилось, сказал Суворов, что пуля – дура, а штык – молодец. Чтобы опознать свою шинель, я на оборотной стороне воротника арабской вязью написал свою фамилию несмываемой краской, которая была в каптерке.
После краткой боевой подготовки нашу дивизию народного ополчения перебросили на Лужский оборонительный рубеж. Мы заняли уже заранее вырытые горожанами траншеи и приготовились к обороне. В нашей роте все были знакомые лица по университету: студенты, преподаватели, доценты и даже один профессор. Все они были в боевом настроении духа, но если внимательно присмотреться к ним, это была малобоеспособная интеллигенция, добрая половина – в очках. Был в нашей роте воин, подлый тип по фамилии Петренко, который с поганой ухмылочкой как-то сказал мне: «А тебе-то что, американскому еврею, здесь надо? Мы хотя погибнем за Родину, а ты что сюда затесался?» Я ему на это ничего не сказал, но потом, когда стало жарко и мы пошли в атаку, он первый бросил винтовку и поднял руки.
Несколько дней все было тихо и спокойно, если не считать, что нас несколько раз облетал немецкий самолет-разведчик, так называемая «рама». Мы занимались всяк своим делом, исправно ходили на полевую кухню с круглыми котелками, получая крутую гречневую кашу, мясные консервы и хлеб. Грелись на уже нежарком осеннем солнышке, читали книги. Но недолго продолжалось это блаженство. Немецкие войска приблизились к нашим позициям вплотную и с ходу начали артиллерийскую подготовку, которая продолжалась полчаса. Это нам показалась кромешным адом. Земля вставала дыбом, и перед глазами был только огонь и дым. От страшного грохота взрывов я почти оглох. Когда это все кончилось и рассеялся дым, я увидел землю, изрытую воронками, убитых бойцов, отдельные кровавые части тел и внутренностей. Кричали раненые, взывая о помощи. Третьей части нашей роты как не бывало. Пахло гарью и кровью. Затем на нас пошли танки, за которыми, прячась, группами бежали немецкие солдаты. По танкам стали стрелять наши пушки и два танка начали гореть. Танки повернули назад, и тогда командир поднял нас в атаку и с криком «За Родину, за Сталина!», с пистолетом в руке, как-то боком, скачками понесся вперед. С винтовками наперевес, с криком «Ура!» мы бросились за ним. Немцы залегли и встретили нас огнем из автоматов. Некоторые из бежавших падали. Немцы стали метать гранаты. Взрывом у меня вышибло винтовку из рук, и я больше ничего не помнил.
Когда я очнулся, то увидел немцев, ходивших по полю и пристреливающих наших раненых солдат. В стороне стояла кучка пленных, и меня погнали к ним. Так началась другая, уже совершенно невообразимая жизнь в немецком плену. Как я потом узнал, Советское правительство не подписало какую-то Женевскую конвенцию об обращении с пленными, и мы оказались вне закона. Немцы считали нас за мусор и соответственно обращались с нами. Нас долго гнали по дороге и, наконец, пригнали к какому-то полю, огороженному колючей проволкой, где уже сидело и лежало множество советских пленных солдат и командиров. Оказавшись за колючей проволкой, я первым делом достал свою красноармейскую книжку и порвал ее вклочья, выбросил также пластмассовый черный патрончик. Так сидели мы день и ночь. Уже начались холодные осенние дожди, и все мы промокли до нитки и дрожали от холода.
Утром внутрь лагеря вошли вооруженные немцы и начали сортировку пленных. Первым делом выбирали политруков, командиров и евреев. Политруков и евреев сразу увели на расстрел в противотанковый ров. Командиров тоже отделили от общей массы и куда-то увели.
Мы пили воду из луж и кричали, чтобы нам дали есть. Немцы подогнали к воротам грузовик с кормовой свеклой и вывалили ее на землю. Началась дикая свалка. Кому-то досталась свеклина, кому-то нет. Немцы стояли, смотрели и хохотали, показывая на нас пальцем, а некоторые фотографировали нас. Две недели мы голодали, дрожали и мокли под холодными дождями. Немцы перекинули через проволку несколько лопат, и мы тут же в поле хоронили умерших от ран и болезней наших товарищей.
На третьей неделе пленения нас опять под конвоем погнали по дороге и пригнали к лагерю, где были выстроены бараки. Из соседних деревень приходили к проволке женщины и долго вглядывались в пленных. Некоторые кричали немцам: «Пан, пан, это мой муж!» – и показывали на кого-либо. И немцы отдавали им, кого они выбрали. Однажды нас построили и погнали дальше на Псковщину. По дороге ослабевших и больных конвоиры пристреливали, оставляя в придорожных кюветах. Один пожилой солдат, шедший рядом со мной, с ненавистью смотрел на конвоиров и бормотал: «Ничего, ничего, все это со временем вам отплатится».
Нас пригнали в стационарный лагерь и распределили по баракам. Я свободно говорил по-немецки, общаясь с конвоирами, и начальник лагеря обязал меня быть переводчиком. Это было для меня большой привилегией, я мог свободно перемещаться по лагерю, посещать офицерские и мусульманские бараки. Охрана в этом лагере состояла из войск «СС». Начальство лагеря стало ценить меня как переводчика, и мне было выдано немецкое обмундирование без знаков различия и нарукавная повязка: «Переводчик». Как-то раз в массе военнопленных мелькнуло лицо моего недоброжелателя с его поганой ухмылкой, и результаты этой встречи не заставили себя долго ждать. Меня вскоре вызвали к начальнику лагеря. У него в кабинете сидели еще трое офицеров в черной эсэсовской форме. Как только я вошел и, поздоровавшись, встал у двери, все сразу уставились на меня и на какое-то время в кабинете воцарилось молчание. Наконец начальник спросил:
– Ты есть еврей?
– Нет, – ответил я.
– Так почему же пленный Петренко доносит, что ты есть еврей?
– Я не знаю, кто такой Петренко и почему он приписывает мне эту национальность.
– Пройди в соседнюю комнату, и эксперты осмотрят тебя, и если они определят, что ты – юде, то нам придется расстаться с тобой, хотя ты для нас есть ценный переводчик.
В соседней комнате мне приказали раздеться, и эксперты приступили к обследованию, диктуя свои выводы сидящему за пишущей машинкой протоколисту: «Тип лица – нордический, параметры краниометрии – соответствуют арийской расе, цвет радужки – голубой, волосы головы – светлые, ушные раковины не семитского типа, пальцы кистей рук – прямые длинные, кожные покровы – светлые, телосложение правильное, ближе к азиатскому типу. Крайняя плоть полового члена – ритуально обрезана».

Затем эксперты приказали протоколисту привести собаку. Он вышел и вскоре вернулся со здоровенным псом – немецкой овчаркой. Собака подскочила ко мне, сильно ткнулась несколько раз холодным носом в мой живот и спокойно отошла. Эксперты продиктовали: «Собака еврейского запаха не обнаружила».
Мне приказали одеться и привели в кабинет начальника лагеря, который, сидя за столом, курил сигару и просматривал солдатскую иллюстрированную газету. Прочитав поданный ему протокол, он спросил:
– А почему ты обрезан?
– Потому что я – татарин.
– А откуда ты так хорошо знаешь немецкий язык?
– Моя мать была татарка. Отца я не знаю. А жили мы у колонистов-немцев Поволжья, где мать работала у них на ферме дояркой.
Эту легенду я придумал еще в первом лагере, когда мы сидели на земле и мокли под холодным дождем.
– Гут, – сказал начальник, вставая с кресла, – сейчас мы пойдем в татарский блок и там решим этот вопрос окончательно.
В татарском бараке при виде начальства все военнопленные татары встали. На ближайшем столе я увидел раскрытый Коран на арабском языке. Я подошел к столу и начал громко читать. Это была сура – Юсуф о Иосифе прекрасном. Татары внимательно слушали. Немногие из них понимали арабский язык, но гармоничные звуки арабской речи были знакомы всем. Дочитав суру до конца, я стал комментировать ее по-татарски. Татары слушали, одобрительно кивали головами и почтительно улыбались. Когда я окончил, один из экспертов спросил татарского старосту барака, признает ли он во мне татарина. Он утвердительно ответил: «Это наш человек. И он не просто казанский татарин, а ученый мулла».
С тех пор я окончательно утвердился в должности переводчика. Меня перевели в дом для охранников лагеря и стали выдавать унтер-офицерский паек. А Петренко вскоре был изобличен товарищами по бараку как доносчик и предатель и тайно ночью удавлен с инсценировкой самоповешения.
С этого времени подпольный комитет сопротивления лагеря всегда получал от меня информацию о положении на фронтах, об акциях, готовящихся против военнопленных, о завербованных агентах. Несколько раз я помогал группам военнопленных совершать побег из лагеря, сообщая им о благоприятных к этому обстоятельствах. Постоянно с большими партиями военнопленных, которых гоняли на лесоповал, мне приходилось выходить за пределы лагеря и иногда по неделям жить в лесу. Во время пребывания вне лагеря я ежедневно искал возможности как-то выйти на связь с партизанами. Вольнонаемных рабочих на лесоповале было немного, да и попытки эти могли кончиться для меня плачевно, но я упорно не оставлял их. На трелевочном тракторе, который таскал срубленные бревна к дороге, работал свободный деревенский мужик. Я с ним пытался заговаривать, угощал его сигаретами и шнапсом, но, вероятно, его отпугивал мой немецкий мундир и мое официальное положение переводчика.
Со временем немцы стали посылать меня с различными поручениями в поселок, где был лесопильный завод, работавший на Германию. В поселке я часто встречался со знакомым трактористом и все продолжал донимать его своими вопросами, пока, наконец, он не доверился и указал на связного, которым оказался деревенский священник из церкви святых Апостолов Петра и Павла. Когда в следующий раз по дороге в лагерь я решил навестить батюшку, то застал его дома за чаепитием у пышущего жаром самовара. Батюшка недоверчиво взглянул на меня маленькими заплывшими глазками и пригласил на чашку чая. Я начал издалека, косвенно намекая на мое желание связаться с партизанами. Батюшка внимательно и пристально посмотрел на меня, потурсучил свою рыжую бороду и сказал: «Темна вода во облацех. Мы этим не занимаемся, а знаем только свою аллилуию да Господи помилуй».
Он был старый вдовец и в поповском доме жил один, но в комнатах было чисто, уютно и тепло. На полу были постелены деревенские домотканые дорожки, а перед иконостасом лежал круглый коврик из цветных тряпочек. Видно, приходящие богомолки заботились о нем, убирали в доме и готовили ему. Я и так и сяк, с разными подходами пытался его разговорить, но он был как кремень – крепок и недоверчив. Я даже засомневался, туда ли я попал. Живя в таком комфорте, когда кругом дикая обстановка и на каждом шагу поджидает расправа и даже смерть, вряд ли этот батюшка будет рисковать своим благополучием. Но все же я предпринял еще одну попытку и, ничего не скрывая, рассказал ему всю свою жизнь. Он внимательно слушал, вытирал полотенцем потное красное лицо, временами ахая и крестясь, удивляясь превратностям моей судьбы. Но дело сдвинулось только тогда, когда я предоставил ему доказательство моей связи с лагерным комитетом сопротивления. Батюшка спросил меня относительно моей веры, и я сказал ему, что тяготею к Православию еще со времен моей жизни в Америке, но посещать церковь сейчас не могу, поскольку выдаю себя за татарина. Батюшка сказал мне, что в следующий раз, когда я буду возвращаться из поселка в лагерь, меня догонит на телеге мужичок и подвезет до лагеря. И действительно, в следующий мой приход в поселок на обратном пути меня догнал старик на телеге и предложил подвезти. И мы с ним договорились на определенное число, когда партизаны нападут на лесоповал, перебьют охрану и уведут к себе в отряд около ста военнопленных. В свое время так оно и произошло.
В партизанском отряде я пробыл полтора года, пока не получил тяжелое ранение в бою. Вот когда пригодились полученные мною навыки диверсионно-подрывной специальности. Я отрастил себе бороду и под разными обличьями, то пастуха, то лесоруба, то извозчика, ходил минировать дороги, шоссе и железнодорожные пути. Тяжелая, очень тяжелая была эта партизанская жизнь, и особенно зимой, когда выпадал глубокий снег, чередующийся с оттепелями. Временами отряд нес большие потери от рейдов немецких карателей.
Однажды в отряд привезли батюшку из поселка, где ему уже было нельзя оставаться. Я с радостью приветствовал его и после часто навещал и слушал его наставления. Был он простой и добрый старик, а на Богослужения его собирался почти весь отряд. И особенно любили слушать его проповеди о покаянии. Батюшка говорил простым народным языком, доходящим до сердца. Одним летним солнечным утром он окрестил меня в лесной речке с православным именем Петр.
Но вот наступила осень, и в тот роковой день, когда с деревьев сыпались золотые и багряные листья, наш отряд был поднят по тревоге и занял оборонительную позицию. Проводники-предатели вели к нам немецких карателей численностью не менее батальона. Бой был тяжелый, и наш отряд понес значительные потери, но и карателей немало осталось лежать в лесу. Я же в самом конце боя получил тяжелое ранение разрывной пулей в левое плечо. Кость была раздроблена, рука висела на коже, и партизанский хирург произвел высокую ампутацию. Ночью, на специально приготовленной площадке, приземлился вызванный по рации самолет и забрал тяжелораненых.
Два месяца я лежал в госпитале в Вологде и вышел оттуда, не зная что с собой делать. Но все же жизнь как-то помалу наладилась. Кончилась война, и я вернулся в Ленинград, женился и стал опять преподавать в Университете.
Из Америки с черной повязкой на глазу как-то приезжал мой старший брат Рувим и звал меня назад в Чикаго, где у него была солидная торговая фирма, но я наотрез отказался. Он рассказал мне, что мать умерла, а брат Яков, будучи военным моряком, погиб при налете японской авиации на Пирл-Харбор.
Послесловие
С Петром – героем этого повествования – я познакомился в Приморском парке победы весенней теплой порой. Он сидел на скамейке седой, безрукий, с вертикальным шрамом, пересекающим левую щеку, с мужественным лицом скандинава и смотрел на небо, где кружились ласточки. У ног его лежала пушистая белая собачка. Я сел рядом и мы разговорились и познакомились. После этого несколько раз встречались, и он рассказал мне свою историю. Не знаю, дожил ли он до XXI-го века. Если жив, то дай Бог ему многая лета, а если нет, то Царствие ему Небесное.

Странник
(Рассказ монаха Псково-Печерского монастыря)

И был в тысяча девятьсот тридцать третие лето Господне голод на Украинской земле.
Я хожу по выжженной знойным солнцем серой степи, срываю какие-то сухие былинки, выкапываю твердые вяжущие рот корешки и перетираю их зубами. Я смотрю на свои костлявые с синими ногтями руки, на худые, обтянутые сухой кожей ноги с узлами коленок и думаю: хватит ли у меня сил добраться до Румынской границы? На благодатной моей Родине Украине, про которую Гоголь сказал, что воткни в землю оглоблю – и вырастет тарантас, сейчас – голодомор. Не вьются над печными трубами хат голубые дымки. Не пахнет свежеиспеченным пшеничным караваем. Не бегают по пыльным сельским улицам веселые дети, не плавают в ставках белые гуси и не лежат в грязи знаменитые украинские свиньи. Но куда ни взгляни, стоят опустевшие притихшие села, со снятыми соломенными крышами на хатах, с хлопающими на ветру оконными ставнями. Где же люди?! Мало их осталось. Кто лежит на кладбище, кто лежит неубранный в хате, кто убежал куда глаза глядят. Голодомор!
Имя мое – Харалампий, что означает: радостью сияющий. Такое имя дал мне при крещении наш приходской батюшка, но не сияю радостью, а из последних сил тащусь, чтобы перейти Румынскую границу и спастись от голода. У них голода нет, а у нас голодомор. Не знаю, почему такая беда нашла на Украину. В народе говорили – власти виноваты. Выгребли у людей все зерно до последнего, что и сеять нечего было. Но вот, Слава Богу, вдали на солнце блестит водная гладь Дуная, но что это? По берегу все черно от собравшихся людей, но к реке подойти невозможно, везде заставы пограничников с пулеметами и собаками. Упал я на землю, плакал, звал мать, но не слышала меня мать, лежащая в могиле.
Сжалились надо мной в Вилково рыбаки, идущие на шхуне в Крым, и довезли меня до Качи. По дороге рыбкой подкармливали. В Каче я сидел на базаре и просил милостыню. Молодая татарка бросила мне лепешку, качинские греки дали связку вяленой рыбы. В Крыму было полегче. Люди что-то подавали, и я шел по пыльной дороге сухими степями под бездонной синевой крымского неба. Прошел пыльный и грязный поселок Джанкой, степной Карасубазар, унылые Семь Колодезей и вышел к ослепительно белому городу Керчи около горы Митридат.
Стоя с протянутой рукой у круглой древней церкви Иоанна Крестителя, я наполнил свою холщевую суму кусками хлеба и вяленой рыбой. Храм безбожными властями был закрыт, и мне сказали, что в Керчи открыта только кладбищенская церковь. Она оказалась маленькой, но ухоженной, с хорошими, греческого письма, иконами. Священник – ветхий старец с длинной седой бородой, был из монахов. Он подавал возгласы тихим старческим голосом. После службы, молитвенных треб и отпевания утопшего рыбака, я подошел к священнику и исповедался, облегчив свою душу. Он вынес из алтаря Чашу и причастил меня. Я поблагодарил доброго старца, поклонился ему до земли и пошел к Керченской переправе.
На собранные подаянием деньги я купил билет на пароход и переправился через пролив на Кубанскую землю. Так шел я, побираясь, до Владикавказа, где еще была открыта Военно-Грузинская дорога, ведущая через горы в древнюю столицу Грузии Мцхета. В горах на перевале было уже холодно. Кое-где земля была припорошена снегом. Слава Богу, что я успел до зимы, когда дорога через перевал закрывается. Никогда я еще так высоко к небу не поднимался. Где-то внизу ходили облака и кружили орлы. Справа поднимались заснеженные вершины Казбека, и здесь в горах я впервые почувствовал величие Божие как Творца всего этого дикого и грозного нагромождения земной тверди. Вдоль дороги кое-где были поставлены памятные кресты и камни путникам, погибшим здесь в пропасти. У каждого креста я останавливался и молился об упокоении их душ.
Спустившись с гор в Мцхета, я увидел много больших церквей и дивился их непривычной архитектуре. Уставший, я сел на камень, вынул из торбы кусок хлеба и стал его жевать. Мимо шел народ, громко разговаривавший на непонятном языке и размахивающий руками. Уже чувствовалась осень даже здесь на юге. Деревья и кусты, покрывающие склоны гор, пламенели щедрыми сочными красками осени. Ветра не было, и в холодном прозрачном воздухе пахло прелыми листьями и дымком, идущим из печных труб грузинских домов, где хозяйки готовили вечернюю снедь. Идущие по дороге люди обращали внимание на мой жалкий вид, останавливались и расспрашивали меня, откуда я иду, есть ли у меня дом и родители. Некоторые давали мне немного денег. Я удивлялся, насколько здесь был жалостливый и душевный народ. А на просторах Украины и России никто не обращал на меня внимания. Народ там был замученный, хмурый, и в лучшем случае подадут кусок хлеба, ну и за это Слава Богу.
На выходе из Мцхета я остановился у небольшого духана, из дверей которого шли такие аппетитные запахи, что у меня закружилась голова. На большой вывеске над дверью духана художником были изображены румяные шашлыки на шампурах, золотистая жареная рыба, обсыпанная зеленью, горки хлеба и кувшины с вином. Под всем этим была надпись: «Моди нахе!» Что по-русски означает: «Заходи и смотри». Я зашел и сел за стол у двери. В духане было людно и шумно. Под потолком горело несколько тусклых обсиженных мухами ламп. Я осмотрелся. За столами сидели веселые усатые грузинские мужики. Они много ели, еще больше пили. Кто-то из них вставал, шел к стойке и вертел стоящую на ней шарманку, извлекая визгливые гнусавые звуки лезгинки. Время от времени мужики дружно в унисон пели протяжные грузинские песни, и один из них так ловко работал языком и горлом, вплетая в песенную ткань какие-то «гугли-мугли». Ко мне в белом переднике подошел толстый духанщик.
– Что кушать желаете, гаспадин?
– Суп и хлеб.
– А деньга на карман имеется?
– Имеется.
Он принес мне в глиняной миске огнедышащий суп-харчо и целый хлебный лаваш.
– Вино нада?
– Нет.
– Я от себя вино дам.
Я уже не помнил, когда я ел такой вкусный горячий суп. Поев, я подошел к духанщику расплатиться. За вино он деньги не взял, сказав: «Ты был бледный, а стал красный. Сакартвело – Грузия мать даст тебе здоровья. Дай Бог тебе счастья. На дворе ночь. Иди отдыхай в мой сарай». Я пошел в сарай, примыкавший к духану, набитый сухими кукурузными стеблями, повалился на них и сразу уснул. Во сне по солнечным лучам ко мне явился Ангел Господень. Пришел он с востока вместе с восходящим солнцем, сам белый, сияющий, с крестом в руке. Сделав в небе круг над Мцхета, он благословил меня крестом и постепенно растаял в воздухе. Я проснулся с великой радостью и вспомнил, что когда я был у старцев в Глинской пустыни, они мне говорили, что если с видением явлен и крест Господень, то это истинное видение от Бога, потому как бесы крест и на дух не переносят. Выйдя из сарая, я пал на колени лицом к Востоку и возблагодарил Господа за доброе предзнаменование. И постепенно небо озарилось, из-за гор вышло солнце, и я, поднявшись с колен, направился в сторону Тифлиса. Еще было раннее утро, и я шел по дороге, не встречая никого на своем пути. Внезапно из-за поворота выскочила большая кавказская овчарка и стала медленно подходить ко мне.
– Не трогай меня, собаченька, – сказал я и бросил ей кусок лаваша, который она подхватила на лету, помахав обрубком хвоста. Вслед за ней вышел белый козел с большими рогами, ведя за собой стадо овец. На шее у козла брякал колокольчик и длинная шерсть свисала с боков чуть ли не до земли. Овцы блеяли и, поднимая пыль, кучно шли по дороге, прижав меня к скале. Так и стоял я, пока не прошло стадо, вдыхая запах влажной шерсти и ощущая исходящее от них животное тепло. За стадом шли два пастуха с накинутыми на плечи бурками. Замыкал это шествие подросток, ведя в поводу нагруженную мешками лошадь. Проходя мимо меня, он приветливо улыбнулся, засунул руку в мешок и подал мне круглый плоский грузинский сыр – сулгуни.
Я шел и видел, что это была истинно христианская православная страна. Церкви с утра уже были открыты, и хотя сегодня был будний день, в них уже шло утреннее Богослужение. В храме, куда я вошел, народу было немного, преимущественно женщины – пожилые, одетые по местным обычаям во все черное. Служба, на мой взгляд, велась такая же, как и у нас на Украине, но только на грузинском языке. Пение хора было несколько заунывное, но красивое и мелодичное, и какой-то печалью трогало душу. Иногда хор пел по-гречески: «Кирие элей-сон», иногда по-грузински: «Упало шегвицхален», и я с радостью осознал, что они поют – «Господи, помилуй». Необычным было еще и то, что у предстоящих не было нашей славянской сдержанности. В их предстоянии и молитвенности было много восточной страстности. На все действа и возгласы священника они отзывались восклицаниями, падениями на колени, воздевали руки к небу. Но не только внешнее молитвенное выражение наблюдалось у них, но и горячая внутренняя молитва чувствовалась в их душах.
После службы я подошел к священнику с разговором, и он не пренебрег моим жалким видом и принял меня приветливо, только спросил, почему я стал странником. Я ответил, что потерял всех родственников на Украине и бежал с родной земли от страшного голода, чтобы спасти свою жизнь. Священник меня не отпустил, но повел в баню, где было очень жарко, сумрачно и пахло серой. Горячая серная вода ключом била прямо из недр земли. Из рук банщика, который немилосердно намыливал меня сразу обеими руками, я вышел чистый как стеклышко. А священник, тем временем, принес мне чистую одежду. Она была поношенной, но еще в хорошем состоянии. В церковной трапезной священник угостил меня грузинскими пельменями – «хинкали», каждый из которых был в три раза больше наших и при еде испускал фонтан крепко наперченного бульона.
За трапезой я спросил его о так поразившем меня местном пении в церкви. И он рассказал, что по древнему преданию, после того как Понтий Пилат отпустил на волю разбойника Варнаву, тот увидев распятого Христа, горько раскаялся в своих злодеяниях и крестился сам вместе со своими родственниками, после чего все они перебрались в страну Иверскую и поселились вблизи Мцхета. Они-то и были первыми христианами на Иверской земле. А когда трудами святой равноапостольной Нины в Иверии утвердилось Православие, тогда эта семья и передала Грузинской Церкви это Богослужебное пение, некогда звучавшее в древнем Иерусалимском храме. Конечно, со временем оно приобрело некоторые национальные грузинские черты, но в основном носит характер древнего Иерусалимского храмового пения.
Несколько дней я провел около этой, так полюбившейся мне церкви, и решил как можно скорее овладеть грузинским языком. Воспринять новый язык, оказавшись в народной массе, мне не составило большого труда, и вскоре я уже довольно свободно говорил по-грузински. Язык этот древний, мужественный и красивый. Как у большинства уроженцев Украины, слух и голос у меня были неплохие, и я странствовал по Грузии и пел в церковных хорах. За это меня кормили, давали одежду и кров. Настоятель русской православной церкви в Сухуми, где я пел в хоре, однажды критически оглядел меня и сказал, чтобы я заказал себе новый подрясник. Вынув кошелек, он дал мне деньги на обнову и направил меня на Драндскую улицу, где жил человек, шьющий церковное облачение. Поблуждав по окраинам города, я нашел эту улицу и зашел в маленький глинобитный домик в одну комнату, где посередине, на столе, поджав ноги, сидел сухопарый бородатый человек и старательно сшивал два куска материи. Он поднял от шитья голову, и я увидел кроткие добрые глаза. Вот ведь, встретив человека никогда не знаешь, что Бог промыслил о нем. Взять хотя бы этого небольшого росточка, скромного портного, который оказался иеромонахом из знаменитой Глинской пустыни, а ее знали по всей России и называли школой Христовой. Этот иеромонах скрывался в Абхазии от карательных репрессий НКВД. Но тяжелый и трудный путь ему еще предстояло пройти. Вездесущие «органы» все же выследили его, и он прошел через тюрьмы и лагеря Приполярья. Через тридцать с лишним лет я встретился с ним в Тбилисском соборе Святого Александра Невского. Он был в высоком звании Митрополита Грузинской Патриархии. Я даже и помыслить не мог, что это тот человек, который когда-то сшил мне подрясник, но он узнал меня.
Сей день, его же сотворил Господь, был для меня днем великой радости. Идя вдоль горной речки по ущелью среди покрытых лесами гор, я набрел на древний обветшалый храм Божий и решил зайти осмотреть его. Оказалось, что он не заброшен и при нем живут два старца монаха Иоанн и Георгий. Они увидели меня издалека и встречали со славой колокольным звоном, как Архиерея.
Я упал на колени перед входом в храм и помолился. Оба старца подошли ко мне и, возложив мне на голову руки, благословили. Они начали говорить со мной по-русски, но не очень-то они были в нем искусны, и мы перешли на грузинский. Оба старца оказались во священническом сане. Отец Иоанн был архимандритом, а отец Георгий – иеромонахом, и уже давно они жили при этом храме и у властей были оформлены как хранители памятника древней архитектуры. Что это были за старцы! От них так и веяло благодатью и святостью. Одеты они были просто – в черные до колен рубахи, лысые головы не покрыты, на ногах – крестьянские постолы из буйволовой кожи. У них имелось маленькое хозяйство: огород, пчелиная пасека и корова горной мелкой породы. Жили они в небольшом доме рядом с церковью, где в трапезной для меня накрыли стол со скромными яствами: грузинский хлеб – пури, соленый сыр – сулгуни, зеленый лук, цветочный мед и кувшинчик белого вина. Старший, отец Иоанн, благословил трапезу, за которой они мне рассказали, что нынче духовная жизнь в Грузии оскудела. Монастыри, воскресные школы, семинарии, а также часть храмов власти закрыли. Религиозная литература под запретом и не издается. Народ забывает Бога, больше предается маммоне и склоняется к язычеству. Конечно, как они слыхали, таких жутких гонений на Церковь как в России у них пока нет, но все же Церковь властями угнетается.
Я прожил у старцев целый месяц, помогал им по хозяйству и в Богослужении. За этот месяц для меня открылось высокое христианское служение старцев. Оказалось, что к ним беспрерывно шел народ, чтобы услышать слово Божие, получить наставление и благословение. Старцы говорили, что народ ищет то, что он потерял в советизированном миру, и сбываются слова Пророка Амоса: «Вот наступают дни, говорит Господь Бог, когда Я пошлю на землю голод, не голод хлеба, не жажду воды, но жажду слышания слов Господних. И будут ходить от моря до моря и скитаться, от Севера к Востоку, ища слова Господня, и не найдут его». И старцы, как могли, утоляли духовный голод народа, и я чувствовал, что Господь с высоты Своей видит их подвиг и посылает Духа Святого на них, потому что нигде, а я бывал во многих святых местах, не видел более благодатного места. Старцы трудились не покладая рук, отдавая сну не более четырех часов. Я видел, как совершались по их молитвам чудесные исцеления от болезней, изгнание демонов из бесноватых, утешение скорбящих. Побыв у них месяц, я получил духовный заряд на всю жизнь. И ни за какие мучения я теперь от Христа не отступлюсь.
После старцев я спустился к Черному морю и на побережье поклонился могиле апостола Симона Канонита. Был я и в Кахетии у мощей святой Равноапостольной Нины – просветительницы Грузии. Надолго запомнилась мне эта древняя, четвертого века церковь, окруженная высокими темно-зелеными кипарисами, посаженными в давние времена паломниками из Иерусалима. Когда подходишь к гробнице святой Нины, то ощущаешь чудный несказанный аромат, благоухание ни с чем не сравнимое. И здесь сразу чувствуешь, как попадаешь под воздействие Божественной благодати, очищающей душу и пожигающей духовную скверну в тебе. Тело становится как бы невесомым, дыхание легким и свободным, сердце нестеснимым и голова ясной. Душу схватывает тихая радость, а из глаз текут покаянные слезы. Вот что испытываешь у мощей святой Нины, погребенной здесь в четвертом веке.
Пришло время мне покидать Грузию и идти в Россию. Но не все коту масленица. Как только вернулся в Россию, так сразу начались скорби. Возвращался я тем же путем и пришел во Владикавказ. Понемногу добрался до Ростова. Ходил я в подряснике, хотя добрые люди советовали мне снять его, чтобы не пострадать от властей. Как-то на Ростовском рынке сидел я на ящике и рассказывал собравшимся вокруг меня людям о Христе. К слушающим подошел какой-то мужчина с портфелем. Послушал немного, а потом как взовьется:
– Это что такое?! В советское время разводят религиозную пропаганду. Держите его, а я пока сбегаю, сообщу куда надо.
Меня держать никто не собирался, и я продолжал свой рассказ. Но вот, подъехала машина и доносчик указал на меня. И я тут же был арестован. В следственной тюрьме я сидел в камере с ворами, которые просто подыхали от скуки, не зная, чем себя занять. Был там среди них один начитанный бухгалтер, который по вечерам «тискал» им романы, прочитанные когда-то на свободе. Наконец он иссяк. И воры пристали ко мне:
– Ну-ка, батя, тисни нам что-нибудь божественное.
И я стал пересказывать им Библию. Вначале слушали они небрежно, курили, переговаривались, но со временем стали прислушиваться, бросили в это время курить и разговаривать. Наконец, меня судили, обвинив в антисоветской и религиозной пропаганде, и дали десять лет лагерей и пять лет ссылки. Повезли меня на каторжную болотную стройку Беломоро-Балтийского канала имени товарища Сталина. Вечно промокшие, простуженные, с хриплыми голосами, надрывным кашлем, голодные мы строили этот проклятый канал, оставляя по обе его стороны закопанные в землю трупы наших сотоварищей по заключению. Перед тем как бросить умершего в яму, конвойный охранник, по инструкции, ширял его в грудь трехгранным штыком винтовки. После стройки остальной срок я отмотал на Колыме.
За старательную работу на Беломорском канале часть срока мне скостили, и когда перед войной я вышел на волю, то поехал на жительство в Псковскую область, где меня застала война, а потом пришли немцы. При немцах вновь стали открываться церкви, и я в них пел в хоре и читал Апостол. Посетил я как-то городок Печоры, и так мне понравился Успенский монастырь, что сразу пошел к настоятелю, припал к его стопам и просился в монастырские послушники. Был я еще молод и крепок телом, знал Священное Писание и церковный устав. И отец настоятель принял меня в монастырь. Вначале дали мне послушание в квасную. В больших деревянных чанах творил я монастырский квас. Дело это чистое и ответственное. Все делал с молитвой. Печь возжигал от лампадки при святой иконе Успения Божией Матери. В чан лил пол-литра крещенской воды. Перед началом дела ходил к своему духовнику, игумену Савве, и просил у него благословения. Затем отец эконом перевел меня на послушание в хлебную – месить тесто. Два года с Иисусовой молитвой я там ворочал веслом тесто. Потом дали мне рыбное послушание ловить на Псковском озере для братской трапезы на похлебку снетка. Наконец-то меня постригли в рясофор, оставив мое природное имя. И пел я во славу Божию в хоре, и читал Апостол. Еще занимался реставрацией старых Богослужебных книг, переплетая их с сугубым старанием. Все послушания я исполнял старательно и с любовью, всегда помня слова из Священного Писания, что проклят всяк, кто Божие дело творит с небрежением. Пребывая в монастыре, я окормлялся у старца игумена Саввы, который был очень добрый и выучил меня тому, чего мне еще не хватало для спасения. Так и окончилось мое странничество, ныне очерченное только стенами монастыря. Так и живу я в монастыре, спасая свою душу, и молюся за весь грешный мир. Уже отсюда телом я никуда не уйду, а когда помру, братия здесь же, в монастыре, положат меня в Богозданные пещеры, а душу с пением проводят к Богу.
Конец и Богу слава.

Обычная история

Окно моей кельи забрано кованой узорной решеткой, и по случаю теплой весенней погоды окна были открыты настежь и оттуда доносились плеск легкой волны Святого озера, кряканье диких селезней и запах цветущей черемухи. Я – скучный, еще не старый, но уже пожилой монах, живу довольно давно в этом отдаленном от больших городов монастыре и безропотно несу послушание, возложенное на меня отцом Игуменом. Как дождевые капли, уходящие в песок, мерно падают и исчезают куда-то дни моей жизни. Хотя в монашестве начинается новая жизнь и прежняя должна быть совершенно отсечена и выброшена из памяти, но непроизвольно, как бы насильственно, в памяти возникают образы прежней жизни, и картины ее встают перед глазами против моего желания. Я сознаю, что все это бесовские происки и искушения, что с годами они исчезнут, как исчезли они у Марии Египетской, но пока ничего не могу с собой поделать.
Мой отец умер рано, и мы с матерью жили в большой бедности. Мать моя была праведной и религиозной женщиной и всегда молила Бога, чтобы он продлил ей жизнь и она дольше могла ходить в храм Божий. До 14 лет и я был богомольцем, что приводило в умиление церковных старух, но после появились неверующие друзья, подруги, другие интересы, и я охладел к церкви и перестал ходить туда, перестал соблюдать посты и пристрастился к курению табака и хождению в клуб на танцы. Но вот, пришло время, и меня забрали в армию. На мое счастье служить мне пришлось в своей родной области в мотопехоте. Мой командир – лейтенант – занимался снабжением полка всем необходимым, и мне с ним часто приходилось мотаться на грузовой машине по разным дальним и близким складам в нашей области. Как-то раз мы проезжали мимо моего родного села, лейтенант сам вел машину и очень торопился поспеть в часть по какому-то важному делу. В кузове сидели еще четыре солдата в качестве грузчиков. Когда проезжали через село, я просил остановиться у моего дома на несколько минут, чтобы повидать мать. Машина встала, и я забежал в дом, обнял мать и скороговоркой сообщил ей о своей солдатской жизни. Еще раз обнял и повернулся бежать к машине, а мать мне говорит:
– Сынок, подожди и прими мое материнское благословение.
– Да ладно тебе, мама, чудить. Можно и без этого обойтись.
– Нет, сынок, без этого не обойтись.
Мать сняла со стены икону Богородицы, возложила ее на мою голову и благословила. Я поднялся с колен, услышав нетерпеливые гудки машины, и побежал на дорогу. Оглянувшись, я увидел мать, стоявшую на крыльце и осенявшую меня крестным знамением. Я помахал ей рукой и вскочил в кабину. Машина тронулась, и лейтенант погнал ее во всю мочь. Я просил его смениться и дать мне сесть на руль. Но он решил, что я буду вести машину медленно и он не поспеет к сроку в полк. Машина неслась с бешеной скоростью, подпрыгивала на ухабах, и я, упираясь ногами в полки и крепко держась за скобу, спасался, чтобы не ударяться головой о потолок кабины. Тем временем пошел дождь и намочил дорожное покрытие, но лейтенант не сбавлял скорость. На крутом повороте, около оврага, машину занесло, закрутило, и она, кувыркаясь, пошла под откос в овраг.
Когда я очнулся на мокрой траве, выброшенный из кабины, стояла удивительная тишина. В траве стрекотали кузнечики, да еще где-то в кустах изредка кричала какая-то птица. Машина лежала на дне оврага вверх колесами, которые еще медленно вращались. У меня немного кружилась голова, а так, вроде, все было в порядке. Лейтенант мертвый лежал в кабине с неестественно повернутой головой. Вероятно, у него была сломана шея. По четырем солдатам, выброшенным из кузова, кувыркаясь, прошлась многотонная железная машина, и все они были раздавлены и мертвы. Я сел на траву, закурил сигарету и тупо смотрел на разбросанные тела своих товарищей. Все произошло так быстро, что я не верил своим глазам. Может все это мне снится? Я даже похлестал себя по щекам, но страшная действительность была передо мной и никуда не исчезла. Я выбрался на дорогу, остановил легковушку и молча показал рукой в овраг. Молодой мужик, хозяин легковушки, пошел посмотреть. Вернулся он бледный, с трясущейся челестью и, ничего не сказав, довез меня до моей воинской части, где я доложил дежурному офицеру о происшествии. На третий день на воинском кладбище были вырыты пять могил. Красные гробы опустили вниз, засыпали землей и взвод автоматчиков дал три залпа.
– Что сохранило тебя? – спросил командир.
– Материнское благословение, – ответил я.
Командир пожал плечами, сделал на лице удивленную мину и отошел прочь. После окончания срока службы я вернулся в родное село. И все, что мать вложила мне в душу в детские годы – обновилось. Наверное, так обновляются старые почерневшие иконы. Я стал читать утренние и вечерние молитвы, ходить в церковь на всенощную и в воскресенье, строго соблюдать все посты. Настоятелем нашего деревенского храма был старый священник отец Протасий. Я ему исповедался и рассказал о страшном происшествии, бывшем со мною. И что я один в этот день получил материнское благословение и остался жив и невредим.
– Чадо, – ответил он мне, – это не простое событие, а знамение Божие. Господь сохранил тебе жизнь, чтобы ты послужил Ему. Поезжай-ка учиться в духовную семинарию с моим пастырским благословением.
И в тот же миг всем сердцем я почувствовал, что это моя судьба, это моя дорога. В Ленинградской Духовной Семинарии тщательно изучали мои документы, несколько раз вызывали на собеседование. Вопросы задавали каверзные, особенно товарищи в штатском, священники все больше старались выяснять по духовной части. Наконец, допустили к экзаменам, которые я сдал довольно успешно. В комнате семинарского общежития со мной жили еще три парня с Западной Украины. Они в город не ходили, сидели на койках и, смотря друг на друга, целый день жевали то крепко прочесноченную деревенскую колбасу, то большие куски хлеба с толстыми ломтями сала. От них, как от коней, крепко пахло потом, а когда вечером снимали носки, то вонь в комнате стояла несусветная. Я им по этому поводу рассказал анекдот, как чапаевцы пытали пленного офицера, а он молчал, не выдавая военную тайну, но когда ему дали понюхать носки самого Василия Ивановича, сразу раскололся. На галичан анекдот не произвел никакого впечатления, и они, как глухие, мерно продолжали двигать челюстями. Выходцев из западно-украинских деревень в семинарию принимали охотно, потому что они были малограмотны, неразвиты и даже скудоумны и своей приземленностью соответствовали требуемому властями эталону священника советской эпохи. Русских же принимали с большими придирками и ограничением, а уж окончивших институты, которых члены комиссии называли «высоколобыми», – им, вообще, был поставлен заслон. Занятия начались в сентябре и шли так плотно, что просто не было продыха. Предметов было много и все серьезные. Преподаватели были хорошо подготовлены, и уроки, и лекции проходили интересно. Но поскольку это происходило в эпоху Митрополита Никодима или торжества экуменизма, который насаждался в наше сознание поелику возможно, постоянно на богослужении в академическом храме толклись иностранные делегации важных лютеран с несусветными посохами, сверху скрученными в бараний рог, гладких, в черных сутанах с фиолетовым широким поясом, улыбающихся католических епископов, лощеных молодцов в черных сюртуках с реверендой на шее – протестанских пасторов, веселых францисканских монахов в сандалиях и старых подпоясанных веревкой рясах.
Вскоре одного моего соседа по комнате галичанина Федю из семинарии исключили за пристрастие к винопитию. Ему уже несколько раз инспектор делал замечания по этому поводу, пока он не нарвался на самого Митрополита Никодима. Однажды вечером Митрополит Никодим в сопровождении иподьяконов вышел прогуляться в садик. Навстречу ему в дверях попался возвращающийся из города слегка навеселе Федя. Увидя Никодима, он сложил ладони ковшиком и подошел под благословение. Когда он наклонился, чтобы облобызать десницу Владыки, у него из-за пазухи выскользнула поллитровка, брякнулась о каменный пол и разбилась у ног Владыки. На следующий день он распростился с семинарией.
Великим постом по всей семинарии из трапезной распространялся густой рыбный дух. Для поддержки сил и умственных способностей нас кормили выловленной в неведомых океанах рыбой минтай во всевозможных видах. Этого минтая я даже и сейчас часто вижу во сне. Вечером мы прохаживались около семинарии, и было видно, как в подвале шла беспрерывная работа. Там было устроено свечное производство. Там бродили лысые в синих халатах мастера и медленно вращались большие деревянные барабаны, наматывая тонкие коричневатые плети церковных свечей. А слева во дворе богоборческие власти устроили женскую консультацию с позорным абортарием. Окна там обычно не занавешивались, и всем было видно, какая дьявольская работа там производится.
Мне было дано учебное задание исследовать римские мученические акты первых веков христианства. Книга этих актов была издана в Германии на латинском языке. Следовало перевести ее на русский. Как-то утром в пустом вестибюле я ходил в одиночестве и зубрил латинские глаголы. С улицы в парадную вошел сухонький старичок с седой бородкой, в коричневом костюме, шляпе и с портфелем в руке. Он быстро поднимался по ступенькам и, миновав вахтера – тучного оставника, сидевшего в своей конуре, – направился в митрополичьи покои.
– Стойте, стойте! – закричал вахтер. – Куда вы пошли?!
Старичок с портфелем, не обращая внимания на крики, продолжал удаляться.
– Стой, тебе говорю, дурак! – заорал разъяренный вахтер.
Старичок повернулся и мелкими шажками подошел к вахтеру. Посмотрев на него, он тихо сказал:
– Кроме того, что я дурак, я еще архиепископ Астраханский и Енатаевский.
Я впоследствии очень полюбил этого человека и его замечательные лекции по сравнительному Богословию.
Многим семинаристам родители присылали посылки и денежные переводы. Моя же мать была бедна и ничего мне послать не могла, и я, взяв у ректора благословение, подрядился ездить в загородную церковь и регентировать там хором. Голос и хорошие способности к этому у меня были. Священником в храме был молодой иеромонах, который приветливо принял меня и дал комнату на втором этаже церковного дома. Старый настоятель, недавно умерший, очень опасался воров-грабителей и везде, где надо и не надо, наставил железных решеток, задвижек, запоров и громадных крюков. И иеромонах отец Андроник дал мне первое послушание – снять все эти железные запоны. Вооружившись гвоздодером, я в поте лица трудился два дня и соорудил во дворе целую кучу железного лома. Второе послушание мне было дано насчет котов, которых сердобольная церковная стряпуха развела во дворе тьму тьмущую. Везде, куда не сунься, сновали эти мурлатые, хвостатые твари. Они обладали скверными, склочными характерами и постоянно дрались, вопя при этом гадкими жлобскими голосами. Отлов велся под лозунгом: «Жадность фраера сгубила!» На веранду церковного дома кидалась связка мороженого минтая, дверь во двор открывалась, и охотники затаивались в укромном месте. Привлеченный пикантным запахом малость подпорченной заморской рыбы котяра жадно устремлялся к ней, чтобы украсть привалившую на счастье добычу. Все они были ужасное ворье. В это время наружная дверь закрывалась, и на веранду выходили два ловца: батюшка с ведром и я с мешком. Метущегося в страхе пленника накрывали ведром и переправляли в мешок. Можно было наполнить котами только половину мешка, дальше, как говорил батюшка, создавалась критическая масса и в мешке возникала лютая драка. Эти мешки на машине увозил один прихожанин за послушание и выпускал на волю в лесу.
Бесплатный фрагмент закончился.
