Читать книгу: «Теткины детки. Удивительная история большой, шумной семьи», страница 3
Здесь все было другое. Дом – старый, двухэтажный, опоясанный верандами, похожими на гигантские аквариумы. Стены были выкрашены в зеленый, но краска давно облупилась. Миша за домом не следил, а родители его сюда лет десять как не приезжали.
Миша был поздний. Когда он родился, отцу было под шестьдесят, а матери – за сорок. После его рождения мать оглохла, надела слуховой аппарат, сразу поседела и превратилась в старушку. На улицу она давно не выходила. Отец, с такими же, как у Миши, маленькими золотыми очками на таком же тонком горбатом носу, не отходил от нее ни на шаг. Каждое воскресенье Ляля с Мишей тащили на другой конец города сумки с продуктами, вооружившись мочалкой и мылом, скребли старые тела и старые стены. Однажды Татьяна поехала с ними. Мишин отец сидел на краю кровати, бессильно свесив руки, бессмысленно глядя в пространство бледно-голубыми слезящимися глазами.
– Ну что вы в самом деле! – как всегда, не сказала, а крикнула Ляля. – Что вы такой грустный?
– Грустный? – переспросил тот, будто не расслышав, и слегка пожал плечами. – Я не грустный. Я просто не танцую.
Дом открылся Татьяне не сразу. Он прятался за кустами барбариса, за сиренью, за старыми белеными яблонями, сыпавшими яблоками, за соснами, за поворотами дорожки. Дом таился от нее, а она таилась от дома. Пока шли, она смотрела куда угодно – в сторону, в небо, под ноги, – смотрела специально безразличным взглядом, как будто боялась увидеть этот дом, как будто чувствовала, что влюбится в него раз и навсегда, и наотмашь, и на всю жизнь! Влюбится в дом, на который у нее никогда не было, нет и не будет никаких прав.
По темной крутой лесенке Ляля повела ее наверх, на террасу, залитую уставшим распаренным августовским солнцем. Распахнула окна. Яблоня протянула ветки и коснулась Татьяниной щеки шелковой яблочной шкуркой. Ляля сорвала яблоко и сунула Татьяне в руку.
– На! Ешь! Не бойся, мыть не надо.
Татьяна откусила розовый бок, покрытый крошечными коричневыми веснушками. Сосны, облитые солнцем, кивали ей макушками. Наверху выстукивал дятел. «Люблю!» – подумала Татьяна и засмеялась.
– Ну давай, смейся, осваивайся, а я пошла, мне обед готовить на всю ораву, – сказала Ляля и побежала вниз.
Татьяна видела, как мелькает в кустах ее красный ситцевый сарафан. Арик с Аллиным братом сооружали мангал из кирпичей. Миша и Леонид возились около колонки. Алла, вытянувшись в струнку, сидела на скамейке. Рина копалась в огороде – собирала зелень для обеда. Ляля чистила картошку. Витенька крутился возле Ляли, лез под картофельные очистки, трещал что-то о мамочке. Маргоша с обожанием смотрела на него. Ляля энергично сбрасывала очистки с ножа, стараясь попасть прямо в Витеньку. «Люблю!» – еще раз подумала Татьяна и стала спускаться.
Она шла по тропинке между барбарисовых кустов в малинник. Малинник был запущенный, малина – мелкая, редкая, но отчего-то – может, оттого, что никто ею не занимался и она росла себе на воле в свое удовольствие, – сладкая.
– Пойди, – попросила Ляля, – собери кружечку. Сделаем бланманже.
– Бланманже – это что? – спросила Татьяна, и они засмеялись, вспомнив, как она с теми же интонациями спрашивала про Арика: «А вот этот – этот что?»
– Бланманже – это когда ягоды перетирают с сахаром. Воздушный мусс. Тебя устраивает?
– Меня все устраивает, даже бланманже.
Она шла по тропинке, помахивая кружечкой. Сзади раздались шаги. Кто-то протянул травинку и пощекотал ей нос. Татьяна чихнула и оглянулась. Арик стоял улыбаясь, широко расставив ноги и сияя коричневой лысиной.
– Попалась? – спросил он ласково.
Татьяна попятилась и как щитом загородилась кружечкой.
– Попалась, глазастая, – с удовлетворенным вздохом констатировал Арик и протянул к ней руку.
– Т-ты что? Что т-тебе? – Татьяна заикалась от страха и ненавидела себя за это заикание.
Арик ухватился за ее плечо, потянул к себе, наклонился к самому лицу. Растягивались в улыбке узкие губы. Бликами сияла на солнце лысина. «Сатир!» – подумала Татьяна и тут же удивилась. Слова «сатир» не было в ее лексиконе, но именно оно, вернее, удивление тому, что оно вдруг пришло ей в голову, придало Татьяне смелости. Она подняла кружечку и треснула Арика по лысине. Арик выругался, схватился за голову, развернулся и побежал прочь. Татьяна стояла оглушенная, как будто это ее только что ударили по голове. Кружечка выпала из рук и теперь валялась на земле, выглядывая из травы отбитым синим эмалированным боком. «Может, я ему тоже отбила кусочек лысины», – подумала Татьяна, глядя на кружечку. В кустах раздался шорох. Кто-то пробирался в сторону кухни. Татьяна увидела, как в листве мелькнуло коричневое школьное платье.
Потом сидели у костра, ели шашлык, сооруженный Ариком и Аллиным братом. Арик супил брови, вертел кривым носом, потирал лысину.
– У тебя платье испачкано, – вдруг сказала Рина, легонько дотрагиваясь до Татьяниной руки. – В малиннике была?
И Татьяна с ужасом подумала, что Рина расскажет Леониду о том, что видела в кустах.
Всю дорогу домой она ругала себя за этот ужас. Что, собственно, видела Рина? Как Арик тянул ее к себе? Как она треснула его по голове?
– Ты знаешь, а ко мне… – начала она и остановилась. Было гадко и стыдно, как будто она сама спровоцировала Арика, подала ему знак своим походом в малинник.
– Что? – спросил Леонид.
– Ко мне брат, наверное, приедет из деревни. На свадьбу, – быстро соврала она.
На вокзале в Москве немножко постояли под фонарем, поболтали и стали расходиться.
– Всем спасибо! Все свободны! – объявила Ляля. – До следующей гауптвахты! – обняла Мишу за шею, и они зашагали прочь.
– Я с вами! – крикнул Арик, сбил на затылок кепку, сунул руки в карманы и, насвистывая, двинулся за ними. – Ночевать у вас буду, вот так! Общежитие надоело – сил нет!
Рина молча повернулась и растворилась в темноте. Алла церемонно протянула Татьяне и Маргоше лапку с ноготками:
– Очень приятно было познакомиться.
– И мне тоже очень… приятно, – пробормотала Татьяна.
Алла шла как по струночке. Так же, по струночке, за ней шел брат. Витенька помахал рукой и подхватил Маргошу. Татьяна смотрела им вслед: Витенька шел слегка кланяясь, шепча что-то Маргоше на ухо, на углу остановился, оглянулся, еще раз помахал рукой и поклонился, как будто сделал книксен.
– Как ты думаешь, он на ней женится? – спросила Татьяна.
– Кто? Витенька? На Маргоше? Смешная ты! – И Леонид повел ее домой.
В девятиметровой комнатке на Плющихе, стоя за дверцей открытого шкафа, Алла снимала платье. У окна брат раскатывал на полу матрас. Из угла, из-за высокой китайской ширмы, раздался скрип, тяжелый вздох, звон склянок. Запахло валерьянкой.
– Алла!
– Да, мама?
– Ну как? Хорошо съездили?
– Хорошо.
– Витя был?
– Был.
– Один?
– Нет.
– Он заходил вчера вечером.
– Он к тебе часто заходит, – ровным голосом сказала Алла и аккуратно повесила платье.
Тапки. Полотенце. Кусок земляничного мыла в пластмассовой мыльнице, хранящийся в тумбочке у кровати, подальше от соседских рук. Она тихонько приоткрыла дверь и выскользнула в коридор. Включила свет в кухне. Пустила воду. Наклонилась над разбитой раковиной в плевках и потеках ржавчины. Намылила розовые подкрашенные щеки, розовые подкрашенные губы, тщательно, стараясь не попасть в глаза, смыла краску с бровей и ресниц. Плеснула в лицо пригоршню ледяной воды. Подняла голову, посмотрела в треснувшее зеркало, покрытое мыльной патиной. Провела пальцем по носу. Старуха Макеевна, проходя мимо, заглянула в кухню, увидела Аллу, глядящую на свое отражение, ухмыльнулась, протянула цепкую паучью лапку и погасила свет.
Витенька довел Маргошу до подъезда, остановился и слегка попридержал ее за талию.
– Пойдем? – спросил он почему-то шепотом.
– Пойдем, – шепотом ответила она.
– Через черный ход?
– Через черный ход.
Они быстро проскочили двор, завернули за угол, подбежали к железной двери, отодвинули засов, с трудом откатили тяжелую створку, протиснулись внутрь. Осторожно, на цыпочках начали подниматься. На лестнице пахло гнилой картошкой.
– Не упади, – прошептала Маргоша, – тут очистки.
Витенька провел рукой по ее спине и поцеловал в шею, туда, где растут самые нежные волоски. На последнем этаже Маргоша остановилась, достала ключи и, зажав в кулачке всю связку так, чтобы не звякнуло, не брякнуло, вставила в замочную скважину. Дверь открылась тихо. Маргоша еще утром смазала петли подсолнечным маслом. В трехметровом пространстве – отгороженном куске лестничной клетки – стояла кровать под ватным лоскутным одеялом. Витенька вдохнул запах гнилой картошки и повалил Маргошу на кровать.
– Сколько… сколько тут у тебя… – судорожно шептал он, и руки его прыгали по Маргошиной спине, – сколько тут пуговиц…
Маргоша ласковым, но твердым движением отодвинула Витеньку, ловко вылезла из платья, сняла лифчик и стала расстегивать Витенькину рубашку. За стеной что-то громыхнуло, послышались крики, сдавленное ругательство, и дверь распахнулась.
– П-п-оздрв-в-ляю! М-моя д-дочь п-п-рститутка! – раздался хриплый голос.
Витенька дернулся и вскочил. На пороге стоял мутноглазый мужик с лицом, похожим на старый кусок бурого хозяйственного мыла. Клочки седой свалявшейся шерсти торчали из грязной драной майки. Мужик покачнулся. Пахнуло перегаром и тяжелым застарелым потом. Глаза его постепенно наливались кровью.
– А т-ты! – Мужик ткнул в Витеньку грязным пальцем с обгрызенным ногтем, упал на колени и повалился грудью на кровать. – А т-ты… – И он захрапел в Витенькину рубашку.
Витенька выдернул рубашку из-под мужика, выскочил на лестницу и, прыгая через очистки, помчался вниз.
Арик сидел на Ляли-Мишином широком подвальном окне, лихо заломив кепчонку и болтая босыми ногами. Ляля разливала чай.
– А Танька эта… – Арик замолчал.
– Что Танька?
– Танька эта – огонь девка! – Арик ухмыльнулся, подмигнул и облизнул узкие губы. – Это я вам верно говорю!
Ляля плеснула кипяток на скатерть.
– Заткнись! – зло прикрикнула она, стукнула чайником об стол, большими мужскими шагами двинулась в соседнюю комнату и принесла оттуда подушку. – Иди! Вот твое место! – и кинула подушку на диван.
Арик слез с подоконника, прошлепал к дивану, лег, заложил руки за голову.
– Н-да… – как бы про себя прошептал он. – Кто б мог подумать! А на вид такая тихоня! Повезло Лёньке! – и закрыл глаза.
За две недели до свадьбы стало ясно, что знакомства не избежать. Глупо было и оттягивать. Татьяна этого знакомства и боялась, и ждала. Это как с дорогой. Хорошо бы сразу очутиться на месте, избежав тягот пути. Татьяна, никуда толком не выезжавшая, разве что в деревню под Ивановом, да и то, когда маленькая была, так и подумала: «Хорошо бы сразу очутиться по ту сторону реки!» Будто чувствовала, что переправа трудная. Ляля нашептала, что Марья Семеновна к знакомству готовится, как «отличник боевой и политической подготовки», и за два часа очереди в сороковом гастрономе выстояла торт «Полет». Ляле было легко шептать. Знакомство задевало ее исключительно по касательной. Мать тоже продумала все до мелочей: пришила новый воротничок к синему платью, ну, к тому, в мелкий беленький цветочек, еще от бабушки осталось, до войны шили, а потом соседка, Кузьминишна, перешивала на мать, когда бабушка умерла, неужто не помнишь? Из буфета специально по такому случаю была вынута баночка смородинового варенья. Татьяна пискнула было, что, мол, у Марьи Семеновны своего варенья полно, даже засахаривается, но мать цыкнула, и Татьяна замолчала. Переминаясь в нетерпении с ноги на ногу у двери, она глядела, как мать у зеркала зашпиливает на затылке тощие седоватые косицы. Зашпилила, пригладила двумя руками волосы – ото лба, назад, – подумала, распустила и снова принялась зашпиливать. Вышло еще хуже.
– Мама! Опоздаем! Неудобно!
Мать посмотрела из-за плеча, и Татьяна опять замолчала.
Наконец, пошли.
Марья Семеновна встречала их в своей вышитой блузке с воротничком апаш. Татьяна уже знала – парадной. Когда они вошли, быстро поднялась из-за стола, вынула папиросу, уверенно постучала ею о портсигар, сунула в рот, так же быстро, уверенно пересекла комнату и протянула матери широкую ладонь.
– Марья Семеновна!
– Евдокия Васильевна! – стертым бумажным голосом сказала мать, сложила пальцы дощечкой, сунула Марье Семеновне и поджала губы.
И три окна во дворик с акацией, и белая изразцовая печь, и оранжевый абажур, и круглый стол в абажурном апельсиновом свете, и торт «Полет», похожий на весенний разворошенный сугроб, и дубовые шкафы, набитые книгами, и хрустальные вазочки для варенья, и кипяток в фарфоровом чайнике с диковинной птицей на толстом боку, и то, как Марья Семенова стучит папиросой, и Ляля стреляет украинским глазом и быстро-быстро что-то лопочет, и смеется Леонид, и Миша посверкивает золотыми очочками, и все они смотрят на Татьяну и любят ее этими взглядами – все-все-все было матери неприятно. Татьяна это точно знала. Знала по пальчикам, сложенным дощечкой, по поджатым губам, по бумажному голосу, по тому, как поворачиваются на сухой шее щепотью зашпиленные косицы. Знала, и все. И не спрашивайте откуда. Знала с того момента, как Марья Семеновна вытащила первую папиросу. Мать-то сама никогда не курила и к курящим женщинам относилась с каким-то упорным недобрым предубеждением. «Чужие», – говорила она всем своим видом. И фарфоровый чайник, и варенье в хрустале, и белые изразцы, и книги на дубовых полках – чужое, чужое, чужое… И любовь к ее девочке – чужая любовь. Эту любовь чужих людей мать ей не прощала. Она оглянулась на Татьяну, взглядом давая понять, что нашла подтверждение своим нехорошим предчувствиям, но наткнулась только на Лялин любопытный глаз.
– Вот! – прошелестела она и вытащила баночку смородинового варенья. – Мы на дачи, конечно, не ездим! В магазине ягоды покупаем. А все равно свое! Сама варила!
Марья Семеновна баночку взяла, перелила варенье в высокую вазу, поставила в середину стола, и Татьяна увидела, как мать слегка улыбается уголками губ и, как бы спохватившись, отирает их кончиком крохотного носового платочка. «Может, обойдется!» – подумала Татьяна и села за стол. Ляля устроилась к ней под бок, обняла одной рукой, другой подсунула блюдце с тортом. Татьяна помотала головой, блюдце отодвинула и крепко ухватилась за Лялину ладошку. Марья Семеновна курила, стряхивая пепел в чашку.
– Значит, решили наши дети пожениться, Евдокия Васильевна, – сказала Марья Семеновна, гася папиросу.
– Ну что ж, – ответила Евдокия Васильевна, прихлебывая чай из блюдечка, – видно, никуда не деться.
– Никуда, – согласилась Марья Семеновна.
– Раз иначе-то нельзя, – заметила Евдокия Васильевна и поджала губы.
– Нельзя, Евдокия Васильевна.
– Ну, им решать, им решать, Марья Семеновна.
– Комнатка у них будет хорошая, шесть метров. Ляля с Мишей съехали недавно, свою жилплощадь получили, так вот, комнатка теперь освободилась. Хотите посмотреть?
– Да чего уж там… А ребеночка у вас нет? – спросила Евдокия Васильевна, поворачиваясь к Ляле.
– Нет. – Ляля встала и потянула за собой Татьяну. – Пойдем фотографии посмотрим. Они тут сами, без нас…
– Это я к тому, чтоб потом без претензий, насчет комнатки-то! – крикнула им вслед мать.
Чужие фотографии Татьяна любила. Ей не нужно было специально делать заинтересованное лицо, специально говорить приподнятым голосом дежурные слова восхищения. «Ну надо же, какой мальчик! Чудо! Просто чудо! Что вы говорите? И головку уже держит? А это что за прелесть такая? Неужели наша Лидочка! Нет, нет, это не ребенок! Это картинка! А волосики? Вы видели где-нибудь еще такие волосики? Да-а. Тетя Рая совсем не изменилась. Такая же красавица, как была. И дядя Лёва… Ах, это не дядя Лёва…» Быть может, оттого, что своей жизни было у нее так мало, потрескавшиеся картинки с чужими пыльными лицами Татьяна воспринимала как пропуск в незнакомую – странную, желанную, неизведанную, недостижимую, загадочную, какую хотите – жизнь. Но сейчас! Но сейчас здесь, за этим столом, под этим абажуром, окунувшим оранжевый глаз в блюдечко с вареньем, происходили события ее, личной, Татьяниной жизни. И от того, что скажут друг другу эти две незнакомые до сего дня женщины, зависело ее, личное, Татьянино будущее. А Ляля тащила ее прочь. Она шла озираясь, будто прощалась навсегда с этой комнатой и с этими людьми за столом, застывшими, как скульптурная композиция. А Ляля все тащила ее за руку и что-то бормотала, мол, «они тут сами, без нас…», и она шла все медленней и медленней, и, наконец, дверь маленькой комнаты закрылась за ней. «Как они там без меня?» – подумала Татьяна и опустилась на стул.
В комнатке, уже слегка одичавшей после Ляли-Мишиного отъезда, из ящика комода был вытащен большой бархатный альбом, где, как в заветном ларце, хранились в картонных гнездышках семейные реликвии – фотографии.
– Вот это харьковские. Смотри, Лёнька в помпонах, – показывала Ляля, вытаскивая фотографии и подсовывая их Татьяне.
– В помпонах… – рассеянно повторяла Татьяна, прислушиваясь к тому, что делается за дверью.
– Ну, в шубе с помпонами.
– А вы что, в Харькове жили? – вяло переспрашивала Татьяна. Из-за двери не доносилось ни звука.
– Да, до войны. Папа там работал. Большим начальником, между прочим. Что-то там в райпотребсоюзе. Мы там Лёньку забыли.
– Лёньку забыли… Как это забыли? – чуть-чуть оживилась Татьяна.
– А, ерунда! Потом спохватились, на вокзале. Мама как закричит диким голосом: «А Лёнька-то! Лёнька!» И обратно, домой.
– Как же вы так… Лёньку забыли…
Из-за двери послышался звон чашек, потом задвигали стульями, заговорили. До Татьяны донеслось, как Марья Семеновна подает команды хорошо поставленным басом, как сухим бумажным голосом отвечает ей мать.
– Это когда папу должны были арестовать, – нехотя проговорила Ляля. – Его предупредили за час, позвонил кто-то, сказал: «Едут!» – и повесил трубку. Мама упаковала Лёньку в одеяло, бросила на кровать, документы схватила, шубу кроличью, ложки, меня и – на улицу. Там уже папа ждал, с машиной. На вокзале глядят – некомплект. Помчались обратно. Прибегают, а он спит. Даже не шелохнулся. А через сутки мы уже в Москве были, у дяди Изи.
– Ав Москве что, не арестовывали?
– В Москве арестовывали, только не нас. У них там на папу разнарядка была… местного значения. – Ляля вынула из гнездышка фотографию и протянула Татьяне. – Вот, гляди. Папа. Лёнька на него очень похож. Улыбка у них одинаковая.
Татьяна поглядела. На снимке, опершись рукой о стул, стоял Леонид в старомодном двубортном костюме и вышитой украинской рубахе, улыбался своей скуластой улыбкой. Татьяна приблизила фотографию к глазам, увидела маленькую родинку в уголке глаза, чуть выщербленный передний зуб и окончательно поверила, что это не Леонид. На стуле, неестественно выпрямившись, сидела Ляля в старомодном платье с ватными плечами и рукавами буф. Тяжелые косы были короной уложены вокруг головы. Ляля глядела строго, так, как никогда не глядела в жизни, и Татьяна окончательно поверила, что это не Ляля.
– А он как… умер… папа?
– Пришел на работу и умер. Мужская смерть, – почти сердито сказала Ляля. – Ты знаешь… я папина дочка была. – Она взяла фотографию из Татьяниных рук и легонько провела по ней пальцами.
И по тому, как она погладила мертвое лицо, Татьяна поняла, что в этой огромной многоголосой семье, где каждый каждому – и сват, и брат, и тетка, и дядька, и племянник – рядом с Лялей всегда будет пустое место. И никогда не зарастет. И никогда не заживет.
– Ну, пошли! – сказала Ляля, захлопнула альбом, вскочила и сунула его в комод. – Они там, наверное, уже договорились.
– О чем?
– О свадьбе, глупенькая!
Договорились так: Марья Семеновна делает стол в соседней диетической столовой, Евдокия Васильевна шьет платье и дает кое-что по хозяйству.
Всю дорогу домой мать поджимала губы.
– Возьмешь простыни и ложки, те, что от бабушки остались. Серебряные, – наконец сказала она, когда они входили в подъезд, и снова поджала губы.
– Может, простыни не надо? – прошептала Татьяна. Ей почему-то было стыдно говорить о простынях и самих простыней – белых, уже истонченных временем, с жирной фиолетовой меткой прачечной – тоже было стыдно.
– Надо! – отрезала мать. – Чтоб не думали… А стол… Ты не переживай, что стол на них. У них одной родни целая орава. Набегут. А мы с тобой вдвоем. Много ли наедим!
– Еще Тяпа.
– Еще Тяпа, – согласилась мать.
Тяпа – Татьянина школьная подружка – должна была выполнять роль свидетельницы. Сейчас Татьяна уже жалела, что ляпнула Тяпе про свадьбу. Теперь ей хотелось, чтобы свидетельницей была Ляля. Но это не вписывалось ни в какие традиции.
Дома мать расшпилила косицы, сняла платье и легла в постель. Татьяна тоже улеглась. Лежали молча.
– Мам, – наконец тихо окликнула Татьяна. – Они тебе что, не понравились?
– Понравились – не понравились… Как же ты, девка, жить-то собираешься?
– Как все, мам.
– Как все… Другие они. Воспитание у них другое. И обстановка. Варенье вон из вазы едят. И потом, эти… традиции. Евреи они, одним словом.
– Арон Моисеич тоже еврей, а ты с ним дружишь. За солью к нему бегаешь.
– Арон Моисеич – сосед. А тут муж. И главное, родни-то, родни! Просто не знаешь, куда деваться!
Мать тяжело вздохнула и отвернулась к стене.
– Поехали! – сказала Ляля. – Поехали в одно чудное местечко.
Под чудным местечком подразумевался салон для новобрачных, только что открытый на одной из московских окраин. Ехали долго, с пересадкой на «Площади Революции», потом автобус, потом пешком, потом – «Ты пригласительный не забыла?» – «Забыла, забыла!» – «Ну как же ты так! Растяпа! Ну, посмотри в сумке! А в кармане? Ну вот же он, у тебя в руке!» Смятый картонный квадратик с двумя пересеченными кольцами. Татьяна гладила кольца рукой и подносила к безымянному пальцу.
– Лялька, какое лучше – толстое или тонкое?
– Среднее.
– Я серьезно! А платье – длинное или короткое?
– Среднее.
– Я серьезно!
Платья были длинные. И короткие. И средние. Ляля носила их в кабинку по одному, Татьяна, путаясь в кружевах, оборках, нижних юбках, пуговицах и крючках, торопливо натягивала на себя, выходила, прохаживалась специальной «свадебной» походкой. Ляля качала головой и несла другое.
– Чехол! – бормотала она. – Автомобильный чехол! Никакого, черт возьми, изящества! Буквально как на похороны! Хоть и белое. Жалко, что ты не беременна!
– С ума сошла? Почему?
– A-а! Тогда бы нам было все равно!
– А по-моему, вот это ничего.
– Ничего! Ты сколько раз собираешься замуж выходить? Один? Или моему драгоценному братцу досталась брачная авантюристка?
– Один, один, не волнуйся!
– Тогда при чем тут «ничего»? Переодевайся! Пошли!
– Куда?
– Откуда! Отсюда!
– А фата?
– Фата? – Ляля на секунду задумалась. – Фата тебе вообще не нужна. С таким лицом – и фата! Не будем опошлять прекрасное, деточка!
– Ну, раз прекрасное, тогда не будем. А куда мы идем?
– Купим золотой парчи, затянем талию в рюмочку, сзади – хвост. Или ты хочешь бант?
– Мне все равно.
– Значит, хвост. Хвосты в хозяйстве – незаменимая вещь. Особенно для женщины. Юбка пышная, вырез – каре, накидка из той же ткани. Годится?
– Годится. Кто шить будет? Ты?
– А вот грубостей не надо! Найдется кому сшить.
И они купили золотой парчи, и серебряной тоже – на отделку хвоста, – и золотые туфельки, и спустились в метро, и долго-долго блуждали по переходам, и выскочили наверх, и понеслись по улице Горького, и заскочили в темный двор, и по темной широкой лестнице поднялись на последний этаж большого темного дома, к женщине в красном шелковом халате с золотыми драконами, с густыми черными сросшимися бровями и такими же густыми черными усами (казалось, что лицо ее можно перевернуть, и тогда усы станут бровями, а брови усами, но в сущности ничего не изменится), с тонкой папироской в длинном янтарном мундштуке, которая варит кофе с корицей и говорит Ляле: «Лю-ю-шенька! Что же вас так давно не было! С вашей-то фигурой и так о себе забывать!», к женщине, живущей в компании шести манекенов с отрезанными головами – «Вот, полюбуйтесь! Дружки мои! Гильотинированы на фабрике по всем законам портняжного искусства!», – к женщине с легкими острыми пальчиками, пробежавшимися по Татьяне, как по клавишам рояля, – «О! Вот это талия! Давненько таких не встречала!» К Женщине!
– Подружка моя! Каринэ. Лучшая портниха Москвы и Московской области. Правда, Карочка? – И Ляля целует Карочку в горбатый нос и сует ей коробку зефира в шоколаде. Карочка краснеет от удовольствия. – Братец мой, Лёнька, надумал жениться. Вот, привела невесту. Красавица? Нет, скажи, красавица? – И Ляля хвастливо выталкивает Татьяну вперед, как будто это ее, личная, Лялина заслуга, что Лёнька выбрал такую красавицу.
– Красавица, красавица, – кивает Кара, берет Татьяну двумя пальцами за подбородок и бесцеремонно разглядывает: чернильные глаза в черной бахроме ресниц, тонко очерченные брови, очень прямой, очень короткий нос, большой, слегка расплывчатый рот, готовый сложиться в неуверенную улыбку. Гладит по каштановым волосам, на тон светлее бровей и глаз. – Раздевайся, красавица.
Татьяна раздевается. Раздеваться неловко. Стыдно своего бедного штопаного белья, стыдно глядеть на красный халат в драконах, вдыхать запах корицы, стыдно, что Ляля называет эту большую усатую женщину «подружка моя!». Татьяна никогда бы не смогла назвать портниху «подружка моя!». Не из снобизма. О нет! Снобизма в ней не было никогда. Откуда ему взяться, снобизму-то? Напротив. Портниха – это существо из какого-то другого, взрослого, высшего мира. Это не для нее. Или для нее? Татьяна неожиданно ощущает свою причастность к чему-то большому, незнакомому, очень важному и очень желанному – женскому, но тут же пугается, сама себя одергивает и сама себя тихонько ставит в уголок. Оттуда, из уголка, она наблюдает, как Кара крутится вокруг нее, орудует портновским метром, Ляля курит, сидя у окна с чашечкой кофе, – «Лялька! Ты куришь!» – «Тсс! Никому ни слова!», – наконец, отпустив ее на волю, они что-то рисуют, склонившись над клочком бумажки – голова черная и очень черная, – Татьяне слышен только шепот: «И хвост! Не забудь про хвост!» – «Обижаешь, дорогая!» – «Значит, вырез каре?» – «Лучше трапеция» – «Ну, трапеция так трапеция! Бантик сделаешь?» – «И бантик, и розу на грудь» – «Вот розу не надо!» – «Ты с ума сошла! Как без розы замуж!» – «Как-нибудь выйдет. Ты готова? Пошли!»
Ляля целует Кару. Кара целует Лялю. Стоит в дверях, машет рукой.
– Так, в субботу на примерку!
– Сколько это стоит? – спрашивает Татьяна, когда они с Лялей выходят на улицу, но та беспечно машет рукой.
– Не волнуйся! Я договорюсь! Пойдем на бульвар, мороженое съедим.
Медленно, подставляя лицо под холодное сентябрьское солнце, они идут вверх по улице Горького. Пахнет осенью, и, проходя мимо арок, они чувствуют, как ветер забирается к ним под юбки, щекочет узкую полоску тела между капроновыми чулочками, туго натянутыми двумя розовыми резинками, и хлопчатобумажными трикотажными штанишками. И одной из них кажется, что ее поглаживает нежно-привычная мужская рука, а другой пока не кажется ничего. На бульваре они покупают эскимо и садятся на скамейку, подняв лицо к солнцу и устало вытянув ноги.
– Ляль, – спрашивает Татьяна, – а вы с Мишей как познакомились?
– А мы не знакомились. Я родилась, а он уже был.
– Как это?
– Мы же двоюродные. Ты что, не знала?
– Не знала, – отвечает Татьяна и вспоминает: «Вот мой двоюродный муж!» У нее странное чувство, будто ее поманили шоколадкой, а попробовать не дали. – Я думала, у вас любовь, – говорит она голосом обиженного ребенка.
– А у нас любовь! – Ляля смеется, кусает мороженое, мелькают сахарные зубки. – Мы знаешь как поженились? Мишка в армию уходил, на три года, на флот, ну и прихватил мою фотографию. Я его потом спрашивала: зачем прихватил-то? Не знает. Говорит, у Муси на комоде стояла, я и прихватил на всякий случай. А я так думаю – чтобы перед армейскими дружками хвастаться. Хвастался, хвастался и дохвастался до того, что один из них попросил списать адресок. Тут мой Мишка испугался, фотографию засунул подальше и решил, что сестричка ему самому пригодится. Вот, пригодилась, как видишь. После армии, правда, еще три года кругами ходил, но это ничего, это мы преодолели. Родители были счастливы! Что ты!
– А почему у вас детей нет? – спрашивает Татьяна.
– Был, – медленно говорит Ляля. – Был ребенок. Вернее, должен был быть. Не вышло.
Ляля поднимает прутик, чертит на песке рожицу. «Точка, точка, запятая…» – бормочет она. Татьяна отнимает прутик, пририсовывает к рожице три волосины и два огромных уха.
– Почему? – спрашивает она. – Почему не вышло? – Голос ее дрожит, а может, это дрожит воздух, прочерченный, как огромная арфа, золотыми струнами холодных солнечных лучей.
– Потому и не вышло, что двоюродные.
– А может быть… – Татьяна хочет сказать, что, может быть, надо еще раз, может быть, еще раз выйдет, может быть, ничего, что двоюродные, но осекается. Что-то в Лялином лице подсказывает ей, что не выйдет. – Может, не надо было вам жениться?
– Надо, надо. У нас все так. Ты потом поймешь.
И она поняла. Потом. Брали «своих». Москва тоже играла не последнюю роль. Приезжали из провинции – Витеньки, Арики, Миша тут, конечно, не в счет, у Миши любовь, а если бы не было любви? И Миши – сильные, рослые, пронырливые, пробивные – селились у родственников, поступали в институты, слали домой фотографии, театральные программки и концертные афишки – вот, мол, мама, ваш сын (к маме, разумеется, только на «вы»!) времени даром не теряет, теперь у него новые интеллектуальные развлечения и красивые увлечения. Увлечения, надо сказать, сильно отличались от Свердловских и воронежских подружек. Влюблялись напропалую, пропадали ночами, даже приводили барышень к общему родственному столу, а вот жениться… Жениться как-то не получалось. Нет, ну правда, недаром же люди говорят: «Женишься не на девушке, а на ее родственниках». А кому охота слышать за спиной жлобский шепоток: «Клюнул на московскую прописку!» Кому надо быть вечным бедным родственником из Конотопа? Кто знает, как сложится жизнь в этой бездонной, как воронка, Москве? Кто протянет руку? Поможет? Поддержит? Убережет? Только они – дядюшки да тетушки, родные и двоюродные, близкие и далекие. И накормят, и постелят, и утешат, и денег – в карман, и глаза – в глаза. А рядом подрастают тихие бледные девочки – то ли сестры, то ли невесты. Хочешь не хочешь, начинаешь поглядывать и, со всех сторон подталкиваемый руками, на которые столько раз опирался, делаешь первый шаг. В нужном, разумеется, направлении. Татьяна – бедная приблудная овечка – через много лет попыталась составить семейное генеалогическое древо, но не смогла – так спутаны были его ветви, так причудливо переплетались друг с другом.
Начислим
+13
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе


