Читать книгу: «Теткины детки. Удивительная история большой, шумной семьи», страница 2
– Иди домой! Домой иди! – слышит Татьяна, пробегая с простынями мимо этой троицы.
– Ну вот еще! – фыркает Арик и лезет в кабину. – Если бы не я, у вас бы все горшки побились!
– Если бы не ты, мы бы уже уехали! – вопит Ляля, но Арик ее не слушает.
– Трогай! – командует он шоферу и крутит кривым носом.
Потом таскали вещи в обратном порядке. Энциклопедия, машинка, шкаф, кровать… Шишечка отвалилась, и шофер, поддав ногой, загнал ее в водосточный желоб. Арик шнырял по двум крошечным полуподвальным комнаткам, новому жилищу Ляли и Миши, крутил носом, чесал лысину, отдавал команды.
– Левее! Правее! Да не туда! Сюда! Мишка, бестолочь, я тебе говорю! Что бы ты без меня делал! – кричал он, и Татьяне казалось, что зычный голос забивается в уши, нос, рот, в каждую щель, в каждый угол, в каждый простенок, и в вентиляционное отверстие под потолком, и в трещину на старой фаянсовой кружке, и в прореху на Лялиной простыне.
Потом сидели на полу, на расстеленной Лялей газетке, ели картошку, по очереди засовывая в кастрюльку единственную ложку. Арик хлопнул водочки, придвинулся к Татьяне поближе и как бы невзначай положил руку ей на колено.
– Ты бы с девушкой познакомил, – сказал он Леониду.
– Татьяна – Арик, – сухо отозвался Леонид.
– Ого! – Арик посмотрел так, что у Татьяны похолодел низ живота.
И тогда кто-то сказал – шуры-муры.
Татьяна вздрогнула. Ей показалось, что шуры-муры – это то, что сейчас происходит между ней и Ариком, хотя ничего особенного не происходило, только взгляд и эта рука на колене. Взгляд был ей неприятен. Рука тоже. Татьяна поежилась и отодвинулась к Леониду.
– Вы к Шурам-Мурам когда пойдете? – спросила Ляля.
– А что, пора? – уточнил Леонид.
– Ну-у, я не знаю, – протянула Ляля, да так, что стало ясно – она-то как раз считает, что давно пора.
Леонид повернулся к Татьяне:
– Вот что, Танька, делаю тебе на этой газете, так сказать, официальное предложение руки и сердца – в трезвом уме, твердой памяти и присутствии независимых свидетелей. Ты как, согласна?
Татьяна поперхнулась, закашлялась, кивнула и маханула рюмку водки.
– Ого! – уважительно сказал Арик.
– А Шуры-Муры – это что? – спросила Татьяна, хватая воздух ртом.
– Шуры-Муры – это наше все, – ответила Ляля, засовывая ей в рот кусок малосольного огурца.
– Тетки это, тетка Мура и тетка Шура. Твой первый официальный визит к будущим родственникам, – пояснил Леонид. – Будут тебя оценивать.
– А вот этот, вот этот – что? – спросила Татьяна, указывая на Арика. Ей уже море было по колено.
– Это наше горюшко!
Арик хохотнул. Ему, видимо, нравилось быть горюшком.
– Двоюродный брат, – добавил Леонид.
– От-ткуда?
– Из Мариуполя. Учится тут. После армии. У него там, в Мариуполе, старушка мама и трое братьев. Жуткое дело.
– Это вы, московские мальчики, – вдруг зло бросил Арик, и лицо его рассекла кривая сабельная улыбка, – это вам все трын-трава. А я дома в бараке жил, на земляном полу спал.
– Да ладно, – примирительно сказал Леонид. – Не петушись. Все на полу спали. Не ты один.
– И м-м-много у в-в-ас-с-с д-д-воюрднх?
– О-о-о! – протянула Ляля. – Давайте-ка, мальчики, несите ее в постель. Пусть поспит часок.
Сквозь дремоту Татьяна слышала их голоса, и смех, и звон ложек, и Лялино «тсс! разбудите!», и Ариковы короткие всхрапы, и тихие шаги Леонида, пришедшего посмотреть, как ей там спится, на никелированной кровати без шишечек. И наконец, Лялин шепот, совсем рядом, возле уха:
– Ты Арика не бойся. Его женят скоро!
– На ком? – спросила Татьяна и уснула окончательно.
Шуры-Муры – тетка Шура и тетка Мура, две старые черепахи – жили за кружевными занавесочками в полуподвальной коммуналке у Курского вокзала. Кроме кружевных занавесочек в их комнате стояла большая кровать, большой круглый стол и большая фотография на столе – тетка Шура в молодости в декольтированном платье из алого креп-жоржета («Алого, алого, поверьте, детка, алое – мой цвет! Жалко, фотография черно-белая, не видно!»), так вот, из алого креп-жоржета с бантом на спине (банта тоже не видно). На снимке она изящно подпирает полной рукой массивный двойной подбородок и лупит (Леонид так потом и сказал: «лупит») фарфоровые глазки.
Тетка Шура спала на большой кровати с аккуратнейшей стопкой подушек («Девять штук, все одна к одной, перышко к перышку, пушинка к пушинке») под кружевной же накидочкой. Где спала тетка Мура, никто не знал. Татьяна подозревала, что на кухне. Леонид утверждал, что на сундуке в маленьком коридорчике перед комнатой, создающем иллюзию пусть не совсем, но отдельной квартирки.
Тетка Шура была девушкой. В молодости имела массу поклонников («Поверьте, детка, я знаю, как обращаться с мужчинами! Мужчины – мой конек!»). Говорили, что за ней ухаживал один морской полковник, красавец, умница, два метра ростом, черный китель, золотые эполеты («эполэты» произносила тетка Шура). Так вот, полковник. Исчез в тот момент, когда тетке Шуре стало дурно по причине невыносимой московской летней духоты, и она, упав на кружевные подушки, попросила полковника расстегнуть на пышной девичьей груди алый креп-жоржет («Ах, детка, он так меня любил! Просто не мог справиться с собой!»).
Тетка Шура поддерживала внутрисемейные связи. Держала в пухлых лапках все ниточки, жилочки, растрепавшиеся концы, связывала узелочки, накладывала швы, затирала шероховатости, сама себя назначив добровольным семейным приставом. Тетка Шура была великий организатор, координатор и пропагандист. Ни одно семейное торжество не проходило без ее личного участия. Ни одно новое лицо не появлялось в семейном интерьере без ее личного одобрения. Ни один конфликт не разрешался без ее личного вмешательства. Ни одна покупка не делалась без ее личного совета. Семья была ее целью, смыслом, радостью, болью, усилием и отдыхом. Гостей принимала сидя в большом кресле с кружевной накидкой, расправив выпуклую, пытавшуюся вырваться из тесного платья на волю, грудь, держась за подлокотники пухлыми пальцами с коротко обрезанными полированными ноготками. Тетка Шура не занималась хозяйством. Она осуществляла общее руководство.
Хозяйство вела тетка Мура – копия тетки Шуры в масштабе один к двум. В том смысле, что две тетки Муры как раз равнялись одной тетке Шуре. Тетка Мура бегала из комнаты на кухню и обратно, и снова в комнату, и снова обратно, по-кошачьи ловко и бесшумно перебирая лапками в меховых стоптанных тапках. «А селедочка, а картошечка, а блюдечко с форшмаком, а мяско под кисло-сладким соусом, а пирог из мацы, вы не пробовали? нет, правда? никогда? ну, как же так, столько лет на свете живете и без мацы! возьмите непременно, называется мацедрай! а рыбка красная, а красная икорка – знакомый из Елисеевского устроил! ах, Танечка, вы такая худенькая! что же ты, Ленечка, не следишь!» В прошлом у тетки Муры остались один муж, погибший в лагерях, и другой, погибший на войне. Тогда тетка Мура была совсем девчонкой – двадцать пять лет. Но об этом в семье не говорили. В настоящем у нее были тетка Шура («Такая слабенькая! А все ей надо, все надо! Всем хочет помочь!») и Рина – родная племянница. Ринин отец Шурам-Мурам приходился братом. Они ее вынянчили. «Деточка! Кровиночка!» – так они ее называли.
– Главным образом потому, что деточка много крови выпила, – язвила Татьяна потом, когда уже считала, что имеет право на язвительность. Еще она делала подсчеты. И получалось, что «старым черепахам» в ту пору – пору Татьяниного девичества – было чуть более пятидесяти лет.
Когда Татьяна и Леонид вошли, Рина – маленькая, тощая, в унылом школьном платье – сидела на подоконнике широкого подвального окна, под кружевной занавесочкой, поджав ноги, сгорбившись и заслонив глаза плотными подушечками век. Чертила пальцем по подоконнику. Поздоровалась, не разжимая губ. Татьяна кивнула и отвернулась. Ей почему-то было неприятно видеть тут Рину, хотя что может быть неприятного? Пришла в чужой дом, к чужим людям, к чужим привычкам, к чужой жизни. Тетка Шура возвышалась в своем кресле, как разбухший после осенних дождей гигантский гриб-моховик. Тетка Мура бегала с селедочкой.
– А я сегодня не завтракала… Да… Сегодня я не завтракала… – тихо сказала Рина, глядя на селедочку.
– Да ну? – насмешливо протянул Леонид, и в глазах его появилась та самая смехоточинка, которую Татьяна заметила в их первую встречу.
– Да-а-а…
Тетка Шура вскинула медвежью голову и затрясла щеками. Тетка Мура уронила на стол тарелку.
– Почему, Риночка?
– Не успела. Мама велела в прачечную, потом по магазинам, потом…
Потом последовал полный список дел с пунктами и подпунктами. Тетка Шура ахнула. Тетка Мура охнула.
– Ну, вы же знаете, маме некогда. У нее же уроки…
– Ты как хочешь, – заявила тетка Шура густым басом, глядя на тетку Муру, – но я сегодня же с ней поговорю!
– Только не сегодня!
– Сегодня! Сейчас же!
– Хорошо, сегодня! Только я сама! Ты все испортишь!
– Поговорим вместе. Мыслимое ли дело, гонять девочку в прачечную!
Татьяна подумала, что девочка не такая уж девочка, взрослая вполне девица, и она, Татьяна, тоже и в прачечную, и по магазинам, и за керосином в лавку… Но вслух ничего не сказала. Она была рада, что в пылу спора Шуры-Муры забыли о ее существовании. Она сидела на краешке стула, спрятавшись за спину Леонида, готовая немедленно вскочить и убежать, и не надо ей было ни селедочки, ни икорки, ни мяса под кисло-сладким соусом, ни горы печеного теста со странным именем мацедрай. Эта повинность – делать перед свадьбой родственные визиты – воспринималась ею как наказание. Сама она Леонида с матерью специально не знакомила. Просто зашли как-то вечером выпить чаю. Купили в ГУМе «корзиночки».
– Вот, мама, – сказала Татьяна. – Это Леонид. Мы «корзиночки» принесли.
– Ну, «корзиночки» так «корзиночки», – ответила мать. – Я вообще-то «картошку» люблю.
– «Картошки» не было.
– Ну, не было так не было. Садитесь.
И они сели.
К концу вечера мать разговорилась, полезла за альбомом со старыми фотографиями, подробно расспрашивала Леонида о его семье, но понравились они друг другу или нет – этого Татьяна так и не поняла.
…Рина сползла с подоконника, отряхнулась, опустив плечи, пошла к столу. Не дойдя, зацепилась рукавом за стул, потянула, шов лопнул. Рина раздвинула подушечки век, поглядела на тетку Шуру, обернулась, поглядела на тетку Муру и прожужжала:
– Вот… порвала… нитки, наверное, сгнили… платье старое… школьное…
– Да ну? – насмешливо протянул Леонид. – А где же красное? А синее? Ну то, с коричневыми пуговицами?
Но тетка Шура уже хваталась за сердце, а тетка Мура тянула из сумки кошелек.
Потом Татьяна часто встречала Рину у Шур-Мур. Рина – маленькая, тощая, все в том же унылом школьном платье – приходила к ним почти каждый день. Забивалась в уголок под кружевную занавесочку, под широкое подвальное окно, долго сидела, поджав ноги, наконец роняла тихое слово. Тетка Шура хваталась за сердце. Тетка Мура – за кошелек. Рине шили новое платье. Или покупали ботинки. Или отправляли на юг. Когда Рина вышла замуж, появился новый повод для жалоб: она никак не могла родить и боялась остаться брошенной женой. Вновь приходила под кружевную занавесочку, забивалась в уголок, долго сидела, поджав ноги, роняла тихое слово. Тетка Шура хваталась за сердце. Тетка Мура – за кошелек. Рина ехала лечиться. Через четыре года после свадьбы она родила чудного мальчика. Жаловаться стало не на что. Но к тому времени у нее накопилась масса претензий к самим теткам.
– Взяла патент на жалобы за всю семью! – говорила о ней Татьяна.
За столом тетка Мура все подкладывала Рине селедочки, картошечки, рыбки, все гладила по голове, все что-то приговаривала, все жалела. Тетка Шура хорошо поставленным густым басом отдавала приказания:
– Курицы! Положи ей курицы! Ей надо есть побольше мяса! Пусть возьмет помидор! Ей нужны витамины!
И Татьяна подумала, что никто никогда не подкладывал ей на тарелку курицу, никто не гладил по голове, не жалел, не шептал, что она «деточка, кровиночка», никто не думал о том, что она мало ест мяса и ей нужны витамины. Уголек зажегся в ее груди. Кипучая, горькая, несправедливая злость к Рине поднялась и сдавила горло.
Но тут тетка Мура увидала ее пустую тарелку. И началось:
– Вы, Танечка, такая худенькая! Что ж ты, Лёнечка, не следишь! Боже мой! Девочке нужно хорошо питаться!
– Положи ей мацедрай! Она никогда в жизни не пробовала мацедрая! – гудела тетка Шура.
И Татьяне вдруг стало ясно, что ее семья стала больше на двух человек.
Когда они вышли, на улице уже стемнело.
– Завтра к нам приходите, – сказала Рина и, сутулясь, пошла прочь.
Дядюшки и тетушки, племянники и племянницы, братья и сестры, родные и двоюродные, близкие и далекие… Они обволакивали ее своим вниманием и пристальными изучающими взглядами, как оборачивают ватой фарфоровую куклу. Они вынимали ее из привычного гнездышка, разглядывали, ощупывали, оценивали, поворачивали и так и эдак, пробуя на вкус, глаз и слух. А потом снова укладывали на место, обволакивая и – вовлекая в жизнь огромной семьи с ее сложной иерархией, взгорками и ямами, ссорами и примирениями, шумными застольями и черными плитами Востряковского кладбища. С бесконечными – как течение реки – разговорами, испещренными, словно мрамор прожилками, незнакомыми именами, неизвестными фактами, непонятными словечками, неразборчивыми мотивами. Вовлекали и тем самым позволяли дотронуться до сердца, которое гнало по жилам этого сторукого и стоглавого организма кровь – жгучий, всепоглощающий интерес каждого к каждому и готовность немедленно встать на защиту друг друга. Татьяна билась в этих нежных силках и желала быть пойманной. Она училась разгадывать хитросплетения отношений, ловить вскользь брошенные взгляды, подхватывать на лету намеки и недомолвки, учитывать мнения. Она входила в семью Леонида, как входят в комнату с настежь распахнутыми дверями, но за этими дверями угадываются другие – пока запертые, – а там третьи, четвертые, пятые, и анфиладе этой не видно конца.
Память – услужливая воровка, – украв у Татьяны добрую половину юности, оставила ей именно это – чужие дома. Быть может, оттого, что свой дом был так убого мелок, Татьяна с какой-то болезненной страстностью ощупывала взглядом чужие комнаты, чужую мебель, чужие ковры, чужой быт. И поражалась, как поражалась ежедневно в первые годы замужества. Все здесь было иное – не-привычное, не-правильное, не-знакомое, не-, не-, не-. И люди были иные. Они по-другому говорили, глядели, хлопали друг друга по плечу, садились за стол, они ели другую еду и носили другое платье. Они казались Татьяне марионетками в затяжном спектакле театра кукол, приехавшего из каких-то дальних стран.
Когда они вошли в огромную комнату с высоченными потолками – красные с золотом обои, лепнина, хрустальная люстра, похожая на ледяную горку в парке Горького, дубовый стол с львиными лапами вместо ног, ковер той нежнейшей пушистости, по которой с первого шага можно отличить настоящего перса от подделки, широкая низкая кровать, стыдливо полузадернутая алой плюшевой портьерой с бомбошками по краю («Как на клоунском колпаке!» – подумала Татьяна), – когда они вошли в эту комнату, женщина быстро встала с кресла и посеменила к ним походкой человека, ни разу в жизни не снимавшего высоких каблуков.
– Капитолина Павловна! – представилась женщина странно искусственным, как будто оперным, голосом и протянула пухлую ладошку. – Можно просто Капа.
– Мы тут все запросто, по именам, – поддакнул Леонид и плюхнулся в кресло, на которое Татьяна боялась даже смотреть.
Это она уже заметила – ну, то, что все по именам. Арик называл Марью Семеновну Мусей. Миша сбивался с Муси на тещу. Тетке Шуре и тетке Муре, как ровесницам, кричали: «Шурка! Мурка!»
– Таня, – сказала Татьяна и взяла шелковые пальчики с острыми кошачьими коготками.
Женщина была удивительная. Такую Татьяна с удовольствием купила бы в «Детском мире», в отделе кукол, посадила бы ее на спинку дивана и любовалась бы издали. Женщина была нестерпимой синевы. Яркосиние фарфоровые глаза под ярко-синими ресницами, ярко-синее шелковое платье с узким лифом, почти до подбородка поднимающим грудь, ярко-синие туфли на умопомрачительных каблуках, ярко-синяя крохотная шляпка, почти спадающая с макушки. «Шляпка – дома?» – в смятении подумала Татьяна и поняла, что ничего не понимает. В синеву подмешивались оттенки розового – щечки цвета само1, напомаженный ротик цвета фуксии, острые лаковые ноготки. Семеня и крутя шелковым задом с пришпиленным к самому выпуклому месту бантом, женщина подошла к белому роялю, занимающему половину комнаты, встала, чуть отставив в сторону ногу, сцепила руки в замок, подперла ими грудь, будто хотела ее проглотить, и сказала оперным голосом, артикулируя каждый слог:
– Композитор Алябьев. «Соловей». Романс. – Подумала и добавила: – Исполняется а капелла.
И запела.
Леонид потянул Татьяну за юбку, и она упала рядом с ним в кресло.
– Закрой рот! – шепнул он и сделал задумчиво-заинтересованное лицо.
Женщина пела, широко открывая напомаженный ротик и все выше поднимая подушкообразную грудь. Татьяна смотрела на нее со смешанным чувством ужаса и восхищения. Ей казалось, что она сходит с ума. В стену стучали соседи, но женщина все пела и пела, и глаза ее закрывались, и грудь вздымалась, и казалось, этому не будет конца.
– Петр Ильич Чайковский. Дуэт Лизы и Полины из оперы «Пиковая дама»…
– …Модест Петрович Мусоргский. «Блоха»…
– …Матвей Блантер. «В лесу прифронтовом»…
– …Джакомо Пуччини. Ария Розины из оперы «Севильский цирюльник»…
– Россини, – поправил Леонид.
– Что? – Женщина поперхнулась, как будто ей поставили подножку, и удивленно посмотрела на Леонида.
– Не Пуччини, а Россини. «Севильского цирюльника» написал Россини.
– Ну, пусть будет Россини, если ты так хочешь, – недовольно промолвила Капа и продолжила концерт.
Дверь тихо отворилась, в комнату вползла неясная фигура, опустилась на краешек стула и замерла. Татьяна скосила глаза: Рина сидела у двери, согнувшись и зажав руки между колен. Женщина кончила петь и уставилась на троицу требовательным вопросительным взглядом.
– Великолепно! – пробормотал Леонид как бы про себя, и в глазах его появилась смехоточинка. – Нет слов!
– Мамочка, ты делаешь успехи! – проблеяла Рина, но женщина только махнула на нее рукой.
Татьяна хлопала глазами.
– Вам понравилось, – не спрашивая, но утверждая, произнесла женщина, как будто иначе и быть не могло. – Вам понравилось. Я берууроки у одного знаменитого баса из Большого театра. Имен называть не будем, дабы не ставить людей в неловкое положение. Он говорит, что ни разу в жизни не слышал такого колоратурного сопрано. Конечно, мое место на сцене! Но вы же понимаете, милочка, муж, дети. Это решительно невозможно! Рина! – громыхнула она, и Рина испарилась. – Сейчас будем пить чай!
Татьяна вспомнила, как в первый ее визит к Леониду Марья Семеновна крикнула «Ляля!» и Ляля помчалась готовить чай. Вспомнила и удивилась тому, как по-разному можно сказать одно и то же. В окрике Капы слышалось плохо скрытое нетерпеливое раздражение и еще что-то, что Татьяна в первый раз так и не решилась назвать нелюбовью.
Чай пили за низеньким столиком с изогнутыми ножками, из больших синих чашек, исчерченных золотыми узорами.
– Наш китайский сервиз! Чистый кобальт! – с гордостью произнесла Капа. – Муж привез из последней командировки в Харбин!
Ложки тоже были удивительные – серебряные, с ярко-синими эмалевыми попугаями вместо ручки. И печенье – крошечные нежные бисквиты, посыпанные сахаром, и конфеты с орешками в золотой фольге, и пирожные с заварным кремом…
Рина за стол не села. Суетилась – довольно, впрочем, бестолково – вокруг. Подливала чай, переставляла блюдца, бегала за печеньем и бормотала, бормотала, бормотала.
– Мамочка у нас молодец, – бормотала Рина, крутясь вокруг Капы. – Мамочка у нас еще на арфе играет. Мамочка у нас творческая натура. Шура сказала: «Капочке непременно надо учиться. Капочка не должна работать, Изя и так много получает». А Мура сказала: «Капочка слабенькая. Капочке надо помогать. У Капочки и так много дел. И портниха, и парикмахер, и уроки. Ну и что, что Изя устает. Изя мужчина, он должен работать. Ну и что, что Рина учится. Рина уже взрослая, она может по дому». А Шура сказала: «Зачем Рине новое платье? Рина и в этом проходит. А Капочке нужно платить за уроки». А Мура сказала: «Неужели у Изи не хватает Рине на платье? Он такой обеспеченный мужчина!» А я сказала: «Зачем мне новое платье? Можно же это зашить!» – И она потянула за рукав с прорехой.
– Скажи Шуре и Муре, чтобы не лезли в чужой карман и в чужие дела! – сухо оборвала ее Капа, и Рина как будто уменьшилась в размерах. – И будь добра, если тебя не затруднит, принеси, наконец, лимон! – И Рина исчезла. Капа улыбнулась и повернулась к Татьяне: – Я так волнуюсь за свою девочку! Я буду счастлива, если найдется человек, который станет для нее опорой в жизни! – сказала она, засовывая в напомаженный ротик эклер.
И Татьяна поняла, как не терпится Капе избавиться от Рины, от необходимости думать о ее платьях, заниматься ее проблемами и расстройствами, болезнями и настроениями, видеть унылую фигуру, терпеть бесконечное бормотание. Как ждет она возможности избавиться от этого счастья – иметь рядом взрослую дочь.
Когда прощались, Капа церемонно протянула Татьяне коготки:
– Приходите! Риночка так вам рада! И на дорожку! – Она подошла к роялю, подняла грудь и внятно сказала: – Михаил Глинка. «Дорожная». Исполняется впервые. – Подумала и добавила: – Колоратурным сопрано.
Рина тихонько убирала со стола.
– Она ей не родная? – спросила Татьяна, когда они с Леонидом вышли на улицу.
– Почему? – удивился он. – Родная.
– А как же тогда… Почему она ее не любит?
– Не любит? – опять удивился он. – Не замечал.
Он действительно не замечал. Для него эти отношения были так же привычны, как его дружба с Лялей и то, что его мать, Марья Семеновна, никогда не делала между ними различий.
– Ну как же! Она же ее шпыняет! И платье это… рваное… ей что, платье нельзя купить?
– Да есть у нее платья! Половина у теток висит, половина дома. Разделяй и властвуй – знаешь, что это такое?
– Что?
– Это когда Рина стучит теткам на Капу, а Капе на теток, Капа злится, а Изя ведет Рину в ателье. Прячемся! – И он потащил ее за угол.
По двору шел мужчина в мешковатом сером плаще по моде пятидесятых годов. В одной руке – портфель, в другой – бумажный пакет с продуктами, на голове – мягкая серая шляпа, на лице – такая же серая, как шляпа и плащ, усталость. Мужчина щурил близорукие глаза, низко, каким-то знакомым и неприятным движением наклонял голову, будто выискивая что-то под ногами, шевелил губами, словно делая важные подсчеты. И Татьяна вдруг подумала, что вот идет несчастный человек, может, у него на работе неприятности, или устал, или что-нибудь болит, он идет к себе домой, на пустую кухню, где на плите стоит кастрюля со вчерашними макаронами, в пустую комнату, где на полулежат брошенные с вечера носки, в пустую жизнь, где его никто не ждет. И стало жалко, так жалко этого человека, что захотелось подбежать к нему сзади, встать на цыпочки и обнять за поникшую шею.
– Он кто?
– Изя. Ринкин отец.
– А почему мы прячемся?
– Да ну, увидит, обрадуется, потащит обратно.
– А мы обратно не хотим?
– Нет, мы обратно не хотим. Мы хотим вылезти из-за водосточной трубы и проследовать в кинотеатр «Перекоп». Ты как, не против?
– Он кем работает, этот Изя? – спросила Татьяна, когда они вылезли из-за водосточной трубы и проследовали в кинотеатр «Перекоп».
– Владелец заводов, газет, пароходов. А точнее – директор галантереи. Большой человек!
– Директор галантереи? В Харбин ездит? Зачем?
– Да никуда он не ездит! Это Капа выдумывает, щеки дует.
– А он ее любит?
– Кого?
– Рину.
– Любит – не любит, плюнет – поцелует… – пропел Леонид. Разговоры про Рину уже порядком ему надоели. Он не понимал Татьяниного интереса ко всей этой семейной мелочовке. А ей было интересно – ой как интересно! – Любит, конечно.
– Может, она потому и злится, ну, Капа? – задумчиво сказала Татьяна.
– Может, и так, – легко согласился Леонид. – Она ей не удалась, вот что. Она думала – будет девочка-куколка, как она сама, а вышла Рина.
– Ага, а куколка потом бы выросла и дала маме сто очков вперед. А маме это надо? Нет, она ее не за то не любит.
– А за что?
– Она недобрая, Рина. А ее все жалеют. Ее жалеют, а Капа ревнует. Ей же, наверное, надо, чтобы ею восхищались. Она ведь у вас чужая в семье? Да? Ее Изя, наверное, откуда-нибудь привез, из другого города, – начала фантазировать Татьяна. – Была девушка такая хорошенькая, он влюбился. Он же не знал тогда, что из нее выйдет Капа с бантом на попе, думал, подруга жизни, ну вот, привез в Москву, показал родне, а ее не полюбили. Вот она и бесится. Так?
– Примерно так, – медленно проговорил Леонид. – А ты ничего, подруга жизни. Я думал, манная каша, а ты ничего, – и засмеялся.
– Дурак! Ты меня слушай! Я умная!
– Ну вот еще! – Он остановился и повернул ее к себе. – Умный у нас я. Договорились?
– Договорились! А я?
– А ты существо женского пола, наделенное не умом, а интуицией. Интуиции у тебя хоть отбавляй! Годится?
– Ну, как тебе сказать! Приходится брать, что осталось!
О даче были известны три вещи. Первая – что находится она в Мамонтовке. Вторая – что принадлежит Мишиным родителям. Третья – соседи Кошкины проделали дырку в заборе и повадились лазать к ним на участок, воровать яблоки. С этими соседями Кошкиными давно было пора поговорить по-свойски, и если он, Миша, этого не сделает, то она, Ляля, умывает руки и больше ноги ее на этой даче не будет, потому что она, Ляля, уже и так Фигаро здесь, Фигаро там, и хватит, и больше она этот вопрос поднимать не собирается, и если он, Миша, не в состоянии починить колонку, то она, Ляля, не станет таскать воду за три километра, нет уж, дудки, в прошлом году и так бегали за молоком на станцию, а молочница что, молочница молодец, если молочнице не платить, так она и ходить не будет, и если в это воскресенье он, Миша, не соберет всех и не отправит немедленно на сельхозработы, и если они не вскопают грядки, то она, Ляля, расставит раскладушку и будет лежать весь день пузом кверху, наслаждаться жизнью, и хорошо, и пожалуйста, и обходитесь без обеда, если хотите, потому что как приезжать дурака валять, это каждый готов, а как работать, так никого поблизости не наблюдается, и все, и разговор окончен, и – хлоп по столу короткопалой ладошкой. А больше Татьяна про дачу ничего не знала.
– И Арика? – покорно спросил Миша.
– И Арика!
Так и поехали.
Встречались на вокзале. Рина уныло стояла в сторонке, катала носком ботинка камешек. Арик в лихо заломленной кепчонке травил анекдоты. Те были смешные, рассказывал Арик мастерски, но Татьяне отчего-то казалось, что только что при ней сказали гадость. На нее Арик поглядывал круглыми вострыми коричневыми глазками, щурился, подмигивал и растягивал в улыбке узкие губы. Татьяна отворачивалась, пряталась за Леонида.
Рядом с Риной стояла высокая девушка в совсем не дачном платье с широкой полосатой юбкой и очень узким лифом. И Татьяна подумала, как бы в такую жару девушка в нем не задохнулась. Платье было красивое, а девушка – не очень. Если честно, совсем никуда. Девушка была с носом. В прямом, разумеется, смысле. Этот нос заслонил Татьяне все остальные впечатления от поездки на дачу. Она не знала, что бывают такие носы. Она смотрела на него и думала, что если бы у нее был такой, то ей, Татьяне, наверное, уже не понадобилось бы платье с широкой полосатой юбкой и узким лифом. Девушка глядела свысока, улыбалась одними губами, протягивала пальчики с искусно выделанными ноготками:
– Алла! А это мой брат… – и оборачивалась к высокому молодому человеку с таким же носом.
Имени брата Татьяна не запомнила. Оно было ей ни к чему. Ей и так уже «немножко хватит», как сказала бы Ляля.
– А вы в этом платье на даче работать собираетесь? – спросила Татьяна, и девушка засмеялась. Засмеялась обидно, как будто Татьяна сморозила глупость.
– Аллочка у нас работать не собирается. Аллочка у нас по части эстетического наслаждения, – сказал Леонид, и Татьяна с удовольствием увидела, как Аллочка краснеет. – Знакомься, Витенька и его новая девушка. Новая ведь, правда?
Витенька показывал кулак, фыркал и мотал кудрявой головой. Он был кукольный, женственный, с округлыми движениями, округлыми пунцовыми щечками, округлыми линиями почти женского задика. И говорил Витенька округло, как-то по-женски растягивая слова, о какой-то премьере в театре – Татьяна не запомнила, – говорил долго, почти всю дорогу, вытаскивал из женской маленькой сумочки программку, отчеркивал ногтем фамилии знаменитых актеров, наклонялся к своей девушке округлой щекой.
– Изумительно! – повторял Витенька, и действительно получалось, что изумительно. Так изумительно, будто по всему вагону рассыпали мешок изюма. Рот Татьяны наполнялся сладкой слюной, и нестерпимо хотелось соленого огурца. – Вот и Маргоша говорит – изумительно! Да, рыжий? – И он трепал Маргошу по рыжим кудряшкам.
Маргоша кивала и глядела на Витеньку влюбленными глазенками. Рина сидела, низко опустив голову. Алла смотрела в окно. Арик и Аллин брат курили в тамбуре.
Время от времени оттуда слышались короткие Ариковы всхрапы.
– Я послал мамочке программку! – заливался Витенька. – Я всегда посылаю их в письме. Вы знаете, это очень важно, чтобы не разрывалась та связь, которая много лет питает людей нежностью и любовью! Я мамочке все пишу, буквально все, каждую мелочь, делюсь своими мыслями, наблюдениями, планами, своими печалями и радостями, как будто мы до сих пор живем в одном доме! – строчил Витенька.
– А как же… программка… вот же она… – И Татьяна кивнула на листок, который Витенька крутил в руках.
– А Витенька у нас всегда покупает две программки, специально, чтобы не прерывалась связь поколений, – насмешливо сказал Леонид.
– А мамочка у вас где?
– А мамочка у него в Загорске, восемьдесят кэмэ от Москвы, электричка с Ярославского вокзала. Ты у мамочки давно был, Витенька?
Тот надулся и замолчал.
Ляля с Мишей встречали их у калитки.
– Ну наконец-то! – крикнула Ляля, завидев в конце просеки медленно бредущую компанию. – Сидим тут со вчерашнего вечера, как два сыча! Поговорить не с кем!
Дача была удивительная. Такой удивительной дачи Татьяна еще не видела. Собственно, она никакой дачи еще не видела. Был дом в деревне под Ивановом. Там жила мамина сестра-двойняшка с мужем-алкоголиком и девятью детьми. Дом стоял на пустой пыльной деревенской улице. В нем была русская печь, в которой мылись по субботам, и Татьяна тоже мылась, когда – маленькой – приезжала на лето к маминой сестре. В печи было жарко и страшно. Вылезая, Татьяна обязательно мазала сажей правый бок, и его оттирали жестким серым полотенцем. После мытья пекли ватрушки. Таких в Москве Татьяна ни разу не ела. Ватрушки были не пышные, не сдобные, а какие-то рассыпчатые, со слегка суховатым творогом. Еще в доме был хлев. Из сеней в хлев вела маленькая дверца. Татьяна открывала ее, и козочка Пеструшка бросалась к ней и терлась о ее ноги, как котенок. Татьяна Пеструшку гладила и шла к ее маме – козе Дуньке. Дунька давала подергать себя за сиськи, и один раз Татьяна даже надоила целое игрушечное жестяное ведерко с бабочкой на желтом боку. Братьев и сестер она не помнила. Вспоминала только, как однажды шли из леса и один из братьев подсадил ее, уставшую, на телегу с сеном. Татьяна лежала на мягком, жевала травинку и глядела в небо. Такого синего неба у нее потом не было ни разу.
Начислим
+13
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе


