Читать книгу: «Старые годы в селе Плодомасове», страница 6

Шрифт:

Очерк третий
Плодомасовские карлики1

Глава первая
Николай Афанасьевич умнее и Марья Афанасьевна с придурью

У старогородского городничего Порохонцева был именинный пирог, и по этому случаю были гости: два купца из богатых, чиновники и из духовенства: среброкудрый протоиерей Савелий Туберозов, маленький, кроткий, паче всех человек, отец Бенефисов и непомерный дьякон Ахилла. Все, и хозяева и гости, сидели, ели, пили и потом, отпав от стола, зажужжали. В зале стоял шумный говор и ходили густые облака табачного дыма. В это время хозяин случайно глянул в окно и, оборотясь к жене, воскликнул:

– Оля! смотри, мой дружок, тебе бог посылает еще каких-то новых гостей!

Такое восклицание вызвало всеобщее любопытство: все, кто был в комнате, встали с мест, подошли к окнам и остановились, вперя взоры вдаль, на крутой спуск, по которому осторожно сползает, словно трехглавый змей, могучая, рослая тройка больших медно-красных коней. Коренник мнется и тычет ногами, как старый генерал, подходящий, чтобы кого-то распечь: он то скусит губу налево, то скусит направо, то встряхнет головой и опять тычет и тычет; пристяжные вьются и сжимаются, как спутанные; малиновый колокольчик шлепнет колечком в край и снова прилип и молчит; бубенчики глухо рокочут, но без всякого звона. Но вот этот трехглавый змей сполз, показались хребты коней, махнул в воздухе хвост пристяжной из-под ветра; тройка выравнялась и понеслась по мосту, мерно и в такт ударяя подковами о звонкие доски. Показались золоченая дуга с травленою распиской и большие, бронзой кованные троечные дрожки гитарой. На дрожках рядком, как сидят на козетках, сидели два маленькие существа: одно мужское и одно женское; мужчина был в темно-зеленой камлотовой шинели и в большом картузе из шляпного волокнистого плюша, а женщина – в масаковом гроденаплевом салопе с большим бархатным воротником лилового цвета и в чепчике с коричневыми лентами.

– Боже, да это плодомасовские карлики!

– Не может быть!

– Смотрите сами!

– Точно, точно они!

– Да как же: вон Николай-то Афанасьич, глядите, увидал нас и кланяется; а вон и Марья Афанасьевна кивает.

Такие возгласы раздались со всех сторон при виде карликов, и все, словно невесть чему, обрадовались их приезду. Хозяева захлопотали, возобновляя для новых гостей завтрак, а прежние гости внимательно смотрели на двери, в которые должны были показаться маленькие люди. И они, наконец, показались. Впереди шел старичок ростом с небольшого, осьмилетнего мальчика, за ним старушка, немного побольше. Старичок был весь чистота и благообразие: на лице его не было ни желтых пятен, ни морщин, обыкновенно портящих лица карликов; у него была очень пропорциональная фигурка, круглая как шар головка, покрытая совершенно белыми, коротко остриженными волосами, и небольшие коричневые медвежьи глазки. Карлица была лишена приятности брата: она была одутловата, у нее был глуповатый, чувственный рот и тупые глаза.

На карлике Николае Афанасьевиче, несмотря на жаркое, летнее время, были надеты теплые плисовые сапожки, черные панталоны из лохматой байки, желтоватый фланелевый жилет и коричневый фрак с металлическими пуговицами. Белье его было безукоризненной чистоты, и белые, бескровные щечки его туго поддерживал высокий атласный галстук. Карлица была в шелковом зеленом капоте и большом кружевном воротнике городками.

Николай Афанасьевич, войдя в комнату, вытянул свои ручки по швам, потом приподнес правую руку с картузом к сердцу, шаркнул ножкой об ножку и, направляясь вразвалец прямо к имениннице, проговорил тихим и ровным старческим голоском:

– Господин наш Алексей Никитич Плодомасов и господин Пармен Семеныч Туганов от себя и от супруги своей изволили приказать нам, их слугам, принести вам, сударыня Ольга Арсентьевна, их поздравление. Сестрица, повторите! – отнесся он к стоявшей возле него сестре, и когда та кончила свое поздравление, Николай Афанасьевич шаркнул городничему и продолжал: – А вас, сударь Воин Васильевич, и всю честную компанию, с дорогою именинницей! И затем, сударь, имею честь доложить, что, прислав нас с сестрицей для принесения вам их поздравления, и господин мой и Пармен Семеныч Туганов просят извинения за наше холопье посольство, но сами теперь в своих минутах не вольны и принесут вам в том извинение сегодня вечером.

– Пармен Семеныч будет здесь! – воскликнул городничий.

– Вместе с господином моим Алексеем Никитичем Плодомасовым, проездом в Петербург; просят простить, что заедут к вам в дорожном положении.

В обществе началась суета, пользуясь которою карлик подошел под благословение к большому протопопу Туберозову и тихо проговорил:

– Пармен Семеныч просили вас, отец протоиерей, побывать вечером сюда.

– Скажи, голубчик, буду, – отвечал Туберозов.

Карлик взял благословение у маленького, кроткого паче всех человек отца Захария, потом протянул ручку Ахилле и, улыбнувшись, проговорил:

– Только сделайте милость, сударь, отец дьякон, силы не пробуйте.

– А что, Николай Афанасьич, разве он того… здоров? – пошутил с карликом хозяин.

– Силку свою, сударь, все пробовать любят-с, – отвечал старичок. – Есть над кем – над калечкой силиться!

– А что ваше здоровье, Николай Афанасьич, – пытали карлика дамы, окружая его со всех сторон и пожимая ему ручонки.

– Какое, милостивые мои государыни, здоровье! Смех отвечать: точно поросенок стал; Петровки на дворе, а я все зябну.

– Зябнете!

– Да как же-с: вот как кролик, весь в мешок, весь в заячий зашит. Да и чему дивиться, прекрасные госпожи, – осьмой десяток лет уж совершил, ненужный человек.

Николая Афанасьевича наперебой засыпали вопросами о различных предметах, усаживали, потчевали всем; он отвечал на все вопросы умно и находчиво, но отказывался от всех угощений, говоря, что давно уже ест мало, и то однажды в сутки.

– Вот сестрица, они покушают, – проговорил он и тотчас же, обратясь к сестре, добавил: – Садитесь, сестрица, кушайте! Когда просят хозяева, чего церемониться? Вы, может быть, без меня не хотите, так позвольте мне, сударыня Ольга Арсентьевна, морковной начиночки из пирожка на блюдце… Вот так, довольно-с, довольно! Теперь, сестрица, кушайте, а с меня довольно. Меня нынче, государи мои, и кормить-то уж не за что – нитяного чулка, и того вязать не в состоянии. Лучше гораздо сестрицы вязал когда-то, а нынче стану вязать, всё петли спускаю.

– А бывало, Никола, ты славно вязал! – отозвался Туберозов, весь оживившийся и повеселевший с прибытием карлика.

– Ах, отец Савелий, государь! Время, государь, время. – Карлик улыбнулся и договорил шутя: – Строгости надо мной, государь, не стало; избаловался после смерти, моей благодетельницы. Что! хлеб-соль готовые, кров теплый – поел казак да на бок, с того казак и гладок.

Протопоп Туберозов посмотрел в глаза карлику с счастливою улыбкой и сказал:

– Вижу я тебя, Никола, словно милую сказку старую перед собой вижу, с которою умереть бы хотелось.

– А она, батушка (он говорил у вместо ю), она, сказка-то добрая, прежде нас померла.

– А забываешь, Николушка, про госпожу-то свою? Про боярыню-то свою, Марфу Андревну, забываешь? – проговорил, юля около карлика, дьякон Ахилла, которого Николай Афанасьевич не то чтобы не любил, а как бы опасался и остерегался.

– Забывать, сударь отец дьякон, стар, сам к ней, к утешительнице моей, служить на том свете собираюсь, – отвечал карлик очень тихо и неспешно и с легким только полуоборотом в сторону Ахиллы.

– Утешительная, говорят, была старуха, – отнесся безразлично ко всему собранию дьякон.

– Ты это в каком же смысле берешь ее утешительность? – спросил Туберозов.

– Забавная!

Протопоп улыбнулся и махнул рукой, а Николай Афанасъевич поправил Ахиллу, твердо сказав ему:

– Утешительница, сударь, утешительница, а не забавница.

– Что ты ему бесплодно внушаешь, Никола! ты лучше расскажи, как она тебя ожесточила-то, как откуп-то сделала, – посоветовал протопоп.

– Что, отец протопоп, старое это, сударь.

– Наитеплейше это у него выходит, когда он рассказывает, как он ожесточился, – обратился Туберозов к присутствующим.

– А уж так, батушка, она, госпожа моя, умела человека и ожесточить и утешить. И ожесточила и утешила, как разве только один ангел господень может утешить, – сейчас же отозвался карлик. – В сокровенныя души, бывало, человека проникнет и утешит, а мановением своим вся благая для него и совершит.

– А ты в самом деле расскажи, как это ты ожесточен был.

– Да расскажи, Николаша, расскажи!

– Что ж, милостивые государи, смеетесь ли вы или не смеетесь, а вправду интересуетесь об этом слышать, но если вся компания желает, я ослушаться не смею, расскажу.

– Пожалуйста, Николай Афанасьич, рассказывай.

– Расскажу, – отвечал, улыбнувшись, карлик, – расскажу, потому что повесть эта даже и приятная.

С этими словами карлик начал.

Глава вторая
Николай Афанасьевич в ожесточении

– Это всего было через год, как они меня у прежних господ купили. Я прожил этот годок в грусти, потому был отторгнут, знаете, от фамилии. Разумеется, виду этого, что грущу, я не подавал, чтобы как помещице в том не донесли или бы сами они не заметили, но только все это было втуне, потому что покойница, по большому уму своему, все это провидели. Стали приближаться мои именины, она и изволит говорить:

«Какой же, – говорит, – я тебе, Николай, подарок подарю?»

«Матушка, – говорю, – какой же мне еще, глупцу, подарок? Я и так всем свыше главы моей доволен».

«Нет, – изволят говорить, – я думаю хоть рублем одарить».

Что ж, я отказываться, разумеется, не посмел, поцеловал ее ручку, говорю: «Много, говорю, вашей милостью взыскан», и сел опять чулок вязать. Я еще тогда хорошо глазами видел, и что Марфа Андревна, что я, заравно такие самые нитяные чулки на господина моего Алексея Никитича в гвардию вязал. Вяжу, сударь, так-то и в этот час чулок, да и заплакал. Бог знает отчего заплакал, так, знаете, вспомнилось что-то про родных, перед днем ангела, и заплакал. А Марфа Андревна видят это, потому что я напротив их кресла на скамеечке всегда вязал, и спрашивают:

«Что ж ты это, – изволят говорить, – нынче, Николаша, плачешь?»

«Так, – отвечаю, – матушка, что-то слезы так…» – да и, знаете, что им доложить-то, отчего плачу, и не знаю.

Встал, ручку их поцеловал, да и опять сел на свою скамеечку.

«Не извольте, – говорю, – сударыня, обращать взоров ваших на эту слабость, это я так, сдуру, эти мои слезы пролил».

И опять сидим да работаем; и я чулок вяжу, и они чулочек вязать изволят. Только вдруг они этак повязали и изволят спрашивать:

«А куда ж ты, Николай, рубль тот денешь, что я тебе завтра подарить хочу?»

«Тятеньке, – говорю, – сударыня своему при верной оказии отправлю».

«А если, – говорят, – я тебе два подарю?»

«Другой, – докладываю, – маменьке пошлю».

«А если три?»

«Братцу, – говорю, – Ивану Афанасьевичу».

Они покачали головкой, да и изволят говорить:

«Много же как тебе, братец, денег-то надо, чтобы всех оделить! Это ты, такой маленький, этого и век не заслужишь».

«Господу, – говорю, – было угодно таким создать меня», – да с сими словами и опять заплакал; опять сердце, знаете, сжалось: и сержусь на свои слезы и плачу.

Они же, покойница, глядели, глядели на меня и этак молчком меня к себе одним пальчиком и поманули: я упал им в ноги, а они положили мою голову в колени, да и я плачу, и они изволят плакать. Потом встали, да и говорят:

«Ты не ропщешь, Николаша, на бога?»

«Никогда, – говорю, – матушка, на создателя своего не ропщу».

«Ну, он, – изволят говорить, – тебя за это и утешит».

Встали они, знаете, с этим словом, велели мне приказать, чтобы к ним послали бурмистра Дементия, в их нижний кабинет, и сами туда отправились.

«Не плачь, – говорят, – Николаша, – тебя господь утешит».

И точно утешил.

При этом Николай Афанасьевич заморгал частенько своими тонкими веками и вдруг проворно соскочил со стула, отбежал в уголок, взмахнул над глазами своими ручками, как крылышками, отер белым платочком слезы и возвратился со стыдливою улыбкой на прежнее место. Усевшись снова, он начал другим, несколько торжественным голосом:

– Обновился майский день моего ангела, девятого числа мая; встаю я, судари мои, рано; вышел на цыпочках, потихоньку умылся, потому что я у них, у Марфы Андревны, в ножках за ширмою, на ковре спал; оделся, да и пошел в церковь. Я имел то намерение, чтоб отстоять заутреню и обедню, а после у отца Алексея, как должно моему ангелу, молебен отслужить. Вошел я, сударь, в церковь и прошел прямо в алтарь, чтоб у отца Алексея благословение принять, и вижу, что покойник отец Алексей как-то необыкновенно как радостны в выражении и меня шепотливо поздравляют «с великою радостию». Я, поистине вам доложу, я все это отнес, разумеется, к праздничному дню и к именинам моим. Но что ж тут, государи мои, воспоследовало! Выхожу я с просфорою на левый клирос, так как я с покойным дьячком Ефимычем на левом клиросе пел, и вдруг мне в народе представились и матушка, и отец, и братец мой Иван Афанасьевич. Батушку-то с матушкой я в народе еще и не очень вижу, но братец Иван Афанасьевич, как он был… этакой гвардион, – я его сейчас увидал. Думаю: это видение, потому что очень уж я желал их в этот день видеть, – но нет, не виденье! Вижу, маменька, – крестьянка оне были, – так и ударяются, плачут. Думаю, верно, у своих господ они отпросились и издалека пришли с своим дитей повидаться. Разумеется, я, чтобы благочиния церковного не нарушать, ушел скорей совсем в алтарь, так и обедня по чину, как должно, кончилась, и тогда… Вот только чтоб эти слезы дурацкие опять рассказать не мешали! – проговорил, быстро обмахнув платочком глаза, Николай Афанасьевич. – Выхожу я, сударь, после обедни из алтаря, чтобы святителю молебен петь, а смотрю, пред аналоем с иконою стоит сама Марфа Андревна, к обедне пожаловала, а за нею сестрица Марья Афанасьевна, родители мои и братец. Стали петь «святителю отче Николае», и вдруг отец Алексей на молитве всю родню мою поминает. Очень я был, сударь, всем этим тронут. Отцу Алексею я, по состоянию своему, что имел заплатил, хотя они и брать не хотели, но это нельзя же даром молиться, – да и подхожу к Марфе Андревне, чтоб ее поздравить. А они меня тихонько ручкой от себя отстранили и говорят:

«Иди прежде родителям поклонись».

Я повидался с отцом, с матушкой, с братцем, и все со слезами. Сестрица Марья Афанасьевна (Николай Афанасьевич с ласковою улыбкой указал на сестру), сестрица ничего – не плачут, потому что у них характер лучше, а я слаб и плачу. Тут, батушка, выходим мы на паперть, госпожа моя Марфа Андревна достают из карманчика кошелечек кувшинчиком, и сам я видел даже, как они этот кошелечек вязали, да не знал, разумеется, кому он.

«Одари, – говорят мне, – Николаша, свою родню».

Я начинаю одарять: тятеньке серебряный рубль, маменьке рубль, братцу Ивану Афанасьевичу рубль, и все новые рубли; а в кошелечке и еще четыре рубля.

«Это, – говорю, – матушка, для чего прикажете?»

А ко мне, гляжу, бурмистр Дементий и подводит и невестушку и трех ребятишек, все в свитках. Всех я, по ее великой милости, одаряю, как виночерпий и хлебодар, что в Писании. Ну-с, одарил, и пошли мы домой из церкви все: покойница госпожа, и отец Алексей, и я, сестрица Марья Афанасьевна, и родители, и все дети братцевы. Сестрица Марья Афанасьевна опять и здесь идут ничего, разумно, ну а я, глупец, все и тут, сам не знаю чего, рекой разливаюсь, плачу. Но все же, однако, я, милостивые государи, до сих пор хоть и плакал, но шел благоприлично за госпожой; но тут, батушка, у крыльца господского, вдруг смотрю, вижу, стоят три подводы, лошади запряжены разгонные господские Марфы Андревны, а братцевы две лошаденки сзади прицеплены, и на телегах, вижу, весь багаж моих родителей и братца. Я, батушка, этим смутился и не знаю, что думать, что это значит? Марфа Андревна до сего времени, идучи с отцом Алексеем, все о покосах изволили разговаривать и внимания на меня будто не обращали, а тут вдруг ступили ножками на крыльцо, оборачиваются ко мне и изволят говорить такое слово: «Вот тебе, слуга мой верный, отпускная, пусти своих стариков и брата с детьми на волю», и… и… бумагу-то эту… отпускную-то… за жилет мне и положили… Ну, уж этого я не перенес… (Николай Афанасьевич приподнял руки вровень с своим лицом и заговорил):

«Ты, – говорю ей в своем безумии – жестокая, – говорю, – ты жестокая! За что, говорю, – ты хочешь раздавить меня своей благостью!» – и тут грудь мне перехватило, виски заныли, в глазах по всему свету замелькали лампады, и я без чувств упал у отцовских возов с тою отпускной.

– Ах, старичок прелестный! – воскликнул растроганный дьякон Ахилла, хлопнув по плечу Николая Афанасьевича.

– Да-с, – продолжал, вытерев себе ротик, карлик. – А пришел-то я в себя уж через девять дней, потому что горячка у меня сделалась. Осматриваюсь и вижу, госпожа сидят у моего изголовья и говорят: «Ох, прости ты меня Христа ради, Николаша: чуть я тебя, сумасшедшая, не убила!» Так вот-с она какой великан-то была, госпожа Плодомасова!

– Ах ты, старичок прелестный! – опять воскликнул дьякон Ахилла, схватив Николая Афанасьевича в шутку за пуговичку фрака и как бы оторвав ее.

Карлик молча попробовал эту пуговицу и, удостоверившись, что она цела и на своем месте, сказал:

– Да-с, да, ничтожный человек, а заботились обо мне, доверяли; даже скорби свои иногда открывали, когда в разлуке по Алексее Никитиче скорбели. Получат, бывало, письмо, сейчас сначала скоро-скоро пошептом его пробежат, а потом и всё вслух читают. Оне сидят читают, а я перед ними стою, чулок вяжу да слушаю. Прочитаем и в разговор сейчас вступим:

«Теперь его в офицеры, – бывало, скажут, – должно быть, скоро произведут».

А я говорю:

«Уж по ранжиру, матушка, непременно произведут».

«Тогда, – рассуждают, – как ты думаешь: ему ведь больше надо будет денег посылать?»

«А как же, – отвечаю, – матушка? обойтись без того никак нельзя, непременно тогда надо больше».

«То-то, – скажут, – нам ведь здесь деньги все равно и не нужны».

«Да нам, мол, они на что же, матушка, нужны!»

Тут Николай Афанасьевич щелкнул пальчиками и, привздохнув, с озабоченнейшей миной проговорил:

– А сестрица Марья Афанасьевна в это время молчат, покойница на них за это сейчас и разгневаются, – сейчас начинают деревянностью попрекать: «Деревяшка ты, скажут, деревяшка! Недаром мне тебя за братом-то твоим без денег в придачу отдали».

Николай Афанасьевич вдруг спохватился, покраснел и, повернувшись к своей тупоумной сестре, проговорил:

– Вы простите меня, сестрица, что я это рассказываю?

– Сказывайте, ничего, сказывайте, – отвечала, водя языком за щекою, Марья Афанасьевна.

– Сестрица, бывало, расплачутся, – продолжал Николай Афанасьевич, – а я ее куда-нибудь в уголок или на лестницу тихонечко с глаз Марфы Андревны выманю и уговорю: «Сестрица, говорю, успокойтесь, пожалейте себя; эта немилость к милости», – потому что я ведь уж, бывало, знаю, что у нее все к милости. И точно, горячее да сплывчивое сердце их сейчас скоро, бывало, и пройдет: «Марья! – бывало, зовут через минутку. – Полно, мать, злиться-то. Чего ты кошкой-то ощетинилась? Иди, сядь здесь, работай». Вы ведь, сестрица, не сердитесь?

– Сказывайте, что ж мне? сказывайте, – отвечала Марья Афанасьевна.

– Да-с; тем, бывало, и кончено. Сестрица возьмут скамеечку, поставят у их ножек и опять начинают вязать. Ну, тут я уж, как это спокойствие водворится, сейчас подхожу к Марфе Андревне, попрошу у них ручку поцеловать и скажу: «Покорно вас, матушка, благодарим!» Сейчас, всё даже слезой взволнуются.

«Ты у меня, – говорят, – Николай, нежный. Отчего это только, я понять не могу, отчего она у нас такая деревянная?» – скажут опять на сестрицу. – А я, – продолжал Николай Афанасьевич, улыбнувшись, – я эту речь их сейчас, как секретарь, под сукно, под сукно. «Сестрица! – шепчу, – сестрица, просите скорей ручку поцеловать!»

Марфа Андревна услышат, сейчас и конец. «Сиди уж, мать моя, – скажут сестрице, – не надо мне твоих поцелуев», и пойдем колтыхать спицами в трое рук. Только и слышно, что спицы эти три-ти-ти-ти-три-ти-ти, да мушка ж-ж-жу-ж-жу-ж-жу пролетит. Вот в такой тишине невозмутимой, милостивые государи, в селе Плодомасове жили, и так пятьдесят пять лет вместе прожили.

Глава третья
Николай Афанасьевич сконфужен

– Ну, а вас же самих с сестрицей на волю Марфа Андревна не отпустила? – спросил судья Дарьянов карлика, когда тот окончил свою повесть и хотел встать.

– На волю? Нет, сударь Валерьян Николаич, меня не отпускали. Сестрица Марья Афанасьевна были приписаны к родительской отпускной, а меня не отпускали, да это ведь и к моей пользе все. Оне, бывало, изволят говорить: «После смерти моей живи где хочешь (потому что оне на меня капитал положили), а пока жива, я тебя на волю не отпущу».

«Да и на что, – говорю, – мне, матушка, она, воля? Меня на ней воробьи заклюют».

– Ах ты, маленький этакой! – воскликнул в умилении Ахилла.

– Да-с, конечно-с, заклюют, – подтвердил Николай Афанасьевич. – Вот у нас дворецкий Глеб Степанович, на волю их отпустили, они гостиницу открыли и занялись винцом, а теперь по гостиному двору ходят да купцам с конфетных билетиков стихи читают. Ничего прекрасного в этом нет.

– А он ведь, Николай-то Афанасьевич-то, он у нее во всем правая рука был. Крепостной, да не раб, а больше друг и наперсник, – отозвался Туберозов, желая возвысить этим отзывом значение Николая Афанасьевича и снова наладить разговор на желанную тему.

– Служил, батушка, отец протоиерей, по разумению своему угождал и берег их. В Москву и в Питер покойница езжали, никогда горничных с собою не брали. Терпеть женской прислуги в дороге не могли. Изволят, бывало, говорить: «Все эти Милитрисы Кирбитьевны квохчут да в гостиницах по коридорам расхаживают, а Николаша, говорят, у меня, как заяц, в углу сидит». Оне ведь меня за мужчину вовсе не почитали, а все, бывало, заяц.

Николай Афанасьевич рассмеялся и добавил:

– Да и взаправду, какой же я уж мужчина, когда на меня, извините, ни сапожков и никакого мужского платья готового нельзя купить, – не придется. Это и точно, их слово справедливое было, что я заяц.

– Но не совсем же она тебя всегда считала зайцем, когда хотела женить, – отозвался городничий Порохонцев.

– Да, это такое их господское желание, батушка Воин Васильевич, было, – проговорил, сконфузясь, карлик. – Было, сударь, – добавил он, все понижая голос, – было.

– Неужто, Николай Афанасьевич, было, – откликнулось разом несколько голосов.

Николай Афанасьевич потупил стыдливо взор себе в колени и шепотом проронил:

– Не могу солгать, действительно такое дело было.

Все, кто здесь были, разом пристали к карлику:

– Голубчик, Николай Афанасьевич, расскажите про это.

– Ах, господа, про что тут рассказывать, – отговаривался, краснея и отмахиваясь от просьб руками, Николай Афанасьевич.

Его просили неотступно, дамы его брали за руки, целовали его в лоб; он ловил на лету прикасавшиеся к нему дамские руки и целовал их, но все-таки отказывался от рассказа, находя его и долгим и незанимательным. Но вот что-то вдруг неожиданно стукнуло об пол; именинница, стоявшая в эту минуту пред креслом карлика, в испуге посторонилась, и глазам Николая Афанасьевича представился коленопреклоненный, с воздетыми кверху руками дьякон Ахилла.

– Душечка, душка, душанчик, – мотая головой, выбивал Ахилла.

– Что вы? Что вы это, отец дьякон? – заговорил, быстро подскочив к дьякону, Николай Афанасьевич.

Стоя на своих ножках, карлик был на вершок ниже коленопреклоненного Ахиллы, который, обняв его своими руками, крепко целовал и между поцелуями барабанил:

– Никола… Николаша… Николавра… если ты… не расскажешь, как тебя женить хотели… то ты просто не друг кесарю!

– Скажу, скажу, все расскажу, только поднимайтесь, отец дьякон.

Ахилла встал и, обмахнув с рясы пыль, самодовольно возгласил:

– А то говорят: не расскажет! С чего так, не расскажет? Я сказал: выпрошу, вот и выпросил. Теперь, господа, опять по местам, и чтоб тихо, а вы, хозяйка, велите Николавре стакан воды с червонным вином, как в домах подают.

Все уселись, Николаю Афанасьевичу подали стакан воды, в который он сам опустил несколько капель красного вина и начал:

– Это, господа, было вскоре после французского замирения, как я со в бозе почивающим государем императором разговаривал.

– Вы с государем разговаривали? – перебили рассказчика несколько голосов.

– А как бы вы изволили полагать? – отвечал с тихой улыбкой карлик. – С самим императором Александром Первым, имел честь отвечать ему.

– Ха-ха-ха! Вот, бог меня убей, шельма какая у нас этот Николавра! – взвыл вдруг от удовольствия дьякон Ахилла и, хлопнув себя ладонями по бедрам, добавил: – Глядите на него, а он, клопштос, с царем разговаривал!

– Сиди, дьякон, сиди! – спокойно и внушительно произнес Туберозов.

Ахилла показал руками, что он более ничего не скажет, и сел.

Рассказ начался.

1.Здесь должен чувствоваться большой перерыв в Плодомасовской хронике. Наступающий очерк представляет эпоху гораздо позднейшую, когда Плодомасова уже умерла. Глубокое старчество Марфы Андревны передается лишь устами ее фаворитного карлика Николая Афанасьевича. Очерк этот частию вошел в хронику «Соборяне» (прим. Лескова).

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
07 декабря 2008
Дата написания:
1869
Объем:
110 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Public Domain
Формат скачивания:
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 6 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 3,9 на основе 9 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 5 на основе 10 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 16 оценок
Текст PDF
Средний рейтинг 3,9 на основе 39 оценок
Текст
Средний рейтинг 3,8 на основе 25 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 3,3 на основе 7 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 14 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,1 на основе 17 оценок
Текст PDF
Средний рейтинг 4 на основе 9 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,9 на основе 487 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 8 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 904 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,9 на основе 11 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,9 на основе 28 оценок
Аудио
Средний рейтинг 3,7 на основе 3 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 8 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 11 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,5 на основе 8 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 125 оценок