Читать книгу: «Потусторонние истории»
Edith Wharton
Ghost Stories
* * *
© Каллистратова Ю., перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2025
* * *


Полнота жизни

I
Вот уже несколько часов она пребывала в безмятежной апатии сродни той сладкой дреме, которая овладевает тобой в тишине летнего полудня, когда от зноя умолкают даже птицы и насекомые, и ты, утонув в мягком море полевой травы, смотришь сквозь навес кленовых листьев на бескрайнюю, лишенную оттенков и не оставляющую простора для фантазии синеву. То и дело, подобно все более редким сполохам зарницы в летнем небе, ее пронзала боль – слишком скоротечная, чтобы вывести из восхитительного, умиротворяющего, бездонного оцепенения, в которое она погружалась все глубже и глубже, без малейших порывов к сопротивлению или попыток ухватиться за исчезающие края сознания.
И сопротивление, и борьба уже давно исчерпали свое неистовство и затихли. В ее сознании, долго терзаемом гротескными видениями из обрывков той жизни, которую она покидала – будоражащими строками прочитанных стихов, навязчивыми фрагментами увиденных картин, размытыми впечатлениями от рек, башен и куполов полузабытых путешествий, наслоившихся друг на друга, – теперь едва шевелились лишь примитивные ощущения бесцветного благополучия: смутное удовлетворение от мысли, что ей больше не придется глотать противные лекарства… что она больше не услышит скрипа сапог мужа – этих отвратительных сапог – и что никто не придет беспокоить ее по поводу завтрашнего обеда… или счетов от мясника…
Наконец и эти ощущения растворились в обволакивающем забытьи. Мир потонул в сумраке, который то наполнялся бледными розами, плавно и бесконечно кружащими перед ней в геометрическом узоре, то сгущался до однородного иссиня-черного оттенка беззвездной летней ночи. Она все глубже погружалась во тьму, куда ее будто бы опускали нежные сильные руки. Темная волна подступила со всех сторон, заключая ее размякшее усталое тело в свои бархатистые объятия; медленно достигла груди, плеч, с мягкой неумолимостью подобралась к шее, подбородку, коснулась ушей и рта… Ай, слишком высоко – сдаваться нельзя! Нельзя вот так, без борьбы… Рот залило… нечем дышать…
На помощь!
– Все кончено, – объявила сиделка, закрыв ей веки с профессиональной невозмутимостью.
Часы пробили три. Кто-то распахнул окно и впустил поток того странного, нейтрального воздуха, который можно застать между темнотой и рассветом; кто-то другой вывел мужа в соседнюю комнату. Тот вышел послушно, как слепой, поскрипывая сапогами.
II
Ей чудилось, что она стоит на пороге, хотя никакого осязаемого входа перед ней не было. Лишь широкая полоска света, мягкого и одновременно яркого, как дорожка из бесконечного множества переливающихся звезд, пролегла перед ней, создав блаженный контраст с пещерной тьмой, из которой она только что вышла.
Она шагнула – без боязни, но осторожно, – и по мере того как глаза все больше привыкали к тающим глубинам света вокруг, стала различать контуры пейзажа, сначала расплывавшиеся в опаловой неопределенности эфемерных творений Шелли, затем постепенно обретавшие более четкие формы: залитую солнцем равнину, заоблачные вершины гор, потом серебристый изгиб текущей по долине реки с голубой кромкой деревьев по сторонам… Своим непередаваемым лазурным оттенком пейзаж напоминал картины Леонардо – он был таким же таинственным, чарующим, странным, манящим воображение в страну необъяснимого блаженства. Ее сердце затрепетало от восторга и удивления в предвкушении того, что сулила кристально чистая даль.
– Значит, смерть все же не конец, – услыхала она собственный радостный голос. – Я так и знала! Разумеется, я никогда не сомневалась в Дарвине и до сих пор ему верю. Однако, если не ошибаюсь, Дарвин сам признавался, что полон сомнений по поводу души, Уоллес защищал спиритизм, а Сент-Джордж Майварт – тот и вовсе… – Она устремила взор в неземные очертания гор вдали. – Какая красота! Какая благодать! – прошептала она. – Быть может, я наконец испытаю, что значит по-настоящему жить.
С этими словами она почувствовала, как сердцебиение участилось, и, подняв глаза, увидела перед собой Духа жизни.
– Ты в самом деле не ведаешь, что значит по-настоящему жить? – спросил Дух жизни.
– Мне неведома та полнота жизни, – отвечала она, – которую все мы считаем себя способными познать. Хотя до меня долетали разрозненные намеки на существование этой самой полноты; так тот, кто далеко в море, изредка улавливает запах земли.
– А что ты называешь полнотой жизни? – спросил опять Дух.
– Как же я объясню тебе, если ты не знаешь? – почти с упреком воскликнула она. – Ее описывают по разному – часто такими словами, как «любовь» и «привязанность», хотя, по-моему, они не совсем подходят, да и мало кто понимает их истинное значение.
– Ты была замужем, – продолжал Дух, – и тем не менее полноты жизни не испытала?
– Вот еще! – Она презрительно фыркнула. – Мой брак был крайне неполноценным.
– Разве ты не любила мужа?
– Отчего же? Любила – так, как любят бабушку, родительский дом, старую няню. Я мужа уважала, нас считали счастливой парой. Однако порой у меня возникала мысль, что женщина подобна большому дому со множеством комнат: есть прихожая, через которую все входят и выходят; приемная для официальных посетителей; гостиная, куда заходят все члены семьи, когда им вздумается… но помимо этих есть много других комнат, двери которых, возможно, никогда не открываются – никто не знает, где они и куда ведут; а в самой дальней, потаенной комнате, в святая святых, сидит в одиночестве душа и ждет звука шагов, которых никогда не услышит.
Немного помолчав, Дух спросил:
– Стало быть, твой муж никогда дальше гостиной не бывал?
– Никогда! – отрезала она. – И самое ужасное – его это вполне устраивало! Ему там нравилось, и порой, когда он восхищался ее банальным убранством, столами и стульями, которые могли бы стоять в салоне любой гостиницы, хотелось крикнуть: «Глупец! Неужели ты не догадываешься, что совсем рядом находятся комнаты, полные сокровищ и чудес, каких свет не видывал, комнаты, куда не ступала нога человека и которые могли бы стать твоими, если бы ты только отыскал нужные двери?»
– Значит… – продолжил Дух, – те мгновения, о которых ты говорила раньше, те разрозненные намеки на существование полноты жизни – ты испытала их не с мужем?
– О нет! Муж был другого склада. У него вечно скрипели сапоги, и, уходя, он неизменно хлопал дверью, и еще он не читал ничего, кроме бульварных романов и спортивных новостей, и… в общем, мы друг друга совершенно не понимали.
– Тогда откуда у тебя могли возникнуть те восхитительные ощущения?
– Трудно сказать. Порой их вызывал цветочный аромат, порой – стих Данте или сонет Шекспира; порой картина, или закат, или один из тех спокойных дней на море, что кажется, будто лежишь в голубой перламутровой раковине; порой – хотя реже – произнесенное кем-то слово отзывалось во мне так, как я сама и выразить не могла.
– Кем-то, в кого ты была влюблена? – не отставал Дух.
– Я ни разу не влюблялась, – печально вздохнула она, – и никого конкретно не подразумевала. Двум или, может, трем удавалось задеть во мне некую струну и извлечь одну-единственную ноту странной мелодии, которая обычно спала в моей душе. Крайне редко этот отклик бывал вызван людьми – и уж точно ни один человек не дарил мне такого полноценного счастья, какое однажды довелось испытать в церкви Орсанмикеле во Флоренции.
– Расскажи, пожалуйста, – попросил Дух.
– Случилось это перед самым закатом на Пасхальной неделе. Целый день шел дождь, а под вечер налетевший откуда-то ветер разогнал облака, и, когда мы вошли в церковь, марево проникало внутрь сквозь высокие окна, делая их похожими на горящие в сумерках фонари. Перед алтарем белела в дымке мантия священника; над головой его, как светлячки, мерцали свечи; несколько человек стояли, преклонив колени. Мы тихонько подошли и сели на скамью возле беломраморного табернакля Орканьи.
Хотя я и раньше бывала во Флоренции, как ни странно, ни разу в ту церковь не заходила, так что впервые увидела инкрустированные ступени, рифленые колонны, скульптурные барельефы и своды сей прекрасной обители в этом волшебном свете. Мрамор, отмеченный печатью времени, приобрел какой-то непередаваемо розовый оттенок, отдаленно напоминавший медовый цвет колонн Парфенона, но более таинственный, неуловимый, рожденный не от обыденного поцелуя солнца, а от дуновения погребальных сумерек, пламени свечей на могилах мучеников и отблесков заката сквозь витражи из рубина и хризопраза; такой свет падает на требники в библиотеке Сиены, им светится Мадонна Беллини в церкви Искупителя в Венеции – это полусвет Средневековья, более насыщенный, возвышенный и весомый, чем незамутненный солнечный свет Греции.
В церкви было тихо, если не считать бормотаний священника да случайного скрежета стульев об пол. Я сидела, растворясь в этом свете и погрузившись в восторженное созерцание возвышавшегося надо мной мраморного чуда, с его инкрустацией драгоценными камнями, потускневшей позолотой, выполненного так же искусно, как если бы это была шкатулка из слоновой кости; и вдруг я почувствовала себя влекомой могучим потоком, берущим начало у истоков всего и вбирающим в себя бурные реки человеческих страстей и стремлений. Словно сама жизнь, во всевозможных ее проявлениях, во всей красоте и необычности, плела вокруг меня ткань ритмичного танца – а я двигалась ей в такт и с каждым шагом, встречая чью-либо душу, понимала, что уже с ней знакома.
Пока я созерцала табернакль Орканьи, его средневековый орнамент начал будто растекаться и принимать первобытную форму: в мраморные кувшинки и греческий акант вплелись кельтские узлы и нордические чудища с рыбьими хвостами, а все ужасы и красоты рельефов, когда-либо созданных рукой человека от Ганга до Балтики, смешались в апофеозе образа Марии. Поток уносил меня все дальше, мимо чуждых масок античных цивилизаций и знакомых чудес Греции, пока не выбросил на берег бушующего Средневековья с его клокочущими вихрями страстей и безоблачной гладью искусств и поэзии. До меня донеслись ритмичные удары молотков в ювелирных мастерских и в стенах церквей, крики вооруженных людей на узких улочках, органная дробь стихов Данте, треск поленьев вокруг Арнольда Брешианского1, щебет ласточек, которым проповедовал святой Франциск, смех дам, слушающих на склоне холма остроты из «Декамерона» под стоны охваченной чумой Флоренции, – все это и многое другое слилось с голосами более древними и более отдаленными, неистовыми или нежными, но приглушенными до такой величественной гармонии, будто утренние звезды затянули хором песнь, которая зазвучала у меня в ушах. Сердце рвалось из груди, дыхание перехватило, слезы жгли веки; открывшиеся мне радость и тайна были почти непереносимыми. Слов той песни я разобрать не могла, однако знала точно: окажись рядом некто способный ее расслышать, мы вместе запели бы с ней в унисон.
Помню, как повернулась к мужу, который сидел с видом терпеливого уныния и разглядывал дно своей шляпы. Внезапно он встрепенулся, вытянул затекшие ноги и тихо сказал: «Может, пойдем уже? Смотреть тут все равно особо не на что, а ужин в гостинице подают в половине шестого».
Закончив рассказ, она замолчала. Тогда Дух жизни произнес:
– У меня есть то, чего ты жаждешь.
– Неужели ты меня понял?! – воскликнула она. – Что же у тебя припасено, умоляю, скажи!
– Так заведено, – ответил Дух, – что всякая душа, не нашедшая в земной жизни родственную душу, перед которой она смогла бы полностью раскрыться, встретит таковую здесь и они соединятся на веки вечные.
С ее губ сорвался восторженный крик:
– Ах! И мне суждено его найти?
– Вот он, – промолвил Дух жизни.
И действительно, перед ней стоял мужчина, чья душа (ибо в необычном свете она куда явственнее видела его душу, нежели лицо) с непреодолимой силой влекла ее к себе.
– Это и вправду ты? – прошептала она.
– Да, это я, – ответил он.
Они взялись за руки и подошли к балюстраде, нависшей над долиной.
– И что же, теперь мы спустимся вместе в эту волшебную страну? – спросила она. – Увидим ее одними и теми же глазами, опишем наши мысли и чувства одними и теми же словами?
– Это именно то, – ответил он, – о чем я мечтал и на что надеялся.
– Неужели? – радостно воскликнула она. – Неужели и ты меня искал?
– Всю свою жизнь.
– Как чудесно! А в том, другом мире не нашлось той, которая понимала бы тебя?
– Всецело? Нет… не так, как понимаем друг друга мы с тобой.
– Значит, ты чувствуешь то же самое? О, какое счастье, – выдохнула она.
Они стояли рука об руку у парапета, глядя вниз на мерцающий пейзаж, раскинувшийся перед ними в сапфировом пространстве; до Духа жизни, который остался стоять на страже у порога, долетали подобно ласточкам, отделенным ветром от перелетного племени, обрывки их разговора.
– Ты когда-нибудь ощущал на закате…
– О да! Но ни разу не слышал об этом от кого-то еще, а ты?
– А помнишь ту строчку из третьей песни «Ада» в «Божественной комедии»?
– Ах, моя любимая строчка. Мыслимо ли…
– А склонившаяся Победа на фризе Ники Аптерос?
– Та, которая завязывает сандалии? Тогда ты, верно, тоже подметила, как в летящих складках ее туники уже угадываются будущие Боттичелли и Мантенья?
– Ты когда-либо замечал после осенней грозы…
– Конечно, разве не удивительно, что определенные цветы наводят на мысль об определенных художниках: аромат гвоздики – о Леонардо, розы – о Тициане, туберозы – о Кривелли…
– Вот уж не думала, что кто-то еще это заметил.
– Ты когда-нибудь представляла…
– О да, и очень часто, но и понятия не имела, что это приходило в голову кому-то еще.
– И ты, без сомнения, ощущала…
– Да, да! Значит, и ты…
– До чего же прекрасно! Просто изумительно…
Их голоса становились то громче, то тише, как журчание двух фонтанов, перекликающихся в цветистом саду. Наконец он в нетерпении повернулся к ней и молвил:
– Любовь моя, к чему задерживаться дольше? Нас ждет целая вечность. Отправимся же вместе в эту прекрасную страну и заживем в доме на каком-нибудь голубом холме над сияющей рекой.
При этих словах она вдруг выдернула руку, которая все еще покоилась в его руке, и он почувствовал, как на безоблачность ее души набежала тень.
– В доме? – медленно повторила она. – В доме, где ты и я будем жить вечно?
– Конечно, любовь моя. Разве я не та душа, к которой всегда стремилась твоя?
– Д-да, но… но понимаешь, дом не будет мне домом, пока…
– Пока что?.. – опешил он.
Она промолчала, поймав себя на неожиданной мысли: «Пока ты не начнешь хлопать дверями и носить скрипучие сапоги».
Меж тем он вновь взял ее руку и еле заметно потянул к сияющим ступеням, спускавшимся в долину.
– Идем же, о душа моей души, – взмолился он, – к чему медлить? Ведь тебе, как и мне, даже вечность слишком коротка, чтобы вместить наше блаженство. Я уже представляю себе наш дом. Недаром я столько раз видел его во сне. Он белый – да, любовь моя? – белый с гладкими колоннами и скульптурным карнизом на голубом фоне. Так ведь? Он окружен рощами лавра и олеандра, зарослями роз, а с террасы, куда мы выходим на закате, открывается вид на лес и прохладные луга; там, в глубине, под вековыми ветвями течет ручей, неумолимо стремящийся к реке. Внутри мы развесим наши любимые картины, а комнаты наполним книгами. Подумай, дорогая, у нас наконец-то будет время все их прочесть! С которой начнем? Помоги же мне выбрать: «Фауст» или «Новая жизнь», «Буря» или «Прихоти Марианны», а может, тридцать первую песнь «Рая», или «Эпипсихидион», или «Люсидас»? С какой начнем, дорогая?
Перечисляя названия, он видел, как ответ был вот-вот готов сорваться с ее губ, однако так и не прозвучал – она стояла неподвижно, не давая увлечь себя дальше.
– В чем дело? – с тревогой спросил он.
– Погоди, – неуверенно начала она. – Скажи, а ты уверен? Не осталось ли на земле той, о ком ты порой вспоминаешь?
– После встречи с тобой – ни о ком, – ответил он. Ибо, будучи мужчиной, он и в самом деле обо всех других забыл.
Она по-прежнему не двигалась, и он видел, как сгущалась набежавшая на ее душу туча.
– Не может быть, любовь моя, – продолжал он, – чтобы тебя это заботило. Ведь я переплыл Лету. Прошлое для меня растаяло, как облако в предлунном небе. До встречи с тобой я не жил.
Она не отвечала на его мольбы. Наконец, с видимым усилием очнувшись, она отвернулась от него и подошла к Духу жизни, который стоял все там же, у порога.
– Я хочу задать тебе вопрос, – срывающимся от волнения голосом сказала она.
– Задавай, – отозвался Дух.
– Давеча ты говорил, что всякая душа, которая не встретила родственную душу на земле, обретет ее здесь.
– Разве ты не нашла свою? – удивился Дух.
– Я-то нашла, а найдет ли ее мой муж?
– Нет, – ответил Дух жизни, – ведь муж твой считал, что уже встретил родственную душу в твоем лице, – а от подобных иллюзий не излечит даже вечность.
Она тихонько ахнула. Было ли то разочарование или триумф?
– Тогда… тогда что станет с ним, когда он окажется здесь?
– Этого я сказать не могу. Он, безусловно, обретет некое занятие и счастье в меру своей способности быть активным и счастливым…
– Муж никогда не будет счастлив без меня! – прервала она его сердито.
– Не уверен, – отвечал Дух. Не дождавшись никакой реакции, он продолжил: – Он не станет понимать тебя здесь лучше, чем на земле.
– Ну и пусть! – отрезала она. – Страдать буду лишь я одна, ведь он всегда думал, что понимает меня.
– Его сапоги не перестанут скрипеть…
– Ну и пусть.
– И он так же громко будет хлопать дверями…
– Наверняка.
– И продолжать читать бульварные романы…
– Бывают люди и похуже, – возразила она.
– И ведь ты сама говорила, что его не любишь.
– Верно, – ответила она просто. – Но неужто ты не понимаешь, что без него я не смогу почувствовать себя как дома? На неделю-другую, может, и удастся, но навеки? Сказать по правде, скрип сапог меня никогда особенно не раздражал, разве что когда болела голова – а здесь она болеть точно не станет; и он очень извинялся, если хлопал дверью, просто сразу опять забывал. И потом, кто о нем кроме меня позаботится, он же такой беспомощный? Его чернильница будет вечно пуста, марки и визитки вечно израсходованы. Без меня он даже не вспомнит о зонте и уж наверняка забудет поинтересоваться о цене, прежде чем что-нибудь купить. Да и романа он сам не выберет – я вечно за него выбирала те, которые ему нравятся: с убийством или обманом и детективом, который успешно раскрывает дело.
Она резко повернулась к своей родственной душе – тот слушал с обескураженным видом.
– Ужели ты не понимаешь, – сказала она, – что я не могу уйти с тобой?
– Что же ты намерена делать? – спросил Дух жизни.
– Как что? – оскорбилась она. – Дожидаться мужа, разумеется! Попади он сюда первым, он ждал бы меня годами. Не хватало еще, чтобы я разбила сердце мужа, когда придет его час! – Она презрительным жестом обвела живописную долину и холмы, плавно перетекающие в прозрачные горы. – На все это ему будет наплевать, если он не найдет здесь меня.
– Не забудь, однако: ты делаешь выбор навеки.
– Выбор! – усмехнулась она. – Тут, наверху, еще верят в сказки о выборе? Вот уж не ожидала. Разве у меня есть выбор? Муж будет меня искать и не поверит, что я ушла с другим, – нипочем не поверит.
– Что ж, тебе виднее, – сдался Дух. – Здесь, как и на земле, каждый решает за себя.
Она вздохнула и ласково, почти с сожалением взглянула на свою родственную душу.
– Прости меня. Я бы с удовольствием поговорила с тобой еще… Уверена, ты поймешь. Смею надеяться, ты найдешь другую, гораздо умнее…
Не дожидаясь ответа, она махнула ему на прощание и отвернулась.
– Скоро ли прибудет мой муж? – поинтересовалась она у Духа жизни.
– Этого тебе знать не суждено, – ответил Дух.
– Ну и пусть, – весело откликнулась она, – у меня впереди целая вечность.
Так она и сидит по сей день одна у порога и ждет, когда заслышит скрип его сапог.
1893
В пути

Она лежала на своей полке, уставившись в мелькавшие над головой тени; мерный стук ржавых колес все дальше затягивал сознание в водоворот полузабытья. Спальный вагон погрузился в ночное затишье. За мокрыми стеклами изредка вспыхивали и исчезали огни, за которыми следовали длинные отрезки спешащей куда-то черноты. Время от времени она поворачивала голову и смотрела сквозь щель между занавесками на штору, скрывавшую полку мужа.
Тревожные мысли не давали покоя: не нужно ли ему чего, услышит ли она, если он позовет? В последние месяцы голос его сильно ослабел, и муж раздражался, когда она его не слышала. Эта раздражительность, как и участившаяся детская капризность, были первыми признаками едва наметившейся между ними отчужденности. Подобно двум лицам, разделенным зеркалом, они все еще оставались близки, почти соприкасались, – но больше не слышали и не чувствовали друг друга: теплообмен между ними был нарушен. Во всяком случае, она испытывала отторжение, а порой даже замечала его во взгляде, которым он сопровождал свои недонесенные слова. Конечно, в том была ее вина: она постоянно мозолила ему глаза своим недюжинным здоровьем. Несуразность его претензий сильно отравляла ее виноватое сочувствие, и в беспомощных нападках мужа она подспудно улавливала умышленность. Перемена в их отношениях застала ее врасплох. Еще год назад их пульс бился в унисон; оба беспечно верили в безграничное будущее. Внезапно их жизненные силы оказались неравны: она по-прежнему неслась вперед, претендуя на незанятые территории событий и надежд, а он отставал, тщетно пытаясь ее нагнать.
Ко времени их свадьбы у нее скопилась масса задолженностей судьбы, которые предстояло наверстать. Ее прежняя жизнь была такой же тусклой, как выбеленные стены школы, где она день ото дня пичкала упирающихся детей неаппетитными фактами. Своим появлением он ворвался в ее сонное существование, отодвинув горизонт настолько, что туда вместились даже самые призрачные мечты. Однако вскоре перспективы незримо сузились. Похоже, жизнь затаила на нее обиду: ей так и не довелось расправить крылья.
Поначалу доктора уверяли, что для полного выздоровления достаточно пробыть шесть недель в теплом климате; однако по возвращении выяснилось, что зимовать ему при этом нужно исключительно в сухой местности. Они бросили свой красивый дом, упаковали свадебные подарки и недавно приобретенную мебель и отправились в Колорадо. Она сразу возненавидела новое место. Никто ее не знал, никому до нее не было дела, некому восторгаться, как удачно она вышла замуж, или завидовать ее новым нарядам и визитным карточкам, которые самой ей были в диковинку. И с каждым днем мужу становилось все хуже. На нее навалились трудности слишком непостижимые, чтобы справляться с ними с присущей ей решительностью. Конечно, она по-прежнему его любила, однако он постепенно и неумолимо переставал быть собой. Она выходила замуж за сильного и заботливого мужчину, которому доставляло удовольствие устранять жизненные преграды; теперь же ей приходилось о нем заботиться, оберегать его от всякого рода раздражителей и давать ему капли или говяжий бульон, пусть хоть разверзнутся небеса. Рутина больничной палаты казалась ей излишне запутанной, а прием лекарств по расписанию – таким же бессмысленным, как непонятный религиозный обряд.
Бывали минуты, когда на нее вдруг накатывала жалость, и порывы нежности пересиливали злость и возмущение состоянием мужа. Тогда в его взгляде она видела того, кем он был прежде, и они прорывались друг к другу сквозь плотную завесу его болезни. Но такие минуты случались все реже. Порой ее пугало его чужое, безжизненное лицо, голос, который стал хриплым и тихим, улыбка на тонких губах, больше походившая на судорогу. Ей стало неприятно прикасаться к его влажной гладкой коже, утратившей привычную упругость здорового тела: она ловила себя на том, что настороженно наблюдает за ним, как наблюдают за незнакомым зверем. От сознания, что перед ней – ее любимый мужчина, бросало в дрожь, и порой единственным способом избавиться от страхов казалось высказать ему все, что у нее наболело. Однако чаще она старалась не судить себя строго – возможно, она просто слишком долго несла эту ношу одна, и теперь, по возвращении домой, в окружении своей крепкой жизнерадостной семьи она почувствует себя куда лучше. Как же она обрадовалась, когда врачи наконец дали согласие на возвращение домой! Она, конечно, понимала, что это значит. Они оба понимали. Жить ему оставалось недолго. Тем не менее они маскировали правду обнадеживающими эвфемизмами, и порой в радостной суете сборов она действительно забывала о причине поездки и безотчетно строила планы на будущий год.
Наконец настал день отъезда. Она боялась, что им не удастся уехать, что в последний момент что-то помешает, что врачи приберегли один из типичных своих подвохов, но ничего не произошло. Они доехали до вокзала и сели в поезд; его усадили в кресло, накрыв колени пледом и подложив под спину подушку, а она, высунувшись из окна, без сожаления махала на прощание знакомым, которые вплоть до того дня ей совсем не нравились.
Первые сутки прошли вполне сносно. Муж немного приободрился, развлекаясь тем, что смотрел в окно или на попутчиков в вагоне. На второй день он утомился и стал выказывать раздражение по поводу бесцеремонного взгляда веснушчатой девочки со жвачкой. Пришлось объяснить матери ребенка, что муж ее очень болен и его лучше не беспокоить. Просьба оскорбила материнские чувства дамы, которые, очевидно, разделил весь вагон…
В ту ночь муж плохо спал, а наутро она с ужасом обнаружила у него жар – ему стало хуже. День тянулся медленно, то и дело перемежаясь мелкими неудобствами, связанными с путешествием. На его утомленном лице она подмечала реакцию на каждый толчок и скрип вагона, пока ее саму не затрясло от вызванной сопереживанием усталости. Она чувствовала, что и остальные пассажиры наблюдают за ним, и все время пыталась встать между мужем и строем любопытных глаз.
Веснушчатая девочка не отставала, как назойливая муха; ее не отвлекли ни сладости, ни книжки с картинками: она закинула ногу на ногу и невозмутимо уставилась на больного. Проходивший по вагону проводник поинтересовался, не надо ли помочь, видимо поддавшись давлению благонамеренных пассажиров, которых так и распирало от желания «хоть что-нибудь сделать»; нервный мужчина в кипе вслух засомневался, не грозит ли близость больного здоровью его жены.
Часы тянулись в томительном бездействии. Ближе к сумеркам она подсела к нему, и он накрыл ее руку своей. Прикосновение испугало – он словно звал откуда-то издалека. Она беспомощно взглянула на мужа, и его ответная улыбка отозвалась в ней острой болью.
– Очень устал? – спросила она.
– Не очень.
– Скоро приедем.
– Да, скоро.
– Завтра в это время…
Он кивнул, и оба замолчали. Позже, уложив его и забравшись на свою полку, она подбадривала себя мыслью, что до Нью-Йорка осталось меньше суток. Вся ее семья придет встречать их на вокзал – она представляла себе их круглые спокойные лица и надеялась, что они не начнут слишком нахваливать его бодрый вид и уверять, что он вот-вот поправится. За длительное общение с больным она научилась деликатно проявлять сочувствие и теперь осознавала, насколько топорно привыкли выражать свои чувства в ее семье.
Внезапно ей почудилось, что он ее зовет. Она отодвинула свою занавеску и прислушалась. Нет – всего лишь храп мужчины в дальнем конце вагона. Храп казался сальным, словно смазанным жиром. Она вновь легла и постаралась заснуть… Ей послышалось или он зашевелился? Она приподнялась, дрожа всем телом… Тишина пугала хуже всяких звуков. Что, если он ее не дозовется, что, если зовет прямо сейчас?.. С чего она взяла? Не иначе как старая привычка измотанного мозга зацикливаться на самом ужасном из предчувствий… Она высунула голову и прислушалась – увы! Расслышать его дыхание среди остальных пар легких вокруг было невозможно. Ей очень хотелось встать и посмотреть, но она понимала, что лишь поддастся ложному порыву мнительности, и боялась его побеспокоить… Мерное покачивание занавесок напротив подействовало успокаивающе; она вспомнила, как пожелала себе приятных снов. В конце концов, не в силах тревожиться дольше, она последним усилием воли отогнала от себя все страхи и, повернувшись на бок, уснула.
Она с трудом приподнялась, глядя на рассвет за окном. Поезд мчался через голые холмы, сгрудившиеся на фоне безжизненного неба. Пейзаж походил на первый день сотворения мира. В вагоне было душно, и она приоткрыла окно, впуская нетерпеливый ветер. Затем взглянула на часы: семь утра, скоро все начнут просыпаться. Она наспех накинула платье, кое-как пригладила растрепавшиеся волосы и скользнула в уборную. Умывшись и одевшись как следует, она повеселела. Ей всегда стоило больших усилий не быть бодрой по утрам. Щеки приятно покалывало под грубым полотенцем, а чуть намокшие волосы распушились у висков. Каждый дюйм ее тела был упруг и полон жизни. Всего каких-нибудь десять часов – и они дома!
Она шагнула к полке мужа: настал час его утреннего молока. Шторка на окне была опущена, и в сумерках занавешенного купе она едва различала, что он лежит на боку, отвернувшись к стене. Она перегнулась через него, чтобы поднять шторку, и случайно коснулась его руки. Рука была холодной…
Она наклонилась ближе и дотронулась до плеча, зовя мужа по имени. Он не шелохнулся. Она позвала громче и легонько потрясла за плечо. Он продолжал лежать неподвижно. Она взяла его руку в свою – та безжизненно выскользнула. Безжизненно?.. У нее перехватило дыхание. Надо срочно проверить! Подавшись вперед, она торопливо, борясь с тошнотой, взяла его за плечи и развернула. Его голова запрокинулась, лицо выглядело маленьким и гладким; он смотрел на нее немигающим взглядом.
Некоторое время она не смела шелохнуться, продолжая держать его за плечи и глядя ему в глаза, и вдруг резко отпрянула: желание закричать, позвать на помощь, убежать едва не захлестнуло ее. Однако она сдержалась. Не дай Бог! Если станет известно, что он умер, их высадят на первой же остановке…
Однажды она уже наблюдала, как мужчину и женщину, у которых в поезде умер ребенок, высадили на каком-то полустанке. Она видела их на платформе – они стояли с мертвым ребенком на руках; она навсегда запомнила застывший взгляд, которым они провожали уходящий поезд. Теперь то же самое грозило ей. Скоро и она может оказаться на полузабытой платформе, одна с трупом мужа… Все что угодно, только не это! Немыслимо! Ее трясло, как затравленного зверя.
Она съежилась, почувствовав, как поезд замедляет ход. Станция! Перед глазами возникли несчастные родители на безлюдной платформе… Она рывком опустила оконную шторку, чтобы не видеть мужнина лица.
Голова кружилась; она присела на край полки как можно дальше от его вытянутых ног и плотнее задернула шторы, создав внутри какой-то замогильный полумрак. Надо сосредоточиться. Во что бы то ни стало скрыть факт его смерти. Но как? Сознание парализовало: она не могла ни думать, ни сопоставлять. Единственной мыслью было тупо просидеть там ведь день, крепко сжимая шторы…
Проводник убрал ее постель; по вагону начали ходить люди; дверь в уборную попеременно запирали и отпирали. Она попыталась взять себя в руки. Наконец с неимоверным усилием ей удалось встать, выйти в проход и плотно задернуть за собой занавески. Заметив, что от покачивания они немного расходятся, она отколола от платья булавку и скрепила их. Так безопаснее. Она оглянулась и увидела проводника, который явно за ней наблюдал.
– Не проснулся еще? – спросил он.
– Нет, – еле слышно ответила она.
– Я приготовил ему молока. Вы просили к семи.
Она молча кивнула и скользнула на свое место.
В половине восьмого поезд подъехал к Буффало. К этому времени все пассажиры встали и оделись, полки были сложены на день. Каждый раз, проходя мимо с ворохом простыней и подушек, проводник косился на нее. Наконец он не выдержал:
– Ваш муж не собирается вставать? Нам велят убирать полки как можно раньше.
Она похолодела от страха. Поезд как раз тормозил у платформы.
– Погодите н-немного, – дрожащим голосом пробормотала она. – Пусть сначала выпьет молока. Вы не могли бы его принести?
– Принесу. Как только отъедем.
Когда поезд тронулся, проводник принес молоко. Она взяла стакан и продолжала сидеть, растерянно глядя на него: мозг медленно перебирал одну идею за другой, словно прыгая по камням, находящимся далеко друг от друга в бурлящем потоке. Наконец она сообразила, что проводник все еще выжидательно стоит рядом.
– Хотите, я дам ему сам? – предложил он.
– О нет, нет! – воскликнула она, вскочив на ноги. – Он… он, кажется, еще спит…
Она дождалась, пока проводник отойдет, отстегнула булавку и проскользнула за штору. Из полумрака на нее смотрело лицо мужа, похожее на мраморную маску со стеклянными глазами. Взгляд ужасал. Она протянула руку и закрыла веки. Затем вспомнила про стакан с молоком, который держала в другой руке: что ей с ним делать? Сначала подумала выплеснуть его в окно, но тогда пришлось бы наклониться над телом и приблизить к его лицу свое. Лучше уж выпить самой. Она вернулась на место с пустым стаканом, и вскоре проводник пришел его забрать.
– Не пора сложить его полку? – спросил он.
– Нет еще… пока нет. Он очень слаб. Можно ему не вставать? Доктор порекомендовал как можно больше лежать.
Проводник почесал в затылке.
– Ну, раз уж такая болезнь…
Он забрал пустой стакан и ушел, на ходу объявив, что пассажиру за занавеской сильно поплохело и он встанет позже.
Она тотчас ощутила на себе сочувственные взгляды. Вскоре к ней подсела женщина с заботливой материнской улыбкой.
– Как я вас понимаю! У нас в семье перебывало немало больных. Бог даст, я смогу помочь. Вы позволите взглянуть на вашего мужа?
– О нет, нет – прошу вас! Его лучше не беспокоить.
Дама приняла отказ снисходительно.
– Как хотите, конечно, но непохоже, чтобы у вас было много опыта ухода за больными, и я бы с удовольствием помогла. Вы обычно что предпринимаете, когда мужу так нездоровится?
– Я… я даю ему выспаться.
– Долгий сон, знаете ли, здоровья не прибавит. Он лекарства какие-нибудь принимает?
– Д-да.
– И вы его не будите?
– Бужу.
– Когда следующий прием?
– Через… два часа.
Ответ даму явно разочаровал.
– На вашем месте я давала бы чаще. Своих я, по крайней мере, вылечивала именно так.
Ей чудилось, что все на нее смотрят. Проходившие в вагон-ресторан бросали любопытные взгляды на закрытые шторы. Мужчина с выступающим подбородком и глазами навыкате даже остановился и заглянул в щель. Веснушчатая девочка, вернувшись с завтрака, останавливала проходивших мимо и объявляла громким шепотом: «Он очень болен». Один раз появился кондуктор, чтобы проверить билеты. Она забилась в свой угол, неотрывно глядя в окно на проносящиеся мимо деревья и дома – бессмысленные иероглифы нескончаемого папируса…
Время от времени поезд останавливался, и вновь входящие непременно косились на задернутые шторы. По проходу шло все больше и больше людей – в ее сознании их лица начали сливаться в причудливые образы…
В какой-то момент от туманной массы лиц отделилось одно, принадлежавшее толстому джентльмену со складками на животе и полными бледными губами. Он устроился на сиденье напротив, и она заметила, что одет он в черную мантию с испачканным белым воротничком.
– Мужу сильно нездоровится, а?
– Да.
– Ох уж! Вот не повезло, верно?
Апостольская улыбка обнажила золотые зубы.
– Хотя, знаете ли, – продолжал он, – болезней не бывает. Как вам такая мысль, а? Да и сама смерть – не более чем обман наших неотесанных чувств. Стоит впустить в себя святой дух, пассивно покориться божественной силе – как болезни и прекращение бытия для вас перестанут существовать. Если позволите, я оставлю вашему мужу почитать этот небольшой буклет…
Лица вновь слились в неразличимый поток. Она смутно помнила, как дама с участливой улыбкой и мать веснушчатой девочки жарко спорили о преимуществах приема нескольких лекарств одновременно по сравнению с поочередным приемом; дама утверждала, что конкурентный метод экономит время, ее собеседница возражала, мол, в таком случае невозможно определить, какое из лекарств возымело эффект. Их голоса беспрерывно гудели, как нескончаемый звон колокольных буев, несущийся сквозь туман… То и дело с каким-нибудь вопросом подходил проводник; она его не понимала, но отвечала, видимо, впопад, так как он снова уходил. Каждые два часа дама с заботливой улыбкой напоминала ей, что пора дать мужу капли; люди покидали вагон, их места занимали другие…
Голова шла кругом, она пыталась ухватиться за проносившиеся мысли, однако они выскальзывали, как ветви кустов из рук на краю разверзшейся под ней пропасти. Неожиданно сознание прояснилось, и она живо представила себе, что ее ждет по прибытии в Нью-Йорк: тело мужа совсем остынет и кто-нибудь обязательно догадается, что он мертв с самого утра.
Она принялась лихорадочно соображать: «Если я не удивлюсь, они сразу заподозрят неладное. Начнут задавать вопросы, и если я открою им правду, мне не поверят – никто не поверит! Какой кошмар…» Она сидела и повторяла про себя: «Я должна сделать вид, что ничего не знала. Обязательно притвориться удивленной. Отодвину штору, загляну к нему как ни в чем не бывало – а потом закричу». Однако она чувствовала: правдоподобно закричать будет трудно.
Постепенно в голову хлынули новые, более неотложные мысли: она пыталась упорядочить и сдержать их, но они назойливо осаждали ее, как школьники под конец жаркого дня, когда уже не оставалось сил, чтобы их угомонить. В сознании все путалось, ее мутило от страха забыть свою роль, выдать себя каким-нибудь неосторожным словом или взглядом.
«Надо сделать вид, что я ничего не знала», – без конца твердила она, пока слова не лишились смысла, и тогда она стала повторять их механически, как заклинание. Внезапно она услышала собственный голос: «Я не помню! Я не помню!»
Собственный голос прозвучал так громко, что она в ужасе огляделась; но никто, казалось, ее не слышал. Блуждающий по вагону взгляд задержался на шторах, за которыми лежал муж, и она принялась рассматривать повторяющиеся арабески на складках тяжелой ткани. Линии замысловатого узора пересекались и путались; она пристально всмотрелась в ткань, и та вдруг стала прозрачной, а сквозь нее проступило лицо мужа – его омертвевшее лицо. Она попыталась отвести взгляд, но глаза не двигались, ее голову будто зажали в тиски. Наконец, из последних сил, дрожа от напряжения, она сумела отвернуться, однако это не помогло: его лицо, маленькое и гладкое, смотрело прямо на нее, повиснув в воздухе между ней и сидевшей напротив женщиной с накладными косами. Она безотчетно подняла руку, чтобы отстранить лицо, и вдруг коснулась его гладкой кожи. Подавив крик, она подскочила на месте. Женщина с накладными косами недоуменно завертела головой. Чтобы как-то оправдать свои движения, она привстала и потянулась за своей дорожной сумкой на багажной полке. Она открыла сумку, заглянула внутрь и, опустив руку, схватила фляжку мужа, которую сунула туда в последний момент перед отъездом. Она защелкнула сумку и закрыла глаза… его лицо не замедлило возникнуть между зрачками и веками, как восковая маска на фоне красной завесы…
По телу пробежала дрожь. Уснула она или потеряла сознание? Ей казалось, что прошло несколько часов, но в вагоне было по-прежнему светло, и попутчики сидели в тех же позах, что и раньше.
Внезапно она сообразила, что с самого утра ничего не ела. Мысль о еде вызвала отвращение, но она страшилась нового обморока и, вспомнив о печенье в сумке, достала одно и съела. Едва не подавилась сухими крошками и спешно отпила глоток бренди из мужниной фляжки. Жжение в горле подействовало успокаивающе, на мгновение притупив боль в нервах. Вскоре по телу растеклось благодатное тепло, словно ее обдало мягким ветерком; душившие страхи ослабили свою хватку, растаяв в обволакивающей тишине – тишине, убаюкивающей, как покой летнего дня. Она уснула.
Сквозь сон она чувствовала стремительный бег поезда. Будто сама жизнь подхватила ее с неистовой, неумолимой силой и бросила во мрак, ужас и трепет перед неизвестностью. Теперь стихло все вокруг – ни звука, ни пульса… Настала ее очередь умереть и лечь с ним рядом с таким же гладким, обращенным вверх лицом. Как же тихо! И все же она слышала приближающиеся шаги – шаги тех, кто заберет их отсюда… Она почувствовала внезапную вибрацию, несколько сильных толчков – и новое погружение в темноту. На этот раз в темноту смерти – черный вихрь, в котором оба они кружились, как листья, по жуткой, раскручивающейся спирали, с миллионами и миллионами других покойников…
* * *
Она в ужасе очнулась. Зимний день угас, и в вагоне зажгли свет. Пассажиры пришли в движение; медленно приходя в себя, она видела, как они собирают вещи. Женщина с накладными косами вышла из уборной, неся в бутылке чахлый вьюнок; приверженец Христианской науки2 поправлял манжеты. Проводник шел по проходу, безучастной щеткой смахивая с одежды пыль. Безликая фигура в фуражке с золотой лентой спросила билет ее мужа. Она услышала окрик «Экспресс-багаж!» и бряцанье металла, когда пассажиры отдавали свои бирки.
Вскоре вид за окном сменила покрытая копотью стена: поезд въехал в Гарлемский туннель. Они прибыли на место. Через несколько минут она увидит своих родных, радостно пробирающихся сквозь толпу на вокзале. У нее отлегло от сердца. Самое ужасное позади…
– Давайте, что ль, его уже поднимать? – спросил проводник, коснувшись ее рукава.
Он вертел в руках шляпу ее мужа, рассеянно водя по ней щеткой.
Она посмотрела на шляпу и хотела ответить, но вагон вдруг потемнел. Она вскинула руки, пытаясь за что-то ухватиться, и, ударившись головой о койку мертвеца, упала ничком.
1899
Молитвы герцогини

I
Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что скрывается за вытянутыми ставнями старых итальянских особняков, за этой неподвижной маской – гладкой, немой, двусмысленной, похожей на лицо священника, за которым роятся тайны исповеди? Другие дома открыто повествуют о том, что происходит в их стенах; они подобны мембране, у самой поверхности которой пульсирует жизнь, в то время как старый палаццо на узкой улочке или вилла на поросшем кипарисами холме непроницаемы, как смерть. Высокие окна похожи на слепые глазницы, огромная дверь – на сомкнутый рот. Внутри может искриться солнечный свет, благоухать аромат мирта и по всем артериям огромного каркаса растекаться жизнь, а может укрываться смердящее одиночество, где летучие мыши селятся в расщелинах камней, а ключи ржавеют в невостребованных дверях…
II
Стоя в лоджии с выцветшими фресками, я глядел на аллею, испещренную стрелками кипарисовых теней, на герцогский щит и треснутые вазы у ворот. Ровный полуденный свет заливал парк, фонтаны, портики и гроты. Под балюстрадой, покрытой тончайшим слоем серебристого лишайника, начинались виноградники – они сбегали к изобильной долине, зажатой между холмами.
– Покои герцогини – там, чуть подале, – прошамкал старик.
Я в жизни не встречал людей старее; он казался таким ветхим, что походил скорее на реликвию, чем на живого человека. Единственное, что худо-бедно увязывало его с реальностью, был интерес, с которым его ископаемые глазки неотрывно следили за карманом, откуда я, когда входил, вынул лиру для сынишки привратника. Все так же не спуская глаз с моего кармана, старик продолжил:
– В покоях герцогини за двести лет ничего не поменялось.
– Разве здесь с тех пор никто не жил?
– Никто, сэр. Нынешний герцог проводит лето на Комо.
Я отошел на другую сторону лоджии. Сквозь развесистые ветви подо мной, как белозубая улыбка, мелькнули белые крыши и купола.
– Это Виченца?
– Proprio!3 – Старик вытянул руку, такую же худую, как у образов на едва различимых фресках. – Видите крышу, вон там, слева от базилики? Со статуями, похожими на взлетающих птиц? Это палаццо герцога, построенное самим Палладио4.
– А сюда герцог не наведывается?
– Никогда. Зимой они в Риме.
– Значит, палаццо и вилла всегда закрыты?
– Как видите.
– И давно так?
– Сколько себя помню.
Я заглянул старику в глаза: они ничего не выражали, как потускневшие металлические зеркала.
– Видимо, очень давно, – невольно вырвалось у меня.
– Да, давненько, – согласился он.
Я оглянулся на сад. Между кипарисами, прорезавшими солнечный свет, как базальтовые колонны, пестрели в кадках буйно разросшиеся георгины. Над лавандой кружили пчелы; на скамейках грелись ящерицы и то и дело исчезали в трещинах высохших каменных чаш. Повсюду угадывались следы неподражаемого садового искусства, утраченного в наш скучный век. Вдоль тропинок, как ряды нищих попрошаек, тянулись облупившиеся статуи; из кустов ухмылялись бюсты фавнов, а над зарослями калины возвышалась стена с нарисованными руинами часовни, переходящими в ярком, искрящемся воздухе в настоящие развалины. Солнечные блики ослепляли.
– Пройдемте внутрь, – предложил я.
Мой провожатый толкнул тяжелую дверь – притаившийся там холод резанул, как нож.
– Покои герцогини, – возвестил старик.
Те же выцветшие фрески на стенах и потолке, те же бесконечные узоры скальолы под ногами. Искусно инкрустированные перламутром секретеры из черного дерева чередовались с потускневшими золочеными постаментами, поддерживающими китайских чудовищ. С полотна над камином надменно взирал поверх наших голов господин в испанском камзоле.
– Герцог Эрколе II, – пояснил старик, – кисти Генуэзского священника5.
Бледное, как у восковой фигуры, лицо с узкими бровями, вздернутым носом и полуприкрытыми веками было словно вылеплено руками священника; размытый контур губ принадлежал человеку скорее тщеславному, чем жестокому: придирчивый рот, вечно готовый изловить речевую ошибку, как ящерица муху, – но неспособный складываться в твердое «да» или «нет». Одна рука герцога покоилась на голове обезьяноподобного карлика с жемчужными сережками и в фантастическом наряде; другая перелистывала страницы фолианта, лежащего на черепе.
– Пожалуйте в опочивальню герцогини, – позвал старик.
Здесь ставни пропускали лишь две узенькие полоски света: два золотистых луча, которые тут же поглощал призрачный мрак. На помосте высилось брачное ложе, зловещее, формальное; балдахин был приподнят, меж штор истекал кровью Христос, а с холста над каминной полкой нам через всю комнату улыбалась дама.
Старик открыл ставни, и я смог разглядеть портрет. Что за дивное лицо! В нем подобно ветерку на июньском лугу искрился смех и чувствовалась какая-то особенная мягкость, словно податливую богиню Тьеполо6 втиснули в платье семнадцатого века.
– После герцогини Виоланты здесь никто не спал, – сообщил старик.
– Герцогини Виоланты?..
– Здешней госпожи – первой жены герцога Эрколе II.
Он достал из кармана ключ и отпер дверь в дальнем конце комнаты.
– Дальше часовня. Здесь выход на балкон герцогини.
Следуя за ним, я обернулся – герцогиня проводила меня едва заметной улыбкой.
Я ступил на шершавый пол украшенного лепниной балкона над часовней. Между пилястрами плесневели битумные святые, искусственные розы в вазах у алтаря посерели от пыли, а под ажурными розетками свода примостилось птичье гнездо. Перед алтарем стояли в ряд несколько кресел и коленопреклоненная скульптура, при виде которой я невольно отпрянул.
– Герцогиня Виоланта, – шепотом пояснил старик. – Работа кавалера Бернини7.
Образ женщины в бархатной накидке и воздушных кружевах, с возведенными к небу руками и обращенным к табернаклю лицом совершенно потрясал. Неподвижное присутствие, застывшее в молитве перед заброшенной святыней, вызывало бурю чувств. Лица я видеть не мог и гадал, скорбь или благодарность заставили ее поднять руки и устремить взор к алтарю, где мраморным мольбам никогда не вторила живая молитва. Я спустился за своим проводником по ступеням, в волнении ожидая увидеть мистическое воплощение земных прелестей гениальным художником, – Бернини был в этом отношении непревзойденным мастером. Во всем облике герцогини ощущался небесный бриз, трепещущий в ажурных кружевах и выбивавшихся из прически локонах. Скульптор изумительно уловил изящный наклон головы, нежную линию плеч. Я обошел скульптуру и заглянул ей в лицо… О ужас! Никогда еще ненависть, мятеж и агония до такой степени не смешивались в одном застывшем человеческом лице.
Старик перекрестился и шаркнул по мрамору.
– Герцогиня Виоланта, – повторил он.
– Та же, что на портрете?
– Э-э, да, та же самая.
– Но… что у нее с лицом?
Он пожал плечами и отвел свой невидящий взгляд. Потом огляделся по сторонам, схватил меня за рукав и прошептал:
– Оно таким не было.
– Оно… что?
– Лицо – таким жутким.
– Лицо герцогини?
– Нет, статуи. Оно изменилось после…
– После чего?
– После того, как ее сюда водрузили.
– Вы хотите сказать, лицо статуи изменилось?!
Он принял мое потрясение за недоверие и обиженно отпустил рукав.
– Ну, так говорят. Я всего лишь повторяю, что слышал. Почем мне знать? – Он вновь зашаркал по мраморному полу. – Негоже тут задерживаться, никто сюда не заходит. Больно уж холодно. Но господин велели «все показать».
Я звякнул лирами.
– И уверяю вас, что хочу все посмотреть и послушать. Тем более эту историю… Кто вам ее поведал?
Его ладонь вновь накрыла мой рукав.
– Тот, кто видел все своими глазами, клянусь Богом!
– Своими глазами?
– Ну да, бабка моя. Я очень стар, сэр.
– Ваша бабушка? А она-то откуда знала?
– Она была прислугой герцогини, с вашего позволения.
– Ваша бабушка? Двести лет назад?
– Не верите? Думаете, так долго не живут? На все Божья воля. Я очень стар, и бабушка была старой-престарой, когда я родился. Перед смертью она почернела, что твоя чудотворная Дева, и дышала с присвистом, словно ветер в замочной скважине. Я был совсем еще малышом, когда она открыла мне тайну статуи. Тем же летом и померла. Как сейчас помню, мы сидели на скамейке в саду, той, что рядом с прудом. Ей-богу, могу вас даже к скамейке проводить…
III
На сад опустился тяжелый послеполуденный зной: не живое гудящее тепло, а затхлый выдох умирающего лета. Статуи и те, казалось, задремали, как скорбящие у смертного одра. Из растрескавшейся почвы подобно языкам пламени то и дело выскакивали ящерицы, а скамью в калиновой нише покрыли блестящие ярко-синие тельца мертвых мух. Перед нами желтел пруд – высохшая мраморная плита над гниющими тайнами. Дальше возвышалась вилла, похожая на лицо покойника, с кипарисами вместо свечей по бокам…
IV
– По-вашему, мать моей матери никак не могла прислуживать герцогине? Почем мне знать? Здесь давно ничего не происходит, отчего прошлое представляется не таким уж и далеким – не то, что вам, городским… Только вы мне вот что скажите: откуда ей тогда известно о статуе? А? Сами подумайте, сэр! Бабушка все своими глазами видела, уж в этом я готов поклясться – она потом не улыбалась аж до тех самых пор, как взяла в руки своего первенца… ее отвез к повитухе Антонио, сын тогдашнего дворецкого, тот самый, который тайком передавал письма… Так о чем бишь я? Ах да… Бабка моя, чтоб вы понимали, приходилась племянницей старшей горничной Ненчи и была совсем крохой, когда умерла герцогиня; она очень горевала по госпоже, скучала по ее веселым розыгрышам и разным там песенкам. По-вашему, она наслушалась историй от других и вообразила, что видела все воочию? Может, и так, вы лучше не спрашивайте у неграмотного старика; мне и самому случается так живо припоминать кое-какие из ее рассказов, как будто своими глазами все видел. Странное это место, скажу я вам. Никто здесь не бывает, ничто не меняется, и воспоминания о былом так и встают перед глазами, что твои статуи в саду…
Началась эта история летом, господа тогда вернулись от берегов Бренты. Герцог Эрколе женился на венецианке. В те времена, чтоб вы понимали, Венеция была веселым городом, дни текли под смех и музыку – прямо как гондолы по воде. В первую их осень герцог, дабы ублажить супругу, отвез ее обратно на Бренту – у ее отца был там большой дворец с такими садами, аллеями для игр в шары, гротами и игорными домами, каких свет не видывал. Гондолы у порога, конюшня, сплошь заставленная позолоченными каретами, театр, полный актеров, и кухни вам, и конторы, и повара с лакеями – те целыми днями только и делали, что угощали шоколадом прекрасных дам в масках и фалбалах, окруженных собачками, арапами и abates8. Эх! Так себе и представляю, будто сам побывал. Бабушкина тетка Ненча, чтоб вы понимали, сопровождала туда герцогиню, а вернулась с круглыми, как плошки, глазами и до конца года даже не взглянула на здешних парней, которые за ней приударяли.
Не знаю, что уж у них там не задалось, – бабка моя толком не поняла, потому что Ненча молчала как рыба, когда дело касалось госпожи, – вот только по возвращении в Виченцу герцог приказал привести виллу в порядок и весной привез сюда герцогиню. Несчастной та, ежели верить бабушке, отнюдь не выглядела и жалости не вызывала. Может, ей тут было лучше, чем сидеть взаперти в городе, в тамошних высоких стенах, где священники появлялись и исчезали неслышно, что твои коты на охоте, а герцог вечно закрывался у себя в библиотеке для бесед с учеными мужами. Герцог, чтоб вы понимали, сам был ученым – заметили, он на портрете с книгой? Те, кто читает, рассказывают, что в них полно диковинных чудес; все равно как приехавший с ярмарки по ту сторону гор расписывает потом домочадцам, что, мол, ничего подобного в жизни не видывал. А герцогиня была совсем из другого теста. Ей нравилось музицировать, спектакли разные ставить, веселиться с такими же молодыми людьми, как она. Герцог был угрюм, молчалив, ступал тихо, уперев глаза в пол, – ни дать ни взять только что с исповеди; стоило собачонке герцогини за ним увязаться, так он начинал приплясывать и отмахиваться, как от осиного роя; при смехе герцогини он вздрагивал и морщился, как от скрежета алмаза по стеклу. А герцогиня – та смеялась все время.
Поначалу она ушла с головой в благоустройство виллы; занималась разбивкой парка с гротами и рощами, придумывала всякие розыгрыши: то тебя неожиданно обливала струйка воды, то в пещере обнаруживался отшельник, то из зарослей на гостей выскакивали дикари. На такие дела у ней было полно фантазии, однако со временем и она иссякла. Поговорить бедняжке было не с кем, кроме прислуги и капеллана – скучного книжного червя, – вот она и зазывала бродячих артистов из Виченцы, фигляров и гадалок с рынка, странствующих знахарей и астрологов в компании диковинных дрессированных животных. Только все равно тосковала по обществу. Служанки ее очень любили, а потому страшно радовались, когда появился кузен герцога – кавалер Асканио. Он поселился на виноградниках по ту сторону долины – вон там, видите, розоватый дом в тутовых зарослях, с красной крышей и голубятней?
Кавалер Асканио происходил из знатного венецианского дома – pezzi grossi «Золотой книги»9. Его прочили в церковники, да какое там! Сражения интересовали молодого человека куда больше, чем молитвы, а потому он подался в кадеты и вверил судьбу капитану герцога Мантуи – высокопоставленного венецианского вельможи, который не особо ладил с законом. Так или иначе, кавалер воротился в Венецию, судя по всему, с подпорченной репутацией из-за связи с тем господином, о котором я упомянул. Поговаривали даже, что он пытался похитить монашку из монастыря Санта-Кроче – уж не знаю, правда ли. В общем, по словам бабки, нажил он себе врагов; дело кончилось тем, что Десятка10 под первым же предлогом сослала его в Виченцу. Само собой, герцог не мог не соблюсти приличий и пригласил кузена в гости – так тот впервые оказался на вилле.
Юноша был красив, что твой святой Себастьян, а музыкант – каких поискать: пел под лютню песни собственного сочинения, да так, что у моей бабушки аж сердце екало, а кровь растекалась по телу, как терпкое вино. Для всех он умел находить доброе слово, одевался по французской моде, а благоухал слаще бобового поля; всякая душа в округе радовалась, завидя его.
Мудрено ли, что и герцогине он пришелся по нраву? Молодость тянулась к молодости, смех – к смеху, и те двое подходили друг другу, как две свечи на алтаре. Герцогиня… Вы видали ее портрет, сэр, так вот он, со слов бабушки, имел с ней такое же сходство, как сорняк с розой. Кавалер наш, как и подобает поэту, уподоблял молодую госпожу в своих песнях всем языческим богиням древности, которые, несомненно, были куда прекраснее простых женщин, и, ежели верить бабушке, рядом с герцогиней другие женщины выглядели размалеванными французскими куклами, которых выставляли в дни Вознесения на Piazza. Уж прихорашиваться ей, во всяком случае, нужды не было – всякое платье, какое бы она ни надевала, сидело на ней как оперенье на птице, и волосы она специально не высвечивала на крыше11 – они блестели сами по себе, как нити пасхальной ризы. Кожа у ней была белее пшеничного хлеба, а рот сладок, как спелый инжир…
Вскоре, чтоб вы понимали, сэр, молодые люди стали неразлучны – все равно что пчела и лаванда. Завсегда вместе: песни поют, в шары играют, по парку гуляют, заходят в вольеры и гладят там собачек и обезьянок ее милости. Герцогиня веселая, скачет, словно жеребенок, постоянно шутит и смеется, разыгрывает со своими зверушками сценки, как с комедиантами, сама переодевается в крестьянку или монашку (видели бы вы, как она однажды выдала себя капеллану за сестру милосердия!), а то обучает парней и девушек с виноградников танцевать и петь мадригалы. Да и кавалер был, надо сказать, необычайно изобретателен во всяких развлечениях, и порой дни были слишком коротки, чтобы вместить все их увеселения.
Однако к концу лета герцогиня приуныла, музыку слушала лишь печальную, и они вдвоем часто уединялись в беседке в дальнем конце сада. Там-то их и застал герцог, нагрянув однажды из Виченцы в своей позолоченной карете. Он заезжал на виллу раз или два в год, и, как назло, бедную герцогиню в тот день угораздило одеться по венецианскому обычаю, открывши плечи, на что герцог всегда хмурился, и распустить припудренные золотом локоны. В общем, они втроем выпили шоколаду в беседке, и Бог знает, что у них там стряслось. Только герцог уехал, предложив кузену место в своей карете, и больше кавалера никто не видел.
Приближалась зима, и бедняжка вновь осталась одна. Служанки опасались, как бы она не впала в глубокое уныние, да не тут-то было! Госпожа проявляла такую жизнерадостность и умиротворение, что моей бабушке даже немного обидно стало за несчастного молодого человека, который в то время изнывал от тоски по другую сторону долины. Правда, герцогиня сменила платья с золотой шнуровкой на вуаль, а толку-то? По мнению Ненчи, так она выглядела еще прекраснее, чем вызывала еще большее неудовольствие герцога. Тот зачастил на виллу, однако, хотя и находил госпожу за каким-нибудь невинным занятием вроде вышивания или музицирования или за играми с горничными, неизменно уезжал с кислой миной, пошептавшись с капелланом. В отношении последнего, надо сказать, даже бабушка признавала, что ее милость обошлась с ним довольно неосмотрительно. Видите ли, его преподобие обычно зарывался в свои книги, как мышь в сыр, и с герцогиней заговаривал редко, – так вот однажды он дерзнул попросить у ней денег, причем, как уверяла Ненча, немалую сумму, чтобы закупить целый сундук фолиантов, которые ему привез один заморский торговец; на что герцогиня, которая книг на дух не переносила, рассмеялась и с былым задором воскликнула:
– Пресвятая Дева Мария, куда нам столько книг?! Меня ими и так чуть не задушили в первый год брака. – Видя, как капеллан оскорбился, она добавила: – Покупайте их себе сколько влезет, любезный капеллан, если отыщете денег. Мне же еще надо оплатить свое бирюзовое ожерелье, и статую Дафны в конце лужайки для игры в шары, и индийского попугая, которого мой арапчонок привез из Богемии на День святого Михаила – как видите, у меня нет денег на пустяки.
Капеллан смущенно отступил назад, а госпожа бросила ему через плечо:
– Помолитесь святой Бландине – авось она откроет для вас карман герцога!
Тогда он еле слышно произнес:
– Благодарю за прекрасный совет, ваша светлость; моление сей блаженной мученице уже помогло мне снискать расположение герцога.
Стоявшая рядом Ненча потом вспоминала, как герцогиня зарделась и махнула капеллану вон из комнаты. Затем крикнула моей бабке (та с радостью бегала по таким поручениям):
– Пусть сын садовника Антонио ждет меня в саду – хочу распорядиться насчет новых гвоздик…
Не помню, говорил ли вам, сэр: в крипте под часовней испокон веков стоит каменный гроб с бедренной костью блаженной святой Бландины Лионской; мне рассказывали, что один французский вельможа подарил реликвию предку нашего герцога, когда они вместе сражались с турками, и кость всегда была объектом глубокого почитания в сей прославленной семье. Так вот, с тех пор как герцогиню вновь оставили одну, она воспылала особой преданностью древней фамильной реликвии, часто молилась в часовне и даже велела заменить каменную плиту, закрывавшую вход в крипту, на деревянную, дабы легче туда спускаться и преклонять колени у гроба. Сие служило назиданием для всех домочадцев и должно было радовать капеллана, но он, чтоб вы понимали, был из тех, кто и самое сладкое яблоко жует с кислой миной.
Как бы то ни было, герцогиня, выгнав капеллана, сбежала в сад и дала распоряжения Антонио насчет новой рассады гвоздик; остаток дня она провела в доме, нежно играя на клавесине. По разумению Ненчи, госпожа допустила оплошность, отказав капеллану в просьбе, однако она смолчала: взывать к рассудку герцогини было все равно что молить о дожде во время засухи.
Зима в тот год наступила рано, в канун Дня Всех Святых на холмах уже лежал снег, ветер разметал сады и повалил лимонные деревья в оранжерее. Герцогиня почти не выходила из своих покоев, сидела у огня, вышивала, читала набожные книги (чего раньше никогда не делала) и частенько молилась в часовне. Что до капеллана, то он заходил в часовню лишь для того, чтобы отслужить утреннюю мессу – герцогиня обычно восседала на балконе, а слуги мучились ревматизмом на мраморном полу. Сам капеллан ненавидел холод и проговаривал мессу с такой поспешностью, будто за ним гнались ведьмы. Остальное время он проводил в библиотеке у горящего камина, корпя над своими извечными книгами…
Вы, почитай, уж и не надеетесь, сэр, что я когда-нибудь доберусь до сути этой истории, но поверьте, я нарочно медлил, страшась того, что случилось дальше. Зима была долгой и суровой. С наступлением холодов герцог вовсе перестал наведываться, и у герцогини не осталось никого, кроме горничных и садовников, с кем можно было бы поговорить. Однако держалась она прекрасно: бабушка рассказывала, как госпожа сохраняла спокойствие и бодрость духа – разве что стала дольше молиться в часовне, где для нее весь день горел очаг. Понимаете, когда молодых лишают их естественных удовольствий, они довольно часто становятся набожными; моя бабушка называла благодатью, что, лишенная общения с живыми грешниками, госпожа нашла утешение в усопшей святой.
В ту зиму бабушка редко видела герцогиню – та хоть и проявляла недюжинную стойкость, все больше и больше замыкалась в себе, близко подпускала лишь Ненчу, да и ту отсылала, когда шла молиться, ибо набожность ее отличалась истинным благочестием, которое не выставляют напоказ; герцогиня не желала, чтобы ее видели за молитвой, и велела Ненче предупреждать о приближении капеллана всякий раз, когда молилась.
Пришла весна, и однажды вечером бабушка моя сильно напугалась. Она не отрицала, что отчасти сама была виновата, потому как гуляла в липовой аллее с Антонио, хотя тетушка засадила ее за шитье. Заметив огонек в теткином окне, бабушка, боясь разоблачения, побежала к дому прямиком через лавровые заросли. Она думала незаметно проскользнуть через буфетную и, крадясь вдоль часовни, шла почти на ощупь, потому что уже стемнело, а луна едва взошла. Тогда-то бабушка услышала позади себя треск, будто кто-то выпрыгнул из окна. Сердце у юной дурехи ушло в пятки. Она оглянулась на бегу и увидела мелькнувшего на террасе человека; когда он завернул за угол, бабушка была готова поклясться, что заметила подол капеллана. Странное, конечно, дело: зачем капеллану выскакивать из окна часовни, ежели он мог пройти в дверь? Вы, наверное, заметили, сэр, из часовни есть дверь в гостиную на первом этаже; иначе выйти можно только через балкон герцогини.
Бабушка сколько ни думала, так ни до чего и не додумалась и в следующий раз, когда встретила Антонио в липовой аллее (а она с перепугу не выходила туда аж несколько дней), рассказала ему о происшествии. К ее удивлению, тот лишь рассмеялся: «Эх ты, дуреха, он не прыгал из окна, а пытался заглянуть внутрь»; и больше она не выбила из него ни слова.
Наступили пасхальные дни, и до обитателей виллы дошли слухи, что герцог отправился на праздники в Рим. Приезды и отъезды его ничего особенно не меняли, и все же домочадцы вздохнули свободнее, узнав, что желтушное лицо его светлости находится в дальней части Апеннин; не рад был только капеллан.
И вот в один из майских дней после долгой прогулки с Ненчей по террасе, вволю налюбовавшись на пейзаж и насладившись ароматом желтофиоли в каменных вазах, герцогиня удалилась в свои покои, велев подать еду в опочивальню. Бабушка, которая принесла туда блюда, не могла не заметить, что госпожа особенно прихорошилась: в честь прекрасной погоды надела серебряное платье и украсила оголенные плечи жемчугом – впору танцевать на балу у императора. Трапезу она тоже заказала особенную: желе, пирожки с дичью, фрукты в сиропе, пирожные с пряностями и фужер греческого вина – слишком изысканную для герцогини, которую еда всегда заботила мало. Пока служанки расставляли перед ней блюда, она кивала и хлопала в ладоши, приговаривая:
– Ух и наемся сегодня на славу!
Внезапно настроение герцогини переменилось; она отошла от стола, попросила подать ей четки и обратилась к Ненче:
– Из-за такой чудесной погоды я совсем забыла о своих обязанностях. Пойду помолюсь перед трапезой.
Она приказала всем выйти и, по обыкновению, заперла за собой дверь, а моя бабушка и ее тетка отправились в бельевую.
Окна бельевой выходили во двор, и бабушка увидала престранное зрелище: сначала по аллее въехала карета герцога (который якобы пребывал в Риме), а за ней, запряженная длинной вереницей мулов и волов, тащилась повозка, на которой возвышалось нечто, очертаниями напоминавшее коленопреклоненную фигуру, накрытую саваном. От этого жуткого вида бедолага остолбенела, а когда очнулась, карета герцога уже успела подъехать к крыльцу. Ненча, завидев процессию, побледнела и выбежала из комнаты. Не на шутку перепугавшись, племянница, то бишь бабка моя, припустила за ней. В коридоре на пути к часовне они наткнулись на погруженного в книгу капеллана; тот поинтересовался, куда это они так спешат. Девчушки ответили, что торопятся доложить госпоже о прибытии герцога, и тогда священник страшно удивился и, ахая и охая на все лады, начал задавать разные вопросы, так что когда он их наконец пропустил, герцог был совсем близко. Ненча добежала до часовни первая и едва успела крикнуть через дверь, что идет герцог, как тот поравнялся с ней, а за ним подоспел и капеллан.
В следующее мгновение дверь распахнулась – и на пороге появилась герцогиня. В одной руке стиснуты четки, на оголенные плечи накинута шаль, сквозь которую они все равно светились, как луна сквозь туман; весь ее облик так и дышал красотой.
Герцог с поклоном взял руку супруги.
– Синьора, не могу вообразить большей радости, чем та, что я испытал, нежданно застав вас во время богослужения.
– А я могла бы испытать радость куда большую, – отвечала та, – если бы ваша светлость продлили ее, уведомив о своем приезде загодя.
– Ожидай вы меня, синьора, – возразил он, – то и тогда вряд ли сумели бы выглядеть более подобающе. Мало найдется дам с вашей красотой и молодостью, готовых прихорашиваться ради поклонения святой так, будто идут на свидание с любовником.
– Синьор, – проговорила герцогиня, – в отсутствие счастья наслаждаться последним мне остается лишь в полной мере довольствоваться первым… Что это?! – воскликнула она, отшатнувшись и выронив четки.
В конце коридора раздался шум – по нему волокли что-то тяжелое, и вскоре дюжина мужчин втащила в комнату завернутую в саван фигуру.
– Синьора, – герцог указал на предмет, – это знак моего преклонения перед вашей образцовой набожностью. Я с особым удовлетворением прослышал о вашей преданности блаженным мощам, хранящимся в этой часовне, и чтобы увековечить вашу праведность, которую не сломили ни суровая зима, ни знойное лето, я приказал поставить перед алтарем над входом в крипту ваше скульптурное изображение, мастерски выполненное самим кавальером Бернини.
Герцогиня побледнела, однако улыбнулась.
– Чтобы увековечить мою праведность, – игриво сказала она, – ваша светлость, смотрю, решили надо мною подшутить…
– Подшутить? – перебил ее герцог. Он подал знак слугам, которые уже подтаскивали статую к порогу часовни. В одно мгновение они сдернули с нее тряпки – и все увидели стоящую на коленях герцогиню. Удивленный ропот пронесся по комнате, сама же герцогиня сделалась белее мрамора. – Это вовсе не шутка, а триумф непревзойденного искусства Бернини! Сходство удалось благодаря вашему миниатюрному портрету кисти божественной Элизабетты Сирани12, который я отправил мастеру около полугода тому назад, – и взгляните на этот достойный восхищения результат!
– Полгода назад! – вскричала госпожа и упала бы в обморок, не подхвати ее герцог.
– Поверьте, – произнес он, – ничто не могло доставить мне большего удовольствия, чем такая бурная ваша реакция; ибо настоящая набожность всегда скромна, и лучше выразить свою благодарность вы бы просто не сумели. А теперь, – обратился герцог к слугам, – пора водрузить статую на место.
Силы, казалось, вернулись к герцогине, и она обратилась к мужу с глубочайшим почтением:
– Как верно заметила ваша светлость, то, что я поражена столь неожиданному вниманию, совершенно естественно, и какие бы почести вы мне ни оказывали, я почту за честь принять их. Прошу лишь, в знак уважения к моей скромной праведности, поместить статую в самой отдаленной части часовни.
– Помилуйте! – Герцог аж побагровел. – Вы хотите, чтобы творение знаменитого скульптора, которое, не скрою, обошлось мне в немалую сумму золотом, сравнимую со стоимостью приличного виноградника, было задвинуто подальше от глаз, словно работа какого-нибудь деревенского каменотеса?!
– Скрыть от глаз я желаю не шедевр, а свое с ним сходство.
– Если вы годитесь для моего дома, синьора, то сгодитесь и для Божьего, а вы имеете право на почетное место в обоих. Тащите статую, бездельники! – прикрикнул герцог на слуг.
Госпожа покорно отступила.
– Вы, как всегда, правы, синьор. И все же я предпочла бы поставить статую слева от алтаря, чтобы, глядя вверх, она смотрела бы на ваше кресло на балконе.
– Мне приятно, синьора, что вы оказываете мне такое внимание; вот только слева от алтаря я намерен в скором времени поставить собственную статую, а место жены, как вам известно, – по правую руку от мужа.
– Верно, милорд, но, опять же, если моему бедному подобию выпала незаслуженная честь преклонить колени рядом с вашим, почему бы не поставить обоих перед алтарем, где мы и имеем обыкновение молиться?
– И где же в таком случае станем молиться мы? Кроме того, – все так же учтиво добавил герцог, – желая поместить вашу статую непосредственно над входом в крипту, я преследую и более практическую цель: таким образом я не только отмечу вашу особую преданность сей блаженной святой, но и, замуровав к ней доступ, обеспечу вечную сохранность костям святой мученицы, которые до сего дня были слишком доступны для кощунственных вторжений.
– О каких вторжениях вы говорите, милорд?! – вскричала герцогиня. – Никто без моего разрешения не может войти в часовню.
– В чем я нисколько не сомневаюсь, как и всецело верю тому, что слыхал о вашей набожности; однако злоумышленник способен проникнуть ночью, разбив окно, и ваша светлость об этом даже не узнает.
– Я чутко сплю, милорд.
– Ужели? – нахмурился герцог. – В вашем возрасте это плохой знак. Я позабочусь о том, чтобы вам выдали снотворное.
В глазах герцогини заблестели слезы.
– Значит, вы готовы лишить меня утешения, которое дает мне посещение сиих святых реликвий?
– Скорее вверяю их вам на хранение, ибо не знаю никого, кто мог бы позаботиться о них лучше.
К тому времени статую почти водрузили на деревянную плиту, прикрывавшую вход в крипту, но герцогиня, шагнув вперед, преградила собой путь.
– Синьор, позвольте мне хотя бы сегодня вечером прочитать последнюю молитву рядом с этими святыми костями, а статую велите поставить завтра.
Герцог в два счета очутился рядом с ней.
– Великолепная идея, синьора; я спущусь туда с вами, и мы помолимся вместе.
– Синьор, за время вашего длительного отсутствия я – увы! – привыкла молиться в одиночестве и должна признать, что любое иное присутствие будет меня отвлекать.
– Синьора, я принимаю ваш упрек. Верно, доселе мои должностные обязанности вынуждали меня подолгу отсутствовать, но отныне я не покину вас, пока вы живы. Давайте же спустимся в крипту вместе.
– Нет! Я опасаюсь за здоровье вашей светлости: внизу слишком сыро.
– Тем более не стоит вам дышать таким воздухом; и зная неумеренность вашего рвения, я лучше уж немедля закрою вход в это место.
Герцогиня упала на колени перед плитой и, рыдая, воздела руки к небу.
– О, как жестоко, синьор, – взмолилась она, – лишать супругу доступа к священным реликвиям, что позволяли мне смиренно переносить одиночество, на которое обрекли меня обязанности вашей светлости! И если молитва и размышления дают мне право высказываться по таким вопросам, позвольте предупредить вас, синьор: боюсь, блаженная святая Бландина покарает нас, если мы навеки покинем ее досточтимые останки!
При этих словах герцог, видимо, заколебался, ибо был человеком набожным, и моя бабушка заметила, как он посмотрел на капеллана. Тот, робко подавшись вперед и уперев глаза в землю, сказал:
– В словах ее светлости поистине много мудрости, поэтому позвольте предложить, синьор, удовлетворить сие благочестивое желание и в знак почтения перед святой перенести мощи из крипты на место под алтарем.
– Прекрасно! – вскричал герцог. – Сделаем это тотчас же.
Герцогиня поднялась на ноги – и вид у ней был устрашающий.
– Нет уж, – твердо произнесла она. – Клянусь телом Божьим, после того как ваша светлость предпочел отвергнуть все просьбы, с которыми я к вам обратилась, я не потерплю вашего немедленного согласия с предложением кого-то другого!
Капеллан покраснел, герцог пожелтел, и несколько мгновений никто не произносил ни слова. Наконец герцог нашелся:
– Довольно разговоров, синьора. Желаете ли вы, чтобы мощи подняли из крипты?
– Я не желаю быть обязанной стороннему вмешательству!
– Ставьте статую на место! – гневно приказал герцог и насильно усадил герцогиню в кресло.
Бабушка рассказывала, что госпожа сидела там, прямая, как стрела, со сжатыми пальцами и гордо поднятой головой, глаза устремлены на герцога, пока статую волокли и водружали на плиту. Затем герцогиня встала и отвернулась. Проходя мимо Ненчи, она шепнула:
– Пришли ко мне Антонио.
Но не успели те слова слететь с ее губ, как между ней и горничной встал герцог.
– Синьора, – заговорил он лилейным голосом, а сам так и сиял, – я прибыл прямиком из Рима, спеша привезти вам сие доказательство моего глубочайшего почтения. Прошлую ночь я провел в Монселиче и с первым проблеском рассвета вновь пустился в путь. Неужто вы не удостоите меня приглашения на ужин?
– Разумеется, милорд, – ответила герцогиня. – Стол будет накрыт в трапезной через час.
– А почему не в ваших покоях, синьора? Я слышал, вы пристрастились ужинать именно там.
– В моей спальне? – переспросила герцогиня, смешавшись.
– Вы что-то имеете против? – настаивал он.
– Решительно ничего, синьор, лишь дайте мне время привести себя в порядок.
– Я подожду в кабинете возле вашей спальни, – ответил герцог.
При этих словах, рассказывала бабка, герцогиня посмотрела так, будто врата Господа захлопнулись перед ней, заточив навеки в аду. Она позвала Ненчу и удалилась в свои покои.
Моя бабушка помнила, что герцогиня поспешно нарядилась с необычайной пышностью, припудрила волосы золотом, подрумянила лицо и декольте, обвесила себя драгоценностями, пока не засияла, что твоя Богоматерь Лоретская; едва приготовления были закончены, вошел герцог, а за ним и слуги с ужином. Герцогиня отослала Ненчу, и о том, что было дальше, бабка узнала позже от помощника кладовщика, который приносил им блюда и ждал в кабинете, ибо в спальню вхож был только личный лакей герцога.
Так вот, со слов того паренька, сэр, – который, надо сказать, глядел во все глаза и слушал во все уши, потому как никогда еще его не подпускали так близко к герцогине, – господа пребывали в прекрасном расположении духа, герцогиня игриво упрекала мужа за долгое отсутствие, а герцог клялся, что нет ему наказания строже, чем застать ее такой красивой. Беседа их продолжалась в подобном тоне, с такими подшучиваниями со стороны герцогини, такими нежными ухаживаниями со стороны герцога, что парнишка отозвался о них как о влюбленных, воркующих летней ночью в винограднике; так продолжалось, пока слуга не принес крепленое вино.
– Ах, – воскликнул герцог, – сей изумительный вечер восполняет те долгие скучные дни, что я провел вдали от вас. Не помню удовольствия слышать ваш смех с того прошлогоднего вечера, когда мы пили шоколад в беседке вместе с кузеном Асканио. Кстати, чуть не забыл: в добром ли он здравии?
– Я о том не осведомлена, – ответила герцогиня. – Вашей светлости стоит обязательно отведать инжир, запеченный в мальвазии…
– Готов отведать все, что вы предложите, – проговорил он и, пока она подвигала к нему инжир, добавил: – Не испытывай я сейчас такого полного наслаждения, я бы, наверное, пожелал, чтобы с нами был мой кузен. Асканио – на редкость приятная компания за ужином. Что скажете, синьора? Я слышал, он все еще здесь; не послать ли нам за ним – пусть присоединится?
– Ах, – молвила герцогиня со вздохом и томным взором, – я уже, смотрю, наскучила вашей светлости?
– Помилуйте, синьора! Верно, Асканио – отличный малый, но в данный момент его главное достоинство – в его отсутствии. Однако я так нежно отношусь к кузену, что, ей-богу, не прочь осушить за его здравие бокал!
С этими словами герцог поднял свой кубок и подал знак слуге, чтобы тот наполнил кубок герцогини.
– За моего кузена, – воскликнул он, вставая, – которому хватает ума и воспитания, чтобы не появляться, когда ему не рады. Так выпьем же за его долгую жизнь… Синьора?
Герцогиня, которая сидела с изменившимся лицом, тоже поднялась и поднесла к губам свой бокал.
– И за его счастливую смерть! – произнесла она не своим голосом.
С последним словом пустой бокал выскользнул у ней из рук, и бедняжка ничком упала на пол.
Герцог крикнул служанкам, мол, госпожа в обмороке; те прибежали и уложили ее на постель… Ненча говорила, что герцогиня ужасно страдала всю ночь, извиваясь, как еретик на костре, но не проронила больше ни слова. Герцог оставался при ней и с рассветом послал за капелланом; однако герцогиня лежала без сознания, зубы ее были стиснуты, так что она не смогла даже принять тело Господа нашего для причастия.
* * *
Герцог объявил родным и знакомым, что супруга его скончалась в результате злоупотребления крепленым вином со специями и омлетом из молоки карпа за ужином, который велела приготовить в честь его возвращения. А через год он привез на виллу новую герцогиню, которая подарила ему одного сына и пять дочерей.
V
Небо затянулось и приобрело стальной оттенок; на его фоне – бледно-желтая и непостижимая – мрачнела вилла. По парку гулял ветер, срывая то тут, то там пожелтевшие листья с платанов, а холмы на другой стороне долины налились пурпуром, словно грозовые тучи.
* * *
– И что же статуя?.. – напомнил я.
– Ах да, статуя. Вот что сказала мне бабушка, сэр, на этой самой скамейке, где мы в вами теперь сидим. Она, конечно же, боготворила герцогиню, как всякая девчонка ее лет боготворит прекрасную добрую госпожу, поэтому ночь у ней, сами понимаете, выдалась ужасная. К герцогине ее не пустили, и бабка просидела, скрючившись в уголке, слыша лишь доносившиеся из покоев крики и видя, как обезумевшие горничные мечутся туда-сюда и как в дверях то и дело появляется вытянутое лицо герцога. Капеллан стоял тут же, притаившись в передней, и не поднимал глаз от требника. Никто не обратил на бедняжку внимания ни в ту ночь, ни на следующее утро, и ближе к сумеркам, когда всех оповестили, что герцогини больше нет в живых, с ней случился благочестивый порыв помолиться за свою госпожу. Так вот, никем не замеченная, она прокралась в часовню. Внутри было мрачно и пусто, как вдруг, пройдя чуть дальше, бабушка услыхала тихий стон! Приблизившись к статуе, она увидела, что мраморное лицо, накануне такое милое и умиротворенное, приобрело известный вам вид, а из губ исходил тот самый стон. У моей бабки кровь застыла в жилах, хотя закричать она, как потом рассказывала, почему-то не сумела, а просто развернулась и выбежала прочь. В галерее она потеряла сознание, а когда очнулась, то узнала, что герцог наглухо замуровал вход в часовню и запретил кому-либо туда входить… До самой смерти герцога злополучное место больше не открывали, и новый наследник, войдя туда со своими слугами десять лет спустя, впервые увидал тот кошмар, который моя бабушка так долго хранила в сердце…
– А что же крипта? – спросил я. – Ее в конце концов открыли?
– Упаси Боже, сэр! – вскричал старик, крестясь. – Вы разве забыли о предостережении герцогини, что реликвии лучше не тревожить?
1901
Колокольчик горничной

I
Случилось это осенью того года, когда я переболела брюшным тифом. После трех месяцев в больнице я выглядела настолько слабой и истощенной, что две дамы, к которым я обратилась за работой, просто-напросто побоялись меня нанять. Денег у меня почти не осталось, и спустя еще два месяца жизни в приюте, в течение которых я слонялась по агентствам, откликаясь на каждое мало-мальски приличное объявление о найме, я почти потеряла всякую надежду. Веса во мне от беспокойства не прибавилось, и я уже не чаяла, что мне когда-нибудь повезет. И вдруг удача улыбнулась – во всяком случае, именно так я это восприняла.
Я случайно встретила миссис Райлтон – подругу той леди, что когда-то вывезла меня в Штаты, – и мы разговорились. Вид у миссис Райлтон всегда был очень доброжелательный. Она спросила, отчего я такая бледная, и, услыхав ответ, сказала:
– Что ж, Хартли, похоже, у меня как раз есть для тебя подходящая работа. Заходи завтра, потолкуем.
На следующий день она объяснила, что подыскивает горничную для своей племянницы, миссис Бримптон. Эта молодая еще дама страдала от какого-то недуга и не выносила суету городской жизни, поэтому постоянно проживала в загородной усадьбе на Гудзоне.
– Так вот, Хартли, – своим обычным жизнерадостным тоном продолжала миссис Райлтон, отчего я, как всегда, воспряла духом, – хочу, чтобы ты понимала: место, куда я тебя отправляю, веселым не назовешь. Дом моей племянницы большой и мрачный, сама она – особа слабонервная, меланхоличная, муж ее по большей части отсутствует, а дети умерли. Я ни за что не заперла бы такую румяную и бодрую девушку, какой ты была год назад, в этот склеп. Но сейчас ты и сама не пышешь здоровьем, правда? Поэтому спокойное жилье на свежем воздухе, здоровое питание и строгий распорядок дня, думаю, пойдут тебе на пользу. Не пойми меня превратно, – добавила она, видимо заметив, что я чуть приуныла, – тебе там, может, будет и скучновато, но плохо точно не будет. Моя племянница – ангел. Ее бывшая горничная, что скончалась прошлой весной, прослужила у нее двадцать лет и боготворила каждый ее шаг. Миссис Бримптон ко всем добра, а у доброй госпожи, как ты знаешь, и домочадцы незлобивые, поэтому ты наверняка поладишь с остальной прислугой. К тому же лучше тебя для моей племянницы никого не найти: спокойная, воспитанная, да еще и образованна выше своего положения. Ты ведь читаешь вслух, верно? Это хорошо, моя племянница обожает, когда ей читают вслух. Она мечтает о девушке, которая была бы ей как компаньонка, вроде прежней ее горничной, – бедняжка по ней очень скучает, ведь она так одинока… Ну что, согласна?
– Да, мэм, – ответила я. – Одиночества я не боюсь.
– Вот и славно! С моей рекомендацией тебя обязательно возьмут. Я тотчас ей телеграфирую, а ты поезжай с полуденным поездом. Племянница сейчас без личной прислуги, поэтому я бы времени не теряла.
Она меня почти уговорила, однако, чтобы рассеять последние сомнения, я спросила:
– А что насчет хозяина, мэм?
– Его там практически не бывает, поверь мне, – быстро ответила миссис Райлтон и вдруг добавила: – А когда он там, лучше не попадаться ему на глаза.
Я села на поезд и прибыла на станцию около четырех часов пополудни. Там меня уже ждала повозка, и кучер припустил что было мочи. Стоял хмурый октябрьский вечер, в воздухе пахло дождем, и когда мы свернули во владения Бримптонов, почти совсем стемнело. Протрясясь мили две по лесу, повозка въехала на покрытый гравием двор, плотно окруженный высоким темным кустарником. В окнах свет не горел – дом, надо сказать, и в самом деле выглядел мрачновато.
Кучера я ни о чем расспрашивать не стала, потому как не имела привычки составлять свое мнение о новых хозяевах со слов других слуг. Всегда лучше подождать и решить самой. Но по всему было видно, что я попала в приличный дом. Миловидная кухарка у черного входа кликнула служанку, чтобы та сопроводила меня наверх.
– Миссис Бримптон примет тебя позже, – объяснила она. – У нее гость.
Слова кухарки меня приятно удивили, поскольку я думала, что к миссис Бримптон нечасто заходят гости. Мы поднялись на следующий этаж. Хозяйская часть дома была обставлена со вкусом, на темных настенных панелях висели старинные портреты. Пролетом выше жили слуги. На площадке было совсем темно, и моя спутница посетовала на то, что не захватила свечу.
– Ну ничего, у тебя в комнате есть спички, – пробормотала она. – Иди осторожно, и все будет в порядке. В конце прохода ступенька, а сразу за ней – твоя комната.
Я заглянула в коридор и увидела женщину в темном платье и переднике. Я успела заметить лишь ее бледность и худобу и решила, что это экономка. Странно немного, что она ничего не сказала, а только пристально на меня посмотрела и скрылась в одной из комнат. Служанка, похоже, ее не заметила. Коридор упирался в квадратный закуток, и туда выходили две комнаты: моя и другая, дверь которой была открыта.
– Ты подумай! Опять миссис Блиндер ее не закрыла! – воскликнула моя спутница, захлопывая дверь.
– Миссис Блиндер – это экономка?
– Экономки у нас нет, миссис Блиндер – кухарка.
– И это ее комната?
– Еще чего! – резко ответила прислуга. – Эта комната ничья… то бишь пустая, и негоже двери настежь стоять. Миссис Бримптон велит закрывать ее на ключ.
Она отперла мою дверь, и я вошла в уютную комнатку с симпатичными пейзажами на стене. Моя провожатая зажгла свечу и ушла, сообщив напоследок, что чай для прислуги в шесть, после чего меня примет миссис Бримптон.
За чаем я познакомилась с остальными домочадцами, приветливыми и разговорчивыми. Судя по их рассказам, миссис Бримптон была и впрямь добрейшей душой. Впрочем, слушала я их болтовню вполуха, потому что все высматривала ту бледную женщину в темном платье. Она так и не появилась – должно быть, ела у себя. Только… раз она не экономка, то почему бы ей не есть со всеми? Внезапно меня осенило, что это, наверное, специально обученная сиделка и тогда, понятное дело, еду ей носили в комнату. Ведь у миссис Бримптон какой-то недуг, вот за ней и ухаживает сиделка. По правде говоря, я не очень обрадовалась такому повороту: с сиделками обычно трудно поладить, и знай я заранее, может, и отказалась бы от места. Ну да ладно, поживем – увидим.
После чая служанка спросила у лакея, ушел ли мистер Рэнфорд, и, получив утвердительный ответ, поманила меня из кухни – знакомиться с госпожой.
Миссис Бримптон полулежала в кресле у камина, рядом с креслом стоял торшер. У нее были мягкие черты лица, а когда она улыбнулась, я тотчас решила, что ради нее готова на все. Приятным низким голосом она спросила, как меня зовут, сколько мне лет и так далее, не нуждаюсь ли я в чем и не пугает ли меня одинокая жизнь в глуши.
– С вами мне одиноко не будет, мэм, – ответила я, поразившись собственным словам, потому как импульсивной меня не назовешь, а тут я будто вслух подумала.
Мой ответ пришелся ей по нраву. Она сказала, что тоже на это надеется, затем дала указания касательно своего туалета и добавила, что на следующий день Агнес – служанка, которая меня привела, – покажет, где что лежит.
– Сегодня я устала и буду ужинать наверху, – добавила миссис Бримптон. – Агнес принесет еду, а ты тем временем устраивайся. После ужина поможешь мне раздеться.
– Хорошо, мэм, – кивнула я. – Вы позвоните?
– Нет… За тобой Агнес придет, – быстро проговорила она и уткнулась в книгу.
И где ж это видано, чтобы за личной горничной хозяйки бегала служанка? Странно, может, в доме нет колокольчиков? Однако на следующий день я убедилась, что они висели в каждой комнате, и тот, что висел в моей, соединялся прямо со спальней госпожи. После я никак не могла взять в толк, почему, когда миссис Бримптон было что-то нужно, она звонила Агнес и та шла через все крыло прислуги, чтобы позвать меня.
Впрочем, в доме имелись и другие странности. На следующий день я, например, выяснила, что миссис Бримптон сиделку не держала; а когда я спросила Агнес про женщину в коридоре, та заявила, что никого не видела и что мне почудилось. Не стану отрицать, в проходе было темно – служанка еще посетовала на то, что забыла свечу; только я отчетливо видела ту женщину и даже узнала бы ее при встрече. В конце концов я решила, что это подруга кухарки или кого-то из слуг, которая приезжала из города и оставалась на ночь, о чем они не хотели распространяться. Некоторым хозяевам претит, если друзья их слуг ночуют в доме. Так или иначе, больше вопросов задавать я не стала.
Дня через два опять случилось нечто странное. Я болтала на кухне с миссис Блиндер – очень добродушной кухаркой, которая прослужила в доме дольше всех, – и та спросила, хорошо ли я устроилась и всего ли мне хватает. Я ответила, мол, меня все устраивает, но немного удивляет, что у горничной нет швейной мастерской.
– Ну почему же, есть… – протянула кухарка. – Комната, в которой тебя поселили, раньше и была мастерской.
– А где же спала бывшая горничная госпожи?
Миссис Блиндер смутилась и поспешно сказала, что в прошлом году все комнаты для слуг поменяли местами и точно она не помнит. Я удивилась, конечно, но виду не подала и продолжала:
– Комната напротив моей пустая, и я хотела спросить у миссис Бримптон, нельзя ли оборудовать ее под швейную.
К моему изумлению, кухарка побелела как мел и сжала мою руку.
– Не надо, детка, – произнесла она дрожащим голосом. – Это комната Эммы Саксон. Когда бедняжка умерла, госпожа велела запереть дверь на замок.
– А кто такая Эмма Саксон?
– Бывшая горничная миссис Бримптон.
– Та, что служила ей многие годы? – уточнила я, вспомнив слова миссис Райлтон.
Миссис Блиндер утвердительно кивнула.
– Какой она была?
– Лучше женщины на земле не рождалось. Госпожа любила ее, как родную сестру.
– Я имею в виду, как она выглядела?
Кухарка встала и наградила меня сердитым взглядом.
– Не горазда я описывать людей. Да и тесто подошло.
С этими словами она вышла из кухни, громко хлопнув дверью.
II
Прожив с неделю в усадьбе, я впервые увидела хозяина. Прошел слух, что он прибудет после обеда, и в доме сразу все переменилось. Было ясно как день: прислуга его не жаловала. В тот вечер миссис Блиндер особенно долго возилась с ужином и накричала на помощницу, что было ей совсем не свойственно; а наш дворецкий мистер Вэйс, обычно серьезный, неспешно говорящий мужчина, исполнял свои обязанности так, будто готовился к похоронам. Мистер Вэйс постоянно читал Библию и имел для каждого случая набор подходящих цитат, но в тот день он сыпал ужасными выражениями, и я едва не вышла из-за стола. Тогда он стал уверять, что вычитал их у пророка Исайи, – я потом не раз замечала, что с приездом хозяина мистер Вэйс переходил на пророков.
Около семи Агнес позвала меня к госпоже, где я застала мистера Бримптона. Он стоял у камина: здоровенный краснолицый мужчина с бычьей шеей и сердитыми голубыми глазами – юная простушка могла бы счесть такого красивым и горько поплатилась бы за свою ошибку.
Когда я вошла, он окинул меня быстрым оценивающим взглядом. Я прекрасно знала этот взгляд – доводилось испытывать его на себе у прежних хозяев. Затем он повернулся ко мне спиной и продолжил говорить с женой; это означало, что я не в его вкусе. Хоть в одном тиф сослужил мне хорошую службу: избавил от всякого рода домогательств.
– Моя новая горничная Элис Хартли, – представила меня миссис Бримптон; ее супруг едва кивнул, продолжая говорить свое.
Через пару минут он вышел, оставив жену переодеваться к ужину. От меня не укрылась ее необычайная бледность, а кожа на ощупь была просто ледяной.
Мистер Бримптон отбыл на следующее же утро, и все домочадцы вздохнули с облегчением. Госпожа надела шляпу и меха (стояло прекрасное зимнее утро) и отправилась на прогулку в сад, откуда пришла свежая и раскрасневшаяся – на мгновение, пока не вернулась привычная бледность, я увидела в ней молодую красавицу, которой она была еще совсем недавно.
Во время прогулки она встретила мистера Рэнфорда, и они вернулись вместе, болтая и смеясь, – я услышала, как они проходили по террасе под моим окном. Тогда я видела мистера Рэнфорда впервые, хотя не раз слышала о нем от других слуг. Он жил по соседству, в миле-другой от Бримптона, и имел обыкновение проводить зимы в деревне. Он был чуть ли не единственным, с кем госпожа виделась в это время года. Худой, высокий, лет тридцати, он выглядел немного грустным, пока я не увидела его улыбку – она приятно удивляла, словно первый весенний день. Как и миссис Бримптон, он любил читать, и эти двое постоянно обменивались книгами. А иногда (со слов мистера Вэйса) мистер Рэнфорд часами читал госпоже вслух, допоздна засиживаясь с ней в библиотеке темными зимними вечерами. Слуги его любили – а это, между прочим, большой комплимент, о чем иные хозяева даже не подозревают. Для каждого из нас он находил доброе слово, и все мы радовались, что у миссис Бримптон есть такой приятный собеседник. Мистер Рэнфорд прекрасно ладил с мистером Бримптоном, хотя мне не понять, что за дружбу могли водить два столь непохожих джентльмена. Позже-то я смекнула, что настоящий джентльмен умеет держать свои чувства при себе.
Что до мистера Бримптона, тот приезжал и уезжал, никогда дольше пары дней не задерживался, проклинал скуку и одиночество, постоянно ворчал и (как я вскоре заметила) пил куда больше, чем следовало. Миссис Бримптон выходила из-за стола, а он потом еще долго просиживал за старым бримптонским портвейном и мадерой, а однажды, когда я вышла из комнаты госпожи позднее обычного, я встретила его на лестнице в таком состоянии, что мне аж дурно сделалось при мысли о том, что приходится терпеть некоторым дамам.
Слуги о нем особо не распространялись, однако из их редких замечаний я поняла, что брак не задался с самого начала. Мистер Бримптон был грубым, шумным, любящим удовольствия, а моя госпожа – тихой, сдержанной и, пожалуй, немного холодной. Не то чтобы она ему перечила – напротив, я считала ее образцом терпимости; просто такому раскрепощенному джентльмену, как мистер Бримптон, она, по моему разумению, наверняка казалась несколько чопорной.
Пару недель все шло своим чередом. Госпожа была ко мне добра, работа не утруждала, я хорошо ладила с другими слугами. В общем, не жаловалась. И все же меня не оставляло какое-то гнетущее чувство. Не берусь описывать его словами… Не одиночество – с этим я довольно скоро свыклась, к тому же мой ослабленный организм нуждался в деревенской тишине и покое. Скорее, душа была не на месте. Госпожа, памятуя о перенесенной мной болезни, настаивала на регулярных прогулках и даже нарочно придумывала для меня поручения: пойти купить ярд ленты в деревне, отправить на почте письмо или вернуть мистеру Рэнфорду книгу. Когда я куда-нибудь выходила, настроение поднималось, я с радостью предвкушала путь через голый, пахнущий сыростью лес; а стоило мне вновь завидеть дом, как сердце камнем ухало вниз. Не то чтобы сам дом представлялся мне мрачным, просто едва я переступала порог, гнетущее чувство тотчас накатывало снова.
Зимой миссис Бримптон выходила редко; лишь в полдень в самые погожие дни гуляла по часу на южной террасе. Помимо мистера Рэнфорда к нам раз в неделю приезжал из города доктор. Раз-другой он посылал за мной, чтобы дать какие-то пустяковые указания, и хотя о недуге госпожи он никогда не распространялся, судя по восковому оттенку лица по утрам, я заключила, что у нее больное сердце.
Погода стояла промозглая и слякотная, а в январе не переставая лил дождь. Сидеть взаперти было тяжким испытанием. Я проводила дни напролет за шитьем, слушая стук капель по карнизу, и в конце концов нервы так расшатались, что я вздрагивала от каждого шороха. Меня стала тяготить мысль о запертой комнате напротив. Пару ночей мне мерещились там звуки, чего, конечно, быть не могло, и с рассветом эти бредовые мысли обычно отпускали.
В одно прекрасное утро миссис Бримптон обрадовала меня поручением в городе. Я даже не осознавала, как сильно приуныла. В приподнятом настроении я отправилась в путь и при первом же взгляде на людные улицы и приветливо сверкающие витрины почувствовала несказанное облегчение. Ближе к полудню, правда, шум и сутолока меня порядком утомили, и я уже мечтала о деревенской тишине, об умиротворяющей прогулке через лес, как вдруг наткнулась на старую знакомую, с которой мы когда-то прислуживали вместе. Мы не виделись уже несколько лет, и пришлось обменяться с ней новостями. Когда я упомянула, где теперь служу, она закатила глаза и скорчила гримасу.
– Да ты что? У той самой миссис Бримптон, что целый год торчит в своей усадьбе на реке Гудзон? Дорогая моя, ты там и трех месяцев не протянешь.
– А мне вовсе не скучно в деревне, – ответила я, немного обидевшись на ее тон. – После болезни как раз неплохо пожить в глуши.
– Я не про глушь говорю, – покачала головой она. – А про то, что у твоей госпожи за последние полгода сменились аж четыре горничные, и последняя – моя приятельница – сказала, что в доме невозможно долго находиться.
– И не сказала почему?
– Нет… ничего толком. Предупредила только: «Миссис Энси, если кто из ваших знакомых вздумает туда наняться, скажите, что не стоит и вещи распаковывать».
– А эта приятельница – молодая и хорошенькая? – спросила я, сразу подумав о мистере Бримптоне.
– Куда там! Таких, как она, мамаши обычно приставляют к сыновьям-студентам.
Я, конечно, напала на ту еще сплетницу, и все же по дороге домой ее слова не выходили у меня из головы; а приблизившись в сумерках к усадьбе, я и вовсе приуныла. Причина крылась в доме – теперь я знала это наверняка.
Спустившись к чаю, я услышала о прибытии мистера Бримптона и с первого взгляда поняла, что его приезд вызвал немалый переполох. Руки миссис Блиндер дрожали так, что она едва не расплескала чай, а мистер Вэйс цитировал пассажи, от которых волосы дыбом вставали. Никто не сказал мне ни слова, а когда я пошла к себе наверх, кухарка последовала за мной.
– О, дорогая моя, – начала она, беря мою руку, – как же хорошо, что ты к нам вернулась!
Меня это, понятное дело, обескуражило.
– Вы что, думали, я не вернусь?
– Ну нет, не то чтобы, просто я… – сбивчиво заговорила она. – Просто не хочу оставлять госпожу одну, даже на день. – Она крепко сжала мою руку. – О, мисс Хартли, – с чувством сказала она, – хорошо заботься о своей госпоже, как и подобает христианке.
С этими словами она поспешила прочь, оставив меня недоумевать.
Минуту спустя за мной пришла Агнес – позвать к миссис Бримптон. Услыхав еще из коридора голос хозяина, я сразу прошла в гардеробную, чтобы приготовить платье для ужина. Гардеробная занимала большую комнату с окном над портиком, выходящим в сад. За ней начинались апартаменты мистера Бримптона. Из-за приоткрытой двери спальни доносился его сердитый голос:
– Можно подумать, тебе кроме него больше не с кем общаться.
– Зимой тут никого не бывает, – тихо отвечала миссис Бримптон.
– У тебя есть я! – рявкнул он в ответ.
– Ты бываешь здесь так редко…
– И чья в том, по-твоему, вина? Ты превратила дом в фамильный склеп!
Тут я решила, что пора заявить о себе, и стала громко перебирать туалетные принадлежности; услышав шум, госпожа позвала меня в комнату.
Ужинали они, по обыкновению, вдвоем, и по тому, как вел себя мистер Вэйс, я заключила, что дело неладно. Он выдал настолько жуткую цитату из пророков, что кухарка наотрез отказалась спускаться одна в погреб, чтобы положить мясо в ящик со льдом. Я и сама порядком нервничала и, уложив госпожу спать, собиралась просить миссис Блиндер посидеть чуток за картами. Но та уже заперла свою дверь, и я поплелась к себе. Снова пошел дождь, и это «кап-кап-кап» изрядно било по мозгам. Я лежала без сна, прислушиваясь к стуку капель и думая о словах моей приятельницы в городе. Почему, интересно, так быстро сменялись горничные…
Едва я заснула, как меня разбудил резкий звон. Колокольчик! Я села, испугавшись непривычного звука, который, казалось, продолжал звенеть в темноте. Руки тряслись, я никак не могла нащупать спички. Наконец я зажгла свечу и вылезла из постели. Засомневавшись, не приснилось ли мне, я взглянула на колокольчик – язычок все еще подрагивал.
Я начала спешно натягивать на себя одежду и вдруг услышала новый звук. На этот раз кто-то открыл и закрыл дверь напротив моей. Звук был настолько явственным и настолько пугающим, что я в ужасе замерла на месте. В проходе к главной лестнице послышались торопливые шаги. Их заглушал ковер на полу, но я была уверена, что они принадлежат женщине. У меня кровь застыла в жилах, и с минуту-другую я стояла не дыша и не смея пошевелиться.
– Элис Хартли, – опомнившись, сказала я себе, – кто-то вышел из комнаты напротив и прошел по коридору. Мысль не из приятных, но лучше пойти и все выяснить. Твоя госпожа только что позвонила в колокольчик, а стало быть, придется последовать за той, другой.
Так я и сделала. В жизни, думаю, я не ходила быстрее, и при этом мне казалось, что коридор никогда не кончится и я не дойду до комнаты миссис Бримптон. По пути я никого не встретила и ничего не слышала: было темно и тихо, как в могиле. У самой двери госпожи меня окутала такая глубокая тишина, что я решила: это сон, и со страху чуть не повернула назад. Но возвращаться было еще страшнее, и я постучала.
Ответа не последовало, я постучала опять, уже громче. К моему изумлению, дверь открыл мистер Бримптон. При виде меня он отпрянул, его лицо в бликах свечи выглядело красным и диким.
– Ты?! – проговорил он странным голосом. – Боже правый, сколько же вас тут?
У меня чуть земля не ушла из-под ног, но я решила, что он просто пьян, и ответила как могла спокойно:
– Можно войти, сэр? Меня вызвала миссис Бримптон.
– Да хоть все входите, черт с вами, – пробурчал он и, оттолкнув меня с дороги, побрел в свою спальню. Глядя ему вслед, я помню, удивилась, что он шел ровной походкой трезвого человека.
При виде меня госпожа слабо улыбнулась и жестом попросила дать ей капель. Потом она молча откинулась на подушки, дыхание участилось, глаза закрылись. Внезапно она вытянула вперед руку и едва слышно произнесла:
– Эмма?
– Это Хартли, мэм, – ответила я. – Вам что-нибудь нужно?
Миссис Бримптон открыла глаза и изумленно уставилась на меня.
– Я, должно быть, уснула… Можешь идти, Хартли, большое спасибо. Видишь, мне уже гораздо лучше, – добавила она и отвернулась.
III
Заснуть в ту ночь мне так и не удалось, поэтому я с благодарностью встретила рассвет.
Вскоре за мной пришла Агнес. Я поначалу испугалась, что миссис Бримптон опять плохо, потому что раньше девяти меня обычно не звали, однако обнаружила госпожу сидящей на постели – она выглядела бледной и осунувшейся, но вполне в себе.
– Хартли, будь добра, оденься и сходи поскорее в деревню. Мне срочно нужен один рецепт… – Она на секунду замялась и покраснела. – Надеюсь, ты вернешься до того, как встанет мистер Бримптон.
– Конечно, мэм, – с готовностью ответила я.
– И вот еще… – крикнула она вдогонку будто только что пришедшую в голову мысль. – Пока готовят лекарство, загляни к мистеру Рэнфорду и передай ему эту записку.
До деревни было мили две, и мне с лихвой хватило времени все обдумать. Странно, что госпоже понадобилось лекарство втайне от мистера Бримптона… Сопоставив утреннюю просьбу с ночным происшествием, а также с другими моими наблюдениями и догадками, я со страху вообразила, что несчастная устала от жизни и приняла безумное решение с ней покончить. Мысль так меня напугала, что я припустила бегом и, вконец запыхавшись, упала в кресло перед аптечной стойкой. У бедного старика, который только-только снял с витрин ставни, от изумления глаза на лоб полезли, и это привело меня в чувство.
– Мистер Лиммел, – начала я, стараясь подавить волнение, – вы не могли бы прочесть рецепт и сказать мне, все ли там верно?
Он нацепил очки и прищурился на рецепт.
– Вроде да, подписан доктором Уолтоном, – озадаченно пробормотал он. – А что тебя в нем смущает?
– Ну, это лекарство… не опасное?
– Опасное? В каком смысле?
Встряхнуть бы хорошенько старика за тупость!
– В смысле что если его выпить слишком много, по ошибке, конечно… – Слова застряли у меня в горле.
– Да бог с тобой! Это ж известковое молоко! Его даже младенцам дают.
Я облегченно выдохнула и поспешила к мистеру Рэнфорду. По пути мне пришла в голову новая мысль. Раз в рецепте ничего подозрительного нет, стало быть, миссис Бримптон не хотела, чтобы муж узнал о втором поручении? Отчего-то эта мысль напугала меня пуще прежней. Ведь оба джентльмена вроде как закадычные приятели, а за добродетель госпожи я готова была ручаться головой. Я устыдилась собственных подозрений и решила, что еще не совсем пришла в себя после ночных событий. Оставив записку у мистера Рэнфорда, я второпях вернулась в усадьбу и незаметно, как мне казалось, проскользнула в дом через боковую дверь.
Однако часом позже, когда я несла госпоже завтрак, мне преградил путь мистер Бримптон.
– Куда это тебя носило в такую рань? – грозно спросил он.
– Меня, сэр? – пробормотала я, задрожав.
– А ну не морочь мне голову! – Он побагровел от злости. – Не ты ли пробиралась к дому по кустам около часа назад?
По натуре я девушка честная, но тогда соврала, глазом не моргнув:
– Нет, сэр, не я, – и посмотрела на него в упор.
Мистер Бримптон пожал плечами и недобро усмехнулся.
– Небось решила, что я вчера ночью был пьян? – неожиданно спросил он.
– Нет, сэр, не решила, – ответила я, на этот раз почти не кривя душой.
Он отвернулся, не удостоив меня взглядом, и пробормотал, удаляясь по коридору:
– От собственных слуг почтения не дождешься…
Лишь засев после обеда за шитье, я поняла, как сильно потрясли меня события прошедшей ночи. Я не могла пройти мимо запертой двери без дрожи. Кто-то оттуда вышел и прокрался передо мной по коридору. У меня мелькнула мысль поговорить с миссис Блиндер или с мистером Вэйсом, единственными в доме, кто, похоже, догадывался о происходящем, но я подозревала, что если начну приставать с расспросами, они все будут отрицать. Лучше уж держать язык за зубами и смотреть в оба – так, поди, и узнаю больше. Меня мутило от ужасной мысли, что придется снова провести ночь рядом с запертой дверью, – прям хоть пакуй вещички и с первым же поездом отчаливай в город. Вот только не могла я просто так взять и бросить свою добрую госпожу, поэтому продолжала сидеть и шить как ни в чем не бывало.
Не проработала я и десяти минут, как машинка застопорилась. Когда-то я сама отыскала ее в доме – добротную, но чуток неисправную: по словам миссис Блиндер, после смерти Эммы Саксон ею никто не пользовался. Пока я с ней возилась, случайно открылся ящичек, который раньше не открывался, и оттуда выпала фотография. Я подняла ее и в недоумении уставилась на портрет. На нем была женщина – я уже где-то видела это лицо, этот направленный на меня умоляющий взгляд. И вдруг я вспомнила прислугу, увиденную в проходе.
Я вскочила и, похолодев от ужаса, выбежала из комнаты – помчалась прямиком к миссис Блиндер. Кухарка спала после обеда и, когда я к ней ворвалась, подскочила от неожиданности.
– Миссис Блиндер, – запыхавшись, начала я. – Кто это? – И я протянула ей фотографию.
Бедная женщина потерла глаза и прищурилась.
– Ну так… это ж Эмма Саксон. Откуда она у тебя?
С минуту я угрюмо смотрела на кухарку.
– Миссис Блиндер, – наконец сказала я. – Я уже не в первый раз вижу это лицо.
Кухарка встала с постели и подошла к зеркалу.
– Бог мой! Да я никак уснула! – заохала она. – Вон как ухо одно примялось. Ты лучше беги, мисс Хартли, дорогая – а то часы бьют четыре, и мне давно пора мистеру Бримптону окорок к ужину готовить.
IV
Недели две дела шли своим чередом. С той лишь разницей, что мистер Бримптон вопреки обыкновению никуда не отлучался, а мистер Рэнфорд, наоборот, заходить перестал. Однажды я слышала, как мистер Бримптон, сидя в спальне госпожи перед ужином, спросил:
– А где же Рэнфорд? Что-то его уже неделю не видно. Или он не приходит, когда я здесь?
Миссис Бримптон говорила так тихо, что я не расслышала ответа.
– Что ж, как известно, третий – лишний; прошу прощения, что мешаю Рэнфорду, видимо, пора мне удалиться на день-два и уступить ему сцену. – И он расхохотался собственной шутке.
Случилось так, что мистер Рэнфорд зашел как раз таки на следующий день. Лакей рассказывал, что трое мило провели время за чаем в библиотеке, после чего мистер Бримптон сам проводил мистера Рэнфорда до ворот.
Я сказала, что все шло своим чередом, и так оно и было для всех домочадцев, кроме меня. С той ночи, как зазвенел колокольчик, моя жизнь переменилась. Ночи напролет я лежала без сна, боясь, что он зазвонит вновь и я услышу, как откроется дверь запертой комнаты напротив. Но колокольчик молчал, и из коридора не доносилось ни звука. В конце концов тишина стала пугать меня пуще всяких таинственных звуков. Мне мерещилось, что кто-то притаился за запертой дверью и так же, как и я, подглядывает и подслушивает. Порой я готова была выскочить и крикнуть: «Кто бы ты ни был, выходи лицом к лицу, хватит уже таиться и шпионить за мной в темноте!»
Вас, наверное, удивляет, почему я с таким настроением не дала деру. Раз я чуть было так и не сделала, да что-то в последнюю секунду удержало. То ли сострадание к госпоже, которая с каждым днем все больше во мне нуждалась, то ли нежелание искать новое место, то ли еще какие причины, которых я и назвать-то толком не смогла бы, – во всяком случае, я медлила, как заговоренная, страшась наступления каждой ночи, хотя и днем чувствовала себя не шибко лучше.
Прежде всего меня совсем не радовал вид миссис Бримптон. С той самой ночи ее, как и меня, будто подменили. Я думала, что с отъездом мистера Бримптона госпожа повеселеет, однако, хотя ей явно полегчало, духом она не воспряла и сил у ней не прибавилось. Она постоянно просила меня остаться. Даже Агнес однажды заметила, что после смерти Эммы Саксон хозяйка не проникалась так ни к одной служанке. Я питала к бедной леди самые теплые чувства, хотя помочь, увы, мало чем могла.
После отъезда мистера Бримптона к нам вновь стал заглядывать мистер Рэнфорд, хотя и не так часто, как прежде. Раз или два я встречала его в деревне – в нем будто бы тоже произошла какая-то перемена, которую я в итоге приписала собственному разыгравшемуся воображению.
Проходила неделя за неделей, мистер Бримптон меж тем отсутствовал уже с месяц. До нас долетали слухи, что он путешествует с приятелем по Вест-Индии – если верить мистеру Вэйсу, где-то очень далеко. А еще мистер Вэйс сказал, что, унесись ты голубем хоть на край земли, от Всевышнего не скроешься. На что Агнес ответила, мол, пока он держится подальше от дома, пусть Всевышний забавляется с ним на здоровье; тут все засмеялись, кроме миссис Блиндер, которая изобразила возмущение, а мистер Вэйс пригрозил, что нас всех сожрут медведи.
Помню, всех шибко обрадовало, что Вест-Индия далеко, и, несмотря на серьезный вид мистера Вэйса, ужин в тот день прошел очень весело. Не знаю, оттого ли, что я сама немного приободрилась, но миссис Бримптон вроде тоже и выглядела получше, и держалась пободрее. Утром отправилась на прогулку, а после обеда прилегла у себя, попросив почитать ей вслух. Я вышла от нее с легким сердцем и впервые за несколько недель миновала запертую дверь, не задумываясь. Сев за шитье, я взглянула в окно: в воздухе порхали снежинки. Смотреть на них было куда приятнее, чем на вечный дождь, и я представила себе, каким красивым станет сад под белым покрывалом. Снег будто бы обещал замести всю мрачность этого места и внутри, и снаружи.
Не успела я так подумать, как услыхала шаги и подняла глаза, думая, что это Агнес.
– Слышь, Агнес… – начала я, и слова застыли у меня на губах. В дверях стояла Эмма Саксон.
Не знаю, как долго она там стояла. Помню только, что я не могла ни пошевелиться, ни глаз отвести. После-то я ужас как перепугалась, а в тот миг испытала не страх, а какое-то другое чувство – глубокое и спокойное. Она неотрывно на меня смотрела, и в глазах ее была лишь немая мольба – мольба о помощи, хотя чем я могла ей помочь? Затем она развернулась и пошла прочь. На сей раз, гонимая желанием узнать, что ей нужно, я вскочила и выбежала из комнаты. Она уже дошла до конца коридора, как я думала, до комнаты госпожи, но вместо этого она толкнула дверь, ведущую на подсобную лестницу. Я спустилась за ней и пошла к черному ходу. Кухня и прихожая в этот час пустовали, слуги отдыхали, за исключением одного, возившегося в кладовой. У черного хода она на мгновение замерла, взглянула на меня через плечо, затем повернула ручку и вышла. Я заколебалась. Куда она меня ведет? Дверь бесшумно закрылась; тогда я открыла ее и выглянула наружу, отчасти надеясь, что видение исчезло. Увы – в нескольких ярдах передо мной маячила темная фигура, удалявшаяся по двору в сторону лесной тропинки. Тут решимость моя дала слабину, и я чуть было не повернула назад. И все же какая-то непреодолимая сила манила меня за собой, и, схватив старую шаль миссис Блиндер, я выбежала на улицу.
Эмма Саксон уже ступила на тропинку. Она шла довольно быстро, и я старалась не отставать. Вскоре мы вышли за ворота на большую дорогу. Здесь она устремилась по открытому полю наперерез к деревне. Земля покрылась снегом, и когда Эмма поднималась по склону холма, я заметила, что она не оставляет следов. Мое бедное сердце сжалось, колени подкосились. Почему-то на открытом пространстве стало страшнее, чем в доме. От одинокой фигуры веяло могильным холодом; казалось, во всем свете кроме нас двоих нет ни души и помощи ждать неоткуда.
Мне ужасно захотелось вернуться, но Эмма оглянулась, и я почувствовала себя так, будто меня тащат на привязи; после этого я шла послушно, как собачонка. Мы дошли до деревни, и она повела меня мимо церкви и кузницы к дому мистера Рэнфорда. Дом его стоял у самой дороги: ничем не примечательное старомодное здание с вымощенной тропинкой до парадной двери. Вокруг никого не было, и, свернув к дому, я увидела Эмму Саксон – под старым вязом у ворот. И тут я, к своему ужасу, поняла, что наше путешествие подошло к концу и она ждет от меня каких-то действий. По пути сюда я все недоумевала, что ей от меня нужно, и только когда увидела, что она остановилась у ворот мистера Рэнфорда, мое сознание начало проясняться. Я остановилась немного поодаль в снегу, сердце колотилось так, что я дышала с трудом, ноги примерзли к земле; а Эмма стояла под вязом и наблюдала.
Понятно, что привела она меня сюда неспроста. Мне надлежало что-то сказать или сделать, но что именно? Я никогда не желала зла ни госпоже, ни мистеру Рэнфорду, а теперь почти не сомневалась, что над обоими нависла какая-то страшная беда. Эмма знала, что за беда; она объяснила бы, если б могла; может, следовало ее спросить?
От одной мысли заговорить с ней я чуть в обморок не упала, однако, взяв себя в руки, приблизилась на несколько ярдов к вязу. В ту же секунду открылась парадная дверь и на крыльце появился мистер Рэнфорд. Он выглядел красивым и жизнерадостным, как утром госпожа, и вид его вернул меня к жизни.
– Эй, Хартли! – приветствовал он. – Ты что тут делаешь? Я заметил тебя из окна и вышел узнать, не приросла ли ты к снегу. – Он остановился и пристально взглянул на меня. – Куда ты все время смотришь?
Следуя за моим взглядом, мистер Рэнфорд повернулся к вязу – под ним никого не оказалось. Дорога, насколько хватало глаз, была пуста.
Я ощутила полную беспомощность. Эмма пропала, а я так и не выяснила, чего она хотела. Последний ее взгляд пробрал меня до мозга костей – но так и не дал ответа! Я впала в совершеннейшее отчаяние. Теперь вся тяжесть тайны, которую я не в силах была разгадать, легла на мои плечи. Снег завертелся перед глазами, земля ушла из-под ног и…
Глоток бренди и тепло очага мистера Рэнфорда привели меня в чувство, и я тотчас засобиралась назад. Уже почти стемнело, я боялась, что госпожа меня хватится. Мистеру Рэнфорду я наплела, что вышла прогуляться и ни с того ни с сего, прямо у его ворот, закружилась голова. Не шибко далеко от правды, а мне казалось, что я в жизни так бессовестно не врала.
Когда я переодевала миссис Бримптон к ужину, она заметила мою бледность и спросила, в чем дело. Я ответила, что голова болит, и тогда она сказала, что вечером справится сама и чтобы я шла пораньше спать.
Я и впрямь едва держалась на ногах, вот только уединяться в своей комнате вовсе не хотелось. Так что я сидела внизу, пока не стала клевать носом, и побрела наверх около девяти, когда мне уже было все равно, лишь бы прислонить голову к подушке. Вскоре разошлись и остальные слуги: в отсутствие хозяина все укладывались рано, и еще до десяти я услышала, как миссис Блиндер заперла свою дверь, а мистер Вэйс – свою.
Ночь стояла тихая; землю и воздух плотно укутал снег. В кровати мне немного полегчало, я лежала и прислушивалась к разным звукам, просыпавшимся в доме с наступлением темноты. Мне почудилось, что внизу открылась и закрылась дверь: судя по звуку, застекленная дверь, ведущая в сад. Я встала и выглянула в окно – только разве в такую безлунную ночь что-нибудь разглядишь?
Я вновь легла и, должно быть, задремала, потому что проснулась от неистового дребезжания колокольчика. Ничего толком не соображая, я вскочила с постели и начала второпях натягивать одежду. «Сейчас это произойдет», – услыхала я собственный голос, а что под этим подразумевала, сама не знаю. Пальцы не слушались, будто намазанные клеем, – я думала, что уже никогда не оденусь. Наконец я приоткрыла дверь и выглянула в коридор. Насколько хватало пламени свечи, там не было ничего необычного. Я бросилась вперед, затаив дыхание. Когда я распахнула обитую сукном дверь в главный холл, сердце ушло в пятки: на площадке стояла Эмма Саксон и в ужасе глядела вниз, в темноту. Секунду я не могла пошевелиться, затем рука соскользнула с двери, она захлопнулась, и видение исчезло. В тот же миг с лестницы донесся еще один звук – вкрадчивый, заговорщицкий, как будто в парадной двери повернули засов. Я метнулась к комнате миссис Бримптон и постучала.
Поначалу никто не ответил; я постучала вновь. На этот раз в комнате послышалось движение, затем защелка отодвинулась – и передо мной предстала госпожа. К моему удивлению, она еще не раздевалась на ночь. Меня она явно не ждала.
– В чем дело, Хартли? – шепотом спросила она. – Ты нездорова? Что ты тут делаешь в такой час?
– Я здорова, мэм; просто опять звонил колокольчик.
Она побледнела и чуть пошатнулась.
– Ты ошиблась! Я не звонила. Тебе, должно быть, приснилось. – В жизни не слышала, чтобы она говорила таким тоном. – Иди спать, – велела она, закрывая дверь у меня перед носом.
Тут снизу донесся новый звук: на сей раз тяжелые мужские шаги. И я внезапно прозрела.
– Мэм, – торопливо заговорила я, входя в комнату, – в доме кто-то есть…
– Кто?..
– Думаю, мистер Бримптон – он там, внизу…
Госпожа изменилась в лице и, не говоря ни слова, рухнула на пол. Я упала на колени, пытаясь ей помочь, – по ее прерывистому дыханию я поняла, что это не просто обморок. Однако стоило мне приподнять ей голову, как в коридоре загромыхали шаги, дверь распахнулась, и в комнату ворвался мистер Бримптон. Он был в дорожной, мокрой от снега одежде. При виде меня на коленях возле госпожи он отпрянул.
– Это еще что за цирк? – Хозяин был бледнее обычного, на лбу проступило красное пятно.
– Миссис Бримптон сделалось дурно, сэр, – ответила я.
Он злобно усмехнулся и оттолкнул меня.
– Лучшего времени и придумать не могла! Уж простите, что потревожил…
Я подняла голову, пораженная его наглостью.
– Сэр! – воскликнула я. – Вы с ума сошли? Что вы делаете?
– Встречаюсь с другом, – ответил он, шагнув к гардеробной.
Это было выше моих сил. Не знаю, что я подумала или чего испугалась, но я вскочила и схватила его за рукав.
– Сэр, сэр, – взмолилась я. – Ради бога, вы бы хоть на жену взглянули!
Он яростно отпихнул меня.
– Нет уж, с меня хватит! – прорычал он и схватился за ручку двери в гардеробную.
И вдруг оттуда донесся шорох – хотя звук был очень слабый, мистер Бримптон его уловил. Он рванул на себя дверь и в страхе отшатнулся: на пороге стояла Эмма Саксон. Было очень темно, однако я видела ее четко, как и он. Хозяин вскинул руки, закрывая лицо, а в следующий миг Эмма пропала.
Он стоял не двигаясь, словно силы покинули его, и в наступившей тишине вдруг поднялась госпожа. Глядя на мужа широко открытыми глазами, она попятилась, и я увидела на ее лице судорогу смерти…
Мы хоронили ее на третий день, в сильную метель. Народу в церкви набралось совсем немного: в такую пургу из города не выбраться, а в округе у моей госпожи друзей особо не было. Мистер Рэнфорд появился под самый конец, как раз перед тем, как ее понесли к алтарю. Весь в черном, с бледным лицом, он слегка опирался на трость. Мистер Бримптон наверняка это тоже заметил, потому что красное пятно четко проступило у него на лбу, и вместо того, чтобы читать молитвы, как подобает скорбящему, он через всю церковь устремил на мистера Рэнфорда страшный взгляд.
После панихиды все пошли на кладбище, а мистер Рэнфорд исчез. Едва гроб моей бедной госпожи опустили в могилу, мистер Бримптон вскочил в первую же стоявшую у ворот карету и умчал, никому не сказав ни слова. Я только слышала, как он крикнул: «На станцию!»
А мы, слуги, вернулись в дом одни…
1904
Глаза

I
Втот вечер после отменного ужина у нашего доброго приятеля Калвина и рассказа Фреда Мархарда о странной встрече с призраком всех потянуло на мистику.
Мы расположились в библиотеке – дубовые книжные шкафы и старинные переплеты, а также дым сигар и усыпляющие отсветы угольков в камине создавали идеальный фон для экскурсов в потусторонний мир; а поскольку рассказ Мархарда задал тон и нам захотелось непременно историй из личного опыта, мы решили испытать самих себя и потребовали от каждого присутствующего внести собственную лепту. Из восьми собравшихся семерым уже удалось – более или менее сносно – удовлетворить поставленным условиям. Нас порядком удивил такой обширный запас встреч со сверхъестественным, учитывая, что, кроме самого Мархарда и юного Фила Френема (чья история была, пожалуй, наименее впечатляющей), никто из нас не имел обыкновения обращать взор к невидимым мирам. Так что, имея все основания гордиться семью представленными «экспонатами», вклада от хозяина дома никто, собственно, и не ждал.
Наш старый друг Эндрю Калвин, который слушал из своего кресла, поглядывая на нас сквозь клубы дыма с добродушной терпимостью древнего мудреца, едва ли сталкивался с привидениями, хотя у него хватало воображения, чтобы с удовольствием и без зависти внимать свидетельствам своих гостей. В силу возраста и образования он твердо придерживался позитивистской традиции: его образ мышления сформировался в дни эпической схватки между физикой и метафизикой. И все же он, как прежде, так и теперь, по большей части оставался сторонним наблюдателем – этаким насмешливым зрителем, не вовлеченным в бесконечный и беспорядочный спектакль жизни. Он мог изредка покинуть свое кресло, чтобы ненадолго заглянуть за кулисы, но, насколько мы знали, никогда не проявлял ни малейшего желания подняться на сцену и лично выкинуть какой-нибудь «номер».
Среди его сверстников ходили слухи, что давным-давно в далеких знойных краях он был ранен на дуэли. Однако это больше походило на легенду – образ дуэлянта никак не вязался с тем, каким Калвина знали мы, более молодое поколение. Точно так же заявление моей матушки, что в свое время он был «изящным юношей с ясными глазами», при всем воображении не вязалось с его наружностью.
«Не могу представить его иначе, как похожим на беремя дров», – высказался однажды о нем Мархард.
«Скорее, на пенек с глазами», – поправил кто-то, и трудно было подобрать более удачное сравнение для его приземистого коренастого туловища и рябого, будто покрытого корой лица, на котором блестели красноватые бусинки глаз. Калвин с наслаждением предавался бездействию, предпочитая не растрачивать время на никчемную суетность. Свои тщательно оберегаемые дневные часы он посвящал высокоинтеллектуальным занятиям и нескольким сознательно отобранным привычкам, так что никакие треволнения, сопутствующие человеческой натуре, казалось, не омрачали его небосклона. Впрочем, беспристрастное наблюдение за Вселенной никак не повлияло на его невысокое мнение об этом дорогостоящем эксперименте, а результатом исследования человеческого рода стал вывод о том, что от мужчин нет вообще никакого проку, а женщины нужны лишь постольку, поскольку иначе некому будет готовить. В этом отношении он был непоколебим, и единственной наукой, которую он почитал как догму, была гастрономия. Надо признать, что его «скромные» трапезы служили весомым аргументом в пользу этой точки зрения, а также причиной – хотя и не главной – преданности его друзей.
Интеллектуальное гостеприимство Калвина, хоть и не такое аппетитное, было не менее вдохновляющим. Его интеллект походил на открытую площадку для обмена мнениями: несколько промозглую и продуваемую ветрами, но светлую, просторную и опрятную – вроде академической рощи Платона, в которой облетела вся листва. На этой арене дюжине избранных дозволялось напрягать извилины мозга и разминать мышцы языка; а чтобы как можно дольше продлить сию, в нашем представлении увядающую, традицию, время от времени в нашу группу добавляли одного или двух неофитов.
Последним и, пожалуй, наиболее примечательным из таких поступлений был Фил Френем – наглядное подтверждение людоедскому замечанию Мархарда, что наш старый друг «предпочитает тех, что посвежее». На самом деле Калвин, при всей своей сухости, деликатно обходился с нежными свойствами юности. Эпикуреец до мозга костей, он не губил бутоны, которые собирал для своего сада: его дружба не растлевала души, а, наоборот, способствовала бурному расцвету молодой мысли. И Фил Френем как нельзя лучше подходил для подобных экспериментов. Юноша был далеко не глуп и подкупал своей неискушенностью, подобно чистейшей глине под тонким слоем глазури. Калвин вытянул его из тумана фамильной скуки и вознес до вершин прозрения, причем восхождение ничуть тому не навредило. Высшее мастерство, с которым Калвину удавалось подстегивать молодой пытливый ум, не лишая того благоговейного восторга открытий, служило для меня достаточным опровержением плотоядной метафоры Мархарда. Френем расцветал безболезненно, и старый друг ни разу не коснулся сокровенных заблуждений юности. Лучшим доказательством тому было благоговение, с которым Френем отзывался о прошлом Калвина.
«Вы просто не видите в нем того, что вижу я. Я свято верю в историю с дуэлью!» – заявлял он. Именно эта уверенность в тот вечер заставила его – когда наша компания уже начала понемногу расходиться – бросить шутливый вызов нашему хозяину:
– А теперь ваш черед поведать нам о своем призраке!
Входная дверь как раз закрылась за Мархардом и прочими; из гостей оставались только Френем и я. Преданный слуга, неизменно сопровождавший Калвина во всех жизненных перипетиях, принес нам свежей содовой и удалился, получив лаконичное разрешение идти спать.
Общительность Калвина, подобно ночноцвету, распускалась поздно, и близкие друзья, по обыкновению, засиживались у него за полночь. И все же просьба Френема, очевидно, смутила нашего хозяина: он комично вскочил с кресла, куда только что уселся, проводив гостей.
– О моем призраке? Вы действительно считаете меня дурнем, который стал бы тратиться на собственный экземпляр, когда в копилке у друзей столько прелестных образчиков? – Он засмеялся и, повернувшись ко мне, добавил: – Еще сигару?
Френем тоже усмехнулся, поднялся во весь рост и в изящной позе встал перед камином.
– Конечно, – молвил он, обращаясь к своему ощетинившемуся другу, – попадись вам призрак, который пришелся вам по нраву, вы не стали бы им делиться.
Калвин сел обратно в кресло, утопив взъерошенный затылок во вмятину из потертой кожи; его маленькие глазки поблескивали над новой сигарой.
– По нраву? – буркнул он. – Скажете тоже!
– Ага! – не замедлил накинуться на него Френем. – Значит, у вас такой есть!
Он бросил победный взгляд в мою сторону, а Калвин вжался, как гном, в подушки кресла, прячась в спасительном облаке дыма.
– Какой смысл отрицать? Вы всего повидали в жизни, уж без одного-то привидения не обошлось! – не отступал молодой человек, отважно преодолевая дымную завесу. – Или вы боитесь признаться, потому что видели не одного, а сразу двух?
Предположение, судя по всему, ошеломило нашего хозяина. Он как-то странно, по-черепашьи высунул голову из тумана, одобрительно глядя на Френема.
– Так и есть! – У него вырвался нервный смешок. – Я видел сразу двух!
Неожиданное признание повисло в оглушительной тишине, мы с изумлением уставились друг на друга поверх шевелюры Калвина, а тот сидел с таким видом, будто вновь узрел своих призраков. Наконец Френем, не говоря ни слова, опустился в кресло по другую сторону камина и с улыбкой приготовился внимательно слушать…
II
– Похвастаться мне на самом деле нечем – истинный коллекционер даже не взглянул бы на мои привидения… Право, не стоит возлагать особенных надежд. Единственным их достоинством можно считать их количество – то есть тот факт, что призраков было два. Хотя и тут придется сделать оговорку: я наверняка так же в два счета избавился бы от них, обратись я за пилюлями к домашнему врачу или за очками к окулисту. Как назло, я, хоть убей, не мог решить, к кому пойти (лечить ли несварение желудка или зрение), а потому позволил им вести свою курьезную двойную жизнь, несмотря на неудобства, которые они мне доставляли…
Да, именно неудобства – а вам известно, как плохо я переношу неудобства! Просто поначалу проклятая гордыня помешала мне сознаться, что такой пустяк, как двойное привидение, может выбить меня из колеи.
К тому же не было никаких оснований полагать, что я нездоров. В моем понимании виной всему была скука – смертная скука. Но именно благодаря ей я, помнится, чувствовал себя на редкость бодро и понятия не имел, куда девать невостребованную энергию. Я тогда вернулся из длительного путешествия по Южной Америке и Мексике и поселился на зиму недалеко от Нью-Йорка у своей старой тетушки, которая знавала Вашингтона Ирвинга и состояла в переписке с Н. П. Уиллисом13. Она жила возле Ирвингтона в ветхом готическом особняке: над домом так плотно нависли старые ели, что он походил на траурный медальон из волос14. Надо сказать, что и сама тетушка выглядела не лучше, и, судя по тому, сколько волос осталось у нее самой, медальон могли смастерить именно из них.
За плечами у меня был довольно напряженный год, эмоциональные и денежные растраты которого предстояло срочно восполнить, и ненавязчивое гостеприимство тети подвернулось как нельзя кстати, чтобы поправить и нервы, и финансы. Но вот беда: едва я почувствовал себя в безопасности, как испытал новый прилив сил, которые в траурном медальоне тратить было решительно не на что. В ту пору я тешил себя иллюзией, что человеку достаточно одной лишь умственной работы, и взялся писать книгу – не помню о чем. Грандиозность моих замыслов впечатлила тетушку настолько, что та предоставила в мое распоряжение старинную готическую библиотеку, полную собраний классиков в черных матерчатых переплетах и дагерротипов былых знаменитостей, ряды которых я намеревался пополнить. А дабы облегчить мои труды, тетя одолжила мне кузину, готовую начисто переписывать черновики.
Кузина оказалась вполне милой девушкой, и я убедил себя, что милая девушка – именно то, что восстановит мою пошатнувшуюся веру в человечество и главным образом в себя. Бедняжка Элис Ноуэлл! Она не блистала ни красотой, ни умом, однако привлекла меня как раз тем, что вполне довольствовалась своей непривлекательностью. Мне не терпелось разгадать ее секрет. Я увлекся и в какой-то момент слегка переусердствовал – лишь на мгновение! Поверьте, в моем признании нет ни капли бахвальства, потому как бедняжка, кроме своих двоюродных братьев, и мужчин-то толком не видела…
Разумеется, я тут же пожалел о содеянном и всерьез озаботился тем, как исправить положение. Однажды вечером, после того как тетушка пошла спать, Элис, как всякая бесхитростная натура, спустилась в библиотеку за утерянной якобы книгой, которая случайно нашлась на полке позади меня. Ее носик порозовел от волнения, и я внезапно понял, что со временем ее красивые густые волосы поредеют так же, как тетушкины. Я страшно обрадовался своему открытию, ведь оно облегчало мне задачу поступить правильно; отыскав книгу, которую никто не терял, я сообщил Элис, что на неделе отбываю в Европу.
В те времена Европа находилась страшно далеко, и Элис сразу все поняла. Однако отреагировала совсем не так, как я ожидал, – что, право, было бы проще. Девушка крепко прижала к себе книгу и отвернулась поправить лампу на моем столе (я даже помню абажур из матового стекла в форме виноградных листьев со стеклянными подвесками по краю). Затем она выпрямилась, протянула руку и сказала: «Прощайте». Произнеся это, она посмотрела мне прямо в глаза и поцеловала. Я в жизни не испытывал ничего столь чистого, робкого и одновременно смелого, как тот поцелуй. Он подействовал на меня хуже любого упрека, и я устыдился того, что заслужил ее упрек. И тогда я решил: «Женюсь на ней! После смерти тети нам отойдет этот дом, я буду сидеть здесь за столом и писать книгу, Элис сядет напротив за вышиванием и будет смотреть на меня как сейчас – и так будет продолжаться много лет». Надо сказать, перспектива слегка пугала, но в тот момент я больше всего на свете страшился обидеть милую девушку. Десять минут спустя мой перстень красовался у нее на пальце вместе с обещанием, что я увезу ее с собой.
Вы, наверное, недоумеваете, зачем я так подробно расписываю давно забытый случай. Дело в том, что именно в ту ночь я впервые столкнулся со странным явлением, о котором веду речь. В те годы я еще свято верил в непреложность взаимосвязи между причиной и следствием и, естественно, попытался разобраться, не вызвано ли наваждение тем, что приключилось со мной в библиотеке несколькими часами ранее. Так или иначе, оба события отложились в моей памяти вместе.
В тот вечер я лег спать с тяжелым сердцем, подавленный весомостью доброго деяния, которое впервые сознательно совершил; к тому же, несмотря на довольно юный возраст, я осознавал всю серьезность своего положения. Не подумайте, что до тех пор я вел себя как-то неподобающе, – отнюдь. Я был всего лишь легкомысленным юнцом, который потакал собственным желаниям и сторонился всякого сотрудничества с Провидением. Теперь же, неожиданно внеся лепту в укрепление нравственного порядка в мире, я чувствовал себя доверчивым зрителем, отдавшим фокуснику свои золотые часы и не ведающим, в каком виде он получит их обратно, когда фокус закончится… Так или иначе, сознание собственной праведности поумерило мои страхи, и, раздеваясь, я успокоил себя, что со временем привыкну поступать правильно и перестану так тяготиться, как теперь. И когда я лег в постель и задул свечу, я подумал, что уже начинаю привыкать, и погрузился в неизведанное доселе чувство, как в мягкую тетушкину перину.
С этой мыслью я закрыл глаза, а когда открыл их, прошло, наверное, немало времени: в комнате было холодно и стояла какая-то зловещая тишина. Проснулся я от знакомого многим неприятного ощущения, что рядом кто-то есть. Я сел и напряженно уставился в темноту. Поначалу в кромешной тьме я ничего не различал. Постепенно из неясного отсвета у изножья кровати проступили два глаза – они глядели на меня в упор. Лица я не видел, но чем дольше я всматривался, тем отчетливее проступали и тем ярче горели в темноте глаза.
Ощущения от их пристального взгляда были далеко не из приятных, и вы наверняка предположили, что первым моим побуждением было вскочить и наброситься на таращившегося на меня невидимку. Какое там! – я лежал, боясь пошевелиться… Не могу сказать, был ли страх вызван осознанием потусторонности происходящего – уверенностью, что, вскочи я с кровати, никого бы там не обнаружил, – или же просто оцепенением от вида самих глаз. Ничего страшнее я в жизни не видел – несомненно, они принадлежали человеку, но какому! Во-первых, он был ужасно стар: глазницы ввалились; тяжелые покрасневшие веки свисали, словно шторы, сорвавшиеся с петель. Одно веко нависало чуть ниже другого, создавая впечатление зловещей ухмылки, а между складками плоти, из которых торчали редкие ресницы, тускло светились глаза – маленькие водянистые кружки с агатовым ободком, похожие на гальку, зажатую в клешнях морской звезды.
Впрочем, самым отвратительным в тех глазах был не возраст. Меня мутило от выражения порочной самоуверенности, с какой они смотрели. Не знаю, как иначе объяснить ощущение, что они принадлежат человеку, который совершил в жизни немало зла, но никогда не подвергал себя опасности. Нет, то не были глаза труса – просто их обладатель был слишком умен, чтобы рисковать; и от вероломности этого взгляда к горлу подкатывала тошнота. И все-таки хуже всего было даже не это: в устремленном на меня взоре сквозила насмешка, без всякого сомнения предназначавшаяся мне.
Внезапно нахлынувший порыв ярости вывел меня из оцепенения – я вскочил на ноги и бросился на невидимку. Само собой, там никого не оказалось: мой кулак врезался в пустоту. Дрожа от стыда и холода, я отыскал спичку и зажег свечу. Комната выглядела совершенно обычно, в чем я, впрочем, нисколько не сомневался. Я лег в постель и задул свечу.
Как только спальня погрузилась во тьму, глаза возникли вновь; однако на этот раз я предпринял попытку найти им научное объяснение. Поначалу я решил, что это отсвет тлеющих в камине углей. Впрочем, камин располагался по другую сторону кровати так, что огонь никак не мог отражаться в трюмо – единственном зеркале в комнате. Тогда мне пришло в голову, что угли могли отражаться от любой лакированной или металлической поверхности; и хотя ничего подходящего под это определение я не обнаружил, я снова встал, на ощупь пробрался к камину и накрыл тлеющую там золу. И опять, стоило мне лечь, в изножье кровати возникли глаза.
Стало быть, меня посетила галлюцинация. Впрочем, тот факт, что это не чья-то дурацкая выходка, ничуть не утешал. Если это блажь моего подсознания, какого дьявола оно так расшаталось? В свое время я достаточно глубоко исследовал тайны патологических состояний и хорошо представлял себе условия, при которых ослабший разум становился уязвим для подобного рода полуночных видений, однако к моему нынешнему состоянию они не подходили. Никогда еще я не чувствовал себя здоровее – как умственно, так и физически; и единственное необычное обстоятельство в моей жизни – то, что я осчастливил славную девушку, – казалось, не должно было породить всякую нечисть. И все же нечто по-прежнему не спускало с меня глаз.
Я зажмурился и вызвал в памяти образ Элис Ноуэлл. В ее глазах не было ничего примечательного, кроме их кристальной непорочности; будь у бедняжки побогаче воображение (или подлиннее ресницы), взгляд ее мог бы вызвать интерес. Сейчас же толку от него было мало, и вскоре перед моим мысленным взором вновь всплыло страшное видение. Когда зрелище стало невыносимым, я открыл глаза – и встретил тот ненавистный взгляд.
Так продолжалось всю ночь. Вы не представляете, каким это было мучением! Случалось ли вам лежать в кровати без сна, крепко зажмурившись и зная, что, открой вы глаза, увидите нечто жуткое и омерзительное? Вынести такое дьявольски трудно. Глаза висели в воздухе, притягивая к себе. У меня началось vertige de l'abime15, будто за этими покрасневшими веками зияла пропасть… Мне и раньше доводилось испытывать страх – опасность не раз подступала близко; однако ничто не сравнится с ужасом той ночи. Причем ужасали не сами глаза – в них не было величия темных сил. Скорее, они вызывали – как бы вам объяснить? – гадливость сродни дурному запаху: их взгляд пачкал, как след, что тянется за слизняком. Я не понимал, какое им до меня дело, и продолжал вглядываться, силясь понять.
Не знаю, чего именно они добивались, но добились они того, что на следующее утро я наскоро собрал саквояж и сбежал в город. Тетушке я оставил записку, в которой сообщал, что заболел и поехал к врачу. Надо сказать, я и в самом деле чувствовал себя прескверно – ночь словно высосала из меня всю кровь. Однако вместо врача я пошел к приятелю, бросился там на кровать и проспал беспробудно десять часов кряду. Проснулся я глубокой ночью – и похолодел от мысли о том, что меня ждет. Дрожа всем телом, я сел и уставился в темноту, но ничто не нарушало ее идеальной глади. Убедившись, что глаз нет, я вновь провалился в целительный сон.
В спешке я ни слова не написал Элис, намереваясь вернуться на следующий же день. Однако наутро я не смог пошевелиться. Изнеможение, которое испытываешь после обыкновенной бессонной ночи, с течением дня проходит, мое же, наоборот, только усугубилось. Мысль о глазах давила все сильнее и сильнее, и страх встретиться с ними стал совершенно невыносимым. Я боролся с собой два дня; на третий я взял себя в руки и решил, что наутро вернусь. Приняв такое решение, я почувствовал себя гораздо лучше: ведь мое внезапное исчезновение и странное молчание наверняка очень огорчили бедняжку Элис. Я лег с легким сердцем и сразу уснул. А посреди ночи проснулся и увидел глаза…
Бесплатный фрагмент закончился.
