Читать книгу: «Читая «Лолиту» в Тегеране», страница 6
16
Так вот, значит, как все началось? Не в тот ли день, когда мы сидели за столом в его столовой, жадно вгрызаясь в бутерброды с сыром и запрещенной ветчиной и называя их крок-месье? В какой-то момент мы, должно быть, переглянулись и увидели в наших глазах одинаковое выражение – голодное неразбавленное удовольствие; потому что в ту же минуту мы одновременно рассмеялись. Я отсалютовала ему стаканом воды и произнесла: кто бы мог подумать, что столь простая трапеза покажется нам королевским пиром! А он ответил: за это нужно поблагодарить Исламскую Республику: мы заново открываем для себя все, что прежде принимали как должное, и даже жаждем этого; можно написать целую диссертацию о том, как это приятно – есть бутерброд с ветчиной. А я сказала: о, сколько всего, за что нам стоит быть признательными! И в тот достопамятный день мы начали оглашать долгий перечень наших благодарностей Исламской Республике: без нее мы бы не открыли заново, как это весело – ходить на вечеринки, есть мороженое на улице, влюбляться, держаться за руки, красить губы помадой, смеяться на публике и читать «Лолиту» в Тегеране.
Иногда мы встречались на углу широкого тенистого бульвара, тянущегося в сторону гор, и там гуляли по вечерам. Я размышляла, что бы решили в Революционном комитете, если бы узнали об этих прогулках. Заподозрили бы нас в политическом сговоре или приняли бы за простых любовников? Они никогда бы не догадались об истинной цели наших встреч, и это отчего-то меня воодушевляло. Как интересно жить, когда любое простое действие требует от тебя сложной подготовки на уровне опасной секретной миссии. При встрече мы всегда чем-то обменивались – книгами, статьями, кассетами, коробками шоколадных конфет, которые ему присылали из Швейцарии, – шоколадные конфеты стоили дорого, особенно швейцарские. Он приносил мне видеокассеты с редкими фильмами, и мы с детьми – а потом и с моими студентками – их смотрели. «Вечер в опере», «Касабланка», «Пират», «Джонни-гитара».
Мой волшебник говорил, что может многое сказать о людях по фотографиям, особенно по форме носа. После некоторых колебаний я принесла ему фотографии девочек и с волнением стала ждать, что он скажет. Он держал снимок в руке, осматривал его с разных ракурсов и коротко комментировал.
Мне хотелось, чтобы он прочел их сочинения и взглянул на их рисунки, прямо там, без промедлений; хотела знать, что он о них подумает. Это хорошие девочки, сказал он, глядя на меня с ироничной улыбкой отца, балующего своих деток. Хорошие? Хорошие девочки? Мне хотелось услышать, что они гениальны, хотя «хороший» – тоже, пожалуй, лестная характеристика. У двух девочек из группы, сказал он, может быть будущее в литературе. Привести их к тебе? Хочешь с ними встретиться? Нет, ответил он; он пытался избавиться от людей, а не увеличивать число знакомых.
17
Герой «Приглашения на казнь» Цинциннат Ц. говорит о «редком сорте времени», в котором он живет – «пауза, перебой, – когда сердце, как пух… И еще я бы написал о постоянном трепете… и о том, что всегда часть моих мыслей теснится около невидимой пуповины, соединяющей мир с чем-то, – с чем, я еще не скажу…» Освобождение Цинцинната из тюрьмы зависит от того, удастся ли ему обнаружить эту невидимую пуповину, соединяющую его с другим миром; сможет ли он наконец сбежать из искусственного, фальшивого мира своих палачей. В предисловии к роману «Под знаком незаконнорожденных» Набоков описывает аналогичную связь с другим миром – лужу, которая появляется перед Кругом, его вымышленным героем, в разные моменты: «прореха в его мире, ведущая в мир иной, полный нежности, красок и красоты».
Однажды утром, когда у нас был перерыв и мы пили кофе с пирожными, Митра начала рассказывать, что чувствует, поднимаясь по лестнице в мою квартиру утром по четвергам. Шаг за шагом, сказала она, она постепенно оставляет за собой реальный мир, покидает темную мрачную камеру, в которой живет, и на несколько часов выходит на волю, на солнышко. Когда все заканчивается, она снова возвращается в свою камеру. Тогда мне показалось, что такое восприятие скорее вредит нашим урокам, ведь они не могли гарантировать «волю и солнышко» за пределами этих стен – а выходит, должны были? Признание Митры вызвало дискуссию о том, как необходима нам эта передышка от реальной жизни, чтобы вернуться в нее отдохнувшими и готовыми с ней столкнуться. Но мне не давало покоя признание Митры – что ждет нас после этой передышки? Хотели мы этого или нет, наша жизнь за пределами этой гостиной требовала свое.
Именно благодаря сказочной атмосфере наших встреч, о которой говорила Митра, мы, восемь участниц этого клуба, смогли делиться сокровенным и поверять друг другу свою тайную жизнь. Благодаря этой ауре волшебного родства даже Махшид и Манна сумели найти способ мирно сосуществовать с Азин в течение нескольких утренних часов по четвергам. Благодаря ей мы смогли бросить вызов давящей реальности за пределами комнаты; мало того, мы смогли отомстить тем, кто контролировал наши жизни. Мы знали, что в эти драгоценные часы можем обсуждать наши горести и радости, наши личные заскоки и капризы; на это время мир останавливался, а мы отрекались от своих обязательств перед родителями, родственниками, друзьями и Исламской Республикой. Мы проговаривали все, что случилось с нами, своими словами, и в кои-то веки смотрели на себя своими глазами.
Обсуждение «Госпожи Бовари» затянулось гораздо дольше положенного времени, но в этот раз никто не хотел уходить. Описание обеденного стола, ветра в волосах Эммы, лица, которое она видела перед смертью, – мы часами обсуждали эти подробности. Сначала я обозначила часы занятий с девяти до двенадцати, но постепенно уроки все удлинялись, и мы стали расходиться ближе к вечеру. В тот день я предложила не прекращать дискуссию и пригласила всех остаться на обед. Так мы начали обедать вместе.
Помню, в холодильнике у нас были только яйца и помидоры, и мы состряпали омлет с томатами. Через две недели устроили пиршество – каждая приготовила что-то особенное: рис с бараниной, картофельный салат, долмех21, шафрановый рис и большой круглый торт. К нам присоединилась моя семья, и мы собрались за столом, смеялись и шутили. «Госпожа Бовари» сделала то, чего не смогли годы преподавания в университете: она сблизила нас.
За годы, что девочки приходили ко мне домой, они узнали мою семью, мою кухню, мою спальню, мою манеру одеваться, ходить и говорить. Я никогда не бывала у них дома, не встречалась с их травмированными матерями, застенчивыми сестрами, братьями, ступившими на скользкую дорожку. Мне так и не удалось поместить их личный нарратив в контекст, в определенное место. И все же я встречалась с ними в волшебном пространстве своей гостиной. Они приходили ко мне домой, ставили свою жизнь на паузу и приносили с собой свои секреты, боль и дары.
Постепенно моя жизнь и семья стали частью этого ландшафта. Они проникали в гостиную в перерывах и покидали ее с началом занятий. Иногда к нам подсаживалась Тахере-ханум, рассказывала истории о «своем районе», как она его называла. Однажды моя дочь Негар влетела в гостиную в слезах. Она была в истерике. Сквозь слезы она твердила, что не могла плакать там; не хотела плакать перед ними. Манна пошла на кухню, привела Тахере-ханум и принесла стакан воды. Я подошла к Негар, обняла ее и попыталась успокоить. Ласково сняла с нее платок и накидку; волосы под плотным платком взмокли от пота. Я расстегнула ее школьную форму и попросила рассказать, что случилось.
В тот день посреди урока естествознания в класс вошли директор и учитель морали и велели девочкам положить руки на парты. Весь класс затем без объяснений вывели, а портфели обыскали на предмет оружия и контрабанды: искали кассеты, книги, самодельные плетеные браслеты. Девочкам устроили личный досмотр, осмотрели ногти. Одна ученица в прошлом году вернулась с семьей из США; ее отвели в кабинет директора, у нее оказались слишком длинные ногти. Там директор самолично подстриг девочке эти ногти коротко, до крови. Когда их отпустили, Негар увидела одноклассницу на школьном дворе; та ждала, пока ей можно будет уйти домой, пряча в кулаке провинившийся палец. Рядом стоял учитель морали и не разрешал к ней приближаться. Невозможность подойти и утешить подругу потрясла Негар не меньше самого травмирующего обыска. Она все повторяла: мам, она просто не знает наших правил и запретов; она только что вернулась из Америки – как, по-твоему, она себя чувствует, когда нам приказывают топтать американский флаг и кричать «смерть Америке»? Ненавижу себя, ненавижу, твердила она, а я качала ее в объятиях и вытирала смесь пота и слез с ее мягких щек.
Разумеется, о занятиях тут же забыли. Все попытались отвлечь Негар, стали шутить и рассказывать свои истории – о том, как Нассрин однажды послали в дисциплинарный комитет проверить, не накрашены ли у нее ресницы. Они были длинные, и ее заподозрили в использовании туши. Но это еще ничего, сказала Манна; послушайте, что случилось с подругами моей сестры в Политехническом университете Амира Кабира. В обеденный перерыв три девочки вышли во двор и ели яблоки. Охранники отругали их: мол, они слишком соблазнительно откусывали! Скоро Негар уже смеялась вместе со всеми и наконец ушла обедать с Тахере-ханум.
18
Представьте: вы шагаете по тенистой тропе. Начало весны, около шести вечера – время перед заходом солнца. Солнце клонится к горизонту, а вы идете одна; вас овевает предвечерняя прохлада. Вдруг на правую руку падает крупная капля. Неужто дождь? Вы смотрите наверх. Небо все еще обманчиво солнечное, лишь редкие облака виднеются тут и там. Через несколько секунд с неба снова капает. А потом, хотя солнце светит ярко, на вас обрушивается поток воды, как в ванной. Так ко мне приходят воспоминания, резко и неожиданно; промокшая насквозь, я вдруг остаюсь одна на солнечной тропинке с памятью о закончившемся ливне.
Я говорила, что мы собирались в этой гостиной, чтобы защититься от внешней реальности. Я также говорила, что эта реальность навязывала нам себя, как капризный ребенок, не дающий своим измученным родителям ни минуты покоя. Самые интимные сферы нашего бытия находились под влиянием этой реальности и формировались в соответствии с ней; это неожиданно сделало нас сообщницами. Наши отношения стали во многих аспектах личными. Наша тайна не только расцвечивала новыми красками самые обычные действия, но вся повседневная жизнь порой становилась похожей на вымысел или роман. Нам пришлось открыть друг другу такие части себя, о существовании которых мы и сами не подозревали. Я постоянно чувствовала себя так, будто мне приходилось раздеваться перед незнакомыми людьми.
19
Несколько недель назад, проезжая по Мемориальному бульвару Джорджа Вашингтона, мы с моими детьми разговорились об Иране. С внезапной тревогой я заметила отстраненный тон, которым они говорили о своей родине. Они все повторяли: «они», «они там». Где «там»? Там, где вы с дедом хоронили свою мертвую канарейку под розовым кустом? Там, где бабушка приносила вам шоколадные конфеты, которые у нас дома были под запретом? Мои дети многого не помнили. Некоторые воспоминания вызывали у них печаль и ностальгию; от других они просто отмахивались. Имена моих родителей, тети и дяди Биджана, наших близких друзей – для них они звучали, как колдовские мантры, радостно обретающие форму и тут же растворяющиеся без следа.
Почему мы начали вспоминать? Может, потому что слушали диск «Дорз» – музыку, к которой так привыкли в Иране? Они купили его мне на День матери, и мы слушали его в машине. В динамиках мурлыкал соблазнительно-безразличный голос Джима Моррисона: «Мне бы еще один поцелуй…» Его голос тек, как патока, извивался, закручивался в спирали, а мы разговаривали и смеялись. «Она красотка двадцатого века», – пел Моррисон… Некоторые воспоминания казались детям скучными, а о чем-то они вспоминали с радостью – например, как смеялись над своей матерью, когда та танцевала по всей квартире, двигаясь из холла в гостиную, и пела «Давай же, детка, зажги мой огонь». Мы так много уже забыли, говорят дети; столько лиц вспоминаются как в тумане. Я спрашиваю: а это помните? А это? И чаще всего они не помнят. Джим Моррисон запел песню Брехта22. «Проводи меня в ближайший виски-бар», – затянул он, и мы присоединились: «Не спрашивай зачем». Даже когда мы жили в Иране, мои дети, как большинство детей из их среды, не любили персидскую музыку. Для них персидской музыкой были агитационные песни и военные марши; для удовольствия они слушали совсем другое. Я с потрясением осознала, что в их детских воспоминаниях об Иране остались песни «Дорз» и Майкла Джексона и фильмы братьев Маркс.
Одно воспоминание заставляет их оживиться. Они на удивление отчетливо помнят, что случилось, и помогают воссоздать детали, которые я забыла. Память возвращается, в голове всплывают образы, дети галдят наперебой, и голос Джима Моррисона отступает на второй план. Да, Ясси была там в тот день, верно? Они помнят всех моих студенток, но Ясси лучше остальных, потому что в какой-то момент она стала почти что частью нашей семьи. Все они стали: Азин, Нима, Манна, Махшид и Нассрин часто приходили в гости. Баловали детей, приносили им подарки, хоть я этого и не одобряла. Мои домашние воспринимали девочек как очередной из моих заскоков, с терпением и любопытством.
Это случилось летом 1996 года, когда дети вернулись домой из школы. Мы слонялись по дому, приготовили поздний завтрак. Накануне Ясси осталась у нас ночевать. В последнее время она часто оставалась, и мы начали воспринимать это как само собой разумеющееся. Спала она в свободной комнате рядом с гостиной; я хотела обустроить там кабинет, но комната оказалась слишком шумная, и я переместилась вниз, в помещение в подвале с окнами, выходившими в садик.
Теперь несостоявшийся кабинет использовали как попало: здесь стоял стол и очень старый ноутбук, валялись книги и моя зимняя одежда; здесь же для Ясси устроили временное спальное место и поставили лампу. Иногда мы часами сидели в этой комнате с выключенным светом – у Ясси были мигрени. Но тем утром она вся сияла. Такой я ее помню: она стоит или сидит на кухне или в холле. Я вижу, как она пародирует какого-нибудь смешного профессора и от хохота сгибается пополам.
Тем летом Ясси часто ходила за мной по дому и рассказывала истории. Нашим местом была кухня или холл; я очень радовалась, что, в отличие от взрослых, Ясси любила мою еду, совсем как мои дети. Она любила и мои так называемые «блинчики», и французские тосты, и мои яичницы с помидорами и овощами. Ни разу она не улыбнулась снисходительно, как мои взрослые друзья, словно говоря: когда ты наконец научишься стряпать? Пока я готовила или резала овощи, она порхала рядом и рассказывала – в основном байки о своих занятиях в университете. Негар, которой тогда было одиннадцать, садилась с нами, и мы втроем говорили часами.
В тот день Ясси заговорила на излюбленную тему: о своих дядюшках. Их у нее было пятеро и три тетки. Одного казнила Исламская Республика; остальные жили в США или Европе. Тетки Ясси были что называется «солью земли», на них весь дом держался. Они работали дома и вне дома. Их выдали замуж по договоренности в очень юном возрасте за мужчин намного старше, и за исключением одной сестры – матери Ясси – всем приходилось мириться с избалованными, капризными мужьями, которых тетки превосходили и в интеллектуальном отношении, и во многих других.
С мужчинами – ее дядюшками – Ясси связывала свои надежды на лучшее будущее. Как Питер Пэн, они иногда прилетали из Нетландии. Их приезд в ее родной город всегда сопровождался бесконечными сборищами и праздниками. Их рассказы завораживали. Они видели то, что не видел никто другой, делали то, что никто больше не делал. Они наклонялись к ней, играли с ней и спрашивали: чем занималась, малышка?
Утро было тихое и спокойное. Я сидела, свернувшись калачиком в кресле в гостиной, в своем длинном домашнем платье; Ясси рассказывала о стихотворении, которое прислал ей дядя. Тахере-ханум возилась на кухне. Через открытую дверь столовой до нас доносились разные шумы: звук льющейся из крана воды, тихое бряцанье кастрюль и сковородок, обрывок фразы, адресованной детям, которые сидели в холле рядом с кухней и то ссорились, то смеялись. Я помню желтые и белые нарциссы; вся гостиная была заставлена вазами с нарциссами. Я поставила вазы не на столы, а на пол рядом с картиной, изображавшей желтые цветы в двух синих вазах – та тоже стояла на полу.
Мы ждали фирменного турецкого кофе моей матери. Мама варила отменный кофе по-турецки – густой, сладкий с горчинкой. Под предлогом кофе она периодически являлась к нам без приглашения. В течение дня она открывала смежную дверцу, разделявшую наши квартиры, и звала нас. «Тахере, Тахере!» – кричала она, и даже если мы с Тахере отвечали хором, продолжала кричать. Лишь убедившись, что мы не хотим кофе, она пропадала и иногда не тревожила нас целый час.
Сколько себя помню, для матери кофе был способом коммуникации. Ей было любопытно, чем мы там занимаемся по четвергам, но гордость не позволяла просто ввалиться к нам, поэтому она проникала в наше святилище под предлогом кофе. Однажды утром она «случайно» поднялась наверх и позвала меня из кухни. «Твои гостьи хотят кофе?» – спросила она и взглянула на моих любопытных улыбающихся девочек через открытую дверь. Так по четвергам у нас появился еще один ритуал: кофейный час с моей мамой. Вскоре у нее образовались любимцы среди моих студенток; она пыталась наладить с ними отдельные отношения.
Сколько себя помню, мама всегда приглашала на кофе чужих людей. Однажды нам пришлось дать от ворот поворот качку пугающей наружности лет тридцати пяти, который по ошибке позвонил к нам в квартиру и попросил увидеть даму, пригласившую его «зайти на кофе», если он будет «в районе». Мамиными завсегдатаями были и охранники из госпиталя напротив. В первые несколько раз они стояли с почтительным видом, держа кофейные чашечки в руках; затем, по ее настоянию, стали смущенно садиться на краешек стула и пересказывать сплетни о том, что происходило у соседей и в госпитале. Так мы узнавали обо всем случившемся за день.
Мы с Ясси ждали кофе, наслаждаясь бездельем, когда в дверь позвонили. Звонок прозвучал громче обычного, потому что на улице было тихо. Сейчас я снова слышу его в своей памяти; слышу, как Тахере-ханум шаркает в тапках к двери. Ее шаги удаляются; она спускается по лестнице и открывает дверь подъезда. Слышу два голоса: ее и мужской; она обменивается с кем-то парой слов.
Она вернулась ошарашенная. Приходили два офицера в штатском, объяснила она, из Революционного комитета. Хотели обыскать квартиру жильца мистера Полковника. «Мистер Полковник» был нашим новым соседом; мать моя упорно его игнорировала из-за внешности и манер нувориша. Он уничтожил красивый заросший сад рядом с нашим домом и построил на его месте уродливое серое трехэтажное здание. Сам поселился на втором этаже, дочь его – на третьем, а первый он сдавал. Тахере-ханум объяснила, что «они» хотели арестовать жильца мистера Полковника, но в дом их не пустили. Поэтому они хотели проникнуть к Полковнику через наш двор – перелезть через стену и вломиться в дом соседа. Мы, очевидно (или неочевидно), не собирались им этого разрешать. Как мудро рассудила Тахере-ханум, что это за сотрудник Революционного комитета, если у него нет даже ордера на обыск и ему приходится вламываться в чужие дома через соседские дворы? Комитет каждый день врывается в дома приличных людей без всяких ордеров, так почему они оказались столь беспомощными, когда дело дошло до настоящего преступника? У нас с соседом имелись разногласия, но мы не собирались сдавать его комитету.
Пока Тахере-ханум рассказывала нам все это, на улице разразился переполох. До нас донеслись нетерпеливые мужские голоса; затем кто-то побежал и завелся мотор. Не успели мы закончить с нашей критикой комитета, как в дверь снова позвонили. На этот раз более настойчиво. Тахере-ханум вернулась через несколько минут в сопровождении двух юношей, одетых по последней моде Стражей Революции в униформу цвета хаки. Они объяснили, что им уже не нужно карабкаться на нашу стену, чтобы спрыгнуть в соседский двор; преступник сам забрался на нее, спрыгнул в наш двор и теперь прячется там вооруженный. Стражи хотели воспользоваться нашим балконом и балконом третьего этажа, чтобы отвлечь нарушителя, открыв по нему огонь; в то время их коллеги зайдут с другой стороны и поймают его. Наше разрешение не требовалось, но стражи с уважением относились к «женам и матерям наших граждан» и все равно его спросили. Намеками и жестами они дали понять, что преступник, за которым они охотятся, очень опасен – он оказался вооруженным наркодилером, за которым уже числилось несколько преступлений.
К двум стражам присоединились еще трое и двинулись наверх. Позднее я поняла, что в тот момент подумала о том же, о чем Тахере-ханум. Там, наверху, в углу большой террасы мы спрятали нашу большую и запрещенную спутниковую тарелку. Позже мы все удивлялись, что в тот момент нас больше всего заботили не наши жизни и не присутствие в нашем доме пятерых мужчин с пистолетами, которые планировали устроить перестрелку с соседом, вооруженным и прячущимся где-то в саду. Как и все нормальные иранцы, мы были не совсем чисты перед законом и нам было что скрывать: мы боялись за нашу антенну. Наверх отправили Тахере-ханум – та была более хладнокровной, чем я, и лучше умела разговаривать с властями. Ясси поручили присматривать за двумя моими ошарашенными детьми, а я сопроводила двух стражей на балкон, примыкавший к спальне; внизу, под балконом, раскинулся сад. Помню, посреди этого переполоха я подумала: теперь Ясси будет что рассказать дядюшкам. Спорим, даже у них не найдется истории лучше этой.
Даже после того, как мы с детьми попытались вспомнить этот день в подробностях, я все равно путаюсь в показаниях. В моей памяти я находилась везде одновременно. Как джинн из мультика «Аладдин», я то стояла на балконе под перекрестным огнем и слушала, как стражи выкрикивали угрозы в адрес преступника, припоминая ему все грехи и намекая, что у него есть «высокопоставленные друзья» – видимо, поэтому у них не было официального ордера, – то уже через секунду оказывалась наверху, где Тахере-ханум уверяла меня, что стражи слишком заняты и не обратили внимания на нашу спутниковую тарелку. Позже она сказала мне, что стражи пытались использовать ее как живой щит, рассудив, что в них преступник стрелять будет, а в нее – точно нет.
Между выстрелами мои новые знакомые, комментирующие эти странные события, признались, что если данное предприятие увенчается успехом, нашего соседа, скорее всего, все равно отпустят его высокопоставленные покровители. Страж Революции настойчиво предостерегал меня насчет злобной натуры этого преступника, который сидел в укрытии в дальнем конце нашего сада, спрятавшись в щедрой тени моей любимой ивы. С комичным отчаянием стражи стали жаловаться на безнадежность своей миссии – нам, которые считали обе стороны в этой перестрелке в равной степени преступниками и нарушителями нашей частной собственности и желали избавиться от них как можно скорее.
Игра вскоре переместилась во двор другого нашего соседа; двое его перепуганных детей и няня сбежали на улицу. Выстрелом соседу выбило окно. Преступник на некоторое время укрылся в небольшом сарае в глубине их сада у плавательного бассейна, но теперь стражи окружили его с нескольких сторон. Оружие он выбросил в бассейн – зачем не знаю, – и сцена преследования переместилась на улицу. Мы привели к нам двух сыновей соседа. Мои и соседские дети и мы с Ясси высунулись в окно, глядя, как комитетские затаскивают свою добычу на заднее сиденье белой патрульной «тойоты»; мужчина все время не переставал голосить, звал жену и сына и предупреждал жену, чтобы та ни при каких обстоятельствах не открывала дверь дома.
В конце концов мы все-таки выпили кофе: все участники действа – Ясси, Тахере-ханум, дети и я, а также охранники из госпиталя собрались в гостиной моей матери и рассказали свои версии истории. Охранники дали нам кое-какую инсайдерскую информацию о жильце мистера Полковника. Ему было тридцать с небольшим. Своей надменностью и грубостью он заслужил ненависть и страх больничных работников. Оказалось, последние шесть недель наша улица находилась под наблюдением сотрудников Революционного комитета – тех самых, что сегодня наконец совершили арест.
Мы все согласились, что здесь имели место внутренние междоусобные разборки, и преступник, скорее всего, работал на кого-то в высших эшелонах. Это объясняло, откуда у такого молодого человека деньги на старинные автомобили, что стояли у него в гараже, опиум и аренду дома в нашем районе с его заоблачными ценами. Охранникам госпиталя сообщили, что жилец нашего соседа принадлежал к террористической группировке, ответственной за убийства в Париже на протяжении последних десяти лет. По прогнозу нашего самопровозглашенного следственного комитета, скоро его должны были освободить. Мы не ошиблись: его не просто освободили, но и вскоре после нашего возвращения он появился у нас на пороге и попытался убедить Тахере-ханум подать жалобу против сотрудников Революционного комитета, вломившихся в наш дом, чтобы его арестовать. Но мы жаловаться не стали.
Вечером мы с мужем пили чай дома у соседа, где организовалась очередная встреча; дети, заинтригованные событиями дня, решили исследовать все места, где происходила перестрелка. В сарае они нашли черную кожаную куртку арестованного, и в ней – маленький кассетный магнитофон. Мы были законопослушными гражданами и, прослушав невнятный разговор о каких-то грузовиках, отдали магнитофон и куртку комитету, несмотря на горячие протесты наших детей.
Эту историю потом пересказывали много раз, в том числе и в следующий четверг, когда Тахере-ханум и мои дети, к тому моменту утратившие свое робкое любопытство, а с ним и необходимое чувство приличия, которое прежде не позволяло им заходить в гостиную во время наших занятий, разыграли сцену погони перед заинтересованной и улыбающейся аудиторией. Интересно, что «они» – люди из Революционного комитета – в этой сценке выглядели совершенно беспомощными, неумелыми и непрофессиональными. Ясси заметила, что в боевиках все совсем иначе. Нас отнюдь не утешало, что наши жизни были в руках этих неуклюжих идиотов. Несмотря на все шутки и силу, которую мы ощутили тогда, дом после этого стал немного менее безопасным местом и еще долго мы вздрагивали при звуках дверного звонка.
Более того, этот звонок стал предостережением о вторжении другого мира, которое мы пытались обратить в шутку. Через несколько месяцев в дверь снова позвонили, и в наш дом нагрянули двое других сотрудников Революционного комитета. Они пришли обыскать наш дом и забрать спутниковую тарелку. На этот раз никто уже не геройствовал: когда они ушли, дом погрузился почти что в траур. Моя дочь в ответ на мои обвинения в избалованности с горьким презрением заметила, что мне не понять ее беду. Разве меня в ее возрасте наказывали за цветные шнурки, за то, что бегала в школьном дворе и облизывала мороженое на улице?
В следующий четверг мы подробно обсудили это в группе. Мы снова перескакивали с обсуждения книг на нашу жизнь: стоит ли удивляться, что мы все оценили «Приглашение на казнь»? Мы все были жертвами произвола тоталитарного режима, который постоянно вмешивался в самые интимные сферы нашей жизни и насаждал нам свой безжалостный вымысел. Было ли это правление на самом деле правлением ислама? Какие воспоминания мы создаем для наших детей? Такое постоянное вторжение и хроническая нехватка доброты пугали меня сильнее всего.
Долма.
[Закрыть]
Alabama Song; написана Бертольтом Брехтом и Куртом Вайлем в 1929 году.
[Закрыть]