Читать книгу: «Чудеса в решете»

Шрифт:

© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2021

Чудеса в решете

Отдел I. Чудеса в решете

Эхо церкви Феличе

Однажды летним вечером мы с приятелем сидели за столиком в саду и, попивая теплое красное вино, глазели на открытую сцену.

Дождь, упорно стучавший по крыше веранды, на которой мы сидели; необозримое снежное поле не занятых никем белых столиков; ряд самых замысловатых «номеров» демонстрировавшихся на открытой сцене; и, наконец, живительное теплое бордосское – все это настраивало нашу беседу на самый глубокомысленный, философический лад.

Прихлебывая вино, мы дружно цеплялись за каждое пустяковое обычное явление окружающей нас жизни и тут же, сблизив носы, принимались его рассматривать самым внимательным образом.

– Откуда берутся акробаты? – спросил мой приятель, поглядывая на человека, который только что уперся рукой в голову своего партнера и немедленно же поднял вверх ногами все свое затянутое в лиловое трико тело. – Ведь просто так, зря, они же акробатами не делаются. Почему, например, ты не акробат или я не акробат?

– Мне акробатом быть нельзя, – резонно возразил я. – Мне рассказы нужно писать. А вот почему ты не акробат – я не знаю.

– Да я и не знаю, – простодушно подтвердил он. – Просто не приходило в голову. Ведь, когда в юности предназначаешь себя к чему-нибудь, то акробатическая карьера как-то не приходит в голову.

– А вот им же – пришла в голову?

– Да. Действительно это странно. Так иногда хочется пойти за кулисы к акробату и расспросить его – как это ему вздумалось сделать карьерой – ежевечернее влезание на голову своему ближнему.

Дождь барабанил по крыше веранды, официанты дремали у стен, мы тихо беседовали, а в это время на сцене уже появился «человек-лягушка». Был он в зеленом костюме с желтым лягушечьим брюхом и даже с картонной лягушечьей головой. Прыгал, как лягушка – и, вообще, ничем от обыкновенной лягушки, кроме размера, не отличался.

– Вот возьми – человек-лягушка. Сколько их, таких «человеков – чего-нибудь» бродит по свету: человек-страус, человек-змея, человек-рыба, человек-каучук. Спрашивается: как всякий такой человек мог добраться до решения – сделаться человеком-лягушкой? Осенила ли его эта мысль сразу, когда он мирно сидел на берегу тинистого пруда, наблюдая действия просто-лягушек… Или эта мысль постепенно, исподволь росла в нем и крепла.

– Я думаю – сразу. Осенило.

– А, может быть, у него с детства было стремление к лягушечьей жизни и только влияние родителей удерживало его от этого ложного шага. Ну, а потом… Эх, молодость, молодость! Потребуем еще одну, – хорошо?

– Молодость?

– Бутылку. А это кто, в клетчатом пальто с громадными пуговицами, в рыжем парике? Ах, эксцентрик! Заметь, у них уже есть свои освященные временем приемы, традиции и правила. Например – эксцентрик должен быть непременно в рыжем парике. Почему? Бог его знает! Но это хороший клоунский тон. Затем – появляясь на сцене, он никогда не сделает ни одного целесообразного поступка. Все его жесты и шаги должны быть явно бессмысленны, обратно-пропорциональны здравому смыслу. Чем бессмысленнее – тем больший успех. Погляди: ему нужно закурить папиросу… Он берет палочку, трет ее о лысину – палочка зажигается. Он закуривает папиросу, а горящую палочку прячет в карман. Теперь ему нужно погасить папиросу. Как он это делает? Берет сифон содовой воды и пускает струю на тлеющую папиросу. Кто в действительной жизни зажигает спички о голову и гасит папиросу с помощью сифона? Он хочет расстегнуть пальто… Как он это делает? Как другие люди? Нет! Он вынимает из кармана громадные ножницы и отстригает ими пуговицы. Смешно? Ты смеешься? А знаешь, почему люди смеются, глазея на это? Психология их такова: о, Боже, как глуп этот человек, как он неуклюж!.. А вот я не такой, я умнее. Я зажгу спичку о спичечную коробку и расстегну пальто обычным способом. Тут просто звучит замаскированная молитва фарисея; благодарю тебя, Господи, что я не похож на него.

– Бог знает, что ты такое говоришь…

– Да уж верно, брат, верно. Жаль, что над этим никто не задумывается… Ну, вот посмотри: его партнер хочет его брить… Взял ведро с мыльной водой, привязал его салфеткой за горло к стулу, а потом нахлобучил ему ведро с мылом на голову и, бьет, торжествуя победу, по его животу кулаками и ногами.

Смешно? Публика смеется… А что если бы привести сюда старушку-мать этого рыжего с ведром на голове; она, вероятно, и не знает, чем занимается её сын, её дитя, которого она укачивала на коленях, тихо целуя розовые пухлые губки, гладя шелковистые волосики, прижимая младенческий теплый животик к своей многолюбящей материнской груди… А теперь по этому животику какой-то зеленощекий парень молотит своими ножищами, а с пухлых губок, измазанных краской, стекает мыльная пена, а шелковистых волосиков нет – вместо них ужасные красные волосища… Каково это матери? Заплачет она и скажет: Павлик мой, Павлик… На то ли я тебя ростила, холила. Дитя мое! Да что же это ты с собою сотворил такое?!..

– Во-первых, – категорически заявил я, – ничто не помешает этому рыжему, если он, действительно, встретить свою мать – заняться какой-нибудь другой более полезной деятельностью, а во-вторых – ты, кажется, выпил вина больше, чем нужно.

Приятель пожал плечами.

– Во-первых, этот парень уже ничем другим заняться не может, а во-вторых, я выпил вина не больше, а меньше, чем нужно, – в подтверждение чего могу тебе связно и толково рассказать одну действительную историю, которая подтвердит мое я во-первых.

– Пожалуй, – согласился я, – подавай свою историю.

– Эта история, – сказал он торжественно, – подтверждает, что человек, который привык стоять на голове, не может уже стоять на ногах, и человек, который избрал себе профессию лягушки – не может быть ничем другим, кроме лягушки – ни директором банка, ни мануфактурным приказчиком, ни городским деятелем по выборам… Лягушка – останется лягушкой. Ну, вот:


История итальянского слуги Джустино

Как тебе известно, а, может быть, как тебе не известно, я исколесил всю Италию вдоль и поперек. Признаться тебе – я люблю ее, эту грязную, лживую надувательскую Италию. Как-то раз, шатаясь по Флоренции, попал я во Фьезоле – этакое мирное идиллическое местечко, без трамваев, шума и грохота.

Я зашел во дворик маленького ресторанчика, присел к столику и, заказав какую-то курицу, закурил сигару.

Вечер теплый, ароматный, настроение у меня прекрасное… Хозяин терся-терся около меня, очевидно, собираясь что-то спросить и не решаясь – однако, на конец, решился и спросил:

– А что, прошу извинения – не нужен ли синьору слуга?

– Слуга? Какой слуга?

– Обыкновенный, итальянский. Синьор, видно, человек богатый, и ему, вероятно, нужно, чтобы кто-нибудь ему служил. У меня есть для синьора слуга.

– Да на кой дьявол мне слуга? – удивился я.

– Ну, как же. Разве можно жить без слуги? Всякий барин должен иметь слугу.

Признаться, мне это соображение никогда не приходило в голову.

«– А ведь в самом деле, – подумал я. – Отчего бы мне и не иметь слуги? В Италии я еще проброжу долго, а человек, которому можно взвалить на шею разные мелкие хлопоты и дрязги – очень бы меня облегчил»…

– Ладно, – говорю. – Покажите вашего слугу.

Привели… Парень здоровый, коренастый, с ласковой улыбкой и предобродушным выражением лица.

Потолковали мы пять минут, и в тот же вечер я увез его во Флоренцию. Со следующего дня и началась моя трагедия.

– Джустино! – сказал я утром. – Почему ты не почистил мне ботинок?

– О, синьор! Я не умею чистить ботинок, – заявил он с искренним огорчением.

– Какой же ты слуга, если не умеешь делать такого пустяка! Сегодня же возьми урок у чистильщика сапог. А сейчас свари мне кофе.

– Синьор! Осмелюсь заявить, что я не знаю, как варить кофе.

– Смеешься ты надо мной, что ли?

– О, нет, синьор… не смеюсь… – печально пробормотал он.

– Ну, а телеграмму сдать на почту ты сумеешь? Запаковать чемодан, пришить к пальто пуговицу, побрить меня, приготовить ванну – сумеешь?

И снова прозвучало грустное:

– Нет, синьор, не сумею.

Я скрестил на груди руки.

– А что же ты умеешь, скажи на милость.

– Будьте ко мне, синьор, снисходительны… Я почти ничего не умею.

Во взоре его светилась тоска и искреннее страдание.

– Почти?! Ты говоришь «почти»… Значить, кто-нибудь ты умеешь делать?

– О, синьор! Да умею – но это к сожалению вам не нужно.

– Да что же это такое?

– О, не расспрашивайте меня… Мне даже неловко сказать…

– Почему? А вдруг это мне понадобится…

– Нет, нет. Клянусь святым Антонием – вам это никогда не понадобится…

– Черт знает что! – подумал я, опасливо на него поглядев, – может быть он до этого был разбойником и резал в горах проезжий народ. Тогда, действительно, он прав, – это мне никогда не понадобится…

Однако, милое простодушное лицо Джустино самым наглядным образом опровергало это предположение.

Я махнул рукой – сам заварил кофе, сдал на почту корреспонденцию и вечером приготовил себе ванну.

На другой день я поехал во Фьезоле и зашел в тот самый ресторанчик, хозяин которого таким подлым образом подсунул мне «слугу».

Я уселся за стол – и снова появился кланяющийся, извивающийся хозяин.

– Эй, вы, – поманил я его пальцем. – Что это за чертова слугу вы мне подсунули, а?

Он приложил руки к сердцу.

– О, синьор! Он прекрасный человек, – добрый, честный и непьющий…

– Да что мне в его честности, когда он палец-о-палец ударить не может. Именно – не может… Не «не хочет», а «не может». Вы говорили – я господин, и мне нужно слугу; а подсунули мне господина, у которого я играю роль слуги, потому что нет такой вещи, которую бы он мог сделать.

– Простите, синьор… Он может кое-что сделать и очень хорошо даже… Но это вам совсем не нужно.

– Что же это такое?

– Да уж я не знаю – говорить ли? Не хочется хорошего парня конфузить.

Я ударил кулаком по столу.

– Да что вы все, черт побери – сговорились, что ли!! Он умалчивает о своей бывшей профессии, вы тоже скрываете… Может быть, он железнодорожный вор или морской пират!!

– Сохрани Боже! Он служил по церковному делу и ничем дурным не занимался.

Криком и угрозами мне удалось вытянуть у хозяина всю историю.

Удивительная история, глупейшая история.

Надо тебе сказать, что вся Италия от больших городов, как Рим, Венеция, Неаполь – до самых маленьких – живет исключительно туристами. Туристы, это та «обрабатывающая» промышленность, которой кормится вся Италия. Все направлено к уловлению туриста. Их серенады в Венеции, развалины в Риме, грязь и шум Неаполя – все это во славу форестьера во имя его кошелька.

Каждый город, каждый квартал в городе имеет свою достопримечательность, которая за две лиры, за лиру, за мецца-лиру – показывается всякому шалому любопытствующему путешественнику.

В Вероне показывают могилу Джульеты, в соборе св. Марка место, где на коленях стоял Фридрих Барбароса или еще кто-то… История, живопись, скульптура, архитектура – все идет в ход.

Есть в северной Италии городишка – такой маленько такой скверный, что его даже и на картах стыдятся указывать. Даже не городишка, а нечто вроде деревни.

И вот деревушка эта стала чахнуть. От чего может чахнуть итальянская деревушка? От безту-ристья.

Есть турист – сыты все; нет туриста – ложись и помирай.

И все население деревушки со скорбью и тоской видело, как каждый день мимо них проносились поезда, битком набитые туристским мясом; останавливались на минуту и, не выкинув ни одного англичанина или немца – мчались дальше.

А на следующей станции половина туристов выползала с поезда и шла осматривать городок, который сумел обзавестись собственной достопримечательностью: церковью, в которой был кто-то убит или замурован, или к стене прикован; показывали и кинжал убийцы, и замурованное место, и цепи – что кому больше нравилось. А может, никого там никого и не убивали – итальянцы большие мастера соврать, в особенности, с корыстной целью.

И вот однажды разнеслась по всей округе чудесная весть: что в той деревушке, о которой я говорил раньше, после перестройки церковного купола, появилось эхо, которое повторяет звук не раз, и не два раза, как это иногда случается, а восемь раз.

Конечно, праздный, бездельный турист валом повалил на эту диковину…

Действительно, слух оправдался; эхо честно аккуратно повторяло каждое слово восемь раз.

И вот «эхо деревни Феличе» совершенно забило «замурованного принца городка Санта-Клара».

Двенадцать лет это продолжалось: двенадцать лет лиры и мецца-лиры лились в карман граждан деревни Феличе… И вот – на тринадцатый год (несчастливый год!) разразился страшный скандал: компания богатейших американцев с целой гирляндой разодетых дам приехала посмотреть «эхо деревни Феличе». И когда эта пышная компания вошла в скромную церковку – эхо было, очевидно, так поражено блеском и роскошью компании, что в ответ на крик одной дамы «Гудбай!» повторило это слово пятнадцать раз…

Самый главный американец сначала изумился, потом возмутился, потом, расхохотался, а затем вся компания, не слушая протестов церковной администрации, бросилась отыскивать эхо… Обнаружили его в замаскированном ширмой уголке на хорах и когда вытащили «эхо», оно оказалось широкоплечим добродушным парнем – короче говоря – моим слугой Джустино.

Две недели вся Италия, прочтя о случае с «эхо Феличе», держалась за животики; потом, конечно, об этом забыли, как забывается все на свете.

Деревушка Феличе впала в прежнее ничтожество, а Джустино – эхо Феличе – за свою неуместную щедрость лишился места, на которое поступил еще мальчишкой – и, как человек, кроме эха ничего не умевший – очутился на мостовой.

Всякому человеку хочется есть… Поэтому Джустино стал искать себе место! Он приходил в какую-нибудь деревенскую церковь и предлагал:

– Возьмите меня на службу…

– А ты что можешь делать?

– Я могу быть эхо. Очень хорошая работа… От 8 до 15 раз.

– Эхо? Не требуется. Мы кормимся плитой, на которой раскаялся однажды Борджия; человек на ней пролежал ночь, а нашим предкам, нам и потомкам нашим – на всю жизнь хватит.

Усталый, брел он дальше.

– Эхо хорошее, церковное! Не нужно-ли? Отчетливое исполнение, чистая работа.

– Нет, не надо.

– Да почему? Турист эхо любит. Взяли бы меня, а?

– Нет, неудобно… То полтораста лет не было эха в церкви, а то вдруг – на тебе – сразу появилось.

– А вы купол перестройте.

– Будем мы из-за тебя купол перестраивать… Иди себе с Богом.

Он бы умер с голода, если бы я его не взял себе в слуги.

* * *

Я долго молчал, размышляя о судьбе несчастного Джустино; потом спросил:

– Что же с ним сталось?

– Промучился я с ним год. Все не хватало духу выгнать. И когда я, взбешенный его манерой варить кофе, в котором было на треть бензину, кричал: «сегодня же забирай свои вещи и проваливай, бездарный негодяй!» – он прятался в соседнюю комнату и оттуда я слышал очень искусное эхо моих слов: «бездарный негодяй… дарный негодяй… и-й негодяй… негодяй… дяяй… яяя…»

Это все, что умел делать несчастный искалеченный своей ненормальной судьбой парень.

– Где же он теперь?

– Выгнал. Что с ним, не знаю. Впрочем, недавно мне в Пизе говорили, что в одной близлежащей деревушке есть церковь, в которой замечательное эхо, – повторяемое восемь раз. Весьма возможно, что мой горемыка-слуга снова попал на свои настоящие рельсы…

Пирамида Хеопса

Начало всей этой истории почему-то твердо врезалось мне в память. Может быть, именно, потому я имею возможность, ухватившись за этот хвостик, размотать весь клубок, до самого конца.

Приятно, очень приятно следить со стороны за человеком, который в простоте душевной уверен, что все звенья цепи его поступков скрыты от чужого взгляда и, потому он, – вышеупомянутый человек – простодушно и бесстыдно распускается пышным махровым цветком.

Автор – большой любитель таких чудесных махровых цветков.

Итак, хватаю эту историю за самый хвост:

Четыре года тому назад мне пришлось прожить целую неделю в квартире Новаковича – того самого, который однажды зимой уверил всех, что может проплыть в воде шесть верст, а потом, когда я, поймав его летом в Севастополе, заставил проделать это – Новакович отказался под тем предлогом, что какой-то купальщик плюнул перед тем в воду.

Несмотря на такие странные черты своего характера, Новакович был в сущности хорошим человеком, веселым, жизнерадостным – и я не без удовольствия прожил у него эту неделю.

Как-то после обеда, уходя из дому, мы измыслили забавную мистификацию: напялили на мольберт пиджак и брюки Новаковича, набили это сооружение тряпками, увенчали маской, изображавшей страшную святочную харю и, крадучись, ушли, оставив дверь полуоткрытой.

По уходе нашем было так:

Первой вошла в комнату сестра Новаковича; увидев страшное существо, стоявшее перед ней на растопыренных ногах, нахально откинувшись назад – она с пронзительным криком отпрянула, шарахнулась вместо двери в шкаф, набила себе на виске шишку и уже после этого кое-как выбралась из комнаты.

Второй сейчас же вбежала горничная с графином воды, который она несла куда-то. От ужаса она уронила графин на пол и подняла крик.

Третьим пришел швейцар, приглашенный перепуганными женщинами. Это был человек, которого природа наделила железными нервами. Подойдя к молчаливому, жутко неподвижному незнакомцу, он сказал: «Ах ты, сволочь паршивая», размахнулся и ударил по страшной харе. После этого, полетевший на пол и буквально потерявший голову незнакомец был освежеван, выпотрошен и водворен по частям на старое место: скелет поставили в угол, мясо и кожу повесили в платяной шкаф, ноги задвинули под кровать, а голову просто выбросили…

Четвертым и пятым пришли мы с Новаковичем. В зависимости от темперамента и общественного положения мы были названы: «веселыми барина-ми», «выдумщиками, вечно придумающими что-нибудь этакое…» и, наконец, «идиотами».

Графин мы компенсировали веселым ужином, в котором участвовали несколько графинов – и тем вся история окончилась. Впрочем, что я такое говорю – окончилась… Она только началась.

* * *

Прошло три недели.

Сидя в уголке гостиной на одном шумном вечере я услышал и увидел следующее. Новакович подошел к одной группе остривших и рассказывавших анекдоты мужчин – и сказал:

– Ну, что этот ваш анекдот о купце! Старина матушка. Его еще Ной Каину и Авелю в Месопотамии рассказывал. А вот я вам расскажу факт, случившийся со мной…

– Ну, ну?

– Однажды вечером, недели три тому назад я устроил у себя в комнате чучело человека, из мольберта, ботинок, костюма и святочной маски… Устроил, значит, и ушел… Ну-с – заходить зачем-то моя сестра в эту комнату… Видит эту штуку ну… и вы сами понимаете! Бросается вместо дверей в шкаф – трах головой! Кровь ручьем! Падает в обмороке. На шум вбегает горничная, а у нее в руках, можете представить, дорогой фарфоровый кувшин. Увидела лежащую хозяйку, увидела кровь, увидела этакого неподвижного страшного дядю, бросила дорогой фарфоровый кувшин на пол, – да вон из комнаты. Выбежала на переднюю лестницу, а по лестнице как раз швейцар поднимается с телеграммой в руках. Бросается она на швейцара, сбивает его с ног, и катятся они вниз по лестнице!!. Ну, кое-как с оханьями и проклятиями встают, поднимаются, объясняются, швейцар берет револьвер, идет в комнату, приотворил дверь, кричит: «Сдавайся!» – «Не сдамся!» – «Сдавайся!» – «Не сдамся!..»

– Виноват, – перебил Новаковича один из слушателей, очень изумленный. – Кто же это мог отвечать ему: «Не сдамся»!? Ведь человек-то ваш был сделан из мольберта и тряпок?..

– Ах, да… Вы спрашиваете, кто отвечал: «Не сдамся!?» Гм… да. Это, видите-ли, очень просто: это сестра моя отвечала. Она, как раз, очнулась от обморока, слышит, что кто-то кричит из другой комнаты «Сдавайся!» да и подумала, что это товарищ разбойника. Ну, и ответила: «Не сдамся!» Она у меня храбрая сестренка; вся в меня.

– Да… Бывает. Что же дальше?

– Что? Швейцар из револьвера прямо в грудь нашему чучелу: бах! Тот на пол – бац. Бросились, а там одни тряпки. Сестра со мной потом два месяца не разговаривала.

– Почему два месяца? Вы же говорите, что это произошло всего три недели тому назад.

– Ну, да! Что ж такое… Уже три недели не разговаривает, да я думаю, еще недель пять не будет разговаривать – вот вам и два месяца.

– Ах, так… Да… Бывает. Странная, странная история.

– Я же вам говорю! А вы им там какой-то анекдот о купце рассказываете!..

* * *

Прошел год…

Однажды большая компания собралась ехать на Иматру.

Были и мы с Новаковичем.

Когда ехали в вагоне, то расселись так, что я сидел через две скамейки – от Новаковича.

Видеть я его не видел, но голос слышал, Новакович говорил:

– Я нахожу вашу историю с привидением конокрада – банальной. – Вот со мной однажды случилась история – так история!

– Именно?

– Взял я однажды как-то, в прошлом году, да и соорудил у себя в комнате чучело разбойника – из мольберта, пиджака, брюк и ботинок. Привязал к руке нож… большой такой острый… и сам ушел. Заходит зачем-то в комнату сестра – видит эту ужасную фигуру… Бросается вместо дверей, в бельевой шкаф – трах! Дверка вдребезги, сестра вдребезги… Бросается она к окну… Трах! Распахнула она его, да с подоконника – прыг! А окно-то в четвертом этаже… После этого вбегает горничная, а в руках у нее на подносе дорогой фарфоровый сервиз еще екатерининских времен… От деда остался. Ему теперь и цены нет. Сервиз, конечно, вдребезги, горничная тоже… вылетает на лестницу, падает на швейцара, который с околодочным и двумя городовыми поднимался по лестнице кому-то повестку вручать и вся эта компания, можете себе вообразить летит, как этакий бульденеж – с лестницы вниз. Крик, визг, стоны. Потом поднялись, расспросили горничную, подошли все к таинственной комнате… Конечно, шашки наголо, револьвер наголо… Пристав кричит…

– Вы, говорили «околодочный», – кротко поправил Новаковича один из слушателей.

– Ну, да, не приставь, а помощник пристава. Это все равно, что околодочный… Он после в Бату-ме был приставом… Ну-с, кричит, значит, пристав в дверь: «Сдавайся!» – «Не сдамся!» – «Сдавайся!» – «Не сдамся!».

– Кто же это отвечал приставу: «Не сдамся?». Ведь в комнате было только чучело…

– Как только чучело? А сестра?

– Да сестра ведь, вы говорите, выскочила из окна четвертаго этажа.

– Ну, да… Так вы же слушайте! Выскочить-то она выскочила, да зацепилась платьем за водосточную трубу. Висит у самого окна, вдруг слышит: «Сдавайся!» Думает, разбойник кричит, ну, конечно, девушка храбрая, с самолюбием: «Не сдамся!» Хе-хе… «Ах, – говорит пристав, – так ты так, мерзавец?!. Не сдаваться? Пали в него, ребята!» Ребята, конечно: бах! бах! Чучело-то мое упало, но за чучелом стоял старинный столик красного дерева, как говорят, из загородного шале Марии Антуанеты… Столик, конечно, вдребезги. Зеркало старинное вдребезги!.. Входят потом… Ну, конечно, сами понимаете… Ужас, разгром… Спросите сестру, она вам расскажет; когда бросились к чучелу, так глазам не хотели верить – так было все хорошо прилажено. Сестра потом от нервной горячки померла, пристава в Батум перевели…

– Как же вы говорите, чтобы мы сестру спросили, а потом сообщаете, что она умерла?

– Ну, да. Что ж такое. Она и умерла. А зато другая сестра есть, которая при этом была и все видела…

– Где же она теперь?

– Она? В Восьмипалатинске. За члена Судебной Палаты замуж вышла.

С минуту помолчали. Да-с. История с географией!

* * *

…Недавно, войдя в гостиную Чмутовых, я увидел возбужденного Новаковича, окруженного целым цветником дам.

– …Полицеймейстер во главе наряда полиции подходит к дверям, кричит: «Сдашься ты, или нет?» – «Не сдамся!» – «Сдашься»? – «Не сдамся!» «Пли, ребята!» Пятьдесят пуль! как одна – вдребезги! «Сдаешься?» – «Не сдамся!» – «Пли! Зови пожарную дружину!! Разбивай крышу! Мы его сверху возьмем! Выкуривай его дымом – взять его живым или мертвым!!» В это время возвращаюсь я… Что такое? Во дворе пожарная команда, дым, выстрелы, крики… «Виноват, г. полицеймейстер», говорю я, «что это за история такая?» – «Опасный, говорить, бандит засел в вашей комнате… Отказывается сдаться!» Я смеюсь: «А вот, говорю, мы его сейчас»… Иду в комнату и выношу чучело под мышкой… С полицеймейстером чуть удар не сделался: «Это что за мистификации, кричит. Да я вас за это в тюрьме сгною, шкуру спущу!!» – «Что-о? – отвечаю я. – Попробуй, старая калоша!» – Ш-штоссс?! Выхватывает шашку – ко мне! Ну, я не стерпел; развернулся… Потом четыре года крепости пришлось…

– Почему же четыре! Ведь это было года три назад?..

– А? Ну, да, Что ж такое… Три года и было. Под манифест попал.

– Ну, да… разве что так.

– Именно, так-с!!

А когда мы с ним вышли из этого дома и, взявшись дружески под руку, зашагали по тихим залитым луною улицам, он, интимно пожав мой локоть, сказал:

– Сегодня, когда ты вошел, я им одну историю рассказывал. Ты начала не слышал. Изумительнейшая, прелюбопытнейшая история… Однажды устроил я в своей комнате из мольберта и разных тряпок подобие человека, а сам ушел. Зашла зачем-то сестра, увидела…

Я не мог дальше сдерживаться.

– Послушай, – сказал я. – Как тебе не стыдно рассказывать мне ту самую историю, которую мы же с тобой и устроили… Неужели, ты не помнишь? И драгоценных сервизов не было, полицеймейстера не было, пожарных не было… А просто горничная разбила графин для воды, потом позвала швейцара, и он сразу разобрал на кусочки все наше произведение…

– Постой, постой, – приостановился Новакович. – Ты о чем это говоришь? О той истории, которую мы с тобой подстроили? Ну, да-а!.. Так это совсем другое! То, действительно так было, как ты говоришь, а это было в другое время. А ты, чудак, думал, что это то же самое? Ха-ха! Нет, это было даже на другой улице… То было на Широкой, а это на Московской… И сестра была тоже другая… младшая… А ты думал?.. Ха-ха! Вот чудак!

Когда я взглянул на его открытое, сиявшее искренностью и правдивостью лицо – я подумал: я ему не верю, вы ему не поверите… Никто ему не поверит. Но он – сам себе верит.

* * *

И строится, строится пирамида Хеопса до сих пор…

Американец

В этом месте река делала излучину, такт что получалось нечто в роде полуострова. Выйдя из лесной чащи и увидев вдали блестевшие на солнце куски реки, разорванной силуэтами древесных стволов. Стрекачев перебросил ружье на другое плечо и отер платком пот со лба.

Тут-то он и наткнулся на корявого мужичонку, который, сидя на пне сваленного дерева, весь ушел в чтение какого-то обрывка газеты.

Мужичонка, заслышав шаги, отложил в сторону газету, вздел на лоб громадные очки и, стащив с головы неопределенной формы и вида шляпчонку, поклонился Стрекачеву.

– Драсти.

– Здравствуй, братец. Заблудился я, кажется.

– А вы откуда будете?

– На даче я. В Овсянкине. Оттуда.

– Берстов восемь будет отселева…

Он пытливо взглянул на усталого охотника и спросил:

– Ничего вам не потребуется?

– А что?

– Да, может, что угодно вашей милости, так есть.

– Да ты кто такой?

– Арендатель, – солидно отвечал мужичонка, переступив с ноги на ногу.

– Эту землю арендуешь?

– Так точно.

– Что ж, хлеб тут сеешь, что ли?

– Где уж тут хлеб, ваша милость! И в заводе хлебов не было. Всякой дрянью поросло, – ни тебе дерева настоящия, ни тебе луга настоящие. Бурелом все, валежник, сухостой.

– Да что ж ты тут… грибы собираешь, ягоды?

– Нету тут настоящего гриба. И ягоды тоже, к слову сказать, чорт-ма.

– Вот чудак, – удивился Стрекачев. – Зачем же ты тогда эту землю арендуешь?

– А это, как сказать, ваше благородие, всяка земля человеку на потребу дана и ежели произрастание не происходить, то, как говорится, человек не мытьем, так катаньем должон хлеб свой соблюдать.

Эту невразумительную фразу мужичонка произнес очень внушительно и даже разгладил корявой рукой крайне скудную бороду, напоминавшую своим видом унылое «арендованное» место; ни тебе полосу, ни тебе гладкого места, – один бурелом да сухостой.

– Так с чего ж ты живешь?

– Дачниками кормлюсь.

– Работаешь на них, что ли?

Хитрый смеющийся взгляд мужичонки обшарил лицо охотника, и ухмыльнулся мужичонка лукаво, но добродушно.

– Зачем мне на них работать! Они на меня работают.

– Врешь ты все, дядя, – недовольно пробормотал охотник Стрекачев, вскидывая на плечо ружье и собираясь уходить.

– Нам врать нельзя, возразил мужичонка. – За чем врать! За это тоже не похвалят. Баб обожаете?

– Что?

– Некоторые из нашего полу до удивления баб любят.

– Ну?

– Так вот я, можно сказать, по этой бабьей части.

– Кого?!!

– А это мы вам сейчас скажем – кого…

Мужичонка вынул из-за пазухи серебряные часы, открыл их и, приблизив к глазам, погрузился в задумчивость… Долго что-то соображал.

– Шестаковская барыня, должно, больны нынче, потому уже пять ден, как не показываются, значить, что же сейчас выходит? Так что, я думаю, время сейчас Маслобоевым-дачницам и Огрызкиным; у Маслобоевых-то вам кроме губернанки профиту никакого, потому сама худа, как палка, а дочки опять же такая мелкота, что и внимания не стою-щия. А вот Огрызкиной госпожой довольны останетесь. Дама в самой красоте и костюмчик я им через горничную Агашу подсунул такой, что отдай все да и мало. Раньше-то у нея что-то такое надевывалось, что и не разберешь: не то армячек со сборочкой, не то как в пальте оно выходило. А ежели без обтяжки – мои господа очень даже как обижаются. Не антиресно, вишь. А мне что?… Да моя бы воля, так я безо всего, как говорится. Убудет их, что ли? Верно я говорю?

– Чёрт тебя разберет, что ты говоришь, – рассердился охотник.

– Действительно, – согласился мужичонка. – Вам не понятно, как вы с дальних дач, а наши Окромчеделовские меня ни в жисть не забывают. «Еремей, нет ли чего новенького? Еремей, не освежился ли лепретуарчик. Да я на эту, может, хочу глянуть, а на ту не хочу, да куда делась та, да что делает эта?» Одним словом, первый у них я человек.

– У кого?

– А у дачников.

– Вот у тех, что за рекой?

– Зачем у тех? Те ежели бы узнали – такую бы мятку мне задали, что до зеленых веников не забудешь. А я опять же говорю об Окромчеделовских. Тут за этим бугром их штук сто, дач-то. Вот и кормлюсь от них.

– Да чем же ты кормишься, шут гороховый?!

Мужичонка почесал затылок.

– Экой ты непонятный! Как да что… Посадишь барина в яму – ну, значит и живи в свое удовольствие. Смотря, конешно, за что и платят. За Огрызкинскую барыню я, брат, меньше целкового никак не возьму; Шестеренкины девицы тоже – на всякий скус потрафют, – рупь с четвертаком грех взять за этакую видимость али нет? Дрягина госпожа, Семененко, Косогорова, Лякина… Мало ли.

– Ты что же, значить, – сообразил Стрекачев, – купальщиц на своей земле показываешь?

– Во-во. Их, значит, тот берег, а мой, значит, этот. Им убытку никакого, а мне хлеб.

– Вот, каналья, – рассмеялся Стрекачев. – Как же ты дошел до этого?

– Да ведь это, господин, кому какие мозги от Бога дадены… Иду я о прошлом годе к реке рыбку поудить – гляжу, что за оказия! Под одним кустом дачник белеется, под другим кустом дачник белеется. И у всякого бинокль из глаз торчит. Сдурели они, думаю, что ли. Тогда-то я еще о биноклях и не слыхивал. Ну, подхожу, значит к реке по ближе… Эге-ге, вижу. Тут тебе и блюнетки, и брондинки, и толстые, и тонкие, и старые, и малые. Вот оно что! Ну, как значить, я во всю фигуру на берегу объявился – они и подняли визг: «Убирайся, такой-сякой, вон, как смеешь!..» И-и расстрекотались! С той поры я, значить, умом и вошел в соображение.

– Значит, ты специально для этого и землю за арендовал?

– Спецыяльно. Шестьдесят рублей в лето отвалил. Ловко? Да биноклей четыре штуки выправил, да кустов насажал, да ям нарыл – прямо удобство во какое. Сидишь эт-то в прохладе, в яме на скамеечке, слева пива бутылка (от себя держу: не желаете ли? Четвертак всего разговору), слева, значить, пива бутылка, справа папиросы… – живи не хочу!

Охотник Стрекачев постучал ружьем о свесившуюся ветку дерева и как будто вскользь, спросил:

– А хорошо видно?

– Да уж ежели с биноклем, прямо вот – рукой достанешь! И кто только это бинокли выдумал, – памятник бы ему!.. Может, полюбопытствуете?

– Ну, ты скажешь тоже, – ухмыльнулся конфузливо охотник. – А вдруг увидят оттуда?

– Никак это невозможно! Потому так уж у меня пристроено. Будто куст; а за кустом яма, а в яме скамеечка. Чего ж, господин… попробуйте. Всего разговору (он приложил руку щитком и воззрился острым взглядом на противоположный берег, где желтела купальня)… всего и разговору на рупь шестьдесять?!

– Это еще что за расчет?!

– Расчеты простые, ваше благородие: Огрыз-кинская госпожа теперь купается – дамы замечательная сами извольте взглянуть – рупь, потом Дрягина с дочкой на пятиалтынный разговору, ну и за губернанку Лавровскую дешевле двух двугривенных положить никак не возможно. Хучь оне и губернанки, а благородным ни в чем не уступят. Костюмишко такой что, все равно, его бы и не было…

– А ну-ка… ты… тово…

– Вот сюда, ваше благородие, пожалуйте, здесь две ступенечки вниз… Головку тут наклоните, чтоб оттелева не приметили. Вот-с так. А теперь можете располагаться… Пивка не прикажете ли холодненького? Сей минутой бинокль протру, запотел что-то… Извольте взглянуть.

Смеркалось…

Усталый, проголодавшийся, выполз Стрекачев из своего убежища и, отыскав ружье, спросил корявого мужичонку, сладко дремавшего на поваленном дереве:

– Сколько с меня?

– Шесть рублей двадцать, ваше благородие, да за пиво полтинничек.

– Шесть рублей двадцать?! Это за что же такое столько? Наверно, жульничаешь.

– Помилуйте-c… Огрызкинскую госпожу положим рупь, да губернанка в полтиннике у нас завсегда идет, да Дрягины – я уж мелюзги и не считаю, – да Синяковы трое с бабушкой, да…

– Ну, ладно, ладно… Пошел высчитывать всякую чепуху!.. Получай!

– Счастливо оставаться! Благодарим покор-ниче!..

И подмигнув очень интимно, корявый мужичонка шепнул:

– А в третьем и пятом номере у меня с обеда наши Окромчеловские сидят. Уж и темно совсем, а их никак не выкуришь. Веселые люди, дай им Бог здоровья. Счастливо оставаться!

Резная работа

Недавно один петроградский профессор – забыл после операции в прямой кишке больного В. трубку (дренаж) в пол-аршина длиной. В операционной кипит работа.

– Зашивайте, – командует профессор. – А где ланцет? Только сейчас тут был.

– Не знаю. Нет ли под столом?

– Нет. Послушайте, не остался ли он там?..

– Где?

– Да там же. Где всегда.

– Ну где же?!!

– Да в полости желудка.

– Здравствуйте! Больного уже зашили, так он тогда только вспомнил. О чем вы раньше думали?!

– Придется расшить.

– Только нам и дела, что зашивать да расшивать. Впереди еще шесть операций. Несите его.

– А ланцет-то?

– Бог с ним, новый купим. Он недорогой.

– Я не к тому. Я к тому, что в желудке остался.

– Рассосется. Следующего! Первый раз оперируетесь, больная?

– Нет, господин профессор, я раньше у Дубинина оперировалась.

– Ага!.. Ложитесь. Накладывайте ей маску. Считайте! Ну? Держите тут, растягивайте. Что за странность! Прощупайте-ка, коллега… Странное затвердение. А ну-ка… Ну вот! Так я и думал… Пенсне! Оригинал этот Дубинин. Отошлите ему, скажите – нашлось.

– А жаль, что не ланцет. Мы бы им вместо пропавшего воспользовались… Зашивайте!

– А где марля? Я катушки что-то не вижу. Куда она закатилась?

– Куда, куда! Старая история. И что это у вас за мания – оставлять у больных внутри всякую дрянь.

– Хорошая дрянь! Марля, батенька, денег стоит.

– Расшивать?

– Ну, из-за катушки… стоит ли?

– А к тому, что марля… в животе…

– Рассосется. Я один раз губку в желудок зашил, и то ничего.

– Рассосалась?

– Нет, но оперированный горчайшим пьяницей сделался.

– Да что вы!

– Натурально! Выпивал он потом, представьте, целую бутылку водки – и ничего. Все губка впитывала. Но как только живот поясом потуже стянет – так сразу как сапожник пьян.

– Чудеса!

– Чудесного ничего. Научный факт. В гостях, где выпивка была бесплатная, он выпивал невероятное количество водки и вина и уходил домой совершенно трезвый. Потом, дома уже – потрет руки, скажет: «Ну-ка, рюмочку выпить, что ли!» И даванет себя кулаком в живот. Рюмку из губки выдавит, закусит огурцом, походит – опять: «Ну-ка, говорит, давнем еще рюмочку!..» Через час – лыка не вяжет. Так пил по мере надобности… Совсем как верблюд в пустыне.

– Любопытная исто… Что вы делаете? Что вы только делаете, поглядите!!!.. Ведь ему гланды нужно вырезать, а вы живот разрезали!!

– Гм… да… Заговорился. Ну все равно, раз разрезал – поглядим: нет ли там чего?..

– Нет?

– Ничего нет. Странно.

– Рассосалось.

– Зашивайте. Ффу! Устал. Закурить, что ли… Где мой портсигар?

– Да тут он был; недавно только держали. Куда он закатился?

– Неужто портсигар зашили?

– Оказия. Что же теперь делать?

– Что, что! Курить смерть как хочется. И потом, вещь серебряная. Расшивайте скорей, пока не рассосался!

– Есть?

– Нет. Пусто, как в кармане банкрота.

– Значит, у кого-нибудь другого зашили. Все оперированные здесь?

– Неужели всех и распарывать?

– Много ли их там – шесть человек! Порите.

– Всех перепороли?

– Всех.

– Странно. А вот тот молодой человек, что в двери выглядывает? Этого, кажется, пропустили. Эй, вы – как вас? – ложитесь!

– Да я…

– Нечего там – не «да я»… Ложитесь. Маску ему. Считайте.

– Да я…

– Нажимайте маску крепче. Так. Где нож? Спасибо.

– Ну? Есть?

– Нет. Ума не приложу, куда портсигар закатился. Ну, очнулись, молодой человек?

– Да я…

– Что «вы», что «вы»?! Говорите скорей, некогда…

– Да я не за операцией пришел, а от вашей супруги… Со счетом из башмачного магазина.

– Что же вы лезете сюда? Только время отнимаете! Где же счет? Ложитесь, мы его сейчас извлечем.

– Что вы! Он у меня в кармане…

– Разрезывайте карман! Накладывайте на брюки маску…

– Господин профессор, опомнитесь!.. У меня счет и так вынимается из кармана. Вот, извольте.

– Ага! Извлекли? Зашивайте ему карман.

– Да я…

– Следующий! – бодро кричит профессор. – Очистите стол. Это что тут такое валяется?

– Где?

– Да вот тут, на столе.

– Гм! Чей-то сальник. Откуда он?

– Не знаю.

– Сергей Викторович, не ваш?

– Да почему же мой?! – огрызается ассистент. – Не меня же вы оперировали. Наверное, того больного, у которого камни извлекали.

– Ах ты ж, Господи, – вот наказание! Верните его, скажите, пусть захватит.

– Молодой человек! Сальничек обронили…

– Это разве мой?

– Больше ничей, как ваш.

– Так что же я с ним буду делать? Не в руках же его носить… Вы вставьте его обратно!

– Эх, вот возня с этим народом! Ну, ложитесь. Вы уже поролись?

– Нет, я только зашивался.

– Я у вас не забыл своего портсигара?

– Ей-богу, в глаза не видал… Зачем мне…

– Ну, что-то у вас глаза подозрительно бегают. Ложитесь! Маску! Считайте! Нажимайте! Растягивайте!

– Есть?

– Что-то такое нащупывается… Какое-то инородное тело. Дайте нож!

– Ну?

– Постойте… Что это? Нет, это не портсигар.

– Бумажка какая-то… Странно… Э, черт! Видите?

– Ломбардная квитанция!

– Ну конечно: «Подержанный серебряный портсигар с золотыми инициалами М.К.» Мой! Вот он куда закатился! Вот тебе и закатился…

– Хе-хе, вот тебе и рассосался.

– Оборотистый молодой человек!

– Одессит, не иначе.

– Вставьте ему его паршивый сальник и гоните вон. Больных больше нет?

– Нет.

– Сюртук мне! Ж-живо! Подайте сюртук.

– Ваш подать?

– А то чей же?

– Тут нет никакого сюртука.

– Чепуха! Тут же был.

– Нет!.. Неужели?..

– Черт возьми, какой неудачный день! Опять сызнова всех больных пороть придется. Скорее, пока не рассосался! Где фельдшерица?

– Нет ее…

– Только что была тут!

– Не зашили ли давеча ее в одессита?!

– Неужели рассосалась?..

– Ну и денёк!..

Драма в семье Бырдиных

В богатых апартаментах графа Бырдина раздался болезненный стон.

С расширенными от ужаса глазами, схватившись за голову, застыл граф, и его взгляд – взгляд помешанного – блуждал по странице развернутого иллюстрированного журнала.

– Да, это так, – глухо произнес он. – Сомнений быть не может!

Испустив проклятие, граф схватил журнал и помчался с ним в будуар графини.

* * *

Графиня Бырдина – красавица роскошного телосложения лежала на изящной козетке и читала роман в желтой обертке, из французского быта.

Её высокая пышная грудь, как волна в прилив, вздымалась легким дыханием, белые полные руки соперничали нежностью с легкой воздушной материей пеньюара, а волнистая линия ведер свела бы с ума самого записного анахорета.

Вот какова была графиня Бырдина!

* * *

Как вихрь, ворвался несчастный граф в будуар жены.

– Полюбуйтесь! – со стоном произнес граф (они не забывались даже, когда были с глазу на глаз и называли друг друга всегда на «вы»). – Полюбуйтесь. Читали?!

– Что такое? – привстала встревоженная графиня. – Какое-нибудь несчастье?

– Да уж… счастьем назвать это трудно! – горько произнес граф.

Графиня судорожно схватила журнал и на великолепном французском языке прочла указанное мужем место:

– «В предстоящем зимнем сезоне модными сделаются опять худые женщины. Полные фигуры, так нашумевшие в прошлом сезоне, по всем признакам, несомненно, должны выйти из моды».

Тихо сидела графиня, склонив голову под этим неожиданным грубым ударом.

Её потупленный взор остановился на туфельках полной прекрасной ножки её, нескромно обнаженной пеньюаром больше, чем нужно…

С туфелек взор перешел на колени, на прекрасный достойный резца Праксителя стан, и замер этот взор на высокой волнующейся груди.

И болезненный стон вырвался у графини. Как подкошенная, склонилась она к ногам графа, обнимая его колени. Момент был такой ужасный, что оба, сами того не замечая, перешли на «ты».

– Простишь ли ты меня, любимый?! Пойми же, что я не виновата!! О, не покидай меня!

Мрачно сдвинув брови, глядел граф неотступно куда-то в угол.

– О, не гляди так! – простонала графиня… – Ну, хочешь уйдем от света! Я последую за тобой, куда угодно.

– Ха-ха-ха! – болезненно рассмеялся граф – «куда угодно»… Но, ведь, и мода эта проникнет куда угодно. Нигде не найдем мы места, где на нас бы смотрели без насмешки и язвительности. Всеми презираемые, будем мы влачить бремя нашей жизни. О, Боже! Как тяжело!!

– Послушай… – робко прошептала графиня. – А, может быть, все обойдется…

– Обойдется? – сардонически усмехнулся граф. – Скажи: считался ли до сих пор наш дом самым светским, самым модным в столице?

– О, да! – вырвалось у графини.

– Чем же теперь будут считать наш дом, если я покажу им хозяйку, в самом начале сезона уже вышедшей из моды, как шляпка на голове свояченицы устьсысольского околоточного?! Что вы на это скажете, графиня?

– О, не презирай меня, – зарыдала графиня. – Я постараюсь, я… я сделаю все, чтобы похудеть…

Граф молча встал, холодно поцеловал жену в лоб и вышел из будуара.

* * *

Заведующая «институтом красоты» встретила графа Бырдина очень радостно, но сейчас же осеклась, увидев его мрачное расстроенное лицо.

– Граф! – вскричала она. – Ваша супруга…

– Увы! – глухо произнес граф.

Он вынул журнал, показал его притихшей хозяйке и потом, сложив умоляюще руки, простонал:

– Вы! На вас вся надежда! Помогите…

После долгого раздумья и перелистывания десятка специальных книг, заведующая «институтом» вздохнула и решительно произнесла:

– Выход один: вашей жене нужно похудеть.

– Но как? Как?

– Одного режима и диеты мало. Вам нужно еще почаще ее огорчать…

– Хорошо, – произнес граф, и мучительная, страдальческая складка залегла на челе его. – Будет исполнено. Я люблю ее, но… будет исполнено!

* * *

В тот же день граф, зайдя к жене, уселся на краю козетки и безо всяких предисловий начал:

– Подвинься, чего тут разлеглась!

– Граф! – кротко сказала жена. – Опомнитесь!..

– Я уже сорок лет, как граф, – сурово прорычал граф. – Но до сих пор не понимаю: как это люди могут целыми днями валяться на козетках, ровно ни черта не делая, кроме чтения глупейших романов.

Графиня тихо заплакала.

– Да право! Работать нужно, матушка, хлеб зарабатывать, а не висеть на шее у мужа.

– Граф! Что вы говорите! Ведь у нас около трехсот тысяч годового дохода… зачем же мне работать?

– Зачем? А затем, что ты дура, вот и все.

– Граф!?!!..

– Вот ты мне еще похнычешь!.. Дам по башке, так перестанешь хныкать.

Граф встал, холодно сложил на груди руки и сказал:

– Да, кстати! Я завел вчера любовницу, так ты тово… не очень-то много о себе воображай. Красивая канашка. Хо-хо-хо!

– Граф!!

– Заладила сорока Якова: граф да граф! Думаю начать пить, а вечером поеду в клуб. Начну от нечего делать нечисто играть. Выиграю деньги и обеспечу своих незаконных ребят. Восемь-то ртов – все есть хотят! Не хнычь, тебе говорят! Давно я тебя за косы не таскал, подлюку?!

Пробормотав гнусное проклятие, граф выбежал из будуара. И тут на лице его написалось страшное страдание.

– О, моя бедная! О, моя любимая, – шептали его побледневшие уста. – Для нашего общего блага делаю я это.

Он прошел к себе в кабинет, позвал всю мужскую и женскую прислугу и дал всем точные инструкции, как им относиться к графине и как с ней разговаривать.

* * *

Точно тень, бродила бледная похудевшая графиня по своим обширным апартаментам. Робко поглядывала она на двери кабинета мужа, но войти боялась…

Встретила слугу Григория, стиравшего пыль с золоченых кресел.

– Григорий, барин у себя?

– А чёрт его знает, – отвечал Григорий, сплевывая на ковер. – Что я сторож ему, что ли?

– Григорий! Вы пьяны?

– Не на твои деньги напился! Тоже фря выискалась. Видали мы таких! Почище даже видали.

– Ульян! Степан! Дорофей! возьмите Григория – он пьян.

– Сдурели вы, что ли, матушка, – наставительно сказал старый с седыми бакенами дворецкий Ульян, входя в гостиную. – Кричит тут, сама не знает, чего. Нечего тут болтаться, вишь, человек работает! Ступай себе в будувар, пока не попало.

Вне себя от гнева, сверкая глазами, влетела графиня в кабинет графа, писавшего какие-то письма.

– Это еще что такое?! – взревел граф, бросая в жену тяжелым пресс-папье. – Вон отсюда!! Всякие тут еще будут ходить. Пошла, пошла, ведьма киевская!

И когда жена, рыдая, убежала, граф с мучительным вздохом снова обратился к письмам…

Он писал:

«Уважаемая баронесса! К сожалению, должен сказать вам, что двери нашего дома для вас закрыты. После всего происшедшего (не буду о сем распространяться) ваше появление на наших вечерах было бы оскорблением нашего дома. Граф Бырдин».

«Княгиня! Надеюсь, вы сами поймете, что вам бывать у нас неудобно. Почему? Не буду объяснять чтобы еще больше не обидеть вас. Так-то-с! Граф Бырдин».

– Хорошие они обе, – печально прошептал граф. – Обе хорошие – и баронесса, и княгиня. – Но что же делать, если в них пудов по пяти слишком.

А графиня таяла, как свеча. Даже сам граф Бырдин стал поглядывать на нее одобрительно и однажды даже похлопал по костлявому плечу. – Скелетик мой, – нежно прошептал он.

* * *

Жуткий нечеловеческий стон раздался в роскошных апартаментах графа.

Остановившимися от ужаса глазами глядел граф на страшные, роковые строки свежего номера иллюстрированного журнала…

Строки гласили:

«Как быстро меняется в наше время всесильная царица-мода! Только три месяца тому назад мы сообщали, что устанавливается прочная мода на худых женщин – и что же! Только три месяца продержалась эта мода и канула в вечность, уступив дорогу победоносному шествию женщин рубенсовского типа, с широкими мощными бедрами, круглыми плечами и полными круглыми руками. Ave, modes et robes для полных женщин!!»

– Все погибло? – простонал граф. – Я отказал от дому рубенсовской баронессе и тициановской княгине, а они были бы украшением моего дома. Я извел жену, свел на нет её прекрасное пышное тело… Увы, мне! Поправить все? Но как? До сезона осталось 2 недели… Что скажут?!

Мужественной рукой вынул он из роскошного футляра остро-отточенную бритву…

* * *

Чье это хрипение там слышится? Чья алая кровь каплет на дорогой персидский ковер? Чьи ослабевшие руки судорожно хватаются за ножку кресла?

Графское это хрипение, графская кровь, графские руки… И не даром поэт писал: «Погиб поэт, невольник чести»… Спи спокойно!

* * *

На похоронах платье графини Бырдиной было отделано черным валаньсеном, а сама она была отделана на обе корки светскими знакомыми за то, что погубила мужа, и за то, что не модная.

* * *

Кладбище мирно дремлет… Тихо качают ивы над могилой своими печальными верхушками:

– Дурак ты, мол, дурак!..

Отчаянный человек

I

…Поезд тронулся.

Мы поместились трое в ряд на мягком вагонном диване: я у окна, мой приятель Незапяткин посредине, а по правую его руку – какой-то неизвестный нам человек, с быстрыми черными глазами, потонувшими в темно-синих впадинах.

Одет он был в черный сюртук, а на шее было намотано такой неимоверной длины кашне, что шея, голова и плечи напоминали гигантскую катушку ниток.

Едва поезд тронулся, как я вынул из кармана журнал и, примостившись поближе к окну, погрузился в чтение.

– Как мы мало заботимся о своем здоровье, – заметил вдруг незнакомец, обернувшись ко мне с самым приветливым видом.

– А что?

– Да вот, например, вы читаете… Знаете ли вы, что чтение в вагоне поезда, находящегося в движении – гибель для глаз.

– Ну, уж и гибель!

– Вот, вот! все вы, господа, так рассуждаете… Мне говорил один немецкий ученый профессор, что чтение в вагоне – это яд для человеческого глаза. Лучше, говорил он, сразу взять и выжечь свои глаза кислотой, чем губить их в несколько приемов. Ужас!

– Дав чем же тут вред?

– А как же. Как вам известно, хрусталик глаза состоит из светлой бесцветной жидкости, находящейся в особом резервуаре. И вот если вы напрягаете хрусталик, то находящаяся в нем жидкость в связи с колебательными движениями вагона начинает постепенно высыхать… А в связи с этим высыханием начинает съеживаться и коробиться резервуар; яблоко глаза делается не круглым, упругим и плотным, как теперь, а вялым и мягким, будто бурдюк, из которого вылили вино. И вот однажды утром вы просыпаетесь и – простите за дешевый каламбур – вдруг видите, что ничего не видите. Вот вы сейчас, например, ощущаете некоторую сухость в глазу?

– Да… Как будто… Немножко.

– Ну, вот!.. Начинается… Извольте видеть.

Он замолчал. Я быстро перелистал журнал, сразу увидел, что чтение там было неинтересное и, поэтому, свернув его в трубку, положил на верхнюю полочку.

– Разрешите мне посмотреть ваш журнал, – попросил незнакомец.

– Пожалуйста! Только почему вы-то будете портить себе глаза?

– Ах, я в этом отношении совершеннейший безумец. Так расстраивать себе здоровье, как я – может только самоубийца. Однажды мне дали кокаин и что же! Я стал его глотать чуть не чайными ложками. В Самаре я купался прошлым летом в проруби, а в Петрограде мне случалось пользоваться папиросами, вынутыми из кармана умершего чумного.

Незапяткин всплеснул руками.

– Господи, какой ужас! Кровь холодеет.

– Еще бы. Конечно, есть опасности явные и есть тайные. Вот, например, вы сидите у окна. Знаете ли вы что сквозь невидимый простым глазом щели в раме все время тянет тоненький, как комариное жало сквозняк, который, как стальная иголочка, впивается в легкие. Легочные пузырьки, охлаждаясь, лопаются, появляются сгустки, кровохарканье и…

– Что ж делать, – с бледной неискусно сделанной улыбкой возразил я. – Кому-нибудь, все равно, приходится сидеть у окна.

– Да давайте я сяду, – простым тоном, каким вообще говорятся геройские вещи, – сказал незнакомец.

– Однако, ваши легкие…

– Э! Мне ли жалеть их… Однажды в Константинополе я два дня пробродил во время жестоких морозов в одном пиджачке. В Астрахани познакомился с одним заклинателем змей… Ну да чего там говорить! Идите на мое место.

Мы пересели.

– Ну, знаете, – покачивая головой в такт движению вагона и обращаясь к незнакомцу, заметил Незапяткин. – Он мой приятель, я знаю его с детства, люблю его, но и я бы не стал так рисковать своей шкурой за другого.

– Э! Стоит ли говорить об этом, – махнул рукой незнакомец.

Подсел поближе к окну, развернул мой журнал и погрузился в чтение.

II

Езда в вагоне без чтения – очень скучная штука, Незнакомец читал, а мы с Незапяткиным клевали носом, изредка перебрасываясь ленивыми отрывочными фразами.

– Когда будем в Тифлисе?

– Э! Еще не скоро.

– Время-то как тянется.

– Да уж.

– Душно в вагоне.

– Да.

– Всюду зима, а тут весна.

– Это верно.

– Смотри, какие деревья.

– Да. Большие.

Дочитав журнал, незнакомец вернул его мне, зевнул и сладко потянулся.

– Эх, поспать бы теперь!..

Он посмотрел на Незапяткина и сказал:

– Это самая подлая дорога в России.

– Почему?

– Почти каждый день столкновения поездов.

– Что вы говорите! Почему же в газетах не пишут?

– Скрывают. Вы сами понимаете… Гм! Да. Сколько жертв!

– Жуткая вещь! – заметил Незапяткин, с тревогой поглядывая на меня.

– А еще бы!

– Самое скверное то, – сказал незнакомец, – что вагоны понастроены этакими закоулочками.

Вот так, как мы сидим, – случись столкновение – пиши пропало!

– Почему?

– А как же! Смотрите: наши коленки почти упираются в стенку вагона. Представьте себе, на нас налетел поезд! Сейчас же стена соседнего вагона хлопает по нашей стене, а наша стена по нашим собственным коленям. Давление в несколько сот атмосфер.

– А что же… случится? – тихо спросил Неза-пяткин, поглядывая на стенку вагона широко открытыми глазами.

– Как, что? Ноги ваши от удара моментально вонзаются в ваш живот, выдавливают оттуда печень, кишки, и вы складываетесь, как подзорная труба. Да-с, знаете… Неприятно почувствовать собственную берцовую кость в том месте, где определено природой быть только легким и сердцу.

Мы, подавленные, молчали.

– Таз, конечно, вдребезги. В куски. И самое ужасное, что с этого рода увечьями живут еще по три, четыре дня.

– Ну, а предположим, – спросил Незапят-кин, – если пассажир в момент столкновения стоял в коридоре? Опасность для него такая же?

– Ничего подобного? Вы сами понимаете, что опасны не боковые стенки, а передняя и задняя.

Я знал в Новоузенске одного человека, который, единственный из сотни, остался жив только потому, что бродил во время крушения по коридору вагона. Семенов его фамилия. Электротехник.

Мы с Незапяткиным молча поглядели друг другу в глаза и, без слов, поняли один другого.

Посидели для приличия еще минуты три, а потом я сказал:

– Совсем нога затекла. Пройтись, что ли.

– И я, – вскочил Незапяткин. – Пойдем покурим.

III

Когда мы вышли в коридор, Незапяткин сказал, подмигнув:

– А ловко я это насчет курения ввернул. Так то просто – было неудобно выйти. Он мог бы подумать: трусы, мол. Испугались. Верно?

– Конечно.

– А у него, однако, дьявольские нервы. Действительно, сознавать, что каждую минуту тебя может исковеркать, зажать, как торговую книгу в копировальном прессе – и в то же время хладнокровно рассуждать об этом.

– Посмотри-ка, что он делает?

Незапяткин пошел взглянуть на нашего сумасброда и, вернувшись, доложил:

– Лежит чивой-то на диване с закрытыми глазами.

– Давай станем тут. Ближе к средине.

– А симпатичный он. Верно?

– Да. Милый. Такой… предупредительный.

Чем дальше, тем душнее было в вагон. Чувствовалось приближение юга.

– Что, если мы откроем окно? – прервал я. – В степи такая теплынь.

– Не открываются окна. Вагон еще на зимнем положении.

– Постой… А вот это окно! У него, кажется, эта задвижка еле держится. Ну-ка, потяни.

– Ножичком бы. Не увидит никто?

– Ничего. Потом скажем, что нечаянно.

Рама с легким стуком упала – и нам в лицо пахнула сладкая прохлада напоенной ранними весенними ароматами степи.

– Какой воздух! Чувствуешь! Вот, что значить Кавказ!

– Бальзам!

Мощные горы рисовались вдали легкими туманно голубыми призраками. Лаской веяло от теплого воздуха и жирной пахучей земли.

…Часа два простояли мы так, почти не разговаривая, разнеженные, задумчивые. Сзади нас раздался голос:

– Что это вы тут делаете?

Наш сосед по дивану стоял за моей спиной.

– Чувствуете, какой воздух? – спросил я.

– Да. Попробую-ка и я открыть другое окошечко.

– Нет, – возразил Незапяткин. – Все окна заделаны по зимнему положению. Это единственное.

– Вот он, Кавказ-то! – задумчиво заметил не знакомец. – Красивый, экзотический, как змея-пифон, но и ядовитый, как эта змея! Также могущей ужалить.

– Почему?

– Кавказ-то? Ведь это разбойничья страна. Вот вы, например, стоите у окна, тихо беседуете, и вдруг из-за того камня – бац! Пуля в висок, и вы без крика валитесь на пол.

– Кто же это… может?

– Ясно, как день: туземцы. Да вот вчера в газетах… не читали газет?

– Нет.

– Ну, как же. Таким точно образом стоял еврей, настройщик роялей, у открытого окна. «Свежим воздухом дышал…» Бац! И не пикнул. Айзенштук фамилия.

– Да за что же, Господи!

– Абреки. Это у них молодечество. Кто больше пассажиров настреляет, тот большим уважением в ауле пользуется. Кто меньше десятка уложил, за того ни одна девушка замуж не пойдет.

– Чёрт знает что! Закроем окно, Незапяткин,

– А позвольте-ка, я рискну, – хладнокровно сказал незнакомец, облокачиваясь на узенький подоконник. – Послушайте… если меня тяпнет пуля… возьмите мои вещи и отошлите в Тифлис на Головинский проспект, 11 – Михайленко.

Никогда я до сих пор не видел, чтобы завещания составлялись с таким самообладанием и быстротой.

Для очистки совести мы попытались уговорить нашего сумасброда отойти от рокового окна, но он был непреклонен.

IV

Выходя в Тифлисе из вагона, мы наткнулись на высокую красивую даму, встречавшую нашего сумасброда.

– Ну, как доехал? – спросила она, целуя его.

– Замечательно. Пока попадаются такие поразительные спутники, как эти двое (он указал на нас) – по русским железным дорогам еще можно ездить.

Усаживаясь на извозчика, Незапяткин сказал мне:

– Слышал? говорит: поразительные… Мы ему наверное, тоже понравились? Как ты думаешь?

Я пожал плечами.

А чем же мы плохи?

Первый анекдот обо мне

Недавно я с ужасом прочел два анекдота об известных людях.

Первый был о покойном генерале Драгомирове.

Вот он – буквально:

«Как известно, Драгомиров отличался остроумием и находчивостью.

Один знакомый как-то спросил его:

– Что бы вы сделали, если бы завтра получили известие, что турки перешли границу и находятся уже под Киевом?

Ни слова не говоря, Драгомиров снял с пальца дорогое обручальное кольцо с великолепным бриллиантом и сказал знакомому:

– Наденьте это кольцо себе на ногу.

– Но это невозможно! – отвечал, вскрикнув, удивленный знакомый.

– Вот также невозможно, чтобы турки осмелились напасть на Россию, – хладнокровно ответил покойник.

Эта манера резко и прямолинейно, не стесняясь ни чем, говорить то, что он думает, создала ему много врагов, чего нельзя сказать об окружающих».

Второй анекдот такой:

«Покойный поэт Минаев отличался замечательным искусством говорить экспромты.

Вот один из лучших его экспромтов, сказанных на похоронах известного в то время железнодорожного строителя М., отличавшегося всем известной слабостью к слабому полу, который имел несколько побочных семейств, кроме прямого.

Именно, увидев погребальную колесницу с трупом покойника, он сказал находившемуся тут же актеру Б., большому любителю кутнуть и приятелю начинавшего входить в моду Достоевскаго:

 
О, чело вече! Был ты глуп —
Теперь лежит пред нами труп.
Покойся, милый прах, до радостного утра,
Пока червяк не сел твое все нутро.
 

Остроумные экспромты известного поэта доставляли ему в свое время множество врагов».

* * *

Выше я сказал, что прочел эти два анекдота с ужасом.

Действительно – вдумайтесь в смысл всей этой полуграмотной чепухи: вплетает ли она новые лавры в чудесные венки, которыми увенчаны оба «известных покойника».

И прочтя эти бессмысленные строки, я, по ассоциации, призадумался над своей будущей судьбой. Действительно: вчера в одной из газет перед моим именем я впервые увидел пряное, щекочущее слово: «известный».

Странное слово… Странное ощущение…

Итак – я «известный».

Неужели?

Я человек по характеру очень скромный, и никогда не думал о себе этого… Ну – пишу. Ну – читают.

Но чтобы все это было до такой степени – вот уж не представлял себе!

И тут же я понял – какую громадную ответственность налагает на меня это слово.

– Действительно – когда я был неизвестный – пиши как хочешь, о чем хочешь и когда хочешь, ешь, как все люди едят, ходи в толпе, толкаясь, как и другие толкаются, и если на твоем пути завязалась между двумя прохожими драка, – ты можешь остановиться, полюбоваться на эту драку или даже, в зависимости от темперамента – принять в ней деятельное участие, защищая угнетенную, по твоему мнению, сторону.

А в новом положении с титулом – «известный» попробуй-ка!

Когда ешь – все смотрят тебе в рот. Вместо большого куска откусываешь маленький кусочек, мизинец отставляешь, стараясь держать руку изящнее, и косточки от цыпленка уже не выплевываешь беззаботно на край тарелки (скажут – некрасиво), а, давясь, жуешь и проглатываешь, как какой-нибудь оголодавший сеттер.

Съешь лишний кусок – все глазеющие скажут – обжора.

Покажешься под руку со знакомой барышней – развратник.

Заступишься в уличной драке за угнетенного – все закричат: буян, драчун! («Наверное, пьян был!.. Вот они, культурные писатели… А еще известный! Нет, Добролюбов, Белинский и Писарев в драку бы не полезли»).

И, благодаря этому, столько народа, заслуживающего быть битым, остается не битым, что нравы грубеют, и жизнь делается еще тяжелее.

Наибольшая же трагедия – это те анекдоты о моем уме, находчивости и сообразительности, которые будут рассказываться и приводиться в газетах (отделе «смесь») после моей смерти…

Воображаю:

«Известный (раз другие писали, могу же и я написать?) писатель Аркадий Аверченко отличался дьявольской сообразительностью и находчивостью.

Один знакомый спросил его:

– Кто, по-вашему, выше – Шекспир или Гете?

– Мой портной Кубакин, – отвечал остроумный писатель.

– Почему? – изумился ничего не подозревавший знакомый.

– Потому, – улыбнулся покойник, – что он чуть не трех аршин росту.

Такими язвительными ответами покойный юморист нажил массу врагов среди сильных мира сего».

* * *

Конечно, никто из нас не застрахован от таких «анекдотов», но я сделаю слабую попытку застраховаться от них.

Именно я решил записывать сам все те будущие анекдоты, которые должны печататься после моей смерти.

Для начала позволяю себе привести один анекдот-факт обо мне, имевший место не более месяца тому назад.

Из воспоминаний о покойном Аверченко.

Как известно, покойный писатель любил в хорошую минуту весело подшутить над своим ближним, что доставляло ему много врагов и тайных недобр ожелателей.

Приводим следующий случай, правдивость которого могут удостоверить многие, пережившие бедного, безвременно погибшего писателя…

Однажды, будучи застигнут в пути снежными заносами и отсиживаясь на какой-то глухой станции, покойный писатель горько жаловался соседям по вагону на то, что если пройдут еще сутки, то всем придется голодать.

Один актер, сидевший около, стал подтрунивать над Аверченко и, в конце концов, заявил:

– Ведь завтра нам всем уже придется бросать жребий – кому из нас быть съеденным… Что вы скажете, Аркадий Тимофеевич, если жребий падет на вас и мы вас съедим?..

– Что я скажу? – ответил, улыбаясь, симпатичный покойник. – Я скажу, что в таком случае рискую очутиться в дураках.

В тот момент никто не понял этого загадочного ответа, но в последние годы он детально разъяснен комментаторами писателя.

Вот, читатели, единственный пока анекдот обо мне. Нравится анекдот или нет – это другой вопрос:

Но что он правдив – за это ручаюсь. Приятно быть более предусмотрительным, чем такие умные люди, как генерал Драгомиров и поэт Минаев.

Как женился Панасюк

I

– Будете?

– Где?

– На вечеринке у Мыльникова.

– Ах, да. Я и забыл, что нынче суббота – день обычной вечеринки у Мыльникова.

– Ошибаетесь. Сегодня вечеринка у Мыльникова именно – не обычная.

– А какая?

– Необычная.

– Что же случится на этой вечеринке?

– Панасюк будет рассказывать, как он женился.

– Подумаешь – радость. Кому могут быть интересны матримониальные курбеты Панасюка?..

– С луны вы свалились, что ли? Неужели вы ничего не слышали о знаменитой женитьбе Панасюка?

– Не слышал. А в чем дело?

– Я, собственно, и сам не знаю. Слышал только, что история потрясающая. Вот сегодня и услышим,

– Что ж… Пожалуй, пойду.

– Конечно, приходите. Мыльников говорить, что это нечто грандиозное.

II

После этого разговора я, все таки, немного сомневался, стоит ли идти на разглагольствования Панасюка.

Но утром в субботу мне встретился Передря-гин, и между нами произошел такой разговор:

– Ну, что у вас нового? – спросил я.

– Да вот сегодня бенефис жены в театре. Новая пьеса идет.

– Значит, вы нынче в театре?

– Нет. У меня, видите ли, тесть именинник.

– Ага. У тестя, значит, будете?

– Нужно было бы, да не могу. Должен провожать нынче начальника. Он заграницу едет.

– Чудак вы! Так вы бы и сказали просто, что провожаете начальника.

– Я его не провожаю. Я только сказал, что надо было бы. А, к сожалению, не смогу его проводить.

– Что же вы, наконец, будете делать?!

– Вот тебе раз! Будто вы не знаете!.. Да ведь нынче Панасюк у Мыльникова будет о своей женитьбе докладывать.

– Тьфу ты, Господи! Решительно вы с ума сошли с этим Панасюком. Что особенного в его женитьбе?

– Это нечто Гомеровское. Нечто этакое Шекспировское.

– Что же именно?

– Не знаю. Сегодня вот к услышим.

Тут же я окончательно решил идти слушать Панасюка.

III

У Мыльникова собралось человек двадцать. Было душно, накурено. Панасюка, как редкого зверя, загнали в самый угол, откуда и выглядывала его острая лисья мордочка, щедро осыпанная крупными коричневыми веснушками.

Нетерпение росло, а Панасюк и Мыльников оттягивали начало представления, ссылаясь на то, что еще не все собрались.

Наконец, гул нетерпеливых голосов разрешился взрывом общего негодования, и Панасюк дал торжественное обещание начать рассказ о своем браке через десять минут, независимо от того, все ли в сборе, или нет.

– Браво, Панасюк.

– Благослови тебя Бог, дуся.

– Не мучай нас долго, Панасюченочек.

Тут же разнеслась среди собравшихся другая сенсация: рассказ Панасюка будет исполнен в стихах. Панасюка засыпали вопросами:

– Как? Что такое? Разве ты поэт, милый Панасюк? Отчего же ты до сих пор молчал? Мы бы тебе памятник поставили! Поставили бы тебя на кусок гранита, облили бы тебя жидким чугуном – и стой себе на здоровье и родителям на радость.

– Я, господа, конечно, не поэт, – начал Панасюк с сознанием собственного достоинства, – но есть, господа, такие вещи, такие чудеса, которые прозой не передашь. И в данном случае, по моему, человек, испытавший это; если даже он и не поэт – все-таки, он обязан сухую скучную прозу переложить в звучные стихи!!!

– А стихи, действительно, звучные? – спросил осторожный Передрягин.

– Да, звучности в них не мало, – неопределенно ответил Панасюк. – Вот вы сами услышите…

– Да уж пора, – раздался рев голосов. – Десять минут прошло.

– Рассказывайте, Панасюк!

– Декламируй, Панасище.

– Извольте, – согласился Панасюк. – Садитесь, господа, все – так удобнее. Только предупреждаю: если будете перебивать – перестану рассказывать!

– О, не томите нас, любезный Панасюк. Мы будем тихи, как трупы в анатомическом театре.

– И внимательны, как француз к хорошенькой женщине!

– Панасюк, не терзайте!

– Начинаю, господа. Тихо!

IV

Панасюк дернул себя за угол воротника, пригладил жидкие белые волосы и начал глухим торжественным голосом:

Как я женился

 
Я, не будучи поэтом,
Расскажу, что прошлым летом,
Жил на даче я в Терновке,
Повинуясь капризу судьбы-плутовки.
 
 
Как-то был там вечер темный,
И ошибся дачей я…
Совершил поступок нескромный
И попал в чужую дачу, друзья.
 
 
Вяжу комнату я незнакомую…
Вдруг – издали шаги и голоса!!
И полез под кровать я, как насекомое,
Абсолютно провел там два часа.
 
 
Входит хозяин, а в руке у него двустволка…
 

Резкий звонок в передней перебил декламацию Панасюка на самом интересном месте.

Панасюк болезненно поморщился и недовольно сказал:

– Ну, вот, видите, и перебили. А говорили, что больше никого не будет…

Вошел запыхавшийся Сеня Магарычев.

– Не опоздал я? – крикнул он свежим с мороза, диссонирующим с общим настроением голосом.

– Носят тебя черти тут по ночам, – недовольно заметил Мыльников. – Не мог раньше придти?! Панасюк уже давно начал.

– Очень извиняюсь, господин Панасюк, – расшаркался Магарычев. – Надеюсь, можно продолжать?

– Я так не могу, господа, – раскапризничался Панасюк. – Что же это такое: ходят тут, разговаривают, перебивают, мешают…

– Ну, больше не будем. Больше некому приходить. Ну, пожалуйста, милый Панасюк, ну, мы слушаем. Не огорчайте нас, дорогой Панасюк. Мы так заинтересованы… Это так удивительно, то, что вы начали.

– В таком случае, – кисло согласился Панасюк – я начну сначала. Я иначе не могу. – Конечно, сначала! Обязательно!

V

Как я женился

 
Я, не будучи поэтом,
Расскажу, что прошлым летом
Жил на даче я в Терновке,
Повинуясь капризу судьбы-плутовки.
 
 
Как-то был там вечер темный,
И ошибся дачей я…
Совершил поступок нескромный
И попал в чужую дачу друзья.
 
 
Вижу комнату я незнакомую,
Вдруг – издали шаги и голоса!!
И полез под кровать я, как насекомое,
Абсолютно провел там два часа.
 
 
Входит хозяин, а в руке у него двустволка…
 

Мы все затаили дыхание, заинтересованные развязкой этой странной истории, как вдруг мертвую паузу прорезал свистящий шопот экспансивного Вовы Туберкуленко:

– Вот в этом месте ты, глупый Магарычев, и перебил чтение!.. Видишь?

Панасюк нахмурил свои бледные брови и поднялся с места.

– Ну, господа, если вы каждую минуту будете перебивать меня, то тогда, конечно… я понимаю, что мне нужно сделать: я больше не произнесу ни слова!

– Черт тебя потянул за язык, Туберкуленко! – раздались возмущенные голоса. – Сидел бы и молчал!

– Да что же я, господа… Я только заметил Магарычеву, что он перебил нас на этом самом месте

«Входит хозяин, а в руке у него двустволка»…

– Нет, больше я говорить не буду, – угрюмо про ворчал Панасюк. – Что же это такое: мешают.

– Ну, Панасюк! Милый! Алмазный Панасюк. Даем тебе торжественное слово, что свиньи мы будем, базарные ослы будем, если скажем хоть словечко… Мертвецы! Склепы! Гробы!

– Так вот что я вам скажу, господа: если еще раздастся одно словечко или даже шепот – ну, вас! Ни звука от меня больше не добьетесь.

– Читай, драгоценное дитя. Декламируйте, талантливый Панасюк. Мы умираем от нетерпения.

VI

И снова начал Панасюк:

– Как я женился.

Он благополучно прочел первые десять строк… Когда начал одиннадцатую – нахмурил предостерегающе брови и подозрительно поглядел на Ту-беркуленку и Магарычева.

Наконец, дошел до потрясающего места:

 
И полез под кровать я, как насекомое,
Абсолютно провел там два часа.
Входить хозяин, а в руке у него дву… ствол…
 

Туберкуленко повел бровями и погрозил украдкой Магарычеву пальцем: тот смешливо дернул уголком рта и сделал серьезное лицо.

– Не буду больше читать, – сказал Панасюк, вставая с побледневшим лицом и прыгающей нижней челюстью. – Что же это такое? Издевательство это над человеком?! Инквизиция?!

Все были искренно возмущены Туберкуленкой и Магарычевым.

– Свиньи! Не хотите слушать – уходите!

– Господа, – вертелся сконфуженный Туберку-ленко. – Да ведь я же ничего и не сказал. Только когда он дошел до хозяина с двустволкой…

– Ну?!

– Я и вспомнил, что он уже два раза доходил до этого места. И дальше ни на шаг?!

– Ну?!

– Так вот я и испугался, чтобы и в третий раз кто-нибудь не перебил его на «хозяине с двустволкой».

VII

Почти полчаса пришлось умолять Панасюка снова начать свою захватывающую повесть о том, как он женился. Клялись все, били себя в грудь, гарантировали Панасюку полное спокойствие и тщательное наблюдение за неспокойным элементом.

И снова загудел глухой измученный голос Панасюка:

Как я женился

 
Я, не будучи поэтом,
Расскажу, что прошлым летом…
 

Все слушатели скроили зверские лица и свирепо поглядывали друг на друга, показывая всем своим видом, что готовы задушить всякого, который осмелился бы хоть вздохом помешать Панасюку.

По мере приближения к знаменитому месту с залезанием под кровать, лица всех делались напряженнее и напряженнее, глаза сверлили друг друга с самым тревожным видом, некоторых охватила даже страшная нервная дрожь… А когда бледный Панасюк бросил в толпу свистящим тоном свое потрясающее: «…Входить хозяин, а в руке у него двустволка»… – грянул такой взрыв неожиданного хохота, что дымный воздух заколебался, как студень, а одна электрическая лампочка мигнула, смертельно испуганная, и погасла. Панасюк вскочил и рванулся к дверям…

Десятки рук протянулись к нему; удержали; вернули; стояли все на коленях и униженно ползая во прахе, молили Панасюка начать свою поэму еще один раз: «самый последний разок; больше не будем даже и просить»…

– Господа! – кричал Передрягин. – Дети мы, что ли, или идиоты какие-нибудь? Неужели мы на десять минут не можем быть серьезными? Ведь это даже смешно. Как дикари какие-то!! Все мы смертельно хотим дослушать эту удивительную историю – и что же? Дальше 12-й строки не можем двинуться.

– Если бы ему перевалить только через хозяина с двустволкой, – соболезнующе сказал кто-то, – дальше бы уже пошло как по маслу.

VIII

Долго уговаривали Панасюка; долго ломался Панасюк. Наконец, начал с торжественной клятвой, что «это в самый, самый последний раз»:

Как я женился

 
Я, не будучи поэтом,
Расскажу…
 

Каменные лица были у слушателей; мертвым покоем веяло от них.

 
…Вижу комнату я незнакомую,
Вдруг – издали шаги и голоса!
И полез под кровать я, как насекомое…
 

Сжатые губы, полузакрытые глаза ясно говорили, что обладатели их решили лопнуть, но выдержать то страшное давление, то ужасное желание, которое распирало каждого.

Это были не люди, – это были мраморные статуи!

–.. Входит хозяин… а в руке у него… двустволка…

Статуи заколебались, часть их обрушилась на пол катаясь в судорогах леденящего кровь смеха, часть бросилась к Панасюку, но он оттолкнул протянутые руки и, замкнувшись сам в себя, закусив губу, молча вышел.

* * *

Эта история на другой день разнеслась по всему городу.

И с тех пор никому, никогда и нигде бедный Панасюк не мог рассказать «историю о том, как он женился» – дальше знаменитой фразы:

…Входить хозяин, а в руке у него двуствол… ха, ха!

Ха-ха-ха-ха-ха!

Отдел II. Окружающие нас

Окружающие нас

Один человек решил жениться.

Мать.

– Я женюсь, – сказал он матери. Подумав немного, мать заплакала. Потом утерла слезы. Сказала:

– Деньгами много?

– Не знаю.

– Ну, хоть так, тряпками-то – есть что-нибудь? Серебро тоже понадобится, посуда. А то потом хватишься – ни ложечки, ни салфеточки, ни тарелочки… Все покупать нужно. А купчишки теперь так дерут, что приступу ни к чему нет. Обстановку в гостиной, я думаю, переменить нужно, эта пообтрепалась так, что принять приличного человека стыдно. Перины есть? Пуховые? Не спрашивал?

И не спросила мать:

– А любит тебя твоя будущая жена?

Любовница.

– Я женюсь, – сказал он любовнице.

Любовница побледнела.

– А как же я?

– Ты постарайся меня забыть.

– Я отравлюсь.

– Если ты меня хоть немножко любишь – ты не сделаешь этого.

– Я? Тебя? Люблю? Ну, знаешь ли, милый!.. Кстати ко мне сегодня Сергей Иваныч три раза по телефону звонил. Думаю весной поехать с ним на Кавказ.

Помолчав, спросила:

– Что ж она… богатая?

– Кажется.

И с облегченным сердцем подумала:

– Ну, значить, он меня оставляет из-за денег. Кажется, что это не так обидно.

И не спросила любовница:

– А любит тебя твоя будущая жена?

Горничная.

– Я женюсь, – сказал он горничной.

– А как же я? Меня-то вы оставите? Или искать другое место?

– Почему же? Вы останетесь.

– Только имейте в виду, барин, что ежели вас двое, то жалованье тоже другое. Во-первых, около женщины больше работы, а потом и мелкой стирки прибавится, то да се. Не иначе, пять рублей прибавить нужно.

Даже в голову не пришло горничной задать своему барину простой человеческий вопрос:

– А любит вас ваша будущая жена?

Прохожий.

У прохожего было такое веселое полупьяное располагающее к себе лицо, что собиравшийся жениться человек улыбнулся прохожему и сказал:

– А я, знаете, женюсь.

– И дурак.

Растерялся собиравшийся жениться:

– То есть?

– Да уж будьте покойны.

И, нырнув в толпу, не догадался спросить этот прохожий…

– А любит вас ваша будущая жена?

Друг.

– Я женюсь, – сказал он своему другу.

– Вот тебе раз!

После некоторого молчания, сказал друг:

– А как же я? Значит нашей дружбе, крышка?

– Почему же? Мы, по прежнему, останемся друзьями.

И только тут задал друг вопрос, который не задавал никто:

– А любит тебя твоя будущая жена?

Взор человека, собиравшегося жениться, слегка затуманился.

– Не знаю. Думаю, что не особенно…

Друг, что-то соображая, пожевал губами.

– Красивая?

– Очень.

– М-да… Н-да… Тогда конечно… В общем, я думаю: отчего бы тебе и не жениться?

– Я и женюсь.

– Женись, женись.

* * *

Холодно и неуютно живется нам на белом свете. Как тараканам за темным выступом остывшей печи.

Знаток женского сердца

I

Когда на Макса Двуутробникова нападал прилив откровенности, он простодушно признавался:

– Я не какой-нибудь там особенный человек… О нет! Во мне нет ничего этакого… небесного. Я самый земной человек.

– В каком смысле – земной?

– Я? Реалист-практик. Трезвая голова. Ничего небесного. Только земное и земное. Но психолог. Но душу человеческую я понимаю.

Однажды, сидя в будуаре Евдокии Сергеевны и глядя на её распухшие от слёз глаза, Макс пожал плечами и сказал:

– Плакали? От меня ничего не скроется… Я психолог. Не нужно плакать. От этого нет ни выгоды, ни удовольствия.

– Вам бы только всё выгода и удовольствие, – покачала головой Евдокия Сергеевна, заправляя под наколку прядь полуседых волос.

– Обязательно. Вся жизнь соткана из этого. Конечно, я не какой-нибудь там небесный человек. Я земной.

– Да? А я вот вдвое старше вас, а не могу разобраться в жизни.

Она призадумалась и вдруг решительно повернула заплаканное лицо к Максу.

– Скажите, Мастаков – пара для моей Лиды или не пара?

– Мастаков-то? Конечно, не пара.

– Ну вот: то же самое и я ей говорю. А она и слышать не хочет. Влюблена до невероятности. Я уж, знаете, – грешный человек – пробовала и наговаривать на него, и отрицательные стороны его выставлять – и ухом не ведёт.

– Ну знаете… Это смотря какие стороны выставить… Вы что ей говорили?

– Да уж будьте покойны – не хорошее говорила: что он и картёжник, и мот, и женщины за ним бегают, и сам он-де к женскому полу неравнодушен… Так расписала, что другая бы и смотреть не стала.

– Мамаша! Простите, что я называю вас мамашей, но в уме ли вы? Ведь это нужно в затмении находиться, чтобы такое сказать!! Да знаете ли вы, что этими вашими наговорами, этими его пороками вы втрое крепче привязали её сердце!! Мамаша! Простите, что я вас так называю, но вы поступили по-сапожнически.

– Да я думала ведь, как лучше.

– Мамаша! Хуже вы это сделали. Всё дело испортили. Разве так наговаривают? Подумаешь – мот, картёжник… Да ведь это красиво! В этом есть какое-то обаяние. И Германн в «Пиковой даме» – картёжник, а смотрите, в каком он ореоле ходит… А отношение женщин… Да ведь она теперь, Лида ваша, гордится им, Мастаковым этим паршивым: «Вот, дескать, какой покоритель сердец!.. Ни одна перед ним не устоит, а он мой!» Эх вы! Нет, наговаривать, порочить, унижать нужно с толком… Вот я наговорю так наговорю! И глядеть на него не захочет…

– Макс… Милый… Поговорите с ней.

– И поговорю. Друг я вашей семье или не друг? Друг. Ну значит, моя обязанность позаботиться. Поговорим, поговорим. Она сейчас где?

– У себя. Кажется, письмо ему пишет.

– К чёрту письмо! Оно не будет послано!.. Мамаша! Вы простите, что я называю вас мамашей, но мы камня на камне от Мастакова не оставим.

II

– Здравствуйте, Лидия Васильевна! Письмецо строчите? Дело хорошее. А я зашёл к вам поболтать. Давно видели моего друга Мастакова?

– Вы разве друзья?

– Мы-то? Водой не разольёшь. Я люблю его больше всего на свете.

– Серьёзно?

– А как же. Замечательный человек. Кристальная личность.

– Спасибо, милый Макс. А то ведь его все ругают… И мама, и… все. Мне это так тяжело.

– Лидочка! Дитя моё… Вы простите, что я вас так называю, но… никому не верьте! Про Мастакова говорят много нехорошего – всё это ложь! Пре-отчаянная, зловонная ложь. Я знаю Мастакова, как никто! Редкая личность! Душа изумительной чистоты!..

– Спасибо вам… Я никогда… не забуду…

– Ну, чего там! Стоит ли. Больше всего меня возмущает, когда говорят: «Мастаков – мот! Мастаков швыряет деньги куда попало!» Это Мастаков-то мот? Да он, прежде чем извозчика нанять, полчаса с ним торгуется! Душу из него вымотает. От извозчика пар идёт, от лошади пар идёт, и от пролётки пар идёт. А они говорят – мот!.. Раза три отойдёт от извозчика, опять вернётся, и всё это из-за гривенника. Ха-ха! Хотел бы я быть таким мотом!

– Да разве он такой? А со мной когда едет – никогда не торгуется.

– Ну что вы… Кто же осмелится при даме торговаться?! Зато потом, после катанья с вами, придёт, бывало, ко мне – и уж он плачет, и уж он стонет, что извозчику целый лишний полтинник передал. Жалко смотреть, как убивается. Я его ведь люблю больше брата. Замечательный человек. Замечательный!

– А я и не думала, что он такой… экономный.

– Он-то? Вы ещё не знаете эту кристальную душу! Твоего, говорит, мне не нужно, но уж ничего и своего, говорит, не упущу. Ему горничная каждый вечер счёт расходов подаёт, так он копеечки не упустит. «Как, говорит, ты спички поставила 25 копеек пачка, а на прошлой неделе они 23 стоили? Куда две копейки дела, признавайся!» Право, иногда, глядя на него, просто зависть берёт.

– Однако он мне несколько раз подносил цветы… Вон и сейчас стоит букет – белые розы и мимоза – чудесное сочетание.

– Знаю! Говорил он мне. Розы четыре двадцать, мимоза два сорок. В разных магазинах покупал.

– Почему же в разных?

– В другом магазине мимоза на четвертак дешевле. Да ещё выторговал пятнадцать копеек. О, это настоящий американец! Воротнички у него, например, гуттаперчевые. Каждый вечер резинкой чистит. Стану я, говорит, прачек обогащать. И верно – с какой стати? Иногда я гляжу на него и думаю: «Вот это будет муж, вот это отец семейства!» Да… счастлива будет та девушка, которая…

– Постойте… Но ведь он получает большое жалованье! Зачем же ему…

– Что? Быть таким экономным? А вы думаете, пока он вас не полюбил, ему женщины мало стоили?

– Ка-ак? Неужели он платил женщинам? Какая гадость!

– Ничего не гадость. Человек он молодой, сердце не камень, а женщины вообще, Лидочка (простите, что я называю вас Лидочкой), – страшные Дуры.

– Ну уж и дуры.

– Дуры! – стукнул кулаком по столу разгорячившийся Макс. – Спрашивается: чем им Мастаков не мужчина? Так нет! Всякая нос воротит. «Он, говорит она, неопрятный. У него всегда руки грязные». Так что ж, что грязные? Велика важность! Зато душа хорошая. Зато человек кристальный! Эта вот, например, изволите знать?… Марья Кондратьевна Ноздрякова – изволите знать?

– Нет, не знаю.

– Я тоже, положим, не знаю. Но это не важно. Так вот, она вдруг заявляет: «Никогда я больше не поцелую вашего Мастакова – противно». – «Это почему же-с, скажите на милость, противно?

Кристальная, чудесная душа, а вы говорите – противно?…» – «Да я, говорит, сижу вчера около него, а у него по воротнику насекомое ползёт…» – «Сударыня! Да ведь это случай! Может, как-нибудь нечаянно с кровати заползло», – и слышать не хочет глупая баба! «У него, говорит, и шея грязная». Тоже, подумаешь, несчастье, катастрофа! Вот, говорю, уговорю его сходить в баню, помыться, и всё будет в порядке! «Нет, говорит! И за сто рублей его не поцелую». За сто не поцелуешь, а за двести небось поцелуешь. Все они хороши, женщины ваши.

– Макс… Всё-таки это неприятно, то, что вы говорите…

– Почему? А по-моему, у Мастакова ярко выраженная индивидуальность… Протест какой-то красивый. Не хочу чистить ногти, не хочу быть как все. Анархист. В этом есть какой-то благородный протест.

– А я не замечала, чтобы у него были ногти грязные…

– Обкусывает. Все великие люди обкусывали ногти. Наполеон там, Спиноза, что ли. Я в календаре читал.

Макс, взволнованный, помолчал.

– Нет, Мастакова я люблю и глотку за него всякому готов перервать. Вы знаете, такого мужества, такого терпеливого перенесения страданий я не встречал. Настоящий Муций Сцевола, который руку на сковороде изжарил.

– Страдание? Разве Мастаков страдает?!

– Да. Мозоли. Я ему несколько раз говорил: почему не срежешь? «Бог с ними, не хочу возиться». Чудесная детская хрустальная душа…

III

Дверь скрипнула. Евдокия Сергеевна заглянула в комнату и сказала с затаённым вздохом:

– Мастаков твой звонит. Тебя к телефону просит…

– Почему это мой? – нервно повернулась в кресле Лидочка. – Почему вы все мне его навязываете?! Скажите, что не могу подойти… Что газету читаю. Пусть позвонит послезавтра… или в среду – не суть важно.

– Лидочка, – укоризненно сказал Двуутроб-ников, – не будьте так с ним жестоки. Зачем обижать этого чудесного человека, эту большую, ароматную душу!

– Отстаньте вы все от меня! – закричала Лидочка, падая лицом на диванную подушку. – Никого мне, ничего мне не нужно!!!

Двуутробников укоризненно и сокрушённо покачал головой. Вышел вслед за Евдокией Сергеевной и, деликатно взяв её под руку, шепнул:

– Видал-миндал?

– Послушайте… Да ведь вы чудо сделали!! Да ведь я теперь век за вас молиться буду.

– Мамаша! Сокровище моё. Я самый обыкновенный земной человек. Мне небесного не нужно. Зачем молиться? Завтра срок моему векселю на полтораста рублей. А у меня всего восемьдесят в кармане. Если вы…

– Да Господи! Да хоть все полтораста!..

И, подумав с минуту, сказал Двуутробников снисходительно:

– Ну ладно, что уж с вами делать. Полтораста так полтораста. Давайте!

Роковой Воздуходуев

Наклонившись ко мне, сверкая черными глазами и страдальчески искривив рот, Воздуходуев прошептал:

– С ума ты сошел, что ли? Зачем ты познакомил свою жену со мной?!

– А почему же вас не познакомить? – спросил я удивленно.

Воздуходуев опустился в кресло и долго сидел так, с убитым видом.

– Эх! – простонал он. – Жалко женщину.

– Почему?

– Ведь ты ее любишь?

– Ну… конечно.

– И она тебя?

– Я думаю.

– Что ж ты теперь наделал?

– А что?!

– Прахом все пойдет. К чему? Кому это было нужно? И так в мире много слез и страданий… Неужели еще добавлять надо?

– Бог знает, что ты говоришь, – нервно сказал я. – Какие страдания?

– Главное, ее жалко. Молодая, красивая, любит тебя (это очевидно) и… что ж теперь? Дернула тебя нелегкая познакомить нас…

– Да что с ней случится?!!

– Влюбится.

– В кого?!

Он высокомерно, с оттенком легкого удивления поглядел на меня.

– Неужели, ты не понимаешь? Ребенок маленький, да? В меня.

– Вот тебе раз! Да почему же она в тебя должна влюбиться?

Удивился он:

– Да как же не влюбиться? Все влюбляются. Ну, рассуждай ты логично: если до сих пор не было ни одной встреченной мною женщины, которая в меня бы не влюбилась, то почему твоя жена должна быть исключением?

– Ну, может быть, она и будет исключением.

Он саркастически усмехнулся. Печально поглядел вдаль:

– Дитя ты, я вижу. О, как бы я хотел, чтобы твоя жена была исключением… Но – увы! Исключения попадаются только в романах. Влюбится, брат, она. Влюбится. Тут уж ничего не поделаешь.

– Пожалел бы ты ее, – попросил я.

Он пожал плечами.

– Зачем? От того, что я ее пожалею, чувства её ко мне не изменятся. Ах! Зачем ты нас познакомил, зачем познакомил?! Какое безумие!

– Но, может быть… Если вы не будете встречаться…

– Да ведь она меня уже видела?

– Видела.

– Ну, так при чем тут не встречаться?

Лицо мое вытянулось.

– Действительно… Втяпались мы в историю.

– Я ж говорю тебе!

Тяжелое молчание. Я тихо пролепетал

– Воздуходуев!

– Ну?

– Если не ее, то меня пожалуй.

В глазах Воздуходуева сверкнул жестокий огонек.

– Не пожалею. Пойми же ты, что я не господин, а раб своего обаяния, своего успеха. Это – тяжелая цепь каторжника, и я должен влачить ее до самой смерти.

– Воздуходуев! Пожалей!

В голосе его сверкнул металл;

– Н-нет!

В комнату вошла молодая барышня, хрупкого вида блондинка, с раз навсегда удивленными серыми глазами.

– Анна Лаврентьевна! – встал ей на встречу Воздуходуев. – Отчего вы не пришли ко мне?

– Я? К вам? Зачем?

– Женщина не должна спрашивать: «зачем?». Она должна идти к мужчине без силы и воли, будто спящая с открытыми глазами, будто сомнамбула.

– Что вы такое говорите, право? Как так я пойду к вам ни с того, ни с чего.

– Слабеет, – шепнул мне Воздуходуев. – Последние усилия перед сдачей.

И отчеканил ей жестким металлическим тоном:

– Я живу: Старомосковская, 7. Завтра в три четверти девятого. Слышите?

Анна Лаврентьевна бросила взгляд на меня, на Воздуходуева, на вино, которое мы пили, пожала плечами и вышла из комнаты.

– Видал? – нервно дернув уголком рта, спросил Воздуходуев. – Еще одна. И мне жалко ее. Барышня, дочь хороших родителей… А вот, поди ж ты!

– Неужели придет?!

– Она-то? Побежит. Сначала, конечно, борьба с собой, колебания, слезы, но, по мере приближения назначенного часа – роковые для нее слова: «Воздуходуев, Старомосковская, 7» – эти роковые слова все громче и громче будут звучать в душе ея. Я вбил их, вколотил в ее душу – и ничто, никакая сила не спасет эту девушку.

– Воздуходуев! Ты безжалостен.

– Что ж делать. Мне ее жаль, но… Я думаю, Господь Бог сделал из меня какое-то орудие наказания и направляет это орудие против всех женщин. (Он горько, надтреснуто засмеялся). Аттила, бич Божий.

– Ты меня поражаешь! В чем же разгадка твоего такого страшного обаяния, такого жуткого успеха у женщин?

– Отчасти, наружность, – задумчиво прошептал он, поглаживая себя по впалой груди и похлопывая по острым коленям. – Ну, лицо, конечно, взгляд.

– У тебя синее лицо, – заметил я с оттенком почтительного удивления.

– Да. Брюнет. Частое бритье. Иногда это даже надоедает.

– Бритье?

– Женщины.

– Воздуходуев!.. Ну, не надо губить мою жену, ну, пожалуйста.

– Тссс! Не будем говорить об этом. Мне самому тяжело. Постой, я принесу из столовой другую бутылку. Эта суха, как блеск моих глаз.

Следующую бутылку пили молча. Я думал о своем неприветливом суровом будущем, о своей любимой жене, которую должен потерять, – и тоска щемила мое сердце.

Воздуходуев, не произнося ни слова, только поглядывал на меня да потирал свой синий жесткий подбородок.

– Ах! – вздохнул я, наконец. – Если бы я пользовался таким успехом…

Он странно поглядел на меня. Лицо его все мрачнело и мрачнело – с каждым выпитым стаканом.

– Ты бы хотел пользоваться таким же успехом?

– Ну, конечно!

– У женщин?

– Да.

– Не пожелал бы я тебе этого.

– Беспокойно?

Он выпил залпом стакан вина, со стуком поставил его на стол, придвинулся, положил голову ко мне на грудь и, после тяжелой паузы, сказал совершенно неожиданно:

– Мой успех у женщин. Хоть бы одна собака посмотрела на меня! Хоть бы кухарка какая-нибудь подарила меня любовью… Сколько я получил отказов! Сколько выдержал насмешек, издевательств… Били меня. Одной я этак-то сообщил свой адрес, по обыкновению гипнотизируя ее моим властным тоном, а она послушала меня, послушала, да – хлоп! А сам я этак вот назначу час, дам адрес и сижу дома, как дурак: а вдруг, мол, явится.

– Никто не является? – сочувственно спросил я.

– Никто. Ни одна собака. Ведь я давеча при тебе бодрился, всякие ужасы о себе рассказывал, а ведь мне плакать хотелось. Я ведь и жене твоей успел шепнуть роковым тоном «Старомосковская, семь, жду в десять». А она поглядела на меня, да и говорить: «Дурак вы, дурак, и уши холодные». Почему уши холодные? Не понимаю. Во всем этом есть какая-то загадка… И душа у меня хорошая, и, наружностью я не урод – а вот, поди ж ты! Не везет. Умом меня тоже Бог не обидел. Наоборот, некоторые женщины находили меня даже изысканно-умным, остроумным. Одна баронесса говорила, что сложен я замечательно – прямо хоть сейчас лепи статую. Да что баронесса! Тут из за меня две графини перецарапались. Так одна все время говорила, что «вы, мол, едва только прикоснетесь к руке – я прямо умираю от какого-то жуткого, жгучего чувства страсти». А другая называла меня «барсом». Барс, говорит, ты этакий. Ей Богу. И как странно: только что я с ней познакомился, адреса даже своего не дал, а она сама вдруг: «Я, говорить, к вам приеду. Не гоните меня! Я буду вашей рабой, слугой, на коленях за вами поползу»… Смешные они все. Давеча и твоя жена «От вас, говорить, исходит какой-то ток. У вас глаза холодные, и это меня волнует»…

После долгих усилий я уловил-таки взгляд Возду-ходуева. И снова читалось в этом взгляде, что Возду-ходуев уже устал от этого головокружительного успеха, и что ему немного жаль взбалмошных безвольных, как мухи к меду, льнущих к нему женщин…

С некоторыми людьми вино делает чудеса.

Материнство

В 4 года.

Две крохотных девочки сидят на подоконнике, обратившись лицами друг к другу, и шепчутся.

– Твоя кукла не растет?

– Нет… Уж чего, кажется, я ни делала.

– Я тоже. Маленькая все, как и была. Уж я ее и водой потихоньку поливала и за ноги тянула – никаких гвоздей!

– Каких гвоздей?

– Никаких. Это дядя Гриша так говорит: пусто – и никаких гвоздей!..

Серафима, сидящая слева, угнетенно вздыхает:

– А живые дети растут.

– Весело! Сегодня дите два аршина, завтра сто – весело!

– Когда выйду замуж, будут у меня детишки – одна возня с ними.

– Симочка, – шепчет другая, глядя вдаль широко раскрытыми глазами. – А сколько их будет?

– Пять. У одного будут черненькие глазки, а у другого зелененькие.

– А у меня будет много-много дитев!

– Ну, не надо, чтобы у тебя много! Лучше у меня много.

– Нет, у меня! У одного будут розовые глазки, у другого желтенькие, у другого беленькие, у другого красненькие.

Зависть гложет сердце Симочки:

– А я тебя ударю!

Дергает свою многодетную подругу за волосы. Плач. Святое материнство!

В 12 лет.

– Федор Николаич! Вы уже во втором классе? Поздравляю.

– Да, Симочка. Вы говорили, что когда я чего-нибудь достигну, вы… этого… женитесь на мне. Вот… я… достиг…

– Поцелуйте мне… руку… Федор Николаич.

– Симочка! я никогда не унижался с женщинами до этого, но вам извольте – я целую руку! Мне для вас ничего не жалко.

– Раз вы поцеловали, нам нужно пожениться. Как вы смотрите на детей?

– Если не ревут – отчего же.

– Слушайте, Федор Николаич… Я хочу так: чтобы у нас было двое детей. Один у меня от вас, а другой у вас от меня.

– Я бы, собственно, трех хотел.

– А третий от кого же?

– Третий? Ну, пусть будет наш общий.

– Одену я их так: мальчика в черный бархатный костюмчик, на девочке розовое, с голубым бантом.

– Наши дети будут счастливые.

– В сорочках родятся.

– И лучше. Пока маленькие – пусть в сорочках и бегают. Дешевле.

– Какой вы практик. А мне все равно. Лишь бы дети. Святое материнство!

В 18 лет.

Разговор с подругой:

– Симочка! Когда ты выйдешь замуж – у тебя будут дети?

– Конечно! Двое. Мальчик – инженер с темными усиками, матовая бледность, не курит, медленные благородные движения; девочка – известная артистка. Чтобы так играла, что все будут спрашивать: «Господи, да кто же ее мать? Ради Бога, покажите нам ее мать». Потом я ее выдам замуж… За художника: бледное матовое лицо, темные усики, медленные благородные движения, и чтобы не курил. Святое материнство!

В 22 года.

– Я, конечно, Сережа против детей ничего не имею, но теперь… когда ты получаешь сто сорок да сестре посылаешь ежемесячно двадцать восемь… Это безумие.

– Но, Симочка…

– Это безумно! понимаешь ты? До безумия это безумно. Постарайся упрочить свое положение и тогда…

Святое материнство!

В 30 лет.

– Сережа! Мне еще 27 лет, и у меня фигура, как у девушки… Подумай, что будет, если появится ребенок? Ты не знаешь, как дети портят фигуру…

– Странно… Раньше ты говорила, что не хочешь плодить нищих. Теперь, когда я богат…

– Сережа! Я для тебя же не хочу быть противной! Мне двадцать седьмой год, и я… Сережа! Одним словом – время еще не ушло!

Святое материнство!

В 48 лет

– Доктор! Помогите мне – я хочу иметь ребенка!!! Понимаете? Безумно хочу.

– Сударыня. В этом может помочь только муж и Бог. Сколько вам лет?

– Вам я скажу правду – 46. Как вы думаете: в этом возрасте может что-нибудь родиться?

– Может!

– Доктор! Вы меня воскрешаете.

– У вас может, сударыня, родиться чудесная, здоровенькая, крепкая… внучка!..

Профессионал

На скачках или в театре – это не важно – бритый брюнет спросил бородатого блондина:

– Видишь вот этого молодого человека с темными усиками, в пенсне?

– Вижу.

– Это Мушуаров.

– Ну?

– Мушуаров.

Лошадь ли пробежала мимо, или любимая актриса вышла на сцену – не важно, но что-то, одним словом, отвлекло внимание друзей, и разговор о Мушуарове прекратился.

И только возвращаясь со скачек или из театра – это не важно – бородатый блондин спросил бритого брюнета:

– Постой… Зачем ты мне давеча показал этого Мушуарова?

– А как же! Замечательный человек.

– А я его нашел личностью совершенно незначительной. Что ж он, сыворотку против чумы открыл, что-ли?

– Еще забавнее. Пользуется безмерным, потрясающим успехом у женщин!

– Действительно. При такой тусклой наружности – это замечательно.

– Непостижимо.

– Загадочно.

– Таинственно.

– И ты не знаешь тайны этого безумного успеха?

– Совершенно недоумеваю.

А у Мушуарова, действительно, была своя тайна. Скушав за своим одиноким столом суп, котлеты и клюквенный кисель, Мушуаров с зубочисткой в левом углу рта, поднимается с места и – сытый, отяжелевший – лениво бредет в кабинет; усаживается удобнее в кожаное кресло, поднимает голову, будто что-то вспоминая (очевидно, номер одного из многих телефонов) и, наконец, нажав кнопку, цедит сквозь торчащую в зубах зубочистку:

– Центральная? Дайте, барышня, 770 – 17. Благодарю вас.

– Кто говорит? – доносится издалека свежий женский голос.

– Вы, Екатерина Николаевна? Здравствуйте, Екатерина Николаевна. Здравствуйте…

Странно: в голосе его звучит самая неподдельная хватающая за душу печаль.

– Мушуаров? Здравствуйте. Что скажете?

– Что скажу? Скажу, что вы должны быть нынче вечером у меня. Слышите? Я так хочу.

– Послушайте… Опять за старое? Ведь я вам уже сказала, что не люблю вас, и, право, удивляюсь…

– Екатерина Николаевна, – тихо, с какой-то странной сдержанностью отчеканивает Мушуаров. – Конечно, всякий волен поступать, как ему заблагорассудится, и я даже смотрю на это дело так: всякий имеет право умертвить другого человека, если, конечно, душа его молчит и ему не страшно принять кровавый грех на эту душу…

– Кто кого умерщвляет? Что вы такое говорите?

– Слово «умерщвляет» я употребил в фигуральном смысле, но это почти так…

Он делает долгую паузу. Эта пауза леденит сердце Екатерины Николаевны. Ей кажется, что Мушуаров в этот момент подпер голову рукой и погрузился в мрачные мысли.

Однако, пауза делового Мушуарова не пропадает даром: он успевает взглянуть на часы, поправить отстегнувшийся брелок и бросает в корзину для бумаг какой-то скомканный конверт, неряшливо белевший на ковре.

– Да… Итак – прощайте, Екатерина Николаевна… Довольно. Я решил вам сказать об этом потому, что думаю – вам так будет легче.

– О чем сказать? Я вас не понимаю.

– Не понимаете? – криво усмехается в трубку Мушуаров. – Вы меня всю жизнь не понимали… А сейчас у меня к вам одна просьба: ради Бога, не ходите ко мне на панихиды, не провожайте меня на кладбище – терпеть не могу всей этой пошлятины.

– Мушуаров!!! – тонкой струной болезненно звенит голос невидимой Екатерины Николаевны. – С ума вы сошли? Что вы такое говорите!!

– Екатерина Николаевна, – горько смеется Мушуаров, – телефон многие ругают, но вот вам одно из его преимуществ: вы со мной говорите, слышите сейчас мой голос, но удержать меня от того, что я задумал, изменить мое решение – вы не можете! Когда вы повесите трубку, то через пять минут…

Голос его срывается от волнения; он вынимает из жилетного кармана часы, хлопает крышкой раза два у самой телефонной трубки и, закусив губы, говорит со стоном:

– Слышите вы это щелканье курка? Мой маузер чует кровь и щелкает зубами, как голодный волк перед кровавым пиром!..

– Мушуаров, милый… Ради Бога, одну минутку, – доносится издалека торопливый, испуганный голос. – Подождите, не вешайте трубку… Дайте мне честное слово, что вы не повесите трубку, пока меня не выслушаете…

– Хорошо, – соглашается Мушуаров. – Ради того чувства, которое теперь уносит меня в неведомый мир, я выслушаю вас.

– Мушуаров, голубчик! Подумайте только, – что вы хотите сделать?.. Жизнь так прекрасна…

– Без вас? Ха-ха-ха! Вы меня смешите, Екатерина Николаевна. Нет, уж – что там и говорить…

– Мушуаров! Еще одну минутку… Вы ради меня не должны делать это с собою! Подумайте, какой вы готовите мне ужас, какая предстоит мне страшная жизнь… Жить с сознанием, что на твоей совести смерть человека… Пожалейте меня, Мушуаров!

– О Екатерина Николаевна! К чему такие громкие слова? Через две-три недели ваши терзания утихнут, а через год-два вы и думать позабудете, что где-то, когда-то жил такой серый, незаметный человечек Мушуаров, который умер потому, что любил. Что я вам такое? Кустик при дороге, мимо которого проходит путник по своим делам; смял путник своей ногой этот кустик и даже не заметил своего поступка…

– Мушуаров! Вы не сделаете этого.

Горько смеется Мушуаров.

– Ну, не будем об этом говорить, Екатерина Николаевна. Довольно. У меня лежат две ваши книги. Мои родственники потом, конечно, не откажутся выдать их вам… Что еще? Да! Я вам проиграл на пари цветы, не успел послать – извините меня… Прощайте, Екатерина Николаевна… Не поминайте лих…

– Постойте!!! Мушуаров!!! Ах, как вы меня мучаете…

– А вы думаете, мне легко?

– Одну минутку!!! Чего вы от меня хотите?

– Я? От вас? Бог с вами. Ничего я от вас не хочу. Да-а… А, в сущности, какое это странное чувство… Через пять-шесть минут…

– Постойте!!! Ведь вы просили, чтобы я к вам… приехала?

– Екатерина Николаевна! Не будем говорить о том, что невозможно!

– Ну… а если бы, я… приехала?..

– К чему? Приедете, чтобы сказать, что вы ко мне равнодушны? Нет, зачем же. Я насиловать вашу волю не хочу. Я не такой. Итак – прощ…

– Одну минутку, сумасшедший!!! Ну, а если мне просто хочется вас видеть – можно к вам приехать?

– Что ж… приезжайте.

– И вы даете мне слово, что до моего приезда… вы… не выкинете никакого… безумства…

– Ха! Ха! Вы хотите сделать осужденному маленькую отсрочку? Что-ж… спасибо за милосердие.

– Мушуаров, Мушуаров… Что вы со мной делаете!..

Пауза.

– Мушуаров… Через час я буду у вас.

– Дворянская, второй дом от угла, парадная дверь, третий этаж, дверь налево. Я сам вам открою.

Где-то далеко от Дворянской (второй дом от угла) мечется сердобольная женская душа; как подстреленная охотником птица, мечется женщина, натыкаясь на стулья и двери, в поисках шляпы, кофточки, боа… Нужно торопиться, потому что Бог знает, что может произойти от ее промедления на Дворянской, второй дом от угла. А на Дворянской происходить вот что:

– Марья! – кричит Мушуаров, поднимаясь с кресла. – Приготовь самовар, купи конфект, тех, знаешь, что я давеча говорил, да груш купи, что-ли… яблок. А сама потом проваливай, куда хочешь.

– Проваливай, – ворчит, на кухне обиженная Марья. – Сам бы ты лучше провалился. И ведь поди ж ты, – мозгляк, кажется, такой, что и глядеть не на что. А баба к нему прямо стеной идет. Слово он такое знает, что ли, али что?..

У Мушуарова впереди еще час. Делать нечего, а настроение хорошее. Надо дать исход живым силам, буйно бродящим внутри.

– Марья-а-а!

– Чего кричите? Тут я.

– Дай мне рубашку.

– Уходить думаете?

– Не твое дело. Постой… Какую же ты мне рубашку даешь… ночную? Дура! мне нужно с твердыми манжетами.

– Вот извольте. Чистенькая.

– Бестолочь! Ты мне грязную дай. Которую я давеча надевал.

– Эва! Да ведь она грязная.

– Ой! Что это за женщина! Она меня в могилу сведет. Если ты так глупа, то исполняй мои приказания буквально! Возьми из грязного белья ту сорочку, которую я снял вчера, и принеси мне. Поняла? На одну минуту! Потом унеси. Поняла?

Со вздохом бредет Марья на кухню. Приносит сорочку.

– Где левая манжета? Вот эта? Хорошо, что ты еще в стирку ее не вздумала отдать. Где тут карандашом записано? А, вот! 237–542. А теперь забирай свою дурацкую рубашку и проваливай.

– Центральная? Алло! Дайте, барышня, 237–542. От всего сердца спасибо. Это кто у телефона?.. Горничная? Позови, голубушка, барыню. Скажи, Мушуаров просит. Постой постой… Ты так и скажи: «просит, дескать, к телефону господин Мушуаров, и что они, мол, будто не в себе. Будто, мол, что-то случилось». Поняла?

Ждет Мушуаров. Берет из вазочки остро-отточенный карандаш, начинает рисовать человека с неуверенным профилем и глазом, похожим на французскую булку.

– Алло! – слышит он. – Что такое случилось Мушуаров? Чем вы так взволнованы?

– Ничего особенного, – говорит Мушуаров, часто и тяжело дыша, – Ничего, ничего… Только я хотел спросить: нет ли у вас случайно револьвера?

– Револьвера? Нет, не имеется. А вам на что?

– Да так, знаете. Воры, может быть, залезут, так я… в них… Впрочем, лучше не расспрашивайте, нет! Не нужно ничего у меня спрашивать…

– Успокойтесь, я не любопытна. Это все, что вы хотели у меня спросить? Ну, всяких вам благ.

– Постойте, Вера Петровна… Я у вас еще что-то хотел спросить…

– Ну?

– У вас случайно нет опиума? Или кусочка цианистого кали?

– Тоже для воров? Послушайте, Мушуаров… Ведь это же не крысы, которых можно травить мышьяком. Подумайте, вам нужно сначала поймать вора, потом связать его, потом всунуть ему в рот цианистый кали – сколько возни!..

Из трубки вылетает целый сноп серебристого смеха. Мушуаров болезненно морщится.

– К чему вы… так? Не хорошо смеяться над человеком, который…

Он делает паузу, отпивая из стакана чай и снова взглянув на часы. Издалека спрашивают:

– Который… что?

– Которого вы, может быть, больше не увидите.

– В Австралию уезжаете?

– Нет, – глухим голосом отвечает Мушуаров. – Но вы мне вчера сказали, что вы любите другого, и что я для вас нуль. Остальное – поймите.

– Голубчик, Мушуаров… Но что же делать, если это так?!

– Пожалуйста! Пожалуйста! Я ведь ничего и не говорю. Но только… я сам не знаю, почему я к вам позвонил. Мне так хотелось в последний раз услышать ваш голос…

– В пос-лед-ний раз? Эй, ай, вы! Дядя! Да вы не думаете ли из-за меня стреляться?

– Вера Петровна! И вы говорите об этом – таким тоном?

– Извините, если я вас обидела. Ну, давайте поговорим, как следует. Вы хотите из-за меня стреляться?

– Да… Вера… Петровна… К чему эта глупая скучная волынка, называемая жизнью, если вы не хотите быть моей?

– Так если же я вас не люблю. Ну, что же мне делать? Посудите сами!

– Что-ж… Склоняюсь перед судьбой. Значит, так уж у меня на роду написано. Ну… Не поминайте лихом…

– До свидания, милый…

– Послушайте! Вера Петровна… И неужели вам меня ни капельки не жалко?

– Ну, как не жалко. Жалко. Только я думаю, что вы этого не сделаете.

– Вера Петровна… Ровно в 12 часов ночи одним глупцом с пробитым пулей виском станет на нашей нелепой планете меньше.

– Вы это решили категорически?

– Да!

– И ничто не изменит вашего решения?

– Да!

– Печально. В таком случае, прощайте. Все-таки – желаю вам одуматься.

– Нет! Одуматься? Ха-ха! Что Мушуаров решил – это свято! Завтра меня не будет в живых.

Он молчит, судорожно дыша. После некоторой паузы говорить тихо, разделяя слоги:

– Прощайте. Не поминайте лихом…

Склонив голову, ждет ответа.

– Алло! Я говорю – про-щай-те… Не поминайте лих… Вера Петровна! Вы у телефона? Алло! Барышня! Почему вы разединили? Что? Там трубку уже повесили? Не может быть!! Дайте туда звонок. Алло.

– Вера Петровна?..

– Да, это я, Мушуаров? Что вы еще хотели сказать?..

– Нас разъединили.

– Нет, это я сама повесила трубку. Вы что же, еще что-нибудь хотите сказать?

– Да. У меня одна к вам просьба…

– Пожалуйста. Если смогу…

– Одна к вам просьба: не приходите ко мне на панихиду и не провожайте на кладбище… Это такая пошлятина – эти все разговоры, пересуды… Обещаете?

– Обещаю.

– Ну… пр… прощайте. Благослови вас Господь.

– Мерси. Всех благ.

Слышен стук повешенной трубки. Мушуаров долго сидит, ошеломленный. Проводит рукой по лбу.

– Вот дрянь-то! Кто-бы мог ожидать? Шел почти наверное и – на тебе! Ну, и черт с ней. Однако, это плохо, что так вышло. Завтра смеяться еще будет, другим расскажет… Гм!..

Долго ходит по своему кабинету Мушуаров, потирая лоб и бормоча невнятные слова…

Наконец, решительно подходить к столу, придвигает лист толстой почтовой бумаги. Пишет:

«Вера Петровна. Как странно: был я болен и вдруг сразу будто выздоровел, будто прозрел… Я вас любил… Боже ты мой, как я вас любил! Жизнь без вас казалась мне пучиной мрака… Вы мне казались идеальной женщиной, светлым лучом, ангелом доброты и ласки… И, не получив вашей любви, я решил умереть. Мое решение было бесповоротно, и о нем я сказал вам, думая, что так для нас обоих будет легче. Я сказал вам… И на что же я наткнулся – я, уже приговоривший себя к смерти?!! На издевательство, смех, холодное, ледяное равнодушие влюбленной в себя эгоистки… И подумал я: из-за такой женщины – умирать? Из за такого черствого сухаря, не способного на высокий подъем души – лишать себя жизни? Нет! Она не достойна этого! И я решил жить, убив свою любовь и взрастив на ее месте холодное полупрезрительное равнодушие… Нет! Не ради вас Мушуаров расстанется со своей безумной жизнью. Вот о чем я нынче продумал всю ночь, и о чем сейчас, измученный этой бессонной ночью – пишу. Прощайте. Когда-то ваш – Спиридон Мушуаров.»

В передней раздался звонок.

– Пришла? – подумал Мушуаров, заклеивая письмо. – То-то же. Все-таки, как-никак, а процентов шестьдесят на этом деле очищается…

Исповедь, которая облегчает

…После заутрени решили идти разговляться к Кру-тонову.

Пошли к нему трое: два – веселые, оживленные, Вострозубов и Полянский, – шагали впереди, а сзади брел третий – размягченный торжественной заутреней, задумчивый, какой-то внутренне просветленный.

Фамилию этот третий носил такую: Мохнатых.

Когда пришли к Крутонову, поднялась сразу веселая суета, звон стаканов, стук ножей и вилок…

И опять трое были оживлены, включая и хозяина, а Мохнатых по прежнему поражал своим задумчивым, растроганно-печальным видом.

– Что с тобой такое делается, Мохнатых? – спросил озабоченный Крутонов, разливая в стаканы остатки четвертой бутылки.

– Эх, господа, – со стоном воскликнул Мохнатых, опуская пылающую голову на руки. – Может быть, это единственный день, когда хочется быть чистым, невинным, как агнец, – и что же! Никогда так, как в этот день, ты не чувствуешь себя негодяем и преступником!

– Мохнатых, что ты! Неужели, ты совершил преступление? – удивились приятели.

– Да, господа! Да, друзья мои, – простонал Мохнатых, являя на своем лице все признаки плачущего человека. – Как тяжело сознавать себя отбросом общества, преступником…

Хозяин разлил по стаканам остатки пятой бутылки и дружески посоветовал:

– А ты покайся. Гляди, и легче будет.

По тону слов хозяина Крутонова можно было безошибочно предположить, что в этом совете не заключалось ни капли альтруистического желания облегчить душевную тяжесть приятеля Мохнатых. А просто хозяин был снедаем самим земным, низшего порядка любопытством: что это за преступления, которые совершил Мохнатых?

Разлил остатки шестой бутылки и еще раз посоветовал:

– В самом деле, покайся, Мохнатых. Может мы тебя и облегчим как-нибудь.

– Конечно, облегчим, – пообещали Вострозу-бов и Полянский.

– Дорогие вы мои, – вдруг вскричал в необыкновенном экстазе Мохнатых, поднимаясь с места. – Родные вы мои. Недостоин аз, многогрешный, сидеть среди вас, чистых, светлых и вкушать из одной и той же бутылки пресветлое сие питие. Грешник я есмь, дондеже не…

– Ты лучше по-русски говори, – посоветовал Полянский.

– И по-русски скажу, – закричал в самозабвении Мохнатых: – И по французски, и по итальянски скажу – на всех языках скажу! Преступник я, господа, и мытарь! Знаете ли вы, что я сделал? Я нашему директору Топазову японские марки дарил. Чилийские, аргентинские, капские марки я ему дарил, родные вы мои…

Крутонов и Вострозубов удивленно переглянулись…

– Зачем же ты это делал, чудак?

– Чтоб подлизаться, господа, чтобы подлизаться. Пронюхал я, что собирает он марки, – хотя, и скрывал это тщательно старик! Пронюхал. А так как у него очищается место второго секретаря, то я и тово… Стал ему потаскивать редкие марочки. Подлизаюсь, думаю, а он меня и назначить секретарем!

– Грех это, Мохнатых, – задумчиво опустив голову, сказал хозяин Крутонов. – Мы все работаем, служим честно, а ты – накося! С марочками подъехал. Что ж у него марочек-то… полная уже коллекция?

– В том-то и дело, что не полная! Нужно еще достать болгарскую выпуска семидесятого года и какую-то египетскую с обелиском. Тогда, говорить, с секретарством что-нибудь и выгорит.

– И не стыдно тебе? – тихо прошептал Круто-нов. – Гнусно все это и противно. Марки-то эти можно где-нибудь достать?

– Говорят, есть такой собиратель, Илья Хари-тоныч Тпрундин, – у которого все, что угодно есть. Разыщу его и достану.

– Омерзительно, – пожевал губами Круто-нов. – Семидесятого года болгарская-то?

– Семидесятого. Горько мне, братцы.

– Ну, что ж, – пожал плечами Вострозубов. – Ты нам признался, и это тебя облегчило. Если больше никаких грехов нет…

– Нету грехов? У меня-то? – застонал Мохнатых. – А банковская операция с купцом Троеносовым – это что? Это святое дело, по-вашему?

– Постой, – тихо сказал Вострозубов, беря Мохнатых под руку и отводя его в сторону. – Ты им этого не говори; они не поймут. А я пойму. Вот – выпей и расскажи.

– И расскажу! Все расскажу!! Ничего не потаю. Пьянствовали мы недавно с купцом Троеносовым. Он и давай хвастаться своей чековой книжкой. «Видал, говорит, книжку? Махонькая, кажется? Корова языком слизнет – и нет ее!! А большая, говорит, в ней сила. Тут я, говорит, проставлю цифру, тут фамилию – и на тебе, получайте. Хоть десять тысяч, хоть двадцать тысяч!» Хвастался этак-то, хвастался, да и заснул. А я возьми с досады, да и выдери один листочек…

– Мохнатых?! – с негодованием вскричал Вострозубов. – Неужели…

И снова громко застонал Мохнатых.

– Да! Да! Каюсь ради великого праздника! Три тысячи вывел я на листочке, подписал «И. Троено-сов» – благо он как курица пишет – и в ту же неделю получил. Тошно мне, братцы, ой, как тошно!!

– Куда же ты их девал, несчастный?

– А я пошел в другой банк да на текущий счет все три тысячи и положил. Вот и чековая книжечка, в роде Троеносовской.

– Какая грязь! Покажи… Книжечку.

– Вот видишь… Тут сумма и число ставится, тут фамилия…

– Неужели, ни на одну минуту, Мохнатых, совесть не схватила тебя за сердце, не ужаснулся ты?… А фамилия получателя разве тут не ставится?

– Ни-ни! На предъявителя. Понимаешь, как удобно. Предъявил ты чек, и расписок никаких с тебя не берут – пожалуйста! Получил из кассы и иди домой.

– Гм!.. Смешные, ей Богу, эти банкиры. Покажи-ка еще книжечку… Значит, ты сначала выдрал такой листочек, а потом уже подписал купцову фамилию.

– Ну, конечно! Ох, тошнехонько мне, братцы!.

– Выпей, преступная твоя душа. Вон, там твой стакан, на окне… Ну, теперь бери твою книжку. Да спрячь подальше. А то, брат, знаешь, не трудно и влопаться… Так все три тысячи, значит, у тебя и лежат?

– Все лежат, – вскричал кающийся Мохнатых, ударяя себя в грудь. – Ни копеечки не трогал!

– Н-да… Ну, ничего. Бог тебя простит. По крайней мере, теперь ты облегчился…

Полянский уже давно ревниво следил за интимным разговором Мохнатых с Вострозубовым.

Подошел к нему, обнял дружески за талию и шепнул:

– Ну, что, легче теперь? Нету больше грехов?

Тоскливо поглядел на него Мохнатых.

– Нету грехов? Это у меня-то? Да меня за мой последний грех повесить мало! Братцы! Вяжите меня! Плюйте на меня! Я чужую жену соблазнил!

– Какая мерзость! – ахнул Полянский, с презрением глядя на Мохнатых. – Хорошенькая?

– Красавица прямо. Молоденькая, стройная, руки, как атлас и целуется так, что…

– Мохнатых! – сурово вскричал Полянский, – не говори гадостей. И тебе не стыдно? Неужели, ты не подумал о муже, об этом человеке, которого ты так бесчеловечно обокрал?!.

– Жалко мне его было, – виновато пролепетал Мохнатых, опустив грешную голову. – Да что же делать, братцы, если она такая… замечательная…

– Замечательная?! А святость семейного очага?! А устои? Говори, как ее зовут.

– Да зачем тебе это… Удобно ли?

– Говори, развратник! Скажи нам ее имя, чтобы мы молились за нее в сердце своем, молились, чтобы облегчить ея и твой грех… Слышишь? Говори!

– Раба Божия Наталья ее зовут, – тихо прошептал убитый Мохнатых.

– Наталья? Бог тебя накажет за эту Наталью, Мохнатых. А по отчеству?

– Раба Божия Михайловна.

– Михайловна? Какой позор… Не спрашиваю ее фамилии, потому что не хочу срывать покрывала с тайны этой несчастной женщины… Но спрошу только одно: неужели у тебя хватало духу бывать у них дома, глядеть в глаза ее мужу?!

– Нет… Я больше по телефону… Уславливался…

– Еще хуже!! Неужели, раскаяние не глодало тебя?! Неужели, этот номер телефона, ужасный преступный номер – не врезался в твою душу огненными знаками?! Не врезался? Говори: не врезался?

– Врезался, – раскачивая головой, в порыве безысходного горя, прошептал Мохнатых.

– Ты должен забыть его! Слышишь? То, что ты делал – подло! 27–18?

– Что, номер? Нет… Хуже! Больше!

– Еще хуже? Еще больше? Какой же?

– 347-92.

– Ага… Наталья Михайловна… Так-с. Как же ты подошел к ней? Каким подлым образом соблазнил эту несчастную?..

– А я просто узнал, что за ней ухаживал Смел-ков. Встретил ее да и рассказал, что Смелков всюду хвастается победой над ней. Выдумал. Ничего Смелков даже и не рассказывал… А она возмутилась, прогнала Смелкова… Я и стал тут утешать ее, сочувствовать.

– Трижды подло, – рассеянно заметил Полянский, описывая что-то карандашом на обрывке конверта.

– Все грехи? – спросил Крутонов, разливая в стаканы остатки восьмой бутылки и набивая рот куличом. – Во всем признался?

– Кажется, во всем.

– Ну, вот видишь. Легче теперь?

– Кажется, легче.

– Ну, вот видишь! Говорил я, что мы тебя облегчим… И облегчим!

– Конечно, облегчим, – серьезно и строго подтвердил Вострозубов.

– Камень с души снимем, – пообещал Полянский.

– Все камни снимем! Камня на камне от твоих грехов не останется.

– Я пойду домой, родные, – попросился раскисший Мохнатых. – Спаточки мне хочется.

– Иди, детка. Иди. Бог с тобой. Если еще будут какие грехи – ты нам говори. Мы облегчим…

И умягченный, обласканный, облегченный, пошел Мохнатых домой, с тихой нежностью прислушиваясь к веселому, радостному звону пасхальных колоколов.

Кустарная работа

На глухой улице южного городка стоял дом с садом, принадлежащей Ивану Авксентьевичу Чеботаренку.

Мой приятель, столичный художник Здолбунов и я – мы гостили у тароватаго Чеботаренка весь май месяц и часть июня.

Хорошо было. Цвела сирень, цвела акация, цвело все, на что только падали жаркие поцелуи солнца, и все мы ходили, как полупьяные.

В день именин хозяина, вечером, когда луна залила серебристо-зеленым светом сирень в саду и тополя, я ушел от гостей в свою комнату, бросился на кровать и долго лежал так, часто и сильно дыша ароматом щедрой сирени, доносившейся из открытого, выходившего в сад, окна.

Хорошо было. Я в этот момент никого не любил и, вообще, в это время никого не любил, но чувствовал, что скоро полюблю сильно, сокрушающе и что эта любовь будет счастливая, долгая. Запах сирени может многое рассказать, если в него, как следует, вникнуть.

За окном раздался голос моего приятеля, художника:

– Вот тут скамеечка есть. Тихо, безлюдно, и сирень безумствует кругом. Сядем, Марья Николаевна.

Женский голос поправил:

– Какая я вам Марья Николаевна?! Я Ольга Николаевна. Неужели вы еще не запомнили?

– Я-то не запомнил?! Таковский я, чтобы не запомнить. Нет, я запомнил, но только вам больше идет имя – Маруся. Марья Николаевна.

– Да уж вы сумеете вывернуться, знаю я вас.

– Какие у вас холодные руки, Ольга Николаевна.

– А вы откуда знаете?

– Да я одну из них взял.

– Зачем же вы это делаете? Оставьте; не надо.

– Почему не надо? А, может быть, я хочу поцеловать вашу руку.

– Это совсем лишнее.

– Нет, не лишнее. У вас красивые руки, Марья Ник… Ольга! Ольга Николаевна!!

– Ну, уж нашли тоже красоту. Вероятно, всем женщинам говорите одно и то же.

– Если бы все женщины были похожи на вас, я бы говорил им то же самое.

– А что же, я разве не такая женщина, как другие?

– Вы? Вы особенная. В вас есть что-то такое… что-то, знаете, такое…

– Ой, руке больно. Не жмите.

– Ну, ничего. Я ее поцелую, все и пройдет.

– Знаете, почему я держу вашу левую руку, а не правую?

– Почему?

– Левая ближе к сердцу.

– Так вы говорите – какая я?

– Вы? Особенная какая-то.

Пауза. Потом раздался притихший голосок Ольги Николаевны:

– Странно. Это говорите не вы первый.

– Ну, вот видите! Какие у вас красивые плечи.

– Оставьте. Ну, так что же во мне особенного?

– В вас есть какое-то обаяние. Меня влечет к вам. Ведь мы познакомились только нынче за обедом, а мне кажется, будто мы с вами знакомы давно-давно.

– Какой вы странный.

– Да… Меня все находят странным. Я не такой, как другие.

– А какой же вы?

– Какой? Да, знаете, долго говорить. Но только вы меня не должны бояться.

– Почему у вас такая рука холодная?

– Сердце горячее.

Долгая пауза.

– Виктор Михайлович!

– Ну?

– О чем вы так глубоко задумались?

– Что? Эх!.. Не стоит говорить. Нет. Нельзя. Не расспрашивайте.

– Наверное, о какой-нибудь из ваших много численных симпатий?

– О, Марья Николаевна… Как вы далеки от истины!

– Ольга я Николаевна! Какая я вам Марья Николаевна?! С кем вы меня путаете?..

– Это я нарочно назвал вас Марьей Николаевной, чтобы посмотреть: ревнивая ли вы?

– Да уж вы сумеете вывернуться. Вас на это взять.

И своеобразная гордость прозвучала в голосе Ольги Николаевны. Будто она уже начала гордиться своим собеседником.

– Так о чем же вы так задумались?

– О чем? Вернее – о ком.

– Ну, о ком?

– Нет, зачем, Мар… Ольга Николаевна! Лучше не говорить… Скажу только одно; ваше имя надолго запечатлеется в моем сердце, как что-то милое дорогое и сладко-печальное.

– Ну, не надо быть таким… Ей Богу, вы странный. Так о ком же вы думали?

– Сказать? А вы не раз сердитесь?

– Нет. Почему же?

– Вот если вы меня поцелуете, тогда скажу.

– С какой же стати я вас буду целовать! Нельзя. Я замужем.

– Серьезно?!

– Конечно.

Пауза.

– Ну, так что ж такое, что вы замужем?

– Как что? Вот, ей Богу… Какой вы странный.

– Жизнь меня сделала странным, милая Оля.

– Не смейте меня так называть.

– Хорошо, Оля. Не буду.

– То-то. Так о ком же вы думали?

– О вас.

– Интересно знать, что-же вы обо мне думали?

– Я думал: сколько вы счастья можете дать тому человеку, который вас полюбит.

– Наверное, всем женщинам говорите то же самое.

– Я?! Нет. Чего мне! Только вам и говорю.

– Отчего вы такой печальный, Виктор Михайлович?

– У меня жизнь печально сложилась, Оленька.

– Бедный мой, бедный; ну, дайте, я вас по головке поглажу. Оставьте: Пустите! Не смейте меня целовать! Я кричать буду!

Лежа у себя на кровати, я нервно насторожился, вот сейчас раздастся пронзительный крик.

Крика не было. Тишина, на секунду прерванная звуком поцелуя, царила за окном.

– Слушайте, если вы будете так себя вести – я уйду.

– Ну, не надо уходить.

– Да уж я знаю вас – вы умеете женщин уговаривать. Дайте слово, что больше этого не будет.

– Чего?

– Вот этих… поцелуев…

– Дам слово… С одним условием, – чтобы завтра вы пришли ко мне. Я покажу вам свои рисунки. Вы любите искусство?

– Страшно!

– Ну, вот видите. Вы такая чуткая, понимающая и вдруг заброшены в эту глушь. Я понимаю, каково вам приходится. У вас красивая душа. Так придете?

– Я приду с одним условием: дайте мне слово, что вы не позволите себе ничего лишнего.

– Лишнего? Что вы, Оленька?!. За кого вы меня принимаете. Ничего лишнего. Будет самое необходимое.

– Ну, пойдемте отсюда… А то ушли и пропали… – даже неприлично. Только послушайте… Виктор Михайлович… Вы, наверное, меня не уважаете. Только сегодня познакомились, а мы уже с вами… и целовались…

– Ольга Николаевна! Разве можно говорить о каком-то там уважении, если налицо любовь! Разве можно заботиться о каком-то насморке, если у человека брюшной тиф?

– Да уж я вас знаю… Вы умеете красиво говорит… Ну, идите вперед, а я с другой стороны выйду.

Через полчаса Здолбунов, насвистывая что-то, зашел в мою комнату.

– Ты тут? Что это ты делаешь в одиночестве?

– Здолбунов! Я все слышал, о чем ты говорил с Ольгой Николаевной.

Он засмеялся.

– Стыдно подслушивать, дитя мое.

– Знаешь, Здолбунов… я записал весь ваш разговор. Почти дословно. Не хочешь ли прочитать?

Он взял из моих рук бумажку и внимательно прочел ее.

– А ведь, ей Богу, недурно.

– Это? Недурно?! Здолбунов! Ты, который читаешь рефераты по искусству, ты, который имеешь жену – чуткого, тонкого, умного человека, ты, который…

– «О ты, Катилина»! Успокойся, милый. Запомни мудрые слова человека Здолбунова: на кита ходят с гарпуном, а на пескаря достаточно примитивнейшего крохотного стального крючка. Крючка кит даже не заметит; гарпуном пескарь будет раздавлен, как букашка. Все на свете разумно, и Марья Николаевна…

– Ольга!!

– Ну, Ольга. И Ольга Николаевна получит если и не мое уважение, то мою краткосрочную любовь.

– Да уж вы, мужчины, умеете говорить. На это вас взять, – засмеялся я.

А в окно врывался сладкий, ласковый запах сирени и все оправдывал, и все оправдывал, и все оправдывал.

Отдел III. Те, которые действуют на нервы

Приезжий Сельдяев

Посвящ. Ник. Серг. Шатову.


Я прислушался… Из передней донесся голос моей горничной:

– Барин дома, но очень занят.

Другой голос приветливо согласился.

– Ага… Так, так. Это хорошо. Ну, пусть себе занимается. Я мешать не буду. Доложите, что я хочу его видеть…

– Да барин занят. Пишет.

– Ну, вот и хорошо. Наверное, какую-нибудь забавную вещь пишет. Скажите, что я хочу его видеть…

– Барин сказал, что его отрывать нельзя.

– Да я и не оторву. Ей Богу. Только десять минут. Желает, мол, видеть его Сельдяев. Он меня примет.

– А они сказали, что никого не будут принимать,

– Ну да. Вообще. А я Сельдяев.

Голос у него был кроткий, убедительный, как у человека, который погряз с головой в разных деликатностях.

– Не знаю уж, как и быть.

– Вы только скажите ему, что я из провинции.

Этого он мог бы и не говорить. Весь предыдущий разговор достаточно убедил меня в этом. Я с силой бросил перо на письменный стол, вскочил, выбежал в переднюю и, заложив руки

– Что?

– Мамочка! – закричал он, умиленный. – Не узнает! Вот смехи-то… Сельдяева не узнал. Да какая же жизнь после этого… Дайте-ка я перво-наперво вас облобызаю.

Он привлек меня к себе, а горничная в это время стаскивала с его плеч шубу. Вышло так, что мы спутались в один странный комок, состоящий из горничной, Сельдяева, шубы его и меня.

– Простите, не узнаю, – пролепетал я, прижимая Сельдяева к сердцу.

– Сельдяева-то? Помните, вы в Армавире у нас читали лекцию, а я зашел приветствовать вас от имени армавирского общества любителей таксомоторной езды. Еще после мы с Гугенбергом и Чиха-линым вас на таксомоторе возили, город показывали. Кстати, знаете, Чихалин-то… Кинематограф открывает в Армавире.

– Что вы говорите! – деликатно поразился я. – Это неслыханно! Кто бы мог подумать… Эх, Чиха-лин, Чихалин… Не выдержала русская душа окружающей беспросветной мглы… Садитесь.

– Сяду. Я ведь вам мешать не буду. У меня только одна просьба: покажите мне ваш Петроград.

Я поглядел на Сельдяева; взглянул на неоконченную рукопись. Первый, все равно, не отстанет; вторую, все равно, окончить не удастся.

– Пойдем, – сказал я.

– А работа? Вы не беспокойтесь, пишите. Я минуточек пять подождать могу.

– Что вы! Тут работы часа на два.

– Ну, тогда, конечно, бросьте. Хе-хе… Сельдяе-вы не каждый день в Петроград приезжают. Верно?

– Пойдем.

Мы оделись и вышли.

– Вот это Невский проспект, – сказал я приостановившись, чтобы полюбоваться на его ошеломленное лицо.

Однако, лицо его было спокойно, как морской залив в тихое летнее воскресенье.

– Невский?.. Так, так. Далеко тянется?

– Верст десять!

Я опять искоса взглянул на него.

– Десять? Так. Но это в обе стороны?

«Нет, – подумал я, – улицей его не удивишь. А что ты, голубчик, запоешь, когда увидишь Казанский собор?!.».

– Это вот Казанский собор. Каково, а? Хотите внутрь зайти?

– Нет, зачем же, – пожал он плечами. – Собор как собор.

– Ну, не скажите… Колонны-то все таки… Видали, какие?

– Да, серые. Сто штук будет?

– Что вы, – сказал я, и хотел добавить: «меньше» но потом решил ошеломить его.

– Больше! Около трехсот.

– С каждой стороны или в общем?

Я резко повернулся:

– Пойдем.

Желание поразить этого человека пропало во мне. Я вяло водил его за руку и не менее вяло указывал вялым пальцем:

– Исаакиевский собор. Полтораста миллионов обошелся.

Сельдяев значительно поджимал губы и, подняв одну бровь, спрашивал:

– С землей или без земли?

– А это вот Нева. Видите?

Он перегнулся через перила и стал рассматривать реку так, будто бы хотел разглядеть какое-то насекомое, ползущее внизу.

– Это вот Нева и есть?

– Нева. Кажется, что не широка, а на самом деле обман зрения: пять верст!

Никакого изумления не отпечатлелось на его лице.

– Ну, вода-то здесь, говорят, ядовитая, – задумчиво опершись о перила, промямлил он.

– Вода? Страшно ядовитая. На один кубический сантиметр воды четыре миллиарда бактерий. Ежели нападут все вместе, человека растерзать могут.

– Так, так. А эта штучка там торчит – что это такое?

– Где?

– Вот эта. Кривая какая-то.

– Это – Троицкий мост! (Мы стояли от него в ста шагах). Хорошая «штучка»!.. Одна постройка обошлась полтораста милл… (все равно!) миллиардов.

– Все-таки, он металлический?

– А вы какой же хотели?

– Да нет, я так. Мне все равно. Металлический так металлический.

Я призадумался.

– Когда кессоны устанавливали, – около трех тысяч народу погибло. Это был единственный раз, когда он изменил себе, заметив:

– Ну, на такой большой мост неудивительно, – что столько народу пошло.

Я сразу погас, потух, обессилел и побрел, еле перебирая ногами и неохотно влача Сельдяева за руку.

Были впереди еще – музеи, памятники, вся красота и мощь Петрограда. Но – что это все Сельдяеву? Я решил не церемониться с ним.

* * *

Мы шли по какой-то неизвестной мне узкой улице; я указал на серый двухэтажный дом и значительно сказал:

– Самый знаменитый дом в Петрограде

– А что?

– Здесь Пушкин написал своего «Евгения Онегина».

– Пушкин? – переспросил Сельдяев. – Александр Сергеевич?

– Да.

– Он тут что же… всегда жил или так только… Для «Онегина» поселился?

– Специально для «Онегина». Заплатил за квартиру двадцать тысяч.

Печать холодного равнодушия лежала на каменном лице Сельдяева.

– Вы что же думаете, – сурово спросил я – Что прежние 20 тысяч все равно, что теперешние? Теперь это нужно считать в 50 тысяч!

– Гм… да! А он за «Онегина»-то много получил?

Я бухнул:

– Около трехсот тысяч.

– Ну, тогда, значит, – рассудительно заметил Сельдяев, – ему можно было за квартиру такие деньги платить.

Мы, молча зашагали дальше.

– А вот этот дом – видите? Тут несколько лет тому назад произошла страшная драма: один молодой человек вырезал обитателей четырех квартир.

– Это сколько ж народу?

– Да около так… пятидесяти человек.

Он осмотрел фасад и спросил:

– В один день?

– А то как же?

– Этак, пожалуй, и не успеешь, если без помощников. За что же он их?

– Из мести. Они съели его любимую невесту.

Сельдяев качнул головой.

– Людоеды, что ли?

– Нет!! – отрезал я, дрожа от негодования. – Это был такой клуб, где ради забавы каждый день ели по человеку. И полиция молчала, потому что ей платили около трех миллионов в год.

– Рублей?

– Нет, фунтов стерлингов!!! В фунте – 9 рублей 60 копеек.

– Английские фунты?

– Да! Да!

Он улыбнулся краешком рта.

– Гм! Просвещенные мореплаватели…

* * *

– Стойте! Вот дом, который вас позабавит. Здесь помещается питомник полицейских собак. Есть тут одна собака Фриц, которая не только разыскивает преступников, но и допрашивает их.

– Овчарка? – спросил он, оглядев фасад.

– Черт ее знает!! Недавно захожу я сюда, а она сидит за столом и спрашивает какого-то парня:

«Как же вы говорите, что были в тот вечер на Выборгской стороне, когда я нашла ваши следы на лестнице дома Гороховой улицы?» Так парень на колени. «Ваше высокородие! Не велите казнить, велите слово молвить!.. Так точно, повинюсь перед вами».

– Да, да. – сказал Сельдяев, шумно вздыхая. – Читал и я, что где-то в цирке показывали собаку, которая разговаривает; потом кошку… тоже. Показывали… которая разговаривает…

Я погасил искорку ненависти, мелькнувшую у меня в глазах, и сказать, хлопнув его по плечу:

– Так слушайте, что же дальше! Собака, значить, к нему: «А так, ты сознаешься?!» – «Так точно. Только вот что, ваше высокородие; так как говорим мы глаз-на-глаз, то разделимся по совести. Я вам бриллиантовые сережки отдам, что украл, а вы меня отпустите…» И кладет перед ней серьги. Собака только плечами пожала: «куда мне они… Ведь всем ювелирам приметы и описание сережек разосланы. Попадусь еще… Есть у тебя рублей пятьдесят наличными – так дай. Тогда черт с тобой, иди куда хочешь». – «Тридцать пять есть!» – «Ну, ладно, давай, да сережки то не здесь сбывай, а где-нибудь в Берлине или Дрездене!» Опустила деньги в карман да прочь со стола.

Сельдяев выслушал меня, и в глазах его мелькнула тень интереса к моему рассказу.

– Да откуда ж у нее карман?

– Карман сюртука. Они ведь одеваются в форменные сюртуки. Шашка. Сапоги. Свисток. Жалованье 11 рублей с полтиной.

Но Сельдяев снова погас. Взял меня под руку и спросил:

– Ну, а что тут у вас, вообще, в Петрограде интересного?

– Вы лучше расскажите, что у вас слышно в Армавире?

Он остановился, обернулся ко мне, и лицо его сразу оживилось.

– Да ведь я вам и забыл сказать: вот будете поражены… Ерыгина помните?

– Не помню.

– Ну, как же. Так можете представить, этот Ерыгин решил ехать в Сибирь! Нашел в Иркутске магазин, который ему передали на выгодных условиях – и переезжать туда… Не чудак ли?.. Что вы на это скажете?!

И он залился закатистым смехом.

– Господи Иисусе! Кто бы мог подумать! – воскликнул я и вслед за ним залился смехом.

Как это часто бывает, смеялись мы по разным поводам.

Необыкновенный человек

К подъезду большого коммерческого банка подъехал господин средних лет, незначительной наружности…

Когда он, среди потока других клиентов банка, проходил через стеклянный, монументального вида, турникет, то приостановился около усталого, отупевшего от бессмысленной работы швейцара и медлительно, с некоторой раздумчивостью, совсем не вязавшейся с происходившей кругом суетой, спросил швейцара:

– Много народу, небось, у вас бывает в день?

– Много, – отвечал швейцар, вертя турникет.

– И всякого, значить, пропустить надо… Работа, нечего сказать. Тут, небось, и о себе-то чтобы подумать – нет свободной минуты.

– Где там!

– Тяжелая работа. Семейный?

– Семейный.

– Так-с, – пожевал губами господин. – Для семьи, значит, приходится добывать. И дети есть?

Швейцар с некоторым удивлением ответил:

– Двое.

– Мальчики, девочки?

– Мальчик и девочка.

– Ну, дай им Бог доброго здоровьица. Пока до свиданья. Иду, брат, деньги по переводу получать. Сто двадцать пять рублей. Директора у вас хорошие?

– Ничего, директора хорошие. Сюда пожалуйте.

– Пойду, пойду… Не буду отвлекать тебя от дела.

* * *

– Скажите, мальчик, где тут у вас по переводам получают?

– У третьей колонны, налево.

Проворный мальчишка в коричневой куртке с золоченными пуговицами, хотел прошмыгнуть мимо, но посетитель задержал его и, снисходительно улыбнувшись, сказал:

– Небось, вам, мальчик, уже надоели все эти вопросы?.. Вот, думаете вы, как это просто, и надпись есть: «получение по переводам», а все спрашивают, справляются. Сколько жалованья получаете?

– Восемь рублей.

– Ну, что ж, – задумавшись решил посетитель, – все-таки родителям подмога. У родителей живете?

– У родителей, – с важным видом пискнул мальчишка, втайне польщенный такой содержательной беседой.

– Ну, ну. Это хорошо. Вы старайтесь.

* * *

Посетитель подошел к барьеру и, облокотившись о него, закивал головой заведующему оплатой переводов.

– Здравствуйте, здравствуйте. Ну, как банковские дела? Подвигаются? Ничего? Все благополучно?

– Благодарю вас, ничего. У вас что? перевод?

– Да, знаете… Хотелось бы получить. Жена-то у меня живет в Кременчуге, ну, а мне тут и понадобились деньги. Я ей и пишу: «Лиза, дескать, вышли немного, чтобы»…

– Хорошо, хорошо. Позвольте ваш перевод.

– Вот он – видите. Тут и сумма обозначена, и число, и от кого, и что – все есть. Женаты?

– Что?

– Вы-то, я спрашиваю, женаты? Или в холостяках все еще маячите? Теперь как-то меньше стали жениться…

– Паспорт с вами? – тоскливо спросил заведующий переводами, поглядывая на кучку клиентов, толпившихся за спиной добродушного посетителя.

– Паспорт? А зачем? Ведь я сам пришел. Если бы мой слуга пришел, или там брат, или кто-нибудь, вообще, из хороших знакомых – тогда я понимаю. А так – зачем же?

– Простите, без паспорта мы не можем выдать.

– Вы меня ошеломляете. Объясните мне, почему такое странное правило?

– Да видите ли что… Мало ли что…

– Совершенно с вами согласен, – ответил посетитель. – Но вы были бы правы, если бы дело шло о какой-нибудь большой сумме… Ну, там – пять или десять тысяч… А тут? Какие-то сто двадцать пять рублей…

– Да, но раз такое правило, я, как ответственное лицо, не могу рисковать.

– Милый! Да разве же я не согласен!? Зверь я, что ли?! Бегемот какой-нибудь? Я согласен! Но тут, изволите видеть, есть одно маленькое «но»… Вы, конечно, ответственное лицо, но – вы слышите это «но»? но никто не имеет права делать из вас машину, бессловесный рычаг какой-то. Вы должны рассуждать! Как же вы должны рассуждать в данном случае? А так: вот пришел человек получать до переводу 125 рублей, а паспорта-то у него и нет. Жулик он или не жулик? Украл он этот перевод или честно получил от жены по почте? Прежде всего посмотрите на мое лицо! Всмотритесь в мои глаза! Могут быть такие глаза у жулика? Нет! Это первое. Второе: жулик бы не действовал так просто, как я, простите, мол, паспорта не захватил, прошу выдать просто так, на доверие. Жулик к доверию никогда не обратится! Да он вам, батенька, тысячу документов поделает, паспорт украдет да подсунет, но о доверии даже и не вспомнит! Теперь – третье: жулик не будет получать такую маленькую сумму, не будет рисковать из-за какой-то сотни слишком. Затем, заметьте: жулик для вашего усыпления всегда выведет не круглую сумму, а какую-нибудь самую заковыристую: 352 рубля 17 копеек, 937 рублей 91 копейка!

– Простите, вы задерживаете публику.

– Вот-то чудак человек! Да не я задерживаю публику, а вы меня задерживаете! Подумаешь, велика важность – 125 рублей. Да я, может быть, такую сумму в один раз в ресторане оставлял.

– Нет, без паспорта мы выдать не можем.

– Так-с. Значит, я, по-вашему, жулик?

– Я этого не смею сказать; но раз существует правило – я не могу рисковать…

– Эх, вы! А прелесть риска для вас ничто? Сейчас видно, что вы не спортсмен! Риск должен захватывать, должен кружить голову!.. Не дадите? Ну, хотите я вам дам честное слово, что перевод мой и что тут нет никакого подвоха? Ну? Вот – смотрите.

Посетитель положил руки на грудь и сказал проникновенным голосом:

– Клянусь вам и даю честное слово, что перевод мой…

– О, Господи! Неужели вы не понимаете простых вещей?! – застонал чуть не плачущий служащий. – Не могу я, поймите! Если бы еще тут был кто-нибудь из ваших знакомых, который подтвердил бы…

– За этим только и остановка?! Так бы вы и сказали. Вот давайте познакомимся и дело с концом. Позвольте представиться: Тимофей Николаевич Двоеруков, помещик. Очень рад. Вас как зовут?

– Меня зовут Василием Николаевичем, – по-лусердито, полусмеясь, проворчал служащей. – Но это, все равно, ни к чему не поведет!.. Какое же это знакомство, если я вас совсем не знаю?!

Посетитель поглядел на служащего опечаленными глазами…

– Спасибо, спасибо вам, Василий Николаевич, за такое отношение… Значит, я, по-вашему, жулик? Бог вас простит это, Василий Николаевич. Но я утверждаю, что когда вы познакомитесь со мной ближе, вы поймете меня и оцените… Что вы делаете сегодня вечером? Завернули бы ко мне, я тут недалече на проспекте живу… Попили бы чайку, погуторили…

– Спасибо, но у меня… совсем нет времени. И умоляю вас – не задерживайте очереди. Смотрите, какой хвост образовался благодаря вам.

– Хвост большой, – задумчиво сказал Тимофей Николаевич, оглядываясь. – Так что же мне делать, дорогой, Василий Николаевич?.. Посоветуйте. Бросьте этот сухой официальный тон, так гармонирующий с деловой суетой, мраморными колоннами и щелканьем счетов. Посмотрите на меня ласково, ведь вы же человек и я человек… Неужели, завет Христа, что все люди – братья… Эх, Господи! Солнца бы сюда побольше! Ласки побольше.

Служащий потер горячую голову и пролепетал, обессиленный:

– Пойдите, попросите директора. Если он согласится…

– Спасибо, Василий Николаевич. Вот это человеческое отношение! Куда идти-то? Направо?

* * *

Войдя в кабинет директора, убранный со строгой, чисто деловой роскошью, Тимофей Николаевич приостановился у письменного стола и огляделся:

– Какое у вас тут строгое настроение. Воображаю, как бы на меня посмотрели, если бы я в этой обстановке затанцевал гопака… Страшно у вас тут, холодно. А я к вам, Яков Матвеич, по делу. Я уже узнал, как вас зовут – не удивляйтесь. А моя фамилия Двоеруков, Тимофей Николаич. Душевно рад. Работаете все, хлопочете? Солидное у вас учреждение, богатое. Женаты?

– Чем могу служить? – с некоторым изумлением спросил директор. – Мне доложили, что вы по делу.

– Конечно, конечно. «Дела, дела», как сказал какой-то поэт. Слушайте: один ваш служащий меня прямо смешит. Такой смешной.

– Не знаю, кто так вам смешон?.. Служащие у нас хорошо воспитаны, вежливы…

– Эх, милый Яков Матвеич! Да от ихней вежливости-то ледком несет, холодом ледовитым! Ты мне ласку дай, а не вежливость! Ты психологом будь! Гляди на человека и разсуждай: «Жулик он или нет?» А он так безо всякого рассуждения, как машина, прямо режет: «не могу дать деньги по переводу без вашего паспорта! Правило такое»! А если я забыл паспорт! А если его у меня украли. Эх, Яков Матвеич! У банка вон оборот (я давеча на стенке читал) ежегодно 240 миллионов! А банк 125 рублей боится дать. Ну, предположим даже, что я жулик! Предположим…

– Простите… Мы не можем нарушать правила…

– Вот-с! Вот-с я вас уже и поймал, многоуважаемый, достойнейший Яков Матвеич!.. Да ведь я же исключение! Поймите вы – я исключение на двух ногах!

Директор тыльною частью руки вытер пот со лба и вежливо сказал:

– Но поймите, что раз бывают злоупотребления…

– Хорошо-с! Понимаю! Но поглядите на меня! Вдумайтесь в меня. Вот я встану в профиль, анфас. Что вы видите? Отрытое, простодушное лицо, платье от недурного портного, бриллиант на пальце – настоящий, ей Богу. А тон? Тона ведь не подделаешь. И при этом – только 125 рублей. Ну, какой бы, даже самый глупый, жулик подделывал, воровал чек на 125 рублей? Да согласитесь вы, достойнейший Яков Матвеич…

– Хорошо, – с легким стоном согласился директор. – Я распоряжусь. Вам выдадут.

Он позвонил.

* * *

Получив деньги, Тимофей Николаевич пожал Василию Николаевичу руку и приветливо сказал:

– Так если надумаете когда вечером – милости просим. Вот вам карточка с адресом. А если и Яков Матвеич когда надумает вместе с вами – очень буду обрадован. Прощайте, Василий Николаевич, прощайте, Сергей Петрович, всего вам хорошего, Василий Николаевич – не забывайте!

Чеховианец

Память Антона Павловича Чехова для всех нас священна.

Поэтому, с благоговейным чувством в годовщину его кончины возлагаем на дорогую могилу венок.

Увы – венок терновый.

Впрочем, Антон Чехов слишком русский писатель, чтобы мог надеяться на пошлейший лавровый венок.

Русским писателями терновые венки более сродни. Итак:

I

– Г. редактор! Вас спрашивают.

– Кто?

– Говорит: Чеховьянец. Должно, из армян.

– Да что ему нужно? Чем занимается?

– Я спрашивал. Говорит: Чеховьянец.

– Странное занятие. Пригласите его;

Вошедший господин вынул из кармана коробочку: открыл ее и последовательно разложил передо мной измятую, довольно грязную салфетку, две обгорелых спички, кусочек сахару и велосипедный билет за № 14121, выданный двинскому мещанину Терентию Иванову.

– Вот.

– Что это?

– Не купите ли?

Я внимательно осмотрел разложенные богатства.

– Видите ли что… Я предпочитаю покупать спички неиспользованными, оптом, так… не менее целой коробки сразу. Сахар я приобретаю по знакомству, необгрызенный и, кроме того, стремлюсь, чтобы он был без желтых пятен. Покупка тоже оптовая: два-три фунта… Билет этот более полезен велосипедисту Терентию Иванову, чем мне – не велосипедисту и не Терентию Иванову. И, наконец, салфетка носит на себе очень заметный светлый знак из букв и орнамента: «Золотой Якорь». Ну, какой же я, посудите сами, Золотой Якорь?!

– Ничего вы не понимаете, – сурово оборвал меня посетитель. – Я чеховианец.

– Ага… Ну, что, как у вас на Кавказе… все спокойно?

– На кой дьявол нам с вами Кавказ?! Я там никогда и не был!

– Простите, но ваша фамилия…

– Это моя профессия!? Посудите сами: раз есть пушкинианцы – почему не быть чеховианцам?

– Допустим. Ну? Что вам нужно?

– Купите у меня эти вещи для Чеховского музея. Замечательные реликвии. И недорого: пара спичек по 15 рублей – вместе уступлю за 25, сахар; ну, это… я сам на него смотрю сквозь пальцы. Три-пять рублей совершенно предовольно за этот увражик. Салфеточка – вещь диковинная. На ней, так сказать, отпечатлелись типично чеховские черты. А велосипедный билет?., о, это вы должны у меня с руками оторвать.

Хорошо было бы оторвать ему руки даже без этого билета. Но, признаться, велосипедный билет меня заинтриговал.

– Что же это за билет?

– А вы на фамилию обратили внимание?

– Ну, да. Иванов.

– То-то и оно. Прообраз знаменитой Чеховской драмы.

– Это что же… Чехов своего «Иванова» и писал с этого… велосипедиста Терентия Иванова?

– Нет, но фамилия! Замечаете – фамилия? Одна и та же. Родственники Терентия рассказывали мне, что гениальный писатель долго не мог остановиться на каком-нибудь названии своей пьесы, пока не познакомился с Терентием. Тут его и осенило! Взял и на звал: Иванов. Просто и мило. Этот билет был семейной реликвией, пока нужда не заела семью Ивановых. Тут-то я и подвернулся. Купил совсем за гроши: полтораста. Дайте нажить четвертной. Отдам за 175.

– Спички тоже относятся к билету?

– Нет, спички особо. Однажды был сильный ветер. Могучие деревья гнулись, как тростинки; и вот Антон Чехов, желая закурить трубку…

– Полно вздор говорить. Чехов не курил ни только трубки, но даже папирос.

– Курил! Ей Богу, верьте совести – курил. Только он стеснялся родных. Нежная, деликатная натура – не хотел никого огорчать. Тончайшая организация… Впрочем, спички я могу уступить и за две красненьких. Но очень хорошие спички.

– На что они мне, – усмехнулся я. – Если бы еще были необгорелые…

– Варвар! – хлопнул он меня салфеткой по плечу, кокетливо сощурясь. – Вандал! Спички, которые держали Чеховские пальцы!.. Вот сахар я не навязываю – хотите берите, хотите – нет. Всего-то ему и цена – пять целковых.

– Ав лавке берут 17 копеек за фунт.

– Нет!.. И это называется культурный человек! И это называется писатель! Редактор! Знаете ли вы, что однажды в Москве незабвенный творец «Романа с контрабасом» пил кофе, и хозяйка наложила в чашку столько сахару, что он усмехнулся своей ласковой немного задумчивой улыбкой и сказал: «Ого! Сахару слишком много. Приторно!». Заметьте, какая чуткая организация, не выносящая ничего лишнего, ни каких преувеличений: «Приторно!». Хотите, я вам запишу этот случай? Или сами запишите… Только не забудьте эти чудесные, так рисующие Чехова, слова: «Ну, и навалили же вы сахару! Чуть сами туда не сели!». Какой истинно «чеховский» сарказм, какая ирония. Каждое слово алмаз. Вы только вслушайтесь в эту расстановку слов: «Ну, и напихали же вы сюда сладости! Как чашка не лопнет! Вас только заставь богу молиться!..» Это чудесное словечко «моление» Берете?

– Что?

– Сахар.

– Ну его.

– Странно. Неужели и салфетка для вас пустой звук? Видите, какая?

– Да. Грязная.

– Святая грязь! Однажды проникновенный творец «Лошадиной фамилии» ел у себя в Мелихове кисель. И вдруг ложкой как тяпнет по тарелке!..

– Зачем? – изумился я.

– Это у него бывало. Задумается, а потом вдруг рассмеется своим мелодичным смехом неизвестно чего, да ложкой по тарелке – хлюп! Так и тут. Ну, кисель весь на белые брюки фонтаном. Покойный Тихонов присутствовал при этом – можете проверить. Что тут был за переполох – нельзя себе представить! Брюки-то восемь, а то и все десять рублей стоили. Все оцепенели прямо. А он, как ни в чем, не бывало, схватил со стола салфетку, да и давай чистить брюки.

– Странно, – поднял я брови. – Вы говорите, что дело происходило у него в имении, а на салфетке написано «Золотой Якорь».

– Извините, – сурово перебил он. – Память великого бытописателя сумерек священна, и не нам ее загрязнять. Утверждали же, что Некрасов слишком счастливо играл в карты. Неужели и мы, подобно этим гробокопателям, бросим тень на великую могилу?!

– Чем же вы можете доказать, что эта салфетка именно Чеховская?

– Pardon!! А пятна?

– Ну, пятна… Пятна вы и сами могли сделать.

– Pardon!! Я бывший офицер, и если превратности судьбы заставили меня… то я, вообще, прошу… Знаете; не того!.. Мировые на это смотрят очень серьезно. И потом вы говорите абсурд! Ну, предположим, я сделал пятна на салфетке… А спички? А сахар? Я их тоже сделал? Значить, я должен, по вашему, открыть спичечный и сахарный заводы?! За кого вы меня принимаете? За графа Бо-бринскаго? За Лапшина?!!

– Если вы будете кричать, я велю вас вывести…

II

Усталым взглядом посмотрел он на меня.

– Ну, хотите за все двадцать пять рублей? Ведь, салфетка одна, если даже она и не чеховская – на худой конец полтора рубля стоит. А спички! А сахар! А велосипедный билет прообраза Иванова?!

– Не надо, говорят вам. Вот если бы у вас были какие-нибудь личные воспоминания о Чехове…

– Есть! Чего же вы молчали?..

– О чем?

– Вот, например, один памятный разговор с ним. Однажды он рассказывал, как хотел открыть лотошный клуб и как все уже было сделано, да администрация запретила.

– Чехов? Лотошный клуб?!

– Что вас так удивляет? Покойник любил азарт и не прочь был поднажить деньгу. «Веришь ли, Ероша… (Это я. Ерофеем меня зовут.) Веришь ли, – говорить, – Ероша, запретили мне лотошный клуб Кому вред? Ну, проигрывали бы нудные, сумеречные людишки (какая четкость слога! Узнаете Чехова?), проигрывали бы – и черт с ними! Все равно, так или иначе, а и мы и они ноги протянут. Так хоть, по крайности, мы-то поживем в свое удовольствие».

– Это он так говорил?

– Он.

– Чехов?

– Ну, да.

– Вам?

– Угу.

– А при этом свидетели были?

– Что вы! Разве можно такие интимные вещи говорить при посторонних!

– Гм… да. Впрочем, это не имеет никакого отношения к литературе. А нам нужны литературные воспоминания о Чехове.

– Есть.

– О чем?

– О пьесе «Чайка». Однажды мы с ним сидели на скамейке в Таганроге. Он и говорит: «Хорошо бы выпить чаю сейчас. С лимончиком». И такая при этом чеховская, немного рассеянная улыбка, я говорю: «Как будет женский род от слова: «чай»?»

«Как же, – отвечает удивительный создатель «Средства от запоя», – очень просто! «Чайка» будет от слова чай», И задумался. Потом прошептал: «Чайка! Это идея. Это красиво. На четыре акта хватит!». Вынул записную книжку, записал. Так и создалась «Чайка».

– А свидетели были при этом разговоре?

– Были. Тихонов был.

– Что вы все – Тихонов, да Тихонов. Тихонов умер.

– А я при чем, что он умер? Так берете воспоминания?

– Нет.

– Более, чем странно. А Чеховские вещи берете?

– Нет.

– Так-с. Стоило только, чтобы прошло несколько лет со дня смерти – и уже забыт! И уже никому не интересен! Забвен от людей! Ну, давайте за все десять рублей.

– Не дам.

– Ну, пять!

– Нет.

– Что ж… и рубля жалко? Ведь салфетка новехонькая. Ее только ежели выстирать…

– Рубль я дам. Но только салфетку забирайте. Не нужно.

– Вот за это мерси! И сахарок я уж возьму. А спички и билет – ваши. Будем считать спички по двугривенному, а билет за шестьдесят.

Когда он уходил, я вышел его провожать.

– О, не затрудняйтесь, – замахал он руками.

– Нет, почему же. Тут, кстати, висит мое пальто,

– Что ж из этого следует? – прищурился он.

– Да то, что я слишком скромен для всего этого.

– Чеховианцем вы можете быть, а аверченкови-анцем вам делаться не следует.

– Подождем! – загадочно сказал он, уходя.

И неизвестно было, чего он хотел ждать: того ли, чтобы я сделался известным, того ли, чтобы прислуга когда-нибудь оставила парадную дверь открытой?

Бедный Чехов! Десять лет тому назад тебя привезли в вагоне для устриц, и нынешние «юбилейные» дни проходить под тем же нелепым знаком нелепой устрицы.

Самоновейшие воспоминания о Чехове

I. Писатель Деревянкин в гостях у Чехова

– Скажите, Антон Петрович сейчас дома? Павлович? Почему же Павлович? Отца Павлом звали? Ну, это еще не доказательство.

Вы говорите, нет дома? А чей же это профиль я вижу там, над письменным столом? Стыдно врать, девушка. Такая молодая и уже врешь. Скажу твоему барину, он тебя и прогонит.

Что? Нет, я прямо к нему в кабинет пройду. Что? Ничего… Как писатель к писателю. Это в нашей среде допускается.

– Здравствуйте, коллега. Что? Конечно, коллега. Вы пишете и я пишу. Помешал? Пишете? Ну, ничего. Отдохнете. Вам же и полезно – вон все говорят, что у вас чахотка. Молоко нужно пить, капусту есть, сало, гулять больше. А работа не уйдет. Посидим, поболтаем… Ну, расскажите что-нибудь о себе… Голова болит? Это от работы.

Хотя, ведь, эти штучки, что вы пишете, они не должны утомлять. Чик-чик, и готово!

Вот Достоевский писал, это я понимаю. Не вертопрах был. Сто печатных листов, полтораста.

Послушайте, Антоша… (вы позволите мне вас так называть?) Почему бы вам не написать большую вещь какую-нибудь… Роман, что ли. А то так – что же…

Ведь, физиономии не видно! Пишет, пишет человек, а физиономии и нет.

Конечно, я понимаю, рассказ писать легче, чем роман. Но, милый мой! Нужно же идти вперед.

Да! Был со мной вчера случай – совсем тема для вашего рассказа. Вы эти штуки хорошо делаете. Вот – изобразите: еду я вчера на извозчике, вдруг ветер шляпу с головы – хлоп! А на земле лужи после дождя. Шляпа прямо в лужу. Я погнался за шляпой, да ногой в лужу – хлоп! В это время одна барыня и проходи мимо. Я ее грязью из лужи – хлоп! Все платье! Ахнула она, схватилась за голову и выпустила из рук веревочку, на которой вела собаку!.. Собака удирать, барыня орет, я чищу шляпу – шум, гам. У вас это хорошо выйдет.

Что? Почему нельзя курить? Не переносите? Ах, да… Простите. И забыл совсем, что туберкуленок не любит дыму. Ну, сейчас брошу. Докурю и брошу. Что? Жалко же так бросать.

Чуть не забыл! Просьба у меня к вам. Подарите мне свою карточку с надписью. А я вам свою. Я, впрочем, уж приготовил: «Певцу сумерек от певца яркого солнечного света и красивой жизни, Чехову – Деревянкин». Вы замечаете эпическую простоту последних слов.

Кто такой Чехов? Не нужно объяснять – все знают. Кто такой Деревянкин? Не нужно объяснять – все знают.

А вы напишите так на карточки: «Певцу яркого солнечного света и красивой жизни – от певца сумерек. Деревянкину – Чехов». Понимаете? Наоборот.

Неудобно? Почему неудобно? Странно… Если я сделал такую подпись, почему же вам неудобно? Что? Как же вы не певец сумерек? Вас так и критика называет. Пишите, пишите. Вот вам перо.

Что это вы виски трете? Голова болит? Я вам надоел, наверно, своей болтовней? Нет? Ну, спасибо. Что? Посидеть еще пять минут? Посижу, посижу.

Ну, что бы вам еще такое рассказать? Кстати! Тема у меня есть для вас… я вам дам только канву, а уж вы там… размажете пофигуристее. У моего знакомого Булкина есть две дочки… И появляется на горизонте молодой человек Островерхов! Понимаете? Ну, влюбляются… А Островерхов в это время к какой-то вдове-купчихе стал захаживать… Но та на него – нуль внимания, пуд презрения – спит и видит, как бы ей познакомиться с баритоном Драбантовым. И чем же, вы думаете, это кончилось, – обобрал ее Драбантов и бросил! Каково? Вот вам и сумерки русской жизни. Как раз для вас… Вы уж эту коллизию распутайте сами. Что? Ах, я и за был, что нельзя курит… Совершенно машинально. Что? Где плакат? Ах, да, да. «Просят не курить». Ну, не буду. Докурю и брошу.

А анафемская эта штука – туберкулез. У нас один учитель чистописания… Куда же вы? Послушайте!..

Ушел… Вот оригинал-то. Вечные причуды у этих «имен». Слушай, Глаша! Как? Катя? Все равно. Послушай, Кэтти, куда это убежал твой барин? Это, знаешь ли, не совсем гостеприим… Наверх? А что там у него наверху? Просто комната? Ага… Ну, тогда, значит, можно. Пойдем в просто комнату…

– Антонеско! Здесь вы? Ишь ты куда забрался… Что это вы удрали так сразу? Ну, да ничего, ничего. Какие там между коллегами церемонии… Вы полежите, а я около вас посижу… Поболтаем… Скажите, что такое вышло с вашей «Чайкой?» Говорят, прежестоко провалилась… Что? Почему не приятно вспоминать? Наплюйте! Вон, когда у меня провалились в Останкине «Зовы женского сердца» – что-ж, я страдал или нет? Нет! Пошел после спектакля и так нализался с комиком Горшок-Ухватовым, что до сих пор на шее два шрама… Водевиль мой: «Ах, ах, Матреша, что же это такое?» – так освистали, что до сих пор в ушах шум… Нет, пьесы это – чепуха! Нужно роман писать…

Что? Голова болит? Я вам еще не надоел своей, болтовней? А? Что? Почему же вы молчите? Послушайте! Я спрашиваю; а вам еще не надоел своей болтовней? Нет? Ну ладно. Посидеть еще две минуты, вы говорите? Ну, посижу.

Ах, да! Еще одна тема у меня для вас есть… Что? И тут нельзя курить? Почему? Тут же нет плаката! Ну, извините. Не знал. Не буду. Докурю и брошу.

Куда же вы? Антон Павлыч! Антонелли! Антонио!.. Ушел… Вот непоседа!

Послушай, Миликтриса Кирбитьевна! Где барин твой? В сарай пошел? Зачем? Просто так? А где этот сарай? Ага! Спасибо.

– Послушайте, вы, чудачина… Что вы тут в сарае делаете? Сыро тут, а у вас чахотка… Вот оригинал: сидит на дровах и молчит. Подвиньтесь-ка…

– О чем я, бишь, начал тогда? Ах, да! Тема для вас есть. Как раз в вашем духе… Мне теща рассказывала. Побились об заклад два мужика в нашем городе, что один из них выпьет сорок бутылок пива. Начал… Пьет он десятую бутылку, пятнадцатую, шестнадцатую… Все сорок выпил и пошел, как ни в чем не бывало. Это вам, батенька, не сумерки!..

– Что это вы? Заснули? Послушайте… А зачем же лицо руками закрывать… Плачет! Вот чудак… С чего это вы! Ведь мужик же не умер, а пошел себе, как ни в чем не бывало по своим делам… Вот чувствительная душа-то! Плачет… Ну, успокойтесь Антонио, Антонаки! Хотите папиросочку? Не курите? Слушайте… Я вам не надоел, а? Вы скажите… Если надоел, я уйду.

Молчит… Вот чудак-то! Антуан! Чего же вы молчите? Я спрашиваю – надоел я вам? А? Оригинал! Как я его своим мужиком расстроил… Молчит, а слезы по лицу текут…

– Антонеско! Куда ж вы! Господи! Опять ушел… Прямо даже обидно.

– Повар, послушайте… Эй, как тебя… Красная рубаха! Вы не повар? А кто же вы? Кучер? Ну, на вас не написано, что вы кучер. Скажите, кучер, в какую сторону пошел Антон Павлыч?

На конюшню?.. Что только этот человек может выкинуть! Где его там найти, кучер?

А у вас лошади не кусаются? То-то. Где же твой барин? Его здесь нет. В стойлах погляди! Нет? А тут? За мешками? Нет?

Наверху у вас что? Сеновал? А где же лестница? Ну, конечно, он там, наверху… Вон и конец лестницы торчит. С собой втащил. Принеси другую!

– Антоша! Ты здесь? Ишь ты, шельмец… Забрался и молчит. Где ты тут? Ишь ты, как в сено зарылся…

Опять плачет! Что с ним такое? Ну, успокойся, Антонадзе! Неужели тебя история с дочками Булкина так расстроила? Ишь, заливается! Что это в самом деле, у тебя за сумеречное настроение?.. Пойдем отсюда, милый… Тут не хорошо, сыро, холодно… Я тебя уложу дома в постель, попою чем-нибудь, посижу около тебя. Ну, пойдем! Эй, Никита. Принимай снизу барина… Лови – бросаю! Гоп!

II. Певец сумерек. Воспоминания друга покойнаго – Егудиила Деревянкина

Десять лет…

Десять лет прошло со дня смерти певца сумерек, а он будто сейчас живой стоит перед нами. С покойным писателем я был хорошо знаком. Правда, таланты у нас были разного характера: я – весь в солнце, в красивой яркой жизни, Чехов – умеренный, бледный, весь в блеклых полутонах…

Эта антитеза запечатлена даже самим Чеховым в надписи к его портрету, подаренному мне в одну из наших долгих бесед с покойником. Вот эта надпись:

«Певцу яркого солнечного света и красивой жизни от певца – сумерек. Деревянкину – Чехов».

Как сейчас помню тот светлый для меня день, когда я получил этот портрет…

Писатель работал: писал какой-то новый рассказ, но, узнав, что я приехал, моментально отложил работу.

Он очень любил такие неожиданные наезды Друзей.

Бывало, сидит и слушает приятеля с каким-то загадочным выражением лица.

И серьезный же был человек – редко услышишь его смех; все больше мрачное настроение… Да оно и не удивительно: страшная болезнь подтачивала организм великого певца сумерек, о чем он знал из слов близких ему людей.

Особенно запомнилось мне одно посещение… Именно то, когда я получил от Чехова портрет с такой я ценной для меня надписью.

Я долго тогда просидел у него… Писатель был в каком-то угнетенном состоянии духа, но долго не отпускал меня, и когда я собирался уходить, – все упрашивал: «Посидите еще пять минуточек». Однако вместо пяти минуточек мы провели в задушевной беседе несколько часов.

Тут же, помню, я дал ему сюжет его знаменитого «Дамас собачкой»…

Маленькая подробность, на стене висел двусмысленно составленный плакат: «Просят не курить».

Я говорю «двусмысленно составленный», потому что все-таки было не ясно: можно в конце концов курить, или нет?

Поэтому, я несколько раз вынимал папиросу, но Чехов всегда в шутливой форме указывал на плакат, и я поспешно бросал окурок.

Мы долго потом смеялись над моей рассеянностью.

Вообще, в пылу разговора Чехов совершенно забывал, где он и что с ним.

Он был способен в задушевной беседе повести собеседника на мезонин, потащить его в сарай и даже очутиться в конце концов на сеновале, как это и было однажды…

И вот – милая чеховская шутливость: на сеновале он вдруг, среди разговора, так зарылся в сено, что я насилу его нашел.

И так он мог шутить среди тяжелого «нудного», как он любил говорить, настроения, среди приступов жесточайшего кашля.

В это посещение я прожил у дорогого друга три дня, из которых большую часть провел у его постели (он тогда занемог и слег)…

И эта шутка с сеном была его лебединой песней. При моих последующих посещениях он уже не шутил, а угрюмо молчал, еле отвечая на вопросы…

Болезнь делала свое дело…

И, вообще, я нахожу все слова о его жизнерадостности сильно преувеличенными. Я иногда по целым неделям не расставался с ним, и уж изучить-то характер покойного певца русских сумерек мог основательно…

Спи, дорогой друг… Там – свидимся.

Плакучая ива

Лицо вошедшего в комнату Вихменева господина носило отпечаток раз навсегда застывшей скорби. Будто бы в ранней его молодости судьба однажды размахнулась и отвесила ему своей грозной рукой такую полновесную пощечину, что господин огорчился и оскорбился на всю остальную жизнь.

Усы, складки у рта, волосы на лбу, морщины у глаз – все спустилось вниз, обвисло, как бессильные ветви у плакучей ивы.

А глаза были столь скорбны, что кто заглядывал в них – тому делалось скучно: «что, же это я, мол, живу, наслаждаюсь жизнью, веселюсь, в то время, как есть люди с такими нечеловеческими страданиями и вековечной печалью в душе!..»

Общий вид вошедшего господина был хрупкий, грудь, украшенная черным с горошинками галстуком, вдавилась внутрь, будто от тяжести этого надгробного галстука, а суставы рук и ног были так развинчены, расхлябаны, что будь господин сделан из металла, – он весь дребезжал бы и лязгал частями, как допотопная телега…

А если бы придвинуть его поближе к оконному свету, можно было бы заметить, что и в складках ушей, и во впадинах около скул, и за туго накрахмаленным воротничком – всюду пряталась скорбь…

И в то время, когда вы бы его рассматривали, он, наверное бы, сказал печально, страдальчески:

– За что вы меня придвинули к окну? Почему рассматриваете? Что я вам сделал?

– Господи помилуй! – скажете вы, – ничего вы мне не сделали, я только хотел рассмотреть вас поближе.

– Нет, уж я знаю, что вы меня не любите и за что-то сердитесь на меня… Только за что? Недоумеваю!

– Ну, за что мне вас не любить? – пожмете вы плечами. – Что за вздор!

– Ну да, конечно… Вот вы и высказались… Конечно, я вздорный человек, я скучный человек, я это знаю… Ну, что-ж: толкайте меня, бейте, распинайте!

Вот какой господин вошел в комнату.

* * *

Молча поздоровавшись, он уселся в кресло и долго молчал, подкусывая желтыми зубами сухие бугристые суставы пальцев.

– Ну, с чем пожаловал, Зяка? – радушно приветствовал его хозяин.

– Ты спрашиваешь: «с чем пожаловал?» – насторожившись, спросил господин, названный Зя-кой. – Ты думаешь, я по делу? Нет, я так зашел. Если мешаю, я уйду.

– Ну, чего там, сиди. Я очень рад.

– Нет, уж лучше я пойду. Действительно, зашел человек безо всякаго дела, наверное помешал – лучше уж уйти.

– Да сиди ты… черррт..!

– Ну, как хочешь… А только я боюсь быть в тягость.

Зяка встал, прошелся по комнате. Взял какую-то книгу, развернул ее, сказал: «А, ты читаешь Додэ…» и пошел бродить дальше, наталкиваясь на все углы.

– Хорошие цветы у тебя. Это гиацинт?

– Гиацинт.

– Их поливать надо.

– Слушаю-с, ваше благородие.

Зяка подошел к окну, заложил руки за согбенную скорбью спину и прошептал:

– Вот и тучи набегают. А там, гляди, и дождь.

Постояв так в глубоком раздумье минуты три, он неожиданно повернулся к хозяину и спросил его, волнуясь, заикаясь и дрожа:

– За что ты меня не любишь?

– Я тебя не люблю? С чего ты это взял, чудак?

– Ну, ты мной недоволен… Признайся, ведь, правда?

– Что ты! Чем я могу быть недоволен?

– Ты как-то странно меня встретил. Обыкновенно, ты встречал меня ласково, шутливо: «A-а, старый пират Зяка приплыл!..» А сегодня ты почему-то просто спросил: «С чем пожаловал?».

– Вот ослятина! Стану я следить за собой – назвал я тебя пиратом или нет! Если ты, брать, будешь к таким пустякам придираться, так ведь с тобой никому житья не станет!

– Другими словами, ты просто хочешь сказать, что я неприятный человек…

– Бог с тобой! Ты так же приятен, как летом холодный лимонад!

– Это ирония?

– Правда! Сущая правда в трех частях с эпилогом.

– Что ты этим хочешь сказать?

– Чем?

– Вот этим… Эпилогом. Не хочешь ли ты намекнуть, что для нашей дружбы требуется уже эпилог?

– Зяка, отстань, старая ты, рассохшаяся бочка. У тебя, кажется, начинается мания преследования!

– Хорошая мания преследования! Третьего дня, когда мы встретились на Московской, ты еле поздоровался со мной, а когда я хотел тебе рассказать о своей размолвке с Утюговым – ты просто убежал…

– Зяка! Да пойми же ты, что я шел с дамой! Ты мог целый час рассказывать свои истории и инциденты с Утюговым – не мог же я заставлять свою даму ждать меня!

– Ну, да… А познакомить даму с Зякиным – это нам не пришло в голову? Зякин недостоин дамского общества? Он груб, тяжел, невоспитан…

– Да изволь, познакомлю тебя хоть завтра. Сделай одолжение!

– Значит, ты хочешь уверить меня, что ничего против меня не имеешь?

– Да постой… Разве ты сделал что-нибудь такое, что заставило бы меня относиться к тебе враждебно?

– Вот! Я именно и хотел спросить тебя: что я такое сделал, что ты относишься ко мне враждебно?

– Да я не отношусь к тебе враждебно! Вот характерец!

– Не относишься? Ну? А я заметил, что у тебя по отношению ко мне какая-то злобная ирония. Я, ведь, например, давеча просто, по-дружески посоветовал тебе: «поливай цветы почаще…» К чему же это ироническое насмешливое: «слушаю-с, ваше благородие!»? Обидно. Оскорбительно!

– С чего ты взял, помилуй! Просто пришло в голову и ответил шутливо. Если с тобой нельзя даже пошутить – ты скажи прямо!

– Значит, ты находишь, что у меня тяжелый характер?

– Нет! Не нахожу!

– А что ж ты, давеча, сказал: «ну, и характер!»?

– Это я с восторгом сказал. Ты не понял тоже.

Бессильно опустившись в кресло, Зякин обхватил свою голову руками и с болезненным стоном прошептал:

– Боже, сколько насмешки. Сколько холода и ненависти! За что, за что?

– А убирайся ты к черту! – неожиданно вскричал хозяин. – Слышишь? Ты мне надоел.

Чувство некоторого удовлетворения появилось на лице Зякина.

– Ну, вот видишь… Наконец-то, ты заговорил искренно, наконец-то, вырвалось у тебя неподдельное чувство по отношению ко мне. Зачем же притворяться, показывать дружбу и симпатию ко мне, которой давно уже нет и в помине…

Хозяин вскочил на ноги и бешено заорал:

– Да пойми ты, идиот ты аргентинский, тухлая ты ослятина, свинячья прямая кишка – пойми, что ты святого доведешь до того, что он даст тебе по твоей искаженной обидой морде!!! Ну, можно ли иметь такую физиономию?! Ведь от нее молоко скиснет!! Матери будут преждевременно рожать!! Лошади сорвутся с привязи и звери завоют в логовищах. Так бы и треснул тебя!!

Зякин опустил все свои многочисленные складки и волосы вниз, капнул на отворот сюртука крохотной мутной слезой и покорно подошел к хозяину.

– Что ж, бей… Зачем же сдерживать желание?.. Ударь друга, который не будет защищаться.

– Убирайся вон! Уходи!! Не будем просто встречаться и конец.

Все большее и большее удовлетворение расплывалось по лицу Зякина.

– Ну? Не прав ли я был? Ведь я же знаю, что ты против меня что-то имел… Зякина, голубчик, не проведешь.

– Агафья! Марина!! Пальто и шляпу господину Зякину! Он уходит!! Уберите его от меня, или сейчас большой грех случится!..

* * *

Через час озабоченный, грустный Зякин сидел у знакомого Прядова и, покусывая большими желтыми зубами сухие суставы пальцев спрашивал:

– Вы давно видели Вихменева?

– Вчера.

– Ничего ему про меня не говорили?

– Ничего.

– Не понимаю! Наверное, кто-нибудь другой наговорил ему про меня. Наверное, Утюгов. Я уже давно замечал, что он на меня дуется. А сегодня прихожу к нему посидеть – и что же? Он меня просто выгнал!! Что вы на это скажете?

– М… да.

– Нравится это вам?

– Мм… да!..

– То есть, как «да»? Вы, значить, одобряете такое обращение? Соглашаетесь с ним? Павел Петрович, я уже давно хочу спросить вас: что я вам сделал, что вы меня не любите? Чем я заслужил такое недоброжелательное обращение? Я догадываюсь – это Вихменев вам что-нибудь наговорил? Или Сашин? или Кранц? Господи! Какой это ужас – быть опутанным какой-то страшной невидимой сетью и не знать, откуда эта сеть, кто ее соткал для меня?!

Он уныло молчал, не слыша ответа. А ответь звучал, где-то в серой дали, в пространстве, без конца, без предела;

– Никто, как Бог.

Рассказ о Ниночке Крохиной

Я и хотел написать рассказ о Ниночке Крохиной.

И сюжет хороший, и настроение у меня было такое, что по силе и яркости написанного – критика признала бы «Ниночку Крохину» одним из удачнейших моих рассказов.

Не судьба.

Так читатель никогда и не узнает изумительной потрясающей судьбы редкой девушки – Ниночки Крохиной.

Только что я, дрожа от нетерпения и острого стремления окунуться в океан увлекательного творчества, взял несколько листов чистой бумаги и придвинул чернильницу поближе, как телефонный аппарат, стоящий на письменном столе, неистово зазвенел.

– Что?! – грубо бросил я в трубку. – Что надо?!

– Ой-ой, что за кровожадность, – засмеялся где-то за несколько верст женский голос. – Не в духе?

– А-а, здравствуйте, – с напряженной радостью протянул я, сжимая свободную руку в кулак. – Ну, что новенького?

– Нет, вы лучше скажите, почему у вас был такой сердитый тон?

– Да нет… так просто… Это аппарат шалит.

– Сердечный? – слышится лукавый вопрос.

– Телефонный.

– Вы, может быть, на меня сердитесь, а? За то, что я позавчера каталась на островах не с вами, а с Дрягиным.

– Нет, что вы… Пожалуйста…

– Ах, так?!. Нечего сказать – красиво. Так почему же выбыли такой злой сейчас, а? «Что»?!! Будто из пистолета выстрелил.

– Простите, но когда я спросил: «что?» я ведь не знал, что это вы меня вызываете!..

– А если не я, так с другими нужно быть грубым?

– Да нет… Но дело в том, что я только что уселся писать, – и поэтому всякий звонок может легко сбить меня с настроения.

– Даже мой звонок?

Свободная, уже ранее сжатая в кулак рука закачалась в воздухе.

– О, нет, что вы… Я очень рад, что вы позвонили. Ну, до свиданья, всего хорошего.

– Успеете там с вашим писаньем. Все равно, всего не испишете… А что, вас, все-таки, часто отрывают от работы?

– Очень часто. То звонки, то визиты. Прямо ужас…

– А вы бы трубку с телефона снимали…

– Не всегда удобно. Иногда бывают важные звонки, по экстренному делу.

– Бедняжка! Ждете важных звонков, а к вам звонят не важные звонки.

– Да.

– Вы бы говорили, что вас дома нет.

– Да.

– Или время бы какое-нибудь назначили опре-деленное.

– Да.

– Что это вы как будто чем-то недовольны?

– Нет.

– Я замечаю, что вы в последнее время какой-то нервный.

– Да.

– Я сама понимаю, что-когда собираешься что-нибудь сделать, а тебе помешают – так теряешь наверное.

– Да.

– И, наверное, большей частью, без дела звонят?

– О, да, да, Конечно. Действительно!

– Не понимаю таких людей…

– Да. Ну, до свиданья!

– Всего хорошего. Завтра что делаете?

– Нет.

– Что «нет»?

– Да. Делаю, вообще. Я вам позвоню. До свиданья.

– Всего хорошего. Пишите ваш рассказ. Вчера не видели Птицына?

– Да.

– Видели? Ну, расскажите, что он делает вообще?

– Ничего. Спасибо. Гуляет. Ну, до свиданья.

– Боже, как вы хотите от меня избавиться!.. Ну, до свиданья. Не буду вас больше мучить. Теперь вы на меня не сердитесь?

– Нет.

– Ага! Значит, раньше сердились!

– Нет.

– Мне этот Дрягин не нравится. В нем есть что-то вульгарное… Или нет? Как вы находите?

– Да.

– Что – «да»? Согласны вы со мной или нет?

– Согласен. Ну, до свиданья.

– Еще бы вы были не согласны!.. Когда при вас выругаешь мужчину, вы всегда согласны, а похвалишь кого, так вы на стену лезете. Только таких циников, как Мочугов, – вы и можете хвалить. Давно его видели?..

– Да, Давно. Спасибо. Гуляет. Ну, до свиданья.

– Нет, постойте… Разговор становится интересным! Это мне нравится; я назвала Мочугова циником, а вы даже не протестуете… Почему же вы раньше так горой за него стояли?! Ну-ка, вы, «мужская логика», отвечайте!..

– Да. Гуляет. Спасибо.

– Кто?

– Этот… Мочугов. Вообще это все трудные задачи. Ну, до свиданья. Позвоню.

– Ну, теперь окончательно: до свиданья!

– Послушайте… Только не звоните после трех. Меня дома не будет. И до одиннадцати тоже. Или нет, в десять. Даже немножко раньше. Не спутаете?

– Да. Ну, до свидания. Дрягине и не думайте. Он для вас не опасен. Может быть, кто другой…

– Да. Ничего. Он гуляет. Ну, до свиданья.

– Кто гуляет? Что вы затвердили: «гуляет да гуляет»!

– Да. Все вообще. Погоды хорошие, они и тово…

– Стыдитесь! О погоде заговорили. Неужели, у вас с дамой нет более содержательного разговора?

– Да. Кхе, кхе!.. Кх…

– Что это вы как будто кашляете? Простудились?

– Нет. Нервное.

– Почему?

– Да, знаете, мешают все. Приходят, звонят…

– А вы бы трубку снимали. Или просто говорили, что заняты, работаете, мол.

– Я и говорю. Не помогает.

– Вот, ей Богу, наказание. Действительно, положение! Ну, если они такие не чуткие – вы бы сказали «извините», но я сейчас не могу разговаривать!

– Извините, но я сейчас не могу разговаривать.

– Вот так. Молодец. Запомните это?

– Ну, до свиданья.

– Послушайте… А мне пришло в голову: может, вы и меня так же потом ругаете за мои разговоры, как и других, а? Я вам ведь, кажется, тоже помешала?

– Да. Ну, конечно!

– Ну, вот вы уже и шутите… Вот и хорошо. Я, значит, разогнала ваше дурное настроение. А если, предположим… Неужели повесили трубку?! Свин… положим… Что эт…

* * *

– Барина дома нет.

– Да как же нет, если он сейчас по телефону разговаривает. Я ведь зашел на одну секунду.

Входит человек. Не на четырех ногах, а как любой человек – на двух ногах.

– Я вам помешал сейчас?

– Собственно, как сказать?.. Я ведь пишу рассказ…

– А вы вон сейчас по телефону разговаривали…

– Да; это одна дама оторвала меня. Только сбила с настроения…

– А вы бы сказали, что заняты.

– Говорил. Не помогает.

– Ни на одну йоту у этих дам нет чуткости! Трубку бы не снимали на это время.

– Да.

– Или просто: нет дома – и конец.

– Да.

– Я вам, может, мешаю? Я только на десять минут. Ну, что у вас слышно с вашей газетой?..

* * *

Я люблю людей.

Я готов их всех обнять. Обнять и крепко прижать к себе.

Так прижать, чтобы они больше не пикнули.

Отчего я писатель? Отчего я не холера?

И знал бы тогда, кому следует захворать…

Отдел IV. Ласковые рассказы

Семь часов вечера

Иногда мы, большие, взрослые люди, бородатые, усатые, суровые, с печатью важности на лице, вдруг ни с того, ни с сего становимся жалкими, беспомощными, готовыми расплакаться от того, что мама уехала в гости, а нянька ушла со двора, оставив нас в одиночестве в большой полутемной комнате.

Жалко нам себя, тоскливо до слез, и кажется нам, что мы одиноки и заброшены в этом странно молчащем мире, ограниченном четырьмя сумрачными стенами.

Почему-то это бывает в сумерки праздничного дня, когда все домашние разбредаются в гости или на прогулку, а вы остались один и долго сидите так, без всякого дела. Забившись в темный угол комнаты и остановив пристальный взгляд на двух светлосерых четырехугольниках окон, сидите вы с застывшими, как холодная лава, мыслями – тихий, покорный и бесконечно одинокий.

Заметьте: в это время непременно где-то этажом выше робкие женские руки трогают клавиши рояля, и вы вливаете свою застывшую грусть в эти неуверенные звуки, и эти неуверенные звуки крепко сплетаются с вашей грустью. Мелодия почти не слышна. До вас доносится только отчетливый аккомпанемент, и от этого одиночество еще больше. Оно, впрочем, от всего больше – и от того, что улица за серыми окнами дремлет, молчаливая, и от того, что улица вдруг оглашается недоступной вашему сердцу речью двух неведомых вам пешеходов, отчетливо стучащих четырьмя ногами и двумя палками по заснувшим тротуарным плитам:

«– …А что же Спирька на это сказал?

– Вот еще, стану я считаться с мнением Спирьки, этого дурака, который…»

И снова вы застываете, одинокий, так и не узнав, что сказал Спирька и почему с мнением Спирьки не следует считаться? И никогда вы ничего больше не узнаете о Спирьке… Кто он? Чиновник, клубный шулер или просто веснушчатый, краснорукий гимназист выпускного класса?

Никому до вас нет дела. Интересы пешеходов поглощены Спирькой, все домашние ушли, а любимая женщина, наверное, забыла и думать о вас.

Сидите вы, согнувшись калачиком в углу дивана, сбоку или сверху у квартирантов робкие руки отбивают мерный, хватающий за сердце своей определенностью такт, а где-то внизу проходит еще одна пара и оставляет в ваших мыслях она расплывающийся след, как от брошенного в мертвую воду камня:

«– Нет, этого никогда не будет, Анисим Иваныч…

– Почему же не будет, Катенька? Очень даже обидно это от вас слышать…

– Если бы я еще не знала, что вас…» И прошли.

Роман, драма, фарс проплыл мимо вас, а вы в стороне, вы никому не нужны, о вас все забыли… Жизнь идет стороной; вы почти как в могиле.

Конечно, можно встать, встряхнуться, надеть пальто, пойти к приятелю, вытащить его и побродить по улицам, оставляя, в свою очередь, в чужих открытых окнах обрывки волнующих вас слов:

«– Ты слишком мрачно глядишь на вещи.

– Это я-то?! Ну, знаешь ли… Ведь она его не любит, ее просто забавляет то, что…»

Конечно, можно самому превратиться в такого пешехода, вырваться из оцепенелых лап тихой печали и одиночества, но не хочется пошевелить рукой, не то что сдвинуться с места.

И сидишь, сидишь, а сердце обливается жалостью к самому себе:

– Забыли!.. Оставили!.. Никому нет до меня дела.

* * *

Я ли один переживаю это или бывает такое же настроение у банкиров, железнодорожных бухгалтеров, цирковых артистов и магазинных продавщиц, оставшихся по случаю праздничных сумерек дома?

О чем же вам-то грустить, далекие неизвестные товарищи по временному одиночеству? Или никакой тут причины и не нужно, а все дело в сумерках, звуках рояля и голосах пешеходов под окнами?

Вот и сегодня: сижу я в сладком оцепенении печали и жалости к самому себе, и рояль рокочет басовыми нотами у верхних квартирантов, и неизвестные мне люди за окном переговариваются о далеких мне делах и интересах…

Все бросили меня, бедного, никому я не нужен, всеми забыт… Плакать хочется.

Даже горничная ушла куда-то. Наверное, подумала: брошу-ка я своего барина, на что он мне – у меня есть свои интересы, а мне до барина нет никакого дела. Пусть себе сидит на диване, как сыч.

Боже ж ты мой, как обидно!

В передней звонок.

О счастье! Неужели обо мне кто-нибудь вспомнил? Неужели я еще не старая кляча, всеми позабытая и оставленная?

Незнакомая барыня в лиловой шляпке входит в мой кабинет, садится на стул, долго осматривает меня при свете зажженных мною ламп.

– Вот вы какой! – говорит она, внимательно меня оглядывая. – Как странно: читаю вас несколько лет, а вижу в первый раз.

Бодрое настроение возвращается ко мне (я не забыт!).

– Читаете несколько лет, а видите в первый раз? Печально, если бы было наоборот, – усмехаюсь я.

– Вы и в жизни такой же веселый, как в ваших рассказах?

– А разве мои рассказы веселые?

– Помилуйте! Иногда, читая их, просто как сумасшедшая смеешься.

– Вот не думал. Когда я пишу свои рассказы, я не подозреваю, что они могут рассмешить.

– Еще как! Вы знаете, почему я пришла к вам? Я пришла поблагодарить вас за хорошие минуты, которые вы доставили мне своими рассказами. Ах, вы так чудно, так чудно пишете…

Почему-то делается жаль уплывших сумерек, гулких шагов и голосов неведомых пешеходов, и рояля, который тоже притих, будто сообразив, что он уже не в тоне сумерек и голосов за окном.

– Некоторые ваши рассказы я прямо наизусть знаю…

– Вы, право, избалуете меня… Ну, какой же рассказ запомнился вам?

– Я как-то не запоминаю заглавий. Одним словом, о чиновнике, который хотел учиться кататься на лошади, а потом упал с нее, и его родственники смеялись над ним и невеста тоже… отказалась выйти за него замуж.

– Позвольте, сударыня… Да у меня нет такого рассказа.

– Быть не может!

– Уверяю вас.

– Значит, я что-нибудь спутала. Ах, я, знаете, такая рассеянная! Совсем как та старушка в вашем рассказе, которая забыла надеть юбку да так и пошла по улице без юбки. Я страшно смеялась, когда читала этот рассказ.

– Сударыня! У меня и такого рассказа нет!

– Вы меня просто удивляете! Какие же у вас рассказы есть, если того нет, этого нет!.. Ну, есть у вас такой рассказ, как еврейка выколола в шутку сыну глаз, а потом повезла его к зубному доктору?

– Вроде этого: она не выколола сыну глаз, а просто у него заболел глаз; бедная мать в суматохе схватила не того ребенка, завернула его в платок и повезла на последние деньги в другой город к доктору, у которого эта роковая для матери ошибка и обнаружилась.

– Ну да, что-то вроде этого. Мы с сестрой так смеялись…

– Простите, но этот рассказ не смешной; это очень печальная история.

– Да? А мы с сестрой смеялись…

– Напрасно. Мы молчим.

– Я вам сейчас не помешала?

– Нет.

– Вам, наверное, надоели всякие поклонницы!..

– Нет, что вы! Ничего.

– И вы на меня не смотрите, как на сумасшедшую?..

– Почему же?..

– Вам нравится моя наружность?

– Хорошая наружность.

– Нет, серьезно! Или вы просто из вежливости говорите?

– Зачем же из вежливости?

– Ну вот, вы писатель… Скажите: можно было бы мною серьезно увлечься?

– Отчего же.

– А вдруг вы всем женщинам говорите одно и то же?

– Зачем же всем.

– Я вас видела недавно в театре, и вы мне безумно понравились. Я тогда же решила с вами познакомиться.

– Спасибо.

– В вас есть что-то притягательное. Садитесь сюда.

– Сейчас. В каком театре вы меня видели?

– Это не важно. Вы, наверное, очень избалованы женщинами?

– Нет.

– Вы меня не прогоните, если я еще раз приду? С вами так хорошо… Вы какой-то… особенный.

– Да, на это меня взять, – уныло соглашаюсь я.

– Я знакома еще и с другими писателями… С Белясовым.

– Не знаю Белясова.

– Серьезно? Странно. А он вас знает. Он вам страшно завидует. Говорил даже, что вы все ваши рассказы берете из какого-то английского журнала, но я не верю. Врет, я думаю.

– Белясов-то? Конечно, врет.

– Ну, вот видите. Просто завидует. А я вас люблю. Вас можно любить?

– Можно.

– Спасибо. Вы такой чуткий. Я пойду… Ах, как не хочется от вас уходить. Век бы сидела…

* * *

Ушла.

И сказал я сам себе: будь же счастлив, не тоскуй. Ты не одинок. Сейчас ты вкусил славу, любовь женщин и зависть коллег. Тобой зачитываются, в тебя влюбляются, тебе завидуют. Будь же счастлив!! Ну? Чего же ты стонешь?

Я погасил огни, упал ничком на диван, закусил зубами угол подушки, и одиночество, – уже грозное и суровое, как рыхлая могильная земля, осыпаясь, покрывает гроб, – осыпалось и покрыло меня.

Сумерки сгустились в ночь, рояль глухо забарабанил сухими аккордами, а с улицы донеслись два голоса:

– Эх, напьюсь же я нынче!

– С чего это такое?

– Манька опять к своему слесарю побежала.

Прошли. Тишина. Вечер. Рояль.

Опасно, если в такой вечер близко бритва лежит. Зарезаться можно.

Кипящий котел

Введение
Зачем я выпускаю «Кипящий котел»?

Человеческая память – очень странная машина, почти всегда действующая с перебоями…

Один юмористический философ разрешился такой нелестной для человеческой памяти сентенцией:

– Никогда не следует (говорил он) доверять человеческой памяти… Память моя сохранила одно очень яркое воспоминание: однажды в детстве я, гуляя, свалился в глубокую яму. Я это твердо помню. Но как я из этой ямы выбрался – решительно не помню… Так что, если доверяться только одной памяти – я должен был бы до сих пор сидеть в этой яме…

Нас было несколько сот тысяч человек, которые сидели в огромной яме, но с нами случилось не совсем так, как с моим философом: мы очень хороню помним, как мы попали в яму и как из нее выбрались, но период нашего сидения (знаменитый, потрясающий период!) начал постепенно изглаживаться из нашей памяти, и – еще год-полтора – вся эта эпопея «сидения» станет бледным, серым, расплывчатым пятном без красок, фактов и очертаний.

Я хочу этой книгой закрепить период нашего годового кипения в раскаленном котле, в этой горячей яме, дно которой жгло пятки, – одним словом, я хочу, чтобы все, уплывающее из нашей памяти, расположилось ясными, прямыми, правдивыми строками на более прочной, чем мозг человеческий, – бумаге.

Мой кипящий котел – это Крым эпохи «врангелевского сидения».

Что это за удивительный, за умилительный период: в одном котле кипели и щуки, и караси, и букашки, и таракашки, и «едоки первой категории», – и все это, кипя, ухитрялось пожирать друг друга: мелких букашек поедали караси, карасей – щуки, щук – едоки первой категории, а кипящий распад «едоков» снова поедался букашками, червячками и таракашками.

Пройдет два-три года – и до дырок будет русский человек протирать лоб, вспоминая:

– А сколько это я платил в Крыму за бутылку лимонаду? Не то 15 целковых, не то полторы тысячи? Помню, дом на Нахимовском я купил до войны за 30 тысяч… Но почему я потом за гроб для отца заплатил 800 тысяч? Как случилось, что я, имея на пальце бриллиантовое кольцо, ночевал на скамейке Приморского бульвара? Почему селедки мне заворачивали в энциклопедический словарь? А кто были наши рабочие? Большевики? Меньшевики? Как они понимали рабочий вопрос? Почему они, живя во сто раз лучше других, – бастовали?

И не будет ответа! Все чудесное, курьезное, все героическое, все ироническое стерлось, как карандашная надпись резинкой…

Книгой «Кипящий, котел» я все это хочу закрепить.

Может быть, мои очерки иногда гиперболичны, иногда неуместно веселы, но в основе их всегда лежит факт, истина пронизывает каждую строчку своим светлым лучом – и это моя скромная заслуга перед историей.

Наши будущие дети! В заброшенной отцовской библиотеке вы найдете эту пыльную с пожелтевшими краями книгу, развернете ее – и глазенки ваши от изумления выкатятся из орбит сантиметра на два: бред сумасшедшего графомана?!

Нет, дорогие детишки! Это все правда, и мы, герои, полубоги, гомеровские отпрыски, – пережили дикий «Кипящий котел» на своих многострадальных боках!..

А. Аверченко

I. Оскудение и упадок

Старый Сакс и Вертгейм

Настроение плохое, с утра серый упорный дождь, и все окружающее тоже приняло серую окраску.

Сел за письменный стол с очень определенным тайным решением: свирепо ругаться.

Довольно добродушия! Решил называть все вещи их собственными именами, ставить точки над i, ломиться в открытую дверь, плакать по волосам, снявши голову, смотреть в зубы дареному коню, кусать свои локти, развалиться не в своих санях и, вообще, гнаться за двумя зайцами – может быть, поймаю обоих и тут же зарежу, каналий, и того, и другого.

* * *

Сидел недавно в театре на концерте знаменитого артиста. Гляжу – на нем старый, порыжевший фрак.

Сначала сжалось мое сердце, а потом посветлел я: будто на карточку любимой женщины в ворохе старой дряни наткнулся.

Здравствуй, старый петербургский фрак. Я знаю, тебя шил тот же чудесный петербургский маэстро Анри с Большой Морской, что шил и мне.

Хорошо шивали деды в старину.

Этому фраку лет семь, и порыжел он, и побелел по швам, а все сидит так, что загляденье.

И туфли лакированные узнал я – вейсовские.

Держитесь еще, голубчики?

Видали вы виды… Сверкали вы по залитой ослепительным светом эстраде Дворянского Собрания, сверкали на эстраде Малого зала Консерватории, а иногда осторожно ступали, боясь поскользнуться, на ослепительном паркете Царскосельского, Красносельского, Мраморного – много тогда было дворцов, теперь, пожалуй, половину я и перезабыл…

А нынче вы не сверкаете больше, лакированные туфли. Вы потускнели, приобрели благородный налет старины, и долго еще не заменит вас ваш хозяин другими, хотя и получает он за выход целую уйму денег: десять тысяч.

Не заменит потому, что получает он десять тысяч, а фрак и ботинки стоят двадцать, а когда он сдерет за выход двадцать тысяч – ваши новые заместители, многоуважаемый фрак и ботинки, – будут стоить сорок тысяч.

Махнет рукой ваш хозяин и скажет:

– Нет, не догнать.

И будете вы все тускнеть и тускнеть, все более покрываться налетом старины, переезжая из Севастополя в Симферополь, из Симферополя в Карасубазар, из Карасубазара в какой-нибудь Армянск – ведь пить-есть надо даже гениальному человеку.

Так призадумался я, сидя в театре, потом очнулся, обвел глазами ряды, и показалось мне, что рядом со мной, и впереди и сзади, сидят два совершенно различных сорта фарфоровых статуэток…

Одни – старые, потертые, в обветшавших, но изящных, художественно помятых, мягких шляпах и в старинных, лопнувших даже кое-где, ботинках – от Вейса, Королькевича, Петерсона… Статуэтки, нечто вроде старого Сакса или Императорского фарфорового завода, за которые любители прекрасной старины платят огромные деньги.

И другие статуэтки – новые, сверкающие, в пальто с иголочки, в дурно сшитых многотысячных лакированных ботинках с иголочки, чисто выбритые, иногда завитые.

Это – ярко раскрашенное аляповатое фарфоровое изделие от берлинского Вертгейма, выпущенное в свет в тысяче штампованных одинаковых экземпляров. Это – новые миллионеры.

Первые статуэтки элегически грустны, как, вообще, грустно все, на чем налет благородной старины, вторые – тошнотворно самодовольны.

У вторых вместо мозга в голове слежавшаяся грязь, и этой грязью они лениво думают, что наша теперешняя жизнь самая правильная и что другой и быть не может.

Да знаете ли вы, тысяча чертей и одна ведьма вам в зубы, что вы оскверняете своими свинячьими мордами это место, где творит сейчас великий артист вечную красоту!..

Как вы сюда попали? Вон отсюда!

Идите в кафе, на пристани, в мануфактурные магазины пухните там вдвое от ваших дешевых миллионов, но не лезьте так нагло в храмы, не сморкайтесь в кулак, когда служат литургию Красоте!

Весь старый Сакс – профессора, инженеры, писатели адвокаты, доктора и артисты – уже давно не делают себе маникюра, и, однако, как изящны линии их нервных белых рук, как красиво розовеют их выпуклые, блестящие без маникюра ногти…

Недавно я зашел в парикмахерскую… Около маникюрши маячила очередь, всё народ дюжий, с корявыми кривыми лапами, а она в это время отделывала пятерню какому-то бывшему подвальному мальчику – шершавую красную пятерню, – начищая плоские рубчатые ногти с яростью, с какой сапожный чистильщик наводит глянец на видавшие виды сапоги кругосветного путешественника.

И подумал тут я:

– Дурак ты, дурак, бывший подвальный мальчик… Если бы твоя рука по-прежнему оставалась красной рабочей рукой – я, если хочешь, поцеловал бы ее благоговейно, потому что на ней написано святое слово «труд»… По что ты теперь будешь делать этой отлакированной лапой? Подписывать куртажную расписку на сто пудов масла по пяти тысяч за пуд или неуклюже облапишь хрупкий фужер, наполненный заграничным шампанским, завершая в кабаке выгодную сделку на партию кофе из гималайского жита?..

Хороший маникюр тебе сделали…

А ведь, судя по некоторым признакам, ой, как редко ты бываешь в бане, бывший подвальный мальчик.

Надо бы чаще…

Кстати, я тебя видел в магазине Альшванга – ты покупал за три тысячи французские духи, с хитростью дикаря стремясь заглушить ароматом Уби-гана природный, столь выдающий тебя запах.

И обливаешься ты этими духами так щедро, что впору бы тебе и водой так обливаться.

А джентльмен – тебе, вероятно, незнакомо это слово, подвальный мальчик? – А джентльмен в потертом пиджаке уже 4 года как не душится духами – и все же от платья его идет тонкий, еле уловимый запах «Шипра» Коти – такого Шипра для вас теперь и не выделывают, – и этот еле уловимый старый, бывший запах грустен и прекрасен, как аромат увядшего, сплющенного в любимой книге, цветка.

Ну, что ж… Теперь вы в силе, вертгеймовское исчадие…

Что ж… Лезьте вперед, расталкивайте нас, занимайте места – это вам не поможет, – так жить, как мы, вы все равно не умеете.

Может быть, многим из нас место не в теперешней толчее, а где-нибудь на полузабытой пыльной полке антиквара, но лучше забытая полка в углу, в полумгле, робко пронизанной светом синей лампадки перед потемневшим образом, – чем бойкий каторжный майдан…

Бал у графини X…

…Графиня вошла в бальную залу – и ропот восхищения пробежал среди блестящих гостей…

Она была одета в платье из серебристого фая, отделанного валансьенскими кружевами и лионским бархатом… На мраморной шее сверкало и переливалось роскошное бриллиантовое колье, в ушах мерцали теплым светом две розовых жемчужины, царственная головка венчалась многотысячным паради из перьев райской птицы.

Два молодых человека в черных фраках с огромными вырезами белых шелковых жилетов, стоя у колонны, тихо беседовали о графине:

– Вероятно, она дьявольски богата?

– О, да. Отец дает за ней пятьсот тысяч. Кроме того, у нее тряпок – шелковых платьев, белья самого тонкого, батистового, похожего на паутинку (мне, как другу семьи, показывали), – всего этого тряпья наберется тысяч на 50. Три сундука и шкаф битком набиты…

– Parbleu! – вскричал молодой щеголь, небрежно вынимая из кармана плоские золотые часы с жемчужной монограммой:

– Я, вероятно, еще успею пригласить ее на вальс!

И было время: оркестр, невидимо скрытый на хорах, заиграл в этот момент упоительный вальс – и благоухающие пары закружились…

Так романисты писали раньше.

* * *

А вот так романисты должны писать теперь…

…Графиня вошла в бальный сарай – и ропот восхищения пробежал среди блестящих гостей…

На графине было платье из роскошного зеленого ситца, отделанное настоящими костяными пуговицами… На алебастровой шее сверкало и переливалось роскошное колье из кусочков каменного угля, в крохотные ушки были продеты две изящных, еще не использованных, спички, а царственная головка венчалась пером настоящей многотысячной домашней курицы.

Два молодых человека в изящных фраках, сшитых из мучных мешков, тихо беседовали о графине:

– Да! Отец дает за ней 18 миллионов деньгами, 2 пары шерстяных чулок и флакон из-под французских духов!

– Ничего подобного, – вмешался третий, одетый в кретоновый смокинг из обивки кресла, лорнируя графиню в осколок пивной бутылки, вделанный в щипцы для завивки. – Отец дает за графиней гораздо больше 18 миллионов!!

– Именно?

– Он дает за ней корову с теленком и двух уток.

– Parbleu! – вскричал молодой щеголь в рединготе из четырех склеенных номеров вчерашней газеты. – Я, вероятно, еще успею пригласить ее на вальс!..

Он вынул из кармана будильник на дверной цепочке, бросил на него косой взгляд и помчался к графине.

И было время: граммофон хрипло заревел упоительный вальс, танцующие сняли ботинки, чтобы зря не трепать подметок, – и пары, шлепая изящными пятками, закружились…

Страна без мошенников

Три человека собрались на пустынном каменистом берегу моря, под тенью, отбрасываемой огромной скалой; три человека удостоверились – не подслушивают ли их, и тогда старший из них начал:

– Именем мошенничества и преступления – я открываю заседание! Мы все трое, бывшие завсегдатаи тюрьмы и украшение каторги, – собрались здесь затем, чтобы с сего числа учредить преступное сообщество для совершения краж, грабежей и, вообще, всяких мошенничеств. Но… – насмешливо усмехнулся председатель, – может быть, за то время, что мы не виделись, – вы уже раскаялись и хотите начать честную жизнь?

– Что ты! – укоризненно вскричали двое, бросая на председателя обиженные взгляды. – Мошенниками мы были мошенниками, надеюсь, и умрем!

– Приятно видеть таких стойких негодяев, – одобрительно сказал председатель.

– Да! И в особенности под руководством такого мерзавца, как ты.

– Господа, господа! Мы здесь собрались не для того, чтобы расшаркиваться друг перед другом и отвешивать поклоны и комплименты. К делу! Что вы можете мне предложить?

Тогда встал самый младший мошенник и, цинично ухмыляясь, сказал:

– Я знаю, что теперь сливочное масло на базаре нарасхват. Давайте подделывать сливочное масло!

– А из чего его делать?

– Из маргарина, желтой краски, свечного сала… Председатель усмехнулся:

– А известно ли моему уважаемому товарищу, что сейчас свечное сало и краска – дороже сливочного масла?

– В таком случае, простите. Я провалился. Тогда говори ты.

Встал второй:

– Я знаю, господа, что в одном торговом предприятии, в конторе, в несгораемом шкафу всегда лежат несколько миллионов!

– А как мы вскроем несгораемый шкаф?

– Как обыкновенно: баллон с кислотой, электричество, ацетилен, автоматические сверла…

– Где же мы их достанем?

– Раньше всегда покупали в Лондоне.

– Ну, подумай ты сам; сколько будет стоить – поехать одному из нас в Лондон, купить всю эту штуку на валюту, погрузиться, заплатить фрахт, выгрузить на месте, доставить на извозчике… Я уверен, это влетит фунтов в 80, т. е. миллионов в восемь! А если в шкафу всего пять миллионов? Если три? Да если даже и десять – я не согласен работать из 20 процентов. Тогда уж прямо отдать свой оборотный капитал под первую закладную.

– Мне интересно, что же в таком случае предложит председатель – так жестоко бракующий наши предложения?

– А вот что! Я предлагаю подделывать пятисотрублевки. Во-первых, они одноцветные, голубые, во-вторых, рисунок не сложный, в-третьих…

– А что для этого нужно?

– Медная доска для гравировки, кислота, краска, бумага, пресс для печатания.

– Сколько же мы в месяц напечатаем таких фальшивок?

– Тысяч десять штук! Средний мошенник взял карандаш и погрузился в вычисления…

– Сейчас вам скажу, во что обойдется одна штука.

– Ну, что же?

– Н-да-с… Дело любопытное, но едва ли выгодное, Одна пятисотрублевка будет нам стоить 720 рублей!

– Черт возьми! А как же правительство печатает?

– Как, как?! У них бумага и краска еще старого запаса.

Долго сидели молча, угрюмые, раздавленные суровой действительностью.

– Ну, и страна! – крякнул председатель. – За какое мошенничество ни возьмись – все невыгодно!

– А что, если, – робко начал самый младший мошенник, – что, если на те деньги, которые у нас есть, – купить две-три кипы мануфактуры, да сложить ее в укромное местечко, да, выждав недели три, продать.

– Что ж из этого получится?

– Большие деньги наживем.

– Постой, какое же это мошенничество?

– Никакого. Зато выгодно.

– Постой! Да ведь мы мошенники! Ведь нам как-то неприлично такими делами заниматься!

– Почему?

– Ну, вот предположим, полиция узнает о нашей мануфактуре – что она нам сделает?

– Ничего.

– Вот видишь… Как-то неудобно. Я не привык такими темными делами заниматься.

– Но ведь не виноваты же мы, что это выгоднее, чем фальсификация продуктов, фальшивые бумажки и взлом кассы!

– Бож-же! – вскричал председатель, хватаясь за голову, – до какого мы дошли падения, до какого унижения. С души воротит, тошнит, а придется заняться этой гадостью.

И они встали, пошли в город. Занялись.

Вот почему теперь так мало мошенников и так много спекулянтов…

Русская сказка

Отец прижал голову крохотного сына к груди и начал сказку:

– В одном лесу жил мальчик и жила Баба-Яга Костяная Нога… Впрочем, ну ее, эту Бабу-Ягу, правда?

– Ну ее, – охотно согласился ребенок.

– Вот какую сказку я лучше расскажу: жили да были дед и баба, у них была курочка ряба… Хотя скучно это! Пусть она провалится, эта курочка!

– И дед с бабой пусть провалятся! – сверкая глазами, согласился мальчик, обуреваемый столь свойственным детям инстинктом разрушения…

– Верно. Пусть они лопнут – и дед и баба. А вот эта – так замечательная сказка: у отца было три сына, старший умный был детина, средний был и так и сяк…

– Пусть они тоже лопнут… – внес категорическое предложение малютка, улыбаясь с веселой свирепостью.

– И верно, сын мой. Туда им и дорога. Это все, конечно, чепуха, труха. Хорошая сказка рассказывается после соответствующего разбега. А так как я уже достаточно разбежался, то… слушай!

* * *

…Жил-был твой папа, и у папы была твоя мама, и была она потому, что тогда не было сыпного тифа. И жили твои папа с мамой в квартирке из шести комнат, и даже для сына была отдельная комнатка, где стояла его колыбелька. Теперь мы с тобой и дядей Сашей живем в одной комнате, а тогда у меня было шесть.

– У кого реквизировал?

– Держи карман шире! Тогда не было реквизиций! Кто какую квартиру хотел, такую и снимал. Хоть бы двадцать комнат! И вот однажды приезжаю я…

– С фронта?

– С которого? Никакейших тогда фронтов не было!

– А что ж мужчины делали, если нет фронта! Спекулировали, небось?

– Тогда не спекулировали.

– А что же? Баклуши били?

– Дядя Саша, например, был адвокатом. Петр Семеныч писал портреты и продавал их, дядя Котя имел магазин игрушек…

– Что-й-то – игрушки?

– Как бы тебе объяснить… Ну, например, – видел ты живую лошадь? Так игрушка – маленькая лошадь, неживая: человечки были – тоже неживые, но сделанные, как живые. Пищали. Даванешь живот, а оно и запищит.

– А для чего?

– Давали детям, и они играли.

– Музыка?

– Чего музыка?

– Да вот, играли.

– Нет, ты не понимаешь. Играть это значит, скажем, взять неживого человечка и посадить верхом на неживую лошадку.

– И что ж получится?

– Вот он и сидит верхом.

– Зачем?

– Чтоб тебе было весело.

– А кто ж в это время играет?

– Фу, ты! Нельзя же быть таким серьезным. Однако – вернемся. Вот, значит, мы так и жили…

– А что ты делал?

– Я был директором одной фабрики духов.

– Что-й-то?

– Духи? Бутылочка такая. Откроешь пробочку, капнешь на костюм, а оно хорошо и пахнет.

– А зачем?

– Да так. Зря. Раньше много чего зря делалось. У меня, например, был человек, который стоял у дверей, и если кто-нибудь приходил ко мне, он шел впереди него и говорил, кто пришел.

– Да зачем тебе? Ты бы и сам через минуточку увидел бы.

– Так было принято. Много чего зря делали. Мы с мамой, например, раз в месяц бал закатывали.

– Во что закатывали?

– Ни во что. Возьмем и закатим бал. Приглашали музыку, оркестр целый… Сад увешивали цветными фонариками и под музыку танцовали…

– Что-й-то?

– Танцовать? А вот мужчина брал даму одной рукой за ее руку, другой за это место, где у тебя задняя пуговица курточки – и начинали оба топать ногами и скакать.

– Зачем?

– Зря. Совершенно зря. Пользы от этого не замечалось никакой. После танцев был для всех ужин.

– Небось, дорого с них сдирал за ужин?

– Кто?!

– Ты.

– Помилосердствуй! Кто ж с гостей за ужин получает? Это бесплатно. Я их угощал. Повар готовил ужин, шампанское, фрукты, мороженое.

– Сколько ж тебе это стоило? Небось – за… этого… закатывал в копеечку?

– Ну, как тебе сказать… Помнишь, мы сегодня после обеда пили с тобой этакую чуть-чуть газированную теплую дрянь на сахарине? Ситро, что ли? Ну, вот сколько мы заплатили за бутылочку, помнишь?

– Полторы тысячи.

– Правильно. Так раньше – бал с музыкой, фонариками и ужином стоил половину такой бутылки.

– Значит, я сегодня целый бал выпил?

– Представь себе! И не лопнул.

– Вот это сказка! У маленького мальчика бал в животе. Хе-хе-хе!

– Да, уж. Это тебе не Баба-Яга, чтоб ей провалиться!

– Хе-хе! Не у отца три сына, чтобы им лопнуть.

– Да… И главное, не Красная Шапочка, будь она проклята отныне и до века!

II. Обнищание культуры

Володька

Завтракая у одного приятеля, я обратил внимание на мальчишку лет одиннадцати, прислонившегося у притолоки с самым беззаботным видом и следившего за нашей беседой не только оживленными глазами, но и обоими на диво оттопыренными ушами.

– Что это за фрукт? – осведомился я.

– Это? Это мой камердинер, секретарь, конфидент и наперсник. Имя ему Володька. Ты чего тут торчишь?

– Да я уже все поделал.

– Ну, черт с тобой. Стой себе. Да, так на чем я остановился?

– Вы остановились на том, что между здешним курсом валюты и константинопольским – ощутительная разница, – подсказал Володька, почесывая одной босой ногой другую.

– Послушай! Когда ты перестанешь ввязываться в чужие разговоры?!

Володька вздернул кверху и без того вздернутый, усыпанный крупными веснушками нос и мечтательно отвечал:

– Каркнул ворон – «Никогда!»

– Ого! – рассмеялся я. – Мы даже Эдгара По знаем… А ну дальше.

Володька задумчиво взглянул на меня и продолжал:

 
Адский дух или тварь земная, произнес я, замирая, —
Ты – пророк! И раз уж Дьявол или вихрей буйный спор
Занесли тебя, крылатый, в дом мой, Ужасом объятый,
В этот дом, куда проклятый Рок обрушил свой топор,
Говорит: пройдет ли рана, что нанес его топор?
Каркнул Ворон «Never more».
 

– Оч-чень хорошо, – подзадорил я. – А дальше?

– Дальше? – удивился Володька. – Да дальше ничего нет.

– Как нет? А это:

 
Если так, то вон, Нечистый!
В царство ночи новь умчись ты!
 

– Это вы мне говорите? – деловито спросил Володька. – Чтоб я ушел?

– Зачем тебе. Это дальше По говорил ворону.

– Дальше ничего нет, – упрямо повторил Володька.

– Он у меня и историю знает, – сказал со своеобразной гордостью приятель. – Ахни-ка, Володька!

Володька был мальчик покладистый. Не заставляя упрашивать, он поднял кверху носишко и сказал:

– …Способствовал тому, что мало-помалу она стала ученицей Монтескье, Вольтера и энциклопедистов. Рождение великого князя Павла Петровича имело большое значение для всего двора…

– Постой, постой?! Почему ты с середки начинаешь. Что значит «способствовал?» Кто способствовал?

– Я не знаю кто. Там выше ничего нет.

– Какой странный мальчик, – удивился я. – Еще какие-нибудь науки знаешь?

– Знаю. Гипертрофия правого желудочка развивается при ненормально повышенных сопротивлениях в малом кругу кровообращения: при эмфиземе, при сморщивающих плеврите и пневмонии, при ателектазе, при кифосколиозе…

– Черт знает что такое! – даже закачался я на стуле, ошеломленный.

– Н-да-с, – усмехнулся мой приятель, – но эта материя суховатая. Ахни, Володька, что-нибудь из Шелли:

– Это которое на обороте «Восточные облака»?

– Во-во.

И Володька начал, ритмично покачиваясь:

 
Нам были так сладко желанны они,
Мы ждали еще, о, еще упоенья
В минувшие дни.
Нам грустно, нам больно, когда вспоминаем
Минувшие дни.
 
 
И как мы над трупом ребенка рыдаем,
И муке сказать не умеем: «Усни».
Так в скорбную мы красоту обращаем
Минувшие дни.
 

Я не мог выдержать больше. Я вскочил.

– Черт вас подери – почему вы меня дурачите этим вундеркиндом. В чем дело, объясните просто и честно?!

– В чем дело? – хладнокровно усмехнулся приятель. – Дело в той рыбке, в той скумбрии, от которой вы оставили хвост и голову. Не правда ли, вкусная рыбка? А дело простое. Оберточной бумаги сейчас нет, и рыбник скупает у букиниста старые книги, учебники – издания иногда огромной ценности. И букинист отдает, потому что на завертку платят дороже. И каждый день Володька приносит мне рыбу или в обрывке Шелли, или в «Истории государства Российского», или в листке атласа клинических методов исследования. А память у него здоровая… Так и пополняет Володька свои скудные познания. Володька! Что сегодня было?

 
Но Кочубей богат и горд
Не златом, данью крымских орд,
Не родовыми хуторами.
Прекрасной дочерью своей
Гордится старый Кочубей!..
И то сказать…
 

Дальше оторвано.

– Так-с. Это значит Пушкин пошел в оборот.

У меня больно-пребольно сжалось сердце, а приятель, беззаботно хохоча, хлопал Володьку по плечу и говорил:

– А знаешь, Володиссимус, скумбрия в «Докторе Паскале» Золя была гораздо нежнее, чем в пушкинской «Полтаве»!

– То не в Золя была, – деловито возразил Володька. – То была скумбрия в этом, где артерия сосудистого сплетения мозга отходит вслед за предыдущей. Самая замечательная рыба попалась!

* * *

Никто тогда этому не удивился: ни приятель мой, ни я, ни Володька…

Может быть, удивлен будет читатель?

Его дело.

Косьма Медичис

Бродя по Большой Морской, остановился я у витрины маленького «художественно-комиссионного» магазина и, вглядевшись в выставленные на витрине вещи, сразу же обнаружил в этих ищущих своего покупателя сокровищах разительное сходство с сокровищами в знаменитой гостиной Плюшкина.

Я даже не погрешу против правды, если просто выпишу это место из «Мертвых душ»:

«…Стоял сломанный стул и рядом с ним часы с остановившимся маятником, к которому паук уже приладил паутину. Тут же лежала куча исписанных мелко бумажек, накрытых мраморным позеленевшим прессом с яичком наверху, какая-то старинная книга в кожаном переплете, лимон, весь высохший, ростом не более лесного ореха (тут, на витрине, было полдюжины таких лимонов в банке из-под варенья), отломленная ручка кресел, кусочек сургуча, кусочек тряпки, два пера, запачканные чернилами, зубочистка, совершенно пожелтевшая, а из всей этой кучи заметно высовывался отломленный кусок деревянной лопаты и старая подошва сапога».

Это, если вы помните, было у Плюшкина. Буквально то же самое красовалось на витрине, но с прибавкой небольшого крайне яркого плаката, стоявшего на самом выгодном месте, посредине…

Плакатик изображал разноцветного господина, держащего в одной руке сверкающую резиновую калошу, а пальцем другой указывающего на клеймо фирмы на подошве: «Проводник».

Меня очень рассмешила эта ироническая улыбка нашего быта: резиновых калош нельзя достать ни за какие деньги, а хозяин магазина упорно продолжает их рекламировать.

Так как хозяин стоял тут же, у дверей своей сокровищницы, я спросил его:

– Зачем вы рекламируете калоши «Проводник»?

– Где? – удивился он. – Это? Помилуйте! Да это картина. Мы это продаем.

– Как продаете? Да кому ж это нужно…

– Покупают. Повесишь в комнате на стенке, очень даже украшает. Видите, какие краски!

В торгашеском азарте он снял с витрины господина, указующего перстом на сверкающую калошу, и преподнес это произведение к самому моему носу.

– Вот она, картинка-то. Купите, господин.

Я вспомнил свою петербургскую квартиру, украшенную Репиным, Добужинским, Билибиным, Ре-Ми, Александром Бенуа, – и рассмеялся.

– Ав самом деле, не купить ли?

Раз наступает такая дикариная жизнь, что скоро будем ходить голыми, то для украшения наших вигвамов хорош будет и юркий господин, сующий под нос обаятельно сверкающую калошу.

В этот момент к нам приблизился незнакомец в темно-зеленом пиджачке в обтяжку и соломенной шляпе-канотье…

Он на секунду застыл в немом восхищении перед господином с калошей, снял шляпу, самоуверенно обмахнулся ею и спросил:

– Что ж вы мне прошлый раз, когда я покупал картины, не показывали этой штуки? Занятно!

– Купите! Замечательная вещь, – захлопотал хозяин, почуяв настоящего покупателя. – Настоящая олеография! Это не то что масляные краски… Те – пожухнут и почернеют… А это – тряпкой с мылом мойте – сам черт не возьмет!

– Цена? – Уронил покровитель искусств, прищурившись с видом покойного Третьякова, покупающего уники для своей галереи…

– Четыре тысячи.

– Ого. И трех предовольно будет. Достаточно, что вы прошлый раз содрали с меня за женскую головку «Дюбек лимонный» – шесть тысяч.

– Та же больше. И потом на картоне наклеена – возьмите это во внимание!

– Ну, заверните. А фигур нет?

– То есть скульптуры? Очень есть одна стоящая вещь: Диана с луком.

– Садит, что ли?

– Чего?

– Лук-то.

– Никак нет. Стреляет. Замечательный предмет (хозяин сделал ударение на первом слоге) – настоящий, неподдельный гипс! Вещь – алебастровая!!

Когда меценат, закупив часть живописных и скульптурных сокровищ, – довольный собой, удалился, я сделал серьезное лицо и спросил:

– Скажите, фамилия этого нового покровителя искусств – не Косьма Медичис?

– Никак нет, совсем напротив: Степан Карто-хин. Оне тут у портного в мастерах служат и огромадные деньги нынче вырабатывают: до восьмисот тысяч в месяц! Известно, девать некуда – вот оне в валюту все перегоняют – вещи покупают. И опять же, искусство любят.

И почувствовал я, что все мы, прежние, до ужаса устарели со всеми нашими Сомовыми, Добу-жинскими, Репиными, Обри Бердслеями, Ропсами, Билибиными и Александрами Бенуа.

Шире дорогу! Новый Любим Торцов идет!

Бумажки бьют из его карманов двумя фонтанами, и в одной руке у него сверкает всеми цветами радуги «Дюбек лимонный», в другой – «Покупайте калоши «Проводник»»!

– Ars longa, vita brevis!

Разговоры в гостиной

20-й век. Года 1910-1913-й

– Не знаю, куда в этом году поехать за границу… Все так надоело, так опостылело… Не ехать же в эту олеографическую постылую Швейцарию, с ее коровами, молочным шоколадом, альпенштоками и пастушьими рожками.

– А на Ривьеру?

– Тоже нашли место! Это проклятое, вечно синее небо, это анафемское, вечно лазурное море, эти экзотические пальмы, эта назойливая красота раскрашенной открытки!.. И в Германию я не поеду. Эта сытость животного, эта дешевка мне претит! Махнуть в Норвегию, что ли, для оригинальности? Или в Голландию…

– …Вчера я перечитывал «Портрет Дориана Грея»… Какая утонченность, какая рафинированность. Вообще, если меня в последнее время что и занимает, так это – английская литература последних лет – весь ее комплекс…

– А я вам говорю, что ставить в Мариинке «Электру» – это безумие! Половина певцов посрывает себе голоса!..

– Читали?

– Да, да! Это такой ужас. Весь Петербург дрогнул, как один человек, когда прочитал о горе бедной Айседоры Дункан. Надо быть матерью…

– …Понимаете, между акмеизмом и импрессионизмом та разница, что акмеизм как течение…

– Позвольте, позвольте! А Игорь Северянин?

– …Расскажу, чтобы дамы не услышали. После Донона поехали мы в «Аквашку», были: князь Дуду, Ирма, Вовочка и я. Ну, понятно, заморозили полдюжинки…

– …А я вам говорю, что Мережковский такой же богоискатель, как Розанов – богоборец!

– …В последнем номере «Сатирикона»…

– …Будьте любезны передать ром.

– …Вы спрашиваете, отчего вся Россия с ума сошла? От Вилли Ферреро!

– Господа, кто вызывал таксомоторы? – два приехало.

– Прямо не знаю, куда бы мне и дернуть летом… Венеция надоела, Египет опостылел… Поехать разве на Карпаты для шутки?..

13-й век. Год 1920-й

– Кушайте колбасу, граф!

– Merci. Почем покупали?

– 120.

– Ого! Это, значит, такой кусочек рублей 7 стоит…

– …Я вам советую поехать в Сербию, хотя там неудобно и грязновато, но русских принимают довольно сносно. Даже в гостиницы пускают…

– Что вы говорите?!

– …В кают-компании все стояли, прильнув друг к другу, сплошной массой, но я придумал штуку: привязал себя ремнями от чемодана к бушприту и так довольно сносно провел ночь. Благо тепло!

– Что это не видно моего кузена Гриши?

– Разве не знаете? На прошлой неделе от сыпняка кончился.

– Ах, вот что! То-то я смотрю… А булки почем покупали?

– …Представьте себе, купила я две свечи, а одна из них без фитиля.

– Что же вы?

– А я растопила стеарин в стакане, потом взяла шнурок от корсета и стала обмакивать в стакан: обмакну и вытащу. Стеарин застывает быстро. Так и получилось несколько маленьких свечек.

– …Нет, простите! На чемодане спать удобно, только нужно знать – как. Другой осел будет пытаться спать на закрытом чемодане. А нужно так: все вещи из чемодана вынуть и завернуть в простыню; раскрытый чемодан положить крышками вверх, а сбоку, как продолжение, вынутые вещи; получается площадь в два аршина длины и в аршин ширины; впадина на ребре чемодана затыкается носками…

– Баронесса, по вас что-то ползет…

– Ах, это я с князем Сержем на грузовике каталась. Наверное, от него.

– …Лучшая мазь от этих гадов – тинктура са-бадилли. Мне жених подарил на именины целый флакон.

– Дуся! Дайте подушиться!

– …Из Харькова мы ехали 28 дней. Я – с эшелоном солдат. Сначала питались орехами, у меня было 2 фунта, – а потом на станции Роскошной я выменяла у жены стрелочника свою кофточку на курицу. Солдаты сварили из нее суп в цветочном горшке, и мы ели. Я ела двойной ложечкой, для заварки чаю. Неудобно только, что вся жидкость в дырочки протекала прямо на платье. Ну, я потом платье в станционной бочке выстирала.

– …Не знаю, куда мне и поехать: англичане не пускают русских в Англию, французы не пускают в Париж, немцы…

– Что это за масло у вас странное? Я уже второй бутерброд ем, ем и не могу разобрать…

– Это не масло. Мазь от экземы для Шурочки. Вот дура тетка! Неужели она на стол поставила? Ну, ничего – тут еще немного осталось – хватит.

– Вы читали «Портрет Дориана Грея»?

– Не читал. А вы читали приказ о выселении всех, кто живет тут меньше двух лет?

– …Помню я, в толстовской «Смерти Ивана Ильича»…

– Скажите, а он тоже от сыпного?

– А однажды я два дня спал на пишущей машинке…

– Какой системы?..

– Если спирт и с бензином – это ничего, он годится… Надо только положить туда корицы, перечной мяты и лимонной корки. Наполовину отбивает запах.

– Не знаю, куда и поехать: туда не пускают, сюда не пускают…

Век – черт его знает какой… Год 1923-й

– Собираюсь в Константинополь.

– Как же вы поедете, если пароходов нет?

– А мы с Иваном Сергеичем собираемся вплавь. Пузыри подвяжем, пробки. Удочки берем с собой, рыбку по дороге будем ловить… Пропитаемся. Мы высчитали – не больше трех недель плавания.

– Скажите, граф, вы читали «Письма Чехова»?

– Простите, я только по печатному. Писанное от руки плохо разбираю.

– Слушайте, а как вы думаете, если мы поплывем с Иваном Сергеичем на Батум – там англичане по шее не дадут?

– Дадут. Они же запретили русским показываться в Англии.

– …Понимаете: купила я свечу, а она вдруг оказалась с фитилем! Чуть я зуб себе не сломала!..

– Вы читали, баронесса, «Портрет Дориана Грея»?

– Чаво?

– Читали Оскара Уайльда?

– Мы неграмотные.

– …И поймал он, можете представить, на себе насекомую. С кулак величиной и весом с полфунта.

– Что же он?

– Натурально, зарезал, ощипал и в борщ. Наваристая каналья.

– …Сплю я, сплю, вдруг слышу, что-то меня кусает… Высекаю я огонь и что же! – оказывается, Иван Николаич за ногу. Уже чуть не пол-икры отъел! Убил я его, повернулся на другой бок, снова заснул…

III. Денежная гипертрофия

Крах семьи Дромадеровых

Существует такой афоризм:

«Семья – это государство в миниатюре.» И никогда этот афоризм не был так понятен и уместен, как в 1919 году.

В семье Дромадеровых сегодня торжественный день: после долгих совещаний с женой и домочадцами глава семьи решил выпустить собственную монетную единицу.

Долго толковал он с женой о монетном обращении, об эмиссионном праве, о золотом запасе, и, наконец, все эти государственные вопросы пришли к благополучному разрешению.

Тезисы финансовой стороны дела были выработаны такие:

1. Семья Дромадеровых для внешних сношений с другими семьями и учреждениями выпускает собственную монетную единицу.

2. Ввиду отсутствия металлов монетная единица будет бумажная. Примечание. При изготовлении монеты надлежит принять все меры к тому, чтобы затруднить подделку монеты.

3. Для того, чтобы избежать перенасыщения рынка кредитными билетами семьи Дромадеровых, вводится эмиссионное право.

4. О золотом запасе. Выпущенные кредитные билеты семьи Дромадеровых обеспечиваются всем достоянием госуд…, т… е. семьи Дромадеровых, имеющей в своих кладовых два золотых массивных браслета, брошь, четыре кольца и двое золотых часов с золотой же массивной цепью.

5. Министром финансов назначается жена Дро-мадерова; ей же предоставляется право разрешения эмиссий.

Монетный двор был устроен на столе, в кабинете главы семьи.

Материалом для изготовления кредиток послужили три сотни когда-то заказанных и испорченных визитных карточек, на которых по недосмотру типографщика было напечатано:

«Николай Тетрович Дромадеров».

Сын Володька оттискивал на оборотной стороне карточек гуттаперчевые цифры «3 р.», «5 р.», «Юр.», отец ставил сбоку подпись, а гимназистка Леночка внизу приписывала:

«Обеспечивается всем достоянием семьи Др.».

«За подделку кредитных билетов виновные преследуются по закону».

– Морду буду бить, – свирепо пояснял отец семейства эту юридическую предпосылку. – Лучше бы ему, подлецу, и на свет не родиться. Ну-с, эмиссионное право на 2 тысчонки выполнили. Соня! Прячь в комод деньги и остаток материалов.

– Папочка, – попросил Володька. – Можно мне выпустить свои полтиничные боны? Так, рублей на пятьдесят?

– Еще чего! – рявкнул отец. – Я тебе покажу заводить государство в государстве!! Не сметь.

– Ну, слава богу, – вздохнула жена Соня. – Наконец-то у нас есть человеческие деньги. Коля, я возьму 29 рублей, схожу на рынок. А то у нас на кухне совсем сырья нет.

– Сырья одного мало, – возразил Дромадеров. – Его еще обработать надо. Потребуется топливо и рабочие руки.

– Так я возьму еще сто рублей. Куплю дров и найму кухарку.

– Только скорее, а то население голодает.

* * *

На бирже новая монетная единица была встречена очень благожелательно.

В зеленной лавке дромадерки сразу были приняты без споров сто за сто, а мясник даже предпочитал их керенкам, на которых были очень сомнительные водяные знаки.

– Верные деньги, – говаривал он. – Это не то, что советская дрянь. Обеспеченная, как говорится, блохой на аркане. Опять же скворцовки я приму, воропьяновки я приму, потому – и Скворцов господин и Воропьянов господин – очень даже солидные финансовые заборщики. Их даже в казначействе принимают. А волосаток мне и даром не надо, потому что – это уже все знают – господин Волосатов сущий жулик, и свое эмиссионное право превысил раз в десять! А золотого запаса у него разве только коронка на зубе.

На денежном рынке дромадерки заняли прочное положение: при котировке за них давали даже скворцовки с некоторым лажем, а волосатовки предлагали триста за сто дромадерок – и то не брали!

Жена Соня расширяла два раза эмиссионное право, рынок искал дромадерок, как араб ищет воду в знойной пустыне, сам Дромадеров стал уже искоса с вожделением поглядывать на международный рынок, допытываясь у всех встречных – почем вексельный курс на Лондон и Париж – как вдруг…

Но тут мы должны предоставить слово самому Дромадерову…

Только он своим энергичным стилем может изобразить весь тот ужас, всю ту катастрофу, которая постигла так хорошо налаженный монетно-финансовый аппарат:

– Сначала обратил я внимание, что у подлеца Володьки появились цветные карандаши, конфек-ты и даже серебряные часы-браслет… «Где взял, каналья?» – «Карандаши, – говорит, – товарищ подарил и конфекты тоже, а часы-браслет нашел»… Ну, нашел и нашел; ну подарили и подарили… Ничего я себе такого не думал… Вдруг, слышу, говорят, Володька на биллиарде сто рублей проиграл… «Где деньги взял?» – «Часы, – говорит, – продал». – «Врешь! Они у тебя на руке!» – «Это я, – говорит, – другие нашел»… Подозрительно, а? Стал я приглядываться к дромадеркам, которые мне изредка в руки попадали, – глядь, а на двух вместо «Тетрович» – «Петрович» напечатано.

Я к Володьке… «Ты, анафема? Признавайся!!» В слезы. Покраснел, как рак… «Я, – говорит, – папочка, только расширил эмиссионное право»…

Ну, показал я ему это расширение права… До сих пор рука опухшая!..

– Чем же все это кончилось? – спрашивал сочувственный слушатель.

– Крахом! – отвечал несчастный отец, проливая слезы. – Кончилось тем, что теперь волосатовки идут выше: за одну волосатовку четыре дромадерки… Каково? Все финансовое хозяйство разрушил, подлый мальчишка!

Записки дикаря

Не так давно управляющий конторой той газеты, где я иногда писал фельетоны, отвел меня в сторону и сунул мне в руку целую пачку разноцветных бумажек разного фасона и формата.

– Что это? – слегка удивился я.

– Это вам.

– Зачем?

– За то, что вы у нас пишете.

– Да что же я с этим буду делать?

– Берите. Такой у нас порядок.

– Какие смешные бумажки…

Чтобы не обижать симпатичного управляющего конторой, я сделал вид, что пачка этих странных обрезков раскрашенной бумаги очень меня обрадовала, отошел в сторону и стал рассматривать бумажку за бумажкой.

Были очень потрепанные, склеенные, но были и новенькие, от которых еще вкусно пахло типографской краской…

Одни кусочки чрезвычайно напоминали мне ярлычки на спичечной коробке, другие – наклейку на лимонадной бутылке, третьи – наклейку на нарзанной бутылке – даже орел был нарисован, – четвертые очень походили на крап игральных карт.

Были и просто спокойные серые бумажки…

А одна бумажка, размером побольше других, даже понравилась мне: очень красиво на ней была изображена яркая – желтая с черным – георгиевская лента.

– Послушайте, – робко сказал я, приблизившись к управляющему, – нельзя ли мне обменять этот ярлычок от спичечной коробки на большую штучку с желтой ленточкой.

– Можно, – усмехнулся управляющий. – Только я у вас возьму за одну с ленточкой – 25 ярлычков.

«Ловкий какой, – подумал я, отходя. – 25 ярлычков! Штуки три я бы еще дал, а 25… Ищи других дураков».

Я отобрал самые красивые кусочки с картинками и ярлыки и сунул все это в карман, а узенькие маленькие ленточки были некрасивые – я их выбросил: улучшил минуту, когда управляющий не смотрел на меня, и бросил в угол.

А то заметит еще, обидится…

Пришел я домой, вынул пачку подаренных мне бумажечек и положил их в ящик письменного стола – в этом ящике у меня всякий дрязг валяется: кусочки обгорелого сургуча, приглашение на свадьбу с золотым обрезом и пуговицы от давно уже погибших брюк.

А вчера слышу, маленький сынишка соседки так раскапризничался, что сил нет – работать мешает.

Взял я часть полученной мною пачки, пошел к нему, стал его утешать:

– Погляди-ка, какая цаца: если не будешь плакать, я тебе подарю.

Подошла мать, посмотрела на нас, сказала небрежно:

– Вы ему этих засаленных бумажек не давайте еще заразится, не дай бог… Дайте ему лучше эту, с черно-желтой ленточкой.

– Пожалуйста. На тебе, Петя… Видишь, какая хорошая ленточка. И вот тебе еще две серенькие бумажечки с красными дядями. Видишь, какие хорошенькие мордочки в кружочке.

Заинтересованное дитя можно купить всяким пустяком. Нужно только знать, как к ним подойти…

* * *

Вчера писал для одного знакомого рекомендательное письмо…

Он сидел тут же, ждал.

В перо попала волосинка и повезла, замазывая все закругления букв.

Я выругался, поискал глазами клочок бумажки, чтобы очистить перо, не нашел, выдвинул ящик стола, взял ярлычок и стал обтирать перо.

И тут я с удивлением заметил, что на лице моего знакомого отразился ужас.

– Что вы делаете?! – крикнул он.

– Разве не видите? Обтираю.

– Чем? Да ведь эта керенка!!

– Ну? Я не знал, что оно так называется.

– Да ведь это деньги!!!

– Что вы говорите? – ахнул я, искренно огорченный. – Неужели на эту бумажку можно купить костюм?

– Ну, положим, для костюма нужно таких штук пятьсот, шестьсот.

– Вот видите! Где мне столько набрать… А башмаки можно купить?

– Штук двести нужно.

– То-то и оно. А у меня их и пятидесяти штук не наберется. Тут, впрочем, еще есть такие, с красными портретиками…

– Это украинки!..

– Что вы говорите? А эти, вот, розово-лиловенькие, пестренькие…

– Ну да! Крымские двадцатипятирублевки. Только это фальшивая.

– Плохо сделана, что ли?

– М…м…да, если хотите. Ее у вас не примут.

– Выбросить, что ли?

– Придержите пока. Может быть, какой-нибудь дурак и возьмет.

– А я давеча мальчишечке дал поиграть такими вот. Одна была с ленточкой. Черная с желтым.

– И глупо сделали. Ведь вы на эти бумажечки можете чего-нибудь купить.

– А чего?

– Ну, я уж не знаю. Пойдите на базаре и купите.

«Врет, поди», – недоверчиво подумал я.

Но – решил попробовать.

* * *

Как смешно!

Оказывается, действительно, за эти обрезочки кое-что дают.

Я пошел на базар, положил на прилавок одного ларька всю пачку и спросил:

– Что дадите за это?

Оказывается, дали:

1) Целого гуся

2) Два десятка яиц

3) Фунт масла

Подумайте только: целый фунт масла!

А и бумажек-то этих было не больше четверти фунта.

Я схватил все завернутое мне – гуся, яйца и масло – и поспешно ушел, почти убежал, боясь, чтобы торговец не раздумал.

Вдруг да вернет.

Гусь оказался очень милым, сочным, да и из яиц добрая половина была свежая, съедобная.

Эге-ге…

Начинаю понимать смысл жизни…

Давно собирался покушать жареного поросенка. Завтра же пойду к управляющему конторой, попрошу: не даст ли он мне еще с полфунтика бумажек.

Узнал я также, что напрасно выбросил тогда узкие длинные ленточки: за четыре таких ленточки дают коробку спичек.

Это говорят:

– Купон.

А черт же его знал!

Купон, не купон.

По виду некрасивый.

Леденящая душу история

Эту историю рассказал мне один человек.

– Видите, – сказал он мне, показывая в театре на сидящего в ложе полного блондина. – Видите этого господина? Инженер Пятеркин. Замечательно светлая личность! Я очень хотел поступить к нему на службу и, представьте себе, – никак, ну, никак – не могу!

– Что ж… не хочет он, что ли? – спросил я вяло, без любопытства, как спрашивают, обыкновенно, предчувствуя впереди скучный безынтересный рассказ.

– Он-то не хочет? Да он спит и видит, чтобы меня к себе залучить!

– Значит, вы не хотите?

– Хочу! С руками и ногами готов пойти!

– Понимаю! Значит, дело у вас еще не открылось?

– На полном ходу дело!

– Догадался: вакансий нет?

– Есть! Как раз для меня!

– Жалование маленькое, что ли?

– Еще вчера он предлагал мне 20 тысяч в месяц!

– Да провалитесь вы! В чем же дело?! Он хочет, вы хотите, дело интересное, жалованье большое, – а поступить не можете!

И тут, отведя меня в уголок за дверью, он рассказал мне одну из самых диких историй наших диких дней.

…Этот Пятеркин обо мне очень много наслышан. Как-то встречает меня:

– Поступайте ко мне на службу!

– К вам-то? Да с удовольствием. А какое жалование?

– Три тысячи в месяц.

– Пожалуй, подходит. Закончу дела на своей теперешней службе и через две недели к вам.

Закончил я дела, собрался к инженеру, Пятерки-ну, узнала жена, одобрила. Потом спрашивает:

– А какое жалование?

– Три тысячи.

С ума ты сошел? Не хватит!

Постой… А я уже две недели тому назад покончил с ним.

– То было две недели тому назад, а то теперь! Тогда масло стоило 30 рублей фунт, а теперь 45, тогда ботинка стоили тысячу рублей, а теперь полторы. И все так… Пойди, измени условия!

Прихожу: рассказываю. Инженер Пятеркин, как я уже изволил вам докладывать, – светлая личность! Да, говорит, вы правы… За эти две недели жизнь поднялась в полтора раза. Хорошо. Будете вы у меня получать четыре с половиной тысячи!

Радостный, побежал я к жене. До того бежал, что вспотел, пронизало меня ветром, пришел домой и слег. Инфлюэнца.

Две недели провалялся. Встал, собираюсь к инженеру Пятеркину.

А жена опять:

– Постой! Как же ты будешь получать четыре с половиной тысячи, когда жизнь опять вздорожала на 35 процентов. Масло, что стоило 2 недели тому назад 45, – теперь 60, ботинки вместо полторы – две тысячи!

Пошел я к этой светлой личности Пятеркину, рассказал.

С одного слова все понял человек!

– Верно, – говорит. – Ежели, – говорит, – по маслу равняться – цена вам шесть тысяч. Только подождите две недельки. Пока вы болели, я на ваше место взял на месяц временного человека. Дослужит он и уйдет. А вы на его место.

Подождал я две недели, собираюсь идти к Пя-теркину. Жена опять:

– А какое жалование?

– Шесть тысяч.

– Что ты, милый! Как же можно на шесть тысяч прожить, когда масло уже 120, ботинки – четыре тысячи.

Прихожу к этой буквально замечательной личности Пятеркину – рассказываю…

– Верно, – говорит. – Если уж начали мы по маслу равняться и по ботинкам – так и будем продолжать. Значит, полагается вам 9 тысяч. Контракт на 3 года, как у нас установлено…

Тут меня и осенило.

– Позвольте! – говорю. – Ежели за это время каждый месяц цены на все увеличиваются вдвое, то как же я могу застыть на одном и том же жалованье? Ведь этак я месяца через три умру с голода.

До чего это была светлая личность – сказать даже не могу.

– Верно, – кричит, – совершенно бесспорно! Тогда мы, если вы хотите, сделаем расчет прогрессивный. Два месяца тому назад сколько стоило масло?

– 30 рублей.

– Месяц тому назад?

– 60.

– Теперь?

– Значит, 120.

– Ботинки?

– То же самое: тысяча – две тысячи – четыре тысячи…

– Так, – говорит, – теперь, когда мы математически установили вздорожание жизни в месяц ровно вдвое… (ох, и математик же был, шельма! Светлая голова! Недаром – инженер!)… то теперь мы, говорит, равняясь по маслу и ботинкам, исчислим математически и увеличение вашего жалования… Этот месяц вы получите 9 тысяч, второй – 18, третий – 36, четвертый – 72, пятый – 134, шестой – 288, седьмой – 576, восьмой… ну, будем для ровного счета считать – миллион в месяц. На девятый месяц – 2 миллиона, десятый – четыре, одиннадцатый – 8, двенадцатый – 16 миллионов…

Он погрузился в вычисления, потом оторвался, покрутил головой:

– Гм…да! Выходит, что к концу второго года вы получите ежемесячно 64 миллиарда, а к середине третьего года свыше четырех биллионов в месяц.

– Многовато, – задумчиво сказал я.

– Да, дело, пожалуй, этого не выдержит.

– И возиться с ними, с такой уймой деньжищ, тоже, знаете, затруднительно. Ведь эти четыре биллиона домой привезти – обоз нанимать придется!

– И верно! А сколько миллиардов один обоз будет стоить? Да помещение для хранения нужно… Сухое, железобетонное! Да страховка от пожара, да сторожа, да счетчики…

Говорю ж вам – светлая был голова инженер Пятеркин все высчитал – даже сторожей не забыл!

Сидим мы, молчим оба – грустные-прегрустные.

– Что ж теперь делать? – спрашиваю. – Может, плюнуть пока на эти расчеты и поступить к вам тысяч на десять!.. А там видно будет.

– А контракт на 3 года? Ведь по уставу нашего общества – мы без контракта не можем.

Вздохнул я. Ушел.

И так вот до сих пор хожу я к нему. Поговорим, поговорим и разойдемся.

И мне хочется служить, и ему страх как хочется, чтобы я поступил. И прошло уже с тех пор три недели. И масло уже 180, ботинки вчера жене купил – 7000, значит, наш расчет по маслу был верен, а поступить все не могу!..

Сойдемся оба и чуть не плачем…

Голова рассказчика уныло свисла на грудь.

– А я, собственно, не понимаю, – заметил я, – почему вам было не подписать контракт на эти 4 биллиона? Получали бы вы 4 биллиончика в месяц, а ботинки стоили бы тогда биллиончика три…

– Мы-то оба понимаем, но главное – перевозка! Да наем сухого железобетонного сарая, да сторожа, да счетчики, да кассиры… Инженер Пятер-кин – светлейшая голова – он уже все высчитал!

Да… Страшные, леденящие кровь драмы совершаются около нас каждый день, а мы проходим себе мимо, как дураки, и ничего не замечаем.

IV. Спекуляция

Борцы

На первом организационном собрании «Общества русских граждан, сорганизовавшихся для борьбы о спекуляцией» («Обспек») – инициатор организации Голендухин говорил:

– Господа! Не только административными мерами нужно бороться со спекуляцией! На помощь власти должны прийти сами граждане, должна прийти общественность! Посмотрите на Англию (и все посмотрели на Англию) – там однажды торговцы повысили цену на масло всего два пиастра на фунт – и что же! Вся Англия встала на ноги, как один человек – масло совершенно перестали покупать, всеобщее возмущение достигло такой степени, что…

– Простите, – поправил Охлопьев, – но в Англии пиастров нет. Там – пенни.

– Это все верно. Я сказал для примера. Обратите внимание на Германию (и все обратили внимание на Германию) – там на рынке фунт радия стоит…

– Я вас перебью, – сказал Охлопьев, – но радий на фунты не продается…

– Я хотел сказать – на пиастры…

– Пиастры не мера веса…

– Все равно! Я хочу сказать: если мы сейчас повернемся в сторону России (и все сразу повернулись в сторону России), то… Что мы видим?!

– Ничего хорошего, – вздохнул Бабкин.

– Именно вы это замечательно сказали: ничего хорошего. У нас царит самая безудержная спекуляция, и нет ей ни меры, ни предела!.. И все молчат, будто воды в рот набрали! Почему мы молчим! Будем бороться, будем кричать, разоблачать, бойкотировать!!

– Чего там разоблачать, – проворчал скептик Турпачев. – Сами хороши.

– Что вы хотите этим сказать?

– Я хочу сказать о нашем же сочлене Гадюкине.

– Да, господа! Это наша язва, и мы ее должны вырвать с корнем. Я, господа, получил сведения, что наш сочлен Гадюкин, командированный нами за покупкой бумаги для воззваний, узнал, что на трех складах, которые он до того обошел, бумага стоила по 55 тысяч, а на четвертом складе с него спросили 41 тысячу… И он купил на этом складе 50 пудов и продал сейчас же в один из первых трех складов по 47 тысяч.

– Вот-те и поборолся со спекуляцией, – вздохнул Охлопьев.

– Ловко, – крякнул кто-то с некоторой даже как будто завистью.

– Именно, что не ловко, раз попался.

– Внимание, господа! – продолжал Голенду-хин. – Я предлагаю пригвоздить поступок Гадю-кина к позорным столбцам какой-нибудь видной влиятельной газеты, а самого его в нашей среде предать… этому самому…

– Чему?

– Ну, этому… Как его… Остро… остра…

– Остракизму? – подсказал Охлопьев.

– Во-во! Самому острому кизму.

– Чему?

– Кизму. И самому острейшему.

– Позвольте: что такое кизм?

– Я хотел сказать – изгнание! Долой спекулянтов, откуда бы они ни появлялись… Но, вместе с тем, мы должны и отдавать дань уважения тем коммерсантам, которые среди этого повального грабежа и разгильдяйства сохранили «душу живу». Я предлагаю послать приветствие оптовому торговцу Чунину, который, получив из-за границы большую партию сгущенного молока, продает его по 1100 р., в то время, когда другие оптовики продают по 1500, и это при том условии, что сгущенное молоко еще подымется в цене!!

– А где он живет? – задумчиво спросил Бабкин.

– А вам зачем?

– Да так зашел бы… поблагодарить. Отдать ему дань восхищения…

– Он живет, Соборная, 53, но дело не в этом…

Встал с места Турпачев.

– Предлагаю перерыв или вообще даже… Закрыть собрание…

– Почему?

– Да жарко… И вообще… Закрыть лучше. До завтра.

– Да! – сказали Грибов, Абрамович и Назан-ский. – Мы присоединяемся. Закрыть.

Большинством голосов постановили: закрыть.

* * *

У ворот дома Соборная, 53 – столкнулись трое: Абрамович, Бабкин и Грибов.

– Вы чего тут?

– А вы?

– Да хочу зайти просто… От имени общества принести благодарность Чунину, этому благородному пионеру, который на фоне всеобщего грабежа, сияя ярким светом…

– Бросьте. Все равно опоздали!

– Как… опоздал?

– Свинья этот Голендухин. А еще председатель! Инициатор…

– Неужели все скупил?

– До последней баночки. А? По 1100. А я-то и пообедать не успел, и извозчика гнал.

– Возмутительно!! В эти дни, когда общественность должна бороться… Где он сейчас?

– Только что за угол завернул. Еще догоните.

Из ворот вышел Турпачев.

– Господа! Я предлагаю не оставлять безнаказанным этого возмутительного проступка представителя общественности, в то время, когда наша Родина корчится в муках, когда уже брезжит слабый свет новой прекрасной России…

– Слушайте, Турпачев… А он по 1300 не уступил бы?

– Какое! Я по 1400 предлагал – смеется. Если мы, господа, обернем свои взоры к Англии…

Но никто уже не оборачивал своих взоров к Англии.

Стояли убитые.

Торговый дом «Петя Козырьков»

Мы уже стали забывать о тех трудностях, с которыми сопряжено добывание денег «до послезавтра» В свое время – до революции, которая поставила все вверх ногами – это было самое трудное, требующее большой сноровки искусство.

Подходил один знакомый к другому и, краснея и запинаясь и желая провалиться сквозь землю, тихим, умирающим голосом спрашивал:

– Не можете ли вы одолжить мне пятьдесят рублей на две недели?

– Знаете что? – находчиво возражал капиталист. – Я лучше одолжу вам два рубля на пятьдесят недель.

Иногда ловили на ошеломляющей неожиданности:

– Послушай, – запыхавшись, подлетал один к другому, – нет ли у тебя двугривенного с дырочкой?

– Н-нет… – растерянно бормотал спрашиваемый. – В…вот – без дырочки есть.

– Ну, черт с тобой, все равно, давай без дырочки!

И, выхватив у сбитого с толку простака серебряный двугривенный, исчезал с ним.

Были случаи и явно безнадежные:

– Что это у вас?.. Новая сторублевка? Вы знаете, моя жена еще таких не видела. Дайте, снесу покажу ей… Да вы не бойтесь – верну. Дня через три-четыре встретимся, и верну.

А вот случай, чрезвычайно умилительный по своей беспочвенности:

– Что это вы все в землю смотрите?

– А? Полтинник ищу.

– Обронили, что ли?

– Я? Нет. Но я думаю, может, кто другой обронил.

Ах, с каким трудом раньше давали взаймы.

По свидетельству старинных летописцев (да позволено нам будет выразиться по-церковнославянски) это было «дело великого поту».

Должник приступал к этой несложной операции, будто к операции собственного аппендицита, дрожа, заикаясь и спотыкаясь, заимодавец – с наглостью и развязанностью необычайной, неслыханной – третировал несчастного en canaille, задавая ему ряд глупых вопросов и одаривая его попутно ни к черту не годными советами:

– А? Что? Да! Взаймы просите. Вы что же думаете, что у меня денежный завод, что ли? Нужно жить экономнее, молодой человек, сообразуясь с вашими средствами! Если бы я еще сам печатал деньги – тогда другое дело!.. А то ведь я и не печатаю – не правда ли? Чего вы там бормочете? А? Что? Ничего не понимаю!

Фу, какое было гадкое чувство!

* * *

А теперь у нас в России настал подлинный золотой век:

– А, что? Просите 7 тысяч? Да какой же это счет – 7 тысяч? Не буду же я ради вас менять в лавочке десятитысячную?! Или берите целиком десятитысячную или подите к черту.

– Очень вам благодарен… Поверьте, что я на будущей неделе… сейчас же…

– Ладно, ладно, не отнимайте времени пустяками…

– Ей-богу, я как только получу от папы деньги…

– Да отстанете вы от меня или нет?.. Действительно, нашел о какой дряни разговаривать.

– Поверьте, что я никогда не забуду вашей… вашего…

– А чтоб ты провалился! Не перестанешь приставать – выхвачу обратно бумажку и порву на кусочки!

– Однако… Такое одолжение… Так выручили…

Сразу видно, что это старозаветный, допотопный должник.

Новый возьмет и даже не почешется.

А если вся требуемая сумма – тысяча или две так он это сделает мимоходом, будто, летя по своим делам, на чужой сапог сплюнул.

– Сколько стоят папиросы? Две тысячи? Сеня! Заплати, у меня нет мелких. Как-нибудь сочтемся, а не сочтемся – так тоже не важно.

И Сеня платит, и Сеня смеется, распялив рот, не менее весело, чем жизнерадостный курильщик.

* * *

Позвольте рассказать об операции, которую любой из читателей может проделать в любой день недели и которая тем не менее несет благосостояние на всю остальную жизнь…

Один ушибленный жизнью молодой человек, по имени Петя Козырьков, не имея ни гроша в кармане, лежал в своей убогой комнате на кровати и слушал через перегородку, как его честила квартирная хозяйка.

– И черт его знает, что это за человек?! Другие, как люди: спекулируют, хлопочут, торгуют, миллионы в месяц зарабатывают, а этот! И знакомства есть всякие и все… а черт его знает, какой неудалый! Слушайте, вы! Еще месяц я вас держу и кормлю, потому я вашу покойную мама знала, а через месяц, со всеми бебехами вон к чертям свинячим! Вот мое такое, благородное, честное слово…

А, надо сказать, Петя не зря лежал: он дни и ночи обдумывал один проект. Теперь же услышав ультиматум, дарующий ему совершенно точно один месяц обеспеченной пищей и кровом жизни, Петя взвился на дыбы, как молодой конь, и, неся в уме уже выкристаллизованное решение, – помчался на Нахимовский проспект.

Известно, что Нахимовский проспект – это все равно что Невский проспект: нет такого человека, который два-три раза в день не прошелся бы по нем.

И вот на этом свойстве Нахимовского построил Петя свою грандиозную задачу: стал у окна гастрономического магазина Ичаджика и Кефели, небрежно опершись о медный прут у витрины, и стал ждать…

Ровно через три минуты прошел первый знакомый…

– Афанасий Иванович! Сколько лет, сколько зим… Голубчик! У меня к вам просьба: дайте десять тысяч. Не захватил с собой бумажника, а нужно свечей купить.

– Да сделайте ваше такое одолжение… Пожалуйста. Что поделываете?..

– Так, кой-чего. Спасибо. Встречу, отдам.

– Ну, какие глупости. Будьте здоровы. Почин, говорят, дороже денег.

Через полчаса у Пети было уже 70 тысяч, а через четыре часа 600.

Это была, правда, скучная работа, но Петя для развлечения варьировал ее детали: то ему нужно купить было не свечей, а винограду для именинницы, то «ему предлагали приобрести очень миленькое колечко за триста тысяч» и не хватало десяти.

Короче говоря, к шести часам вечера Петя встретил и задержал на минутку сто знакомых, что составляло по самой простой арифметике – миллион.

Пересчитал Петя добычу, сладко и облегченно вздохнул и помчался в кафе.

Уверенно подошел к одному занятому столику.

– Сгущенное молоко есть?

– Сколько надо?

– А почем?

– Оптом две тысячи.

– Пятьсот коробок.

– Ладно. Завтра утром на склад.

Свез Петя пятьсот коробок домой, сунул их под кровать, лег на кровать – и начался для него месяц самой сладкой жизни: дни и ночи лежал он на кровати, этот умный Петя, и чувствовал он, что в это самое время под ним совершается таинственный и чудный процесс постепенного, но верного обогащения его сгущенным швейцарским молоком, – не исследованный еще новыми экономистами процесс набухания и развития.

И ровно через месяц слез Петя с кровати, пошел в кафе и, усевшись за столик, громогласно сказал:

– Есть пятьсот банок сгущенного молока. Продаю.

Налетели, как саранча.

– Почем?

– А сколько дадите?

– По четыре!

– По шесть дайте.

– По пять!!

– Сделано.

Получил Петя два с половиной миллиона, расплатился с добросердечной хозяйкой, пошел на Нахимовский, стал на то же место и принялся ловить своих заимодавцев:

– Афанасий Иванович! Сколько лет, сколько зим. Что это я вас не видел давно? Там за мной должок… Вот, получите.

– Ну, что за глупости. Стоит ли беспокоиться. Я, признаться, и забыл. Спасибо. Ну, что поделываете?

– Так, кой-чего. Александр Абрамович! Одну минутку! Здравствуйте… Там за мной должок.

– Ну, какой вздор. Спасибо. Что это за деньги, хе-хе. Одни слезы.

– Ну, все-таки!

До вечера простоял у магазина Ичаджика и Кефели честный Петя, а на другой день – купил на оставшийся миллион спичек и папирос, сунул их под кровать, сам лег на кровать, и так далее…

* * *

Если вы, читатель, ходите по Нахимовскому, а, живя в Севастополе, вы не можете избежать этого – вы должны заметить большой магазин, заваленный товарами, а над огромным окном – золоченая вывеска:

«Торговый Дом Петр Козырьков.

Мануфактура и табачные изделия. Опт.».

Прогнившие насквозь

Зал ресторана. Пустынно. Только за одним из столиков сидят муж и жена, за другим – элегантный молодой господин.

У стены уныло, как осенняя муха, дремлет лакей.

Вот и вся рельефная карта, вот и вся диспозиция той местности, где должна произойти битва житейская.

Начинается тем, что муж бросает целый дождь сердитых взглядов то на жену, то на молодого человека.

Взгляды делаются все ревнивее, все ревнивее.

Наконец муж не выдерживает, вскакивает, надевает нервно перчатки и, скрестив руки, подходит к элегантному господину:

– Милостивый государь!!

– Милостивый государь? – хладнокровно приподнимает одну бровь молодой господин.

– Я заметил, что вы смотрели на мою жену!

– Согласитесь сами, что я не могу вывинтить свои глаза и спрятать в карман. Надо же их куда-то девать.

– Да! Но вы смотрели на нее особенным взглядом.

– Почем вы знаете – может быть, у меня все взгляды особенные.

– Вы на нее смотрели любовным взглядом!!

– Вы должны гордиться, что ваша жена может внушить такое серьезное чувство.

– Ах, так вы же еще и издеваетесь? В таком случае – вот вам!

Муж стаскивает перчатку и бешено бросает ее в лицо молодому господину.

– Что это значит?

– Я бросил вам перчатку! Вызываю вас к барьеру!

– О, сделайте одолжение! Я подымаю брошенную вами перчатку и принимаю ее.

– То есть как принимаете? Вы должны мне ее вернуть!

– Ничего подобного! Дуэльный кодекс Дурасова гласит…

– Плевать я хотел на дурасовский кодекс, когда мои перчатки стоят 28 тысяч!!

– Вот эти перчатки?! Полноте!

– Вы считаете меня лжецом?

– Я не считаю вас лжецом, но вас просто ограбили, содрали с вас. Я вам дюжину пар таких перчаток могу достать за 200 тысяч.

– Ей-богу? А гросс можете?

– Пожалуйста! Какие номера?

– Я вам сейчас запишу. Одну минутку.

Оба начинают записывать в записные книжки.

Жена, наблюдавшая с волнением начало этой сцены, вдруг начинает рыдать.

– Что такое? – оборачивается муж. – В чем дело? Постой, мы сейчас кончим.

– Ты сейчас кончишь?! О слизняк, для которого дюжина перчаток дороже чести жены. Я долго колебалась и сомневалась в твоем ничтожестве… Но теперь – увы! Сомнения нет. Ни одной минуты я не могу быть под одной крышей с такой торгово-промышленной слякотью, с такой куртажной мразью! Я ухожу от тебя.

– Опомнись, Катя, милая…

– Прочь с моего пути! Давай мне миллион, и я ухожу от тебя навсегда!

– Какой миллион! За что?

– Нужно же мне жить чем-нибудь?

– Прости, но я взял за тобой в приданное всего 12 тысяч…

– Да! Восемь лет тому назад! Когда наш золотой десятирублевик стоил 10 рублей. (Обращаясь к молодому человеку.) Эй, вы! Сколько бы теперь это стоило? Те 12 тысяч! Ну, скорее!

Молодой человек с готовностью выхватывает записную книжку.

– Сию минуту-с! Высчитаю.

Муж и жена усаживаются за разные столики, с нетерпением ждут конца вычислений.

– Ну что же вы? (нервничает жена).

– Скоро?

– Вот! По золотому курсу, это 183 миллиона 752 тысячи.

Жена энергично:

– Видишь, грабитель? Отдавай мне мои 183 миллиона!

– Постой… Ведь мы проживали вместе. Знаешь что? Возьми семьсот тысяч?

– Миллион!

Муж, вынимая из кармана деньги:

– Эх, всюду убытки.

Жена идет к выходу, потом возвращается.

– Да! Я и забыла: давай еще шестьсот тысяч.

– За что?

– Как за что? Ведь я от тебя завтра утром переезжаю!

– Ну, так что?

– Значит, освобождаю свою комнату. Ты ее сейчас же сдашь – я тебя знаю – и сдерешь за нее тысяч сто в месяц! Вот и давай мне за первый год половину.

Муж, хватаясь за голову:

– А я тебя так любил… Человек, счет!

Официант подбегает с бумажкой в руке.

– Что-о? – кричит муж, просматривая счет. – За бутылку этого гнусного вина вы дерете 15 тысяч?!

– Помилуйте, господин… Себе в покупке стоит 12 тысяч.

– Вот эта дрянь? Да я вам по девяти с половиной сколько угодно достану!

– Годится! Два ящика можете? Франко ресторан?

Оба садятся за столик, записывают сделку. В это время оставленный всеми молодой господин бочком подбирается к даме, шепчет что-то…

– Франко ваша квартира? – улыбаясь, спрашивает дама.

– Франко любая моя комната.

Оба смеются, он берет ее под руку. Уходят.

Муж, аккуратно записав в книжку новую сделку, поднимает голову:

– Человек! А где же жена?

– Она ушла с тем молодым человеком.

– О, боже! – со стоном вскрикивает муж, опуская голову на руки. – Какой ужас!

Тихо рыдает.

Растроганный лакей, склонившись над ним, ласково гладит его по плечу:

– Вы очень страдаете, господин?

– Еще бы! Гросс перчаток, дюжина по двести – и я не успел записать его адреса!

V. Демократия

Драма на море

Матросы одного океанского судна поймали акулу…

Вытащили ее крюком на палубу и распластали.

– А интересно, братцы, что у нее в желудке, – сказал судовой врач.

Бравый матрос одним ударом ножа вспорол акулий желудок, бесстрашно сунул туда руку и вытащил… человеческий череп и записную книжку в прочном коленкоровом переплете, только чуть-чуть разъеденную едким желудочным соком.

– Глянь, ребята, – сказал юнга. – Обезьяни-чий череп.

– Ничего подобного, – возразил доктор. – Судя по форме – это череп первобытного дикаря. Первая ступень развития.

– Не думаю, чтоб «первая ступень», – засмеялся младший офицер. – Не думаю, чтобы первобытный дикарь, ибо при черепе есть записная книжка. Несомненно – обладатель черепа и книжки – одно и то же лицо. А ну, поглядим… Ба! Написано по-русски. Значит, компатриот! Угораздило беднягу. Послушайте-ка!

* * *

«Сыя записная книжка принадлежит члену «Профсогреба» Веденею Дрыкину.

Воскресение. Ужас, ужас и еще раз ужас. Наша старая рыбачья шхуна «Амфитрита» пошла ко дну ко всем чертям. Спасся только начальник и мы, шестеро… Плывем в лодке – куда неведомо! Хорошо еще, что начальник захватил компас и карту… Говорит, что берег в 80 милях и если хорошо грести, то в шесть дней догребем до берега. Навались, ребята!

Понедельник. Гребем. Подсчитывали рационы. Если по два сухаря и куску солонины в день, то на 5–6 дней хватит. Гребем день и ночь.

Вторник. Гребли, гребли, вдруг встает товарищ Алеша Гайкин и говорит этот Алеша Гайкин:

– А что, говорит, товарищи, – ведь тяжелая штука эта гребля.

– Очень, говорим, тяжелая.

– Это, говорит, труд, а всякий труд должен быть организован! Поэтому, говорит, предлагаю немедленно основать профессиональный союз гребцов для защиты наших пролетарских гребцовских интересов!

Начальнику это не особо чтобы понравилось:

– Что вы, говорит, ребята! Какие там союзы? Гребите себе, и конец! Доберемся до берега – тогда что хотите делайте.

– Нет, – говорит Алеша, – это ты врешь! Тогда уже поздно будет, на берегу-то. Мы должны организоваться сейчас. Выбирай, товарищи, председателя!

Вот оно, что значит: сознательный! Сразу сказал – что к чему! Мозговитая башка.

Побросали мы весла – стали выбирать. Ну, понятное дело – Алешу и выбрали.

– В таком разе, – кричит Алеша (радостный такой), – раз вы меня выбрали, то требую восьмичасового рабочего дня, и никаких гвоздей!

А начальник – смех на него смотреть – прямо что только не плачет:

– Да с ума вы, говорит, посходили! Где же это, кричит, видано, чтобы публика чуть ко дну не идет, а сама восьмичасового дня требует?! Да я сам, своими руками, буду хоть 15 часов грести… Одумайтесь, ребята.

– Думали, – говорит Алеша, – достаточно… И раз у нас проснулось классовое самосознание, то никаких ваших разговоров не должно быть. Правильно, товарищи? Голосуйте вставанием…

Проголосовали вставанием – чуть лодку не опрокинули.

А меня секретарем выбрали. Вот-то здорово! И сам не ожидал.

Среда. Решили грести так: четыре часа до обеда, четыре – после обеда. А так как обед был не особо чтобы какой, то Алеша потребовал увеличения пайка под угрозою забастовки.

Прямо плакал наш буржуй-начальник:

– Для вас же, чертей, берегу рационы… Ведь с голоду подохнете.

– Это, – говорит Алеша, – все трефовый разговор… А раз, что пролетариат работает – он должен и сносно питаться. Иначе минимум производительности!

Четверг. Вынул нынче Алеша из кармана книжечку-календарчик, глянул в него да как крикнет – таково радостно:

– Братцы-товарищи! А ведь нынче престольный праздник! Никто не имеет такого права, чтобы заставить нас у праздник работать. Бросай весла!

Ай и голова же! Прямо сил нет.

Пятница. Нынче у нас первый день забастовки. Вся штука вышла из-за того, что Алеша предъявил начальнику от имени профсоюза требование о больничной кассе и обеспечении на случай потери трудоспособности.

Получили отказ – забастовали.

Алеша называет это: «конфликт с предпринимателем».

Вот мозух! Где-нибудь в Англии или еще где – министром был бы, а у нас так, зря околачивается.

Суббота. Забастовка протекает – нормально.

До берега 68 миль.

Рационы – только на завтра. Если потом начальник перестанет кормить – поломаем весла.

Алеша так это и называет: «Порча орудий производства».

Появились акулы.

Этой сволочи еще чего надо?

Воскресенье. Рационы прикончили. Надо же питаться трудящему человеку.

Акулы прямо с ума спятили. Шныряют около лодки день и ночь – никакого им 8-часового рабочего дня нет!

Алеша чивой-то притих, а море, наоборот, разыгрывается. С запада желтая туча ползет, стерва, прямо как живая…

Акулы прямо чуть не через борт прыгают… Алеша даже одну кулаком по морде хватил.

Воскресенье (вечер). Буря. Алеша чего-то плачет.

– Простите, говорит, братцы, меня окаянного… Через меня все подох…

До чего сволочевый вал – чуть лодку не перевернул!

Акулы…

Братцы, что ж это так…

* * *

От последней буквы записи тянулся длинный нервный карандашный хвост – будто кто-то помешал секретарю профсоюза дописать слово.

Дальше шли чистые листки.

* * *

– Какая странная история, – прошептал доктор, швыряя череп через борт. – И ужаснее всего, что никто от этого не выиграл!..

Офицер возразил:

– Как никто? А акулы?»

Дневник одного портного

Мне нужно было заказать себе костюм. Я пришел к портному и спросил:

– Вы портной?

– Видите ли, – отвечал он. – Короче говоря, я действительный член профессионального союза «Игла».

– Костюм мне сшить можете?

– М-м-м… Пожалуй. Только ведь это очень трудная штука – сшить костюм. Вы не думайте, что это так себе, пустяк.

– Я знаю. Если бы это было «так себе», я сшил бы сам. Сколько возьмете с моим матерьялом?

– Триста тысяч.

– Виноват, я даю и подкладку.

– А то как же. И пуговицы за ваш счет, и нитки. А иначе, согласитесь сами… Давайте задаток. Сто.

Я дал задаток и выжидательно остановился перед ним.

– Чего ж вы стоите? Ступайте домой. Как-нибудь на днях заверните.

– Виноват… А мерку?

– Можно и мерку. Впрочем, это не важно – рост у нас один. На какой-нибудь вершок вы выше и худее.

Вернувшись домой, я спросил у соседа:

– Сколько зарабатывает теперь ремесленник или рабочий?

– А черт его знает. Тысяч триста, я думаю.

– Не может быть! С меня сейчас за шитье одного костюма взяли триста тысяч!!

– А может быть, он будет шить ваш костюм целый месяц.

– Как месяц?! Раньше в два дня шили!

– Кто?!

– Портные.

– А теперь кто шьет?

– Действительный член профессионального союза «Игла».

– Ну, вот видите.

– А может, и этот, тово… В два дня… А?

– Тогда нужно предположить, что за 24 рабочих дня; в месяц он зарабатывает три миллиона шестьсот тысяч.

Это неслыханно!! Вот видите.

Через неделю я пошел к портному на примерку. Он сказал:

– Не готово к примерке.

Я беспомощно обвел глазами комнату, и вдруг мой взгляд упал на тоненькую тетрадку, валявшуюся на краю огромного стола. На обложке было написано:

«Дневник действ, члена проф. союза «Игла» Еремея Обкарналова»…

– Хоть стакан воды дайте, – кротко попросил я.

Он пошел за водой, а я украл тетрадку, сунул ее в карман и тихо вышел.

Дома прочитал. Записываю без сокращений и изменений.

2-го числа. Принимал сегодня заказ. Пока снимал мерку, торговался с заказчиком, глядишь – и день прошел.

3-го числа. Рассматривал материю. Какой хороший материал носят проклятые капиталисты, а? Пока пил чай, обедал, то, се – ан уж и вечер. Прямо ничего не поспеваешь делать. Засяду с завтрашнего дня!..

4-го числа. Праздник. Не работал. Отдыхал.

5-го числа. Ходил за нитками и пуговицами. Прихожу к магазину, а он закрыт. Вот черти – все бы им обедать. Вернулся домой, пил чай, пошел опять, – а магазин совсем и закрылся. До чего народ дармоед пошел. Когда они и торгуют – не понимаю.

6-го числа. Воскресенье. Отдыхал.

7-го числа. Хоть голова и трещит, но работа – первое дело.

Кроил штаны. Выкроил одну штанину – так разломило спину, что разогнуться не могу. Когда же, наконец, эта наглая эксплуатация нашего каторжного труда прекратится?

8-го числа. Престольный праздник. Слава Богу, хоть денечек отдохнем.

9-го числа. Опять ходил за пуговицами. Три магазина обошел, пока нашел, что нужно. Так и проваландался.

А здорово, черти, делают шашлык в погребе «Майскаяроза»! Только куда я задевал пуговицы? Неужто в «Майской розе» оставил? Пойтить, узнать.

10-го числа. Ну, да – там. Как это я ей-Богу…

11-го числа. Штаны почти совсем выкроил. Разломило спину. Пьют, пьют нашу кровь, и когда это кончится неизвестно.

12-го числа. Скроить жилетку, что ли?

13-го числа. Воскресенье. Разгибал спину.

14-го числа. Кроил жилетку. Ножницы совсем тупые Снести поточить, что ли ча?

15-го числа. И где это я мог забыть? Неужто опять в «Майскойрозе»?

16-го числа. Так и есть.

17-го числа. Табельный день.

18-го числа. Собрание профессионального союза «Игла». Когда же это я за пиджак примусь!

19-го числа. Очень большой праздник.

20-го числа. Воскресенье.

21-го числа. Заказчик ругался, как какая-то собака. Побыл бы в моей шкуре! В биоскопе – картина «Зачем ты, безумная, губишь того, кто увлекся тобой». Пойтить после работы, что ли…

22-го числа. Принимал заказ от какого-то Аверченки. Очень подозрительная личность. Чуть ли не собирался торговаться. Наглеет публика, сил нет. «Мерку, говорит, сними». Смех один. Будто с покойника.

23-го, 24-го, 25-го, 26-го Кройка брюк, полпиджака, «Майская роза», пуговицы в лавке, в биоскопе «И сердцем, как куклой, играя, вы сердце, как куклу, разбили». Прямо чуть не плакал.

На этом дневник обрывался.

* * *

Было время, когда рабочие и ремесленники с оружием боролись за введение 8-часового рабочего дня.

Я думаю, если бы мы, буржуи, ввели теперь для рабочих и ремесленников восьмичасовой рабочий день они оказали бы нам вооруженное сопротивление.

Аристократ Сысой Закорюкин

Так как не сегодня – завтра это придет, то не будем, подобно страусу, зарывать голову в песок…

Давайте взглянем этому страшному «ЗАВТРА» прямо в его смеющуюся, строющую гримасы – харю.

У сапожника Сысоя Закорюкина («Мужская и дамская обувь, заказы я починка») сегодня бал…

Особняк его залит огнями, из окон на улицу доносятся звуки струнного оркестра, а мордастый швейцар вальяжно прохаживается у подъезда, щеголяя красной с желтым ливреей (родовые цвета Сысоя Закорюкина) и помахивая на потеху собравшимся мальчишкам увесистой булавой.

Наверху же, у входа в зал, как это и полагается, – хозяин и хозяйка дома, Сысой и Анисья, – встречают именитых гостей.

Увидев приближающегося гостя, Сысой привычным элегантным жестом вытирает руку о шевиотовые штаны и подает ребром, лихо рубанув ею воздух.

– Проходите, проходите, – приветливо говорит он. – Нечего тут топтаться.

Анисья стирает концом шейного платка пот с пылающего лба и сияюще подмигивает гостям:

– Мой-то, а? Каки кренделя выкомаривает! А?

Гости все прибывают и прибывают – один гость именитее другого: портной Птахин, слесарь Огуречный, владелец лимонадной будки Гундосов, яичная торговка Голендуха Паскудина – не та, что умерла Макридой – миллионершей, а ее сестра, Голендуха, еще один портной – Обкарналов – все самая изысканная финансовая аристократия.

Среди гостей носятся даже слухи, что обещал прибыть портовый грузчик Вавило Рыклов – аристократ из аристократов, денди из дендев.

Его историографы и мемуаристы утверждали даже, что он в «двадцать одно» не моргнув глазом ставит на карту по полтораста, двести тысяч и выпивает в день по 3 бутылки мартелевского коньяку.

Наконец, все гости съехались.

Оркестр грянул «Алеша, ша», и пары закружились.

Хозяйка дома сидела у стены с солидным владельцем лимонадной будки и вела солидный, но увлекательный разговор.

– Набавил я на стакан воды двести – и что же вы думаете? – пьют, черти. Никто даже слово не скажет. Сосет, анафема, по два, по три стакана. Прямо ты его хоть с кашей ешь!

В голосе Гундосова слышалось почтительное удивление.

– Народ, диствительно, – покачала солидно головой хозяйка. – Прямо будем говорить – озверел! Приходит заказчик: «Сколько за сапоги?» – «Четыреста тысяч!» – «За пару?» Мой-то прищурился да как ляпнет: «Где там за пару! За штуку. Пара – восемьсот». И ведь заказывают!

– Дела! Музыку откуда достали?

– Один тут профессор консерватории обтяпал! Головастый, а иногда по роялю жахнет так, что чертям тошно.

– Известно, с голоду чего не сделаешь. У меня вот тоже бывший атташе посольства заказы принимает – прямо на улице подобрал я его – так ведь до чего лих с заказчиком говорить – прямо уму непостижимо! Такого ему Оскара Уайльда вотрет…

– Стаканчик мороженого!

– И очень даже. Здорово закручено. Сами крутили?

– Зачем сами. У нас тут бывший профессор химии принанят для энтого дела. Рикиминдовали, что будто по какому-то анабиозу собаку съел. Вот мы его для мороженого и приспособили. Нехай себе крутит. Вообще, знаете, теперь вся энтилиген-ция на службе у капитала. Хотели мы даже концертик нынче соорудить, Собинова с Аверченкой договаривали, да ломучие они какие-то, Бог с ними. Пойдите вы, говорят, к этому самому… и слово то забыла, нехорошее слово. Одначе танцами дирижирует у нас балетмейстер киевского Оперного театра, а стол украшал художничек тут один – он еще в 16 году от Академии поездку в Италию получил. Известно, жрать всякому хотца…

Под утро бал у Сысоя Закорюкина («Мужская и дамская обувь, заказы и починка») – кончился.

Усталая, но довольная разъезжалась по домам новая аристократия.

И у подъезда долго еще можно было слышать зычные выкрики швейцара – бывшего оперного баса, творца партии Мефистофеля в «Фаусте»:

– Кучер, барон Ментден! Давай карету Гундо-сина.

– Шофер Голендухи Паскудиной, князь Белопольский! Заводи мотор!

– Куда запропастился, черт его дери, граф Гронский?! И из предутренней мглы слышался сонный голос:

– Граф Гронский поехал в чайную, а потом лошадей.

Раньше на старом добром стяге было написано:

«Сим победиши!»

Теперь, вместо Сима, пришла пора другого Ноева сына…

На русском стяге красуется по новому правописанию: «Хам победиши!»

VI. Бесквартирье

Ищут комнату

По всему угрюмому зимнему побережью звенит один и тот же надрывный крик:

– Дайте комнату!

Но нет комнаты…

«И висела ночь без исхода»…

На последней странице газеты в правой ее стороне толпой собираются бледные призраки безысходно ищущих, и еле-еле слышишь в сутолоке жизни их бескрасочный шелест:

– Дайте же комнату…

Впрочем, не все публикации вялы и бескрасочны… В последнее время жизнь научила ищущих придавать своим стонам яркую, пышную, красочную оболочку:

«3000 руб. тому, кто укажет комнату, безразлично где».

«Дайте комнату! Буду отапливать своими дровами всю квартиру».

«За комнату буду готовить и себе и хозяевам обед из своего провианта, а также научу любой музыке».

Есть и сложные объявления:

«Ищу комнату. Если с отдельным ходом – отдам хозяйке свои новые лаковые открытые туфли и японские ширмы. Если же отдельный ход и центр города – прибавлю еще перламутровый бинокль и право брать продукты в кооперативе «Одно удовольствие». Тут же продается беличья шубка, крытая рипсом».

А вот расчет на психологию:

«Указавшему комнату уплачу 1000 руб. франками».

Человек, так сказать:

«Берет на валюту».

А вот публикация, прямо умилительная своей наивностью, беспочвенностью и полной бесцельностью:

«Ищу комнату для одинокой. С предложениями (?!) обращаться на имя М. С.».

Разве во время воя тропической бури можно услышать жужжание комара?

Таких же результатов достиг бы лондонский Дрюри-Ленский театр, если бы анонс о своем спектакле вывесил на верхушке пальмы в центре африканской пустыни Калахари.

Бедная наивная «одинокая».

Тогда уж понятнее эти две строки:

«Если вы порядочные люди, дайте комнату одинокому!»

Тут хоть вопль слышится, какой-то шум производит человек: авось, кто-нибудь и преклонит свое ухо.

* * *

Один мой приятель, человек очень серьезный, не мальчишка, не вертопрах, – вертелся, вертелся без квартиры, мучился, мучился, изучал, изучал быт и психологию газетных публикаций о комнатах, да, вдумавшись хорошенько во все это дело, – и бухнул в газете объявление:

«Согласен жениться на хозяйской дочери за комнату. Возраст безразличен, цена безразлична, все безразлично, кроме комнаты! Адресуйте предложения руки и сердца и комнаты – туда-то»!

Большого ума человек был мой приятель: в тот же день к нему явился пожилой господин.

– Я по поводу своей дочери.

– И комнаты, конечно? – осторожно добавил мой приятель.

– Ну, само собой разумеется. Одно без другого не будет.

– A-а. Очень приятно. Хорошенькая?

– Ничего себе, росту небольшого, но зубки…

– К черту зубки! Я о комнате спрашиваю: комната хорошенькая?

– Ничего себе. А дочь, можете представить, такая способная: кончила за четыре класса…

– Светлая?..

– М…м… Как вам сказать? Скорее, каштановая.

– Обои, что ли?

– Нет одна. У меня единственная.

– Обои, вы говорите, каштановые или что?!

– Волосы.

– Чьи?!

– Дочкины.

– А чтоб вас! Я вас о серьезном спрашиваю, а вы мне о пустяках.

– Ах, вы о комнате? Да ничего… светловатая. Она у меня все перебирала, не хотела выходить, вот и доперебиралась! Досиделась до того, что рада и втемную…

– Как втемную? Чего втемную! Вы же говорите: светловатая.

– Я говорю о замужестве. Засиживаться долго нельзя.

– Что? Ну, до часу-то можно. Пока горит электричество?

– При чем тут электричество?

– Если гости придут.

– Моя дочь не такая.

Мой приятель задумчиво пожевал губами и спросил:

– Теплая?

– То есть температура? Нормальная, что вы! 36,5.

– Ах ты. Господи! Да на дочке вашей я все равно женюсь; чего вы мне ее расхваливаете. Вы лучше о комнате расскажите.

– Виноват, я все-таки хотел бы, чтоб все вышло вроде как по любви… Все-таки я отец.

– А я квартирант. Это почище будет! Кстати, самовар будете давать?

– Полный гарнитур! Рубашек кружевных 6, панталон…

– Бросьте, папаша! Пойдем лучше, посмотрим…

– Она еще не одета.

– Комнату, папаша, комнату!

* * *

Комната оказалась премиленькой, чего нельзя было сказать о невесте, но приятель мой чувствовал себя на седьмом небе:

– Ведь я три месяца спал на трех мыльных ящиках да неделю под прилавком обувного магазина! Наконец, нашел тихую пристань!

Но… Когда молодые вернулись из церкви и уселись за брачный стол вкупе с полдюжиной родственников – молодая жена нежно поцеловала мужа где-то между ухом и затылком и сказала:

– Ну, Гришенька, справим мы медовый месяц – нам на это и недельки довольно – да и отправимся на поиски…

– Чего?

– Квартиры. Не можем же мы вдвоем, да еще с прислугой, жить в одной комнате!..

* * *

Прокурор плакал навзрыд и заявил, что он не обвинять, а защищать будет убийцу.

Присяжные собрали в его пользу тысячу рублей, а окружной суд вынес приговор: «Признать убийство совершенным в целях самозащиты и умоисступления. Подсудимого оправдать».

– А с тюрьмой как же? – огорченно спросил оправданный Гриша.

– Вы свободны. Больше в тюрьму не вернетесь.

– Жаль. Может бы, в сумасшедший дом посадили?

– Нельзя. Вы нормальны.

– Ну, в контрразведку.

– Вы свободны!!!

– Значит, опять на мыльные ящики? Ну, и суд у нас в России!

Сентиментальный роман

Один Молодой Человек влюбился в одну девушку. Он встретился с нею у одних знакомых, познакомился – и влюбился.

Дело известное.

А девушка тоже в него влюбилась.

Такие совпадения иногда случаются.

Они пошли в кинематограф, потом в оперу. И влюблялись друг в друга все больше и больше по мере посещения кинематографа, оперы, цирка и театра миниатюр.

Молодому Человеку пришла в голову оригинальная мысль: объясниться с девушкой и предложить ей руку и сердце.

Этот Молодой Человек был проворный малый и знал, что первое дело при предложении руки и сердца стать на колени. Тогда уж никакая девушка не отвертится.

Но где проделать этот гимнастический акт?

В опере? В цирке? В театре миниатюр светло и людно. Всюду такие сборы, что яблоку упасть некуда, не то, что Молодому Человеку – на колени.

В кинематографе? Там, наоборот, темно, но и это плохо. Девушка может подумать, что он уронил шапку и ползает в темноте на коленях, отыскивая ее. В таких делах минутное недоразумение и все погибло.

Мелькала у Молодого Человека мысль пригласить девушку к себе, но она была застенчива, и никогда бы не пошла на эту авантюру.

И вдруг Молодого Человека осенило:

«Пойду к ней!»

– Можно вас навестить, Марья Петровна? – однажды осведомился он сладким голосом.

– Мм… пожалуйста. Но у меня тесно.

Молодой Человек парировал это соображение оригинальной мыслью.

– В тесноте, да не в обиде.

– Ну что ж… приходите.

– Ей-богу, приду! Посидим, помечтаем. Вы мне поиграете.

– На чем?!

– Разве у вас нет инструмента?

– Есть. Для открывания сардинок.

– Да, – печально согласился Молодой Человек. – На этом не сыграешь. Ну, все равно приду.

* * *

Молодой Человек надавил пальцем пустой кружочек, оставшийся от бывшего звонка, стукнул ногой в дверь и кашлянул – одним словом, проделал все, что делают люди в наш век пара и электричества – чтобы им открыли дверь.

– Что вам угодно? – спросил его сонным голосом неизвестный господин.

– Дома Марья Петровна?

– Которая? Их в квартире четыре штуки.

– В комнате номер три.

– В комнате три их две.

– Мне ту, что рыженькая. В сером пальто ходит.

– Дома. А вы чего ходите в такое время, когда люди спят?

– Помилуйте, – изумился Молодой Человек. – Всего 7 часов вечера.

– Ничего не доказывает. У нас три очереди на сон. Всегда кто-нибудь да спит. Идите уж.

Столь приветливо приглашенный Молодой Человек вошел в указанную комнату – и остолбенел: глазам его представилось очень большое общество из мужчин и дам, а в углу, на чемоданчике – мечта его юных дней.

– Что это? – робко спросил он, переступая через человека, лежащего посредине пола на шубе и укрытого шубою же. – У вас суаре? Вы, может быть, именинница? Недобрая! Неужели скрыли?

– Какое там суаре? Это жильцы.

– А где же ваша комната?

– Вот.

– А они чего тут?

– Они тут живут.

– В вашей комнате?

– Трудно разобрать – кто в чьей: они ли в моей, я ли – в их. Садитесь на пол.

Молодой Человек опустился на пол и ревниво спросил:

– Где же вы спите?

– На этих чемоданах.

– Но… тут же мужчины?!

– Они отворачиваются.

– Марья Петровна! Я хотел с вами серьезно поговорить…

– Что слышно на фронте, Молодой Человек? – спросил господин, выглядывая из-под шубы.

– Не знаю. Я вот хотел поговорить с Марией Петровной по одному интересному вопросу.

– Послушаем! – откинулся старик, набивавший папиросы. – Люблю интересные вопросы.

– Но это… дело интимное! – в отчаянии воскликнул Молодой Человек (не могу же я перед таким обществом бухнуть перед ней на колени!).

– Что ж, что интимное. Мы тут все свои. Только… виноват! Вы своей левой ногой залезли в мою площадь пола. Если бы вы у меня были в гостях – другое дело.

– Послушайте… Марья Петровна, – шепнул ей на ухо Молодой Человек, подбирая ноги. – Я должен вам…

– В обществе шептаться неприлично, – угрюмо сказала старая дева, поджимая губы.

Из угла какой-то остряк сказал:

– Отчего говорят: «не при лично»? Будто переть нужно поручать своему знакомому.

– Марья Петровна! – воскликнул Молодой Человек, горя, как факел, в неутолимой любовной лихорадке… – Марья Петровна! Хотя я сам происхожу из небогатой семьи…

– А ваша семья имеет отдельную комнату? – с любопытством спросил старик.

Молодой Человек вскочил на ноги… Пробежал по комнате, лавируя между всеми жильцами, перескочил через лежащего на полу и, придав себе таким образом разгон, – бухнулся на колени:

– Марья Петровна, – скороговоркой сказал он: – Я вас люблю надеюсь что и вы тоже прошу вашей руки, но не отказывайте молю осчастливьте, а то я покончу с собой.

Старик и господин под шубой завопили:

– Несогласны, несогласны! Знаем мы эти штуки!!

– Позвольте! – с достоинством сказал Молодой Человек, поднимаясь с колен. – Что значит «эти штуки»?

– Насквозь вижу вас! Просто вы хотите этим способом втиснуться в комнату седьмым! Дудки-с! Нет моего согласия на этот брак!

– Господа! – моляще сказала Марья Петровна, соскальзывая с чемодана и простирая руки к жильцам. – Мы тут в уголку будем жить потихонечку… Я его за этим чемоданом положу – его никто и не увидит. О, добрые люди! Дайте согласие на этот брак!

– К черту! – ревел жилец из-под шубы. – Он уже и сейчас въехал ногами в плацдарм Степана Ивановича! А тогда за чемоданом он будет въезжать головой в мое расположение. Нет нашего благословения!

– Однако, – возразил удивленный Молодой Человек. – С чего вы взяли, что я буду жить здесь! У меня есть своя комната, и я заберу от вас даже Марью Петровну.

Дикий вопль радости исторгся из всех грудей.

– Милый, чудный молодой человек! Желаем вам счастья! Господа, благословим же их скорее, пока они не раздумали! Дайте, я вас поцелую, шельмец! Ах, какая чудная пара! Знаете, вы бы сегодня и свадьбу справили, а? Чего там!

Энтузиазм был неописуемый: старик совал в рот Молодому Человеку только что набитую папиросу. Старая дева порывисто дергала его за руку с явным намерением изобразить этим поступком рукопожатие, человек на полу под шубой – ласково трепал Молодого Человека по лодыжке, а в углу у чемоданов невесты двое жильцов, рыча и фыркая, как рассерженные пантеры, планировали по-новому свои угодья, примыкавшие к участку Марьи Петровны.

А когда счастливый, пьяный от радости Молодой Человек спускался с лестницы – его догнал старик, набивщик папирос.

– Слушайте, – задыхаясь, шепнул он. – Обратите внимание на другую девушку. Она хоть и не молодая, но замечательная – ручаюсь вам. Человек изумительного сердца! Нет ли у вас для нее какого-нибудь подходящего приятеля?.. Она сделает счастье любому человеку, да и мы бы заодно избавились от этой старой ведьмы, прах ее побери!

Текст, доступен аудиоформат
5,0
3 оценки
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
14 октября 2022
Дата написания:
1918
Объем:
181 стр. 2 иллюстрации
ISBN:
978-5-386-14179-0
Правообладатель:
Public Domain
Формат скачивания:

Похожие книги