Читать книгу: «Здесь нет романтики»
Записки командира разведроты
Январь 2023 / май 2026
* * *
Оглавление
• Пролог
• Глава 1. Снайперский взвод
• Глава 2. Первый круг ада. Серая зона под Авдеевкой
• Глава 3. День разведчика. Командир роты
• Глава 4. Труба. Взятие Авдеевки
• Глава 5. Жара. От Авдеевки к Торецку
• Глава 6. Торецк. Командир в городе
• Глава 7. Покровск. Бессрочный контракт
• Глава 8. Мои пацаны
• Глава 9. О духовном
• Глава 10. О командирах и солдатах
• Глава 11. Тыл, ветераны, ПТСР
• Глава 12. Матчасть
• Глава 13. Кольцо вокруг Доброполья
• Эпилог
* * *
Пролог
Меня зовут Алексей. Позывной Корень. До войны я был дизайнером, сидел над макетами и сетками, ездил по объектам, носил наушники в метро и не думал, что когда-нибудь сменю всю эту тишину больших городов на ровный гул генераторов, треск рации и сухой шорох ветра в обугленных посадках. Срочную отслужил в армейском спецназе: поле, лес и хорошая школа, в которой выучился молчать там, где другие говорят, и говорить там, где другие молчат. В восемнадцать лет это виделось чем-то очень крутым и романтичным; в первый же день взгляды подкорректировались. Тогда же, в срочку, я случайно попал в разведку, и спустя двадцать лет, уже на этой войне, тоже совершенно случайно снова оказался в ней, на месте тех, на кого тогда смотрел снизу вверх. Даже представить не мог себя на этом месте. Потом много лет на гражданке: военно-тактические игры, страйкбол, десятки и десятки полевых мероприятий, которые я организовал и провёл сам, не очень понимая в тот момент, что выстраиваю себе под ногами не то хобби, не то будущую профессию.
Этот дневник я начал вести в конце января двадцать третьего года. Тетрадь у меня самая обыкновенная: общая, в клетку, с серой жесткой обложкой; я взял её на гражданке в большом канцелярском магазине, между папками для бухгалтерских отчётов и наборами цветных карандашей. Тогда я как раз формировал свой первый набор в наше снайперское подразделение, и первая запись вышла больше похожей не на размышление, а на объявление о найме. Я перечислял всё по пунктам, въедливо, как привык на гражданке писать технические задания. Тройка из двух снайперов и стрелка-наблюдателя. Контракт на год с вероятностью остаться до конца. Работа на современных высокоточных стрелковых комплексах: ORSIS Т5000, Lobaev DXL, ОСВ-96*. Прицелы NightForce и Vortex**. Тепловизоры и предобъективные насадки. Требования к человеку: возраст от двадцати пяти до сорока, минимум десять подтягиваний, отсутствие судимости, отсутствие вредных привычек, спокойный темперамент и наличие идеологической основы. Заканчивалось всё короткой строкой, на которой я отдельно настоял: здесь нет романтики, вас ждёт тяжёлая физическая и мозговая деятельность в заряженном коллективе.
Я и сейчас, спустя три с лишним года, ничего бы не убрал и ничего не добавил. Эта строчка оказалась самой честной из всего, что я тогда написал, и оказалась пророческой больше, чем любая мудрая фраза в этой тетради.
Где-то на этой же неделе, ещё до всех сборов, я зашёл в маленькую часовню рядом со своим тогдашним офисом. Часовня была без священника, в ней горела одна лампадка, и тётушка за свечным ящиком, узнав, зачем я зашёл, молча вынула из-под прилавка маленькую бумажную иконку Серафима Саровского и сунула её мне без слов. «Радость моя», говорил Серафим каждому. На вид мне в тот вечер от такого приветствия было точно не радостно, я больше думал о вещах прикладных: какой контракт подписан, какие сроки, кто из моих ребят со мной едет. Но иконка эта потом прошла со мной все три года: лежала в нагрудном кармане под бронёй, выгорала от пота, сгибалась от тесноты, желтела от копоти, и каждое утро, ставя её обратно ровнее в карман, я понимал, что её приветствие «радость моя» вовсе не про то, чтобы было весело, а про то, чтобы внутри не выгорало то, ради чего стоит дальше идти.
Через сутки после этого объявления я записал короткую заметку про мосинку***. Что есть в этой винтовке что-то родное, своё, домашнее, особенно когда понимаешь, что твои деды и прадеды воевали именно с ней, держали её в окопах, чистили промасленной тряпицей, передавали из рук в руки, как передают молоток в большой работящей семье. Дерево приклада тёплое от ладони, гладкое от десятилетий чужих ладоней до тебя, на металле лёгкая патина, по которой видно, что этой винтовкой жили, а не хвастались. Между этими двумя записями, между сухим объявлением о найме и тёплой мыслью о мосинке, укладывается всё, что было дальше. Всё, что вы прочитаете в этой тетради.
В рюкзаке у меня тогда лежало несколько книжек, отобранных с домашней полки почти наугад: томик Лермонтова, потрёпанный Лесков, военные мемуары моего деда и тонкая, в мягкой обложке, книжица Феофана Затворника, «Что есть духовная жизнь и как на неё настроиться». Жена положила её сама, ничего не сказала; я тоже не стал спрашивать. Уже потом, через год, в одной из деревень в серой зоне под Авдеевкой, в блиндаже с печкой-капельницей, я открою её случайно и наткнусь на простую мысль про то, что начинать надо с того места, где ты есть, а не с того, где тебе хотелось бы быть. Из всех напутствий, которые я тогда получил при сборах, эта оказалась самой рабочей. И ту маленькую книжку я с собой потом таскал из подразделения в подразделение, как другие таскают любимый нож или часы.
Здесь же надо сказать одну простую вещь, без которой всё остальное в этой тетради повисает в воздухе. По интервью могло сложиться впечатление, что жена меня на фронт отправила. Это, конечно же, не так. Решение моё. Однако, когда у тебя семья и дети, без согласия супруги такие шаги не делаются. И никакой защитой Родины самовольное оставление семьи не оправдать. Само по себе такое согласие гораздо более серьёзное и трудное личное решение, чем уход на войну по желанию. Ценность его не измерить. У Оптинских старцев в письмах к семейным мирянам проходит простая мысль: брак не есть приватная история двоих, это совместное несение креста, в котором никто не имеет права за другого решать в одиночку. Иоанн Кронштадтский, у которого у самого брак был очень особенный, в «Моей жизни во Христе» где-то пишет, что муж и жена соединены не для удобства, а для того, чтобы вместе нести то, что одному не вынести. Этой фразой я внутри много раз утешался в самые тяжёлые отпуска, когда возвращаться обратно к ребятам было физически тяжело, а оставаться дома уже не получалось.
* ORSIS Т5000, Lobaev DXL, ОСВ-96 — российские высокоточные снайперские винтовки. ORSIS Т5000 — болтовая магазинная винтовка под патроны .308 Win и .338 Lapua Magnum, серийная с 2011 года, известна точностью попадания на дистанции свыше километра. Lobaev DXL — серия дальнобойных винтовок конструкции Владислава Лобаева под мощные патроны .338 LM, .408 CheyTac, .50 BMG; рабочая дистанция свыше двух километров. ОСВ-96 — крупнокалиберная самозарядная снайперская винтовка калибра 12,7 мм тульской разработки; способна поражать лёгкую технику и укрытия на дистанции до 1800 метров. ** NightForce и Vortex — американские производители оптических прицелов высокого класса. NightForce ATACR и Vortex Razor HD Gen II — модели, популярные у современных снайперов; обеспечивают чёткое наведение на дистанциях свыше полутора километров, переменную кратность, маркированные баллистические сетки. *** Мосинка — винтовка системы Мосина-Нагана образца 1891/30 года, калибр 7,62x54R. Принята на вооружение русской армии в 1891 году, прошла обе мировые войны. Современный снайперский вариант называется СВМ (снайперская винтовка Мосина) и до сих пор используется благодаря дешёвому патрону и высокой кучности.
* * *
Глава 1. Снайперский взвод
Полигон
Первые месяцы у нас юг, глубокий тыл, далеко от линии боевого соприкосновения. Полигон, обустройство быта, приёмка снаряжения. Записи мои в этот период похожи на дневник методиста-инструктора, и сейчас, перелистывая страницы, я вижу в них больше счёта и описи, чем чувств: цифры калибров, номера партий, фамилии бойцов, отметки о пройденных нормативах. Мы готовим новые винтовки к работе, проводим занятия по баллистике, корректировке артиллерии, выверке оптики в ноль. Обкатываем z-бинты* для тампонады**, эффективность по сравнению с обычным бинтом несомненная; в эту партию забыли подмешать краситель, и я с лёгкой досадой записал, что в следующий раз будем пачкаться красным, как и положено, чтобы человек привыкал к виду крови заранее, а не на поле, когда учиться уже поздно.
В свободные часы между занятиями я открывал ту самую книжку Феофана и сидел с ней на ящике из-под боеприпасов, прислонившись к стене палатки. Подчёркивал в ней карандашом одну, иногда две строчки за вечер, чтобы потом возвращаться. Феофан там пишет очень просто, без надрыва: что внутренний человек устраивается не сразу, что путь начинается с малого порядка, с того, что ты делаешь руками каждый день. И я тогда впервые подумал, что между нашей армейской методичкой по такмеду и его строчками про устроение внутренней жизни разницы по сути меньше, чем кажется. И там, и там речь про дисциплину, про повторение, про то, чтобы не дать рассыпаться. Только в одном случае дисциплина спасает тело, в другом душу.
Параллельно с винтовками настраиваем медицину. Я делаю тренажёры для тампонады из обычной плотной резины с разрезом, в который засовывают палец-имитацию раны, заодно беру у хозяйственников куски старого шланга и тренируемся прижимать сонную. Заказываю окклюзионные пластыри, изучаю и преподаю протокол MARCH***, рисую на маркерной доске схемы, в которых стрелка от литеры к литере должна стать в голове бойца такой же автоматической, как дорога с дивана до холодильника ночью. На уроки приношу учебный жгут CAT**** с потертой синей лентой, показываю, как затянуть его одной рукой за пять секунд, как пометить время на ноге фломастером, как зафиксировать. Объясняю пацанам простые вещи, которые им потом будут спасать жизнь: что у каждого должна быть личная аптечка, что турникет***** и жгут это разные штуки, каждая занимает своё место, что нельзя надеяться на санинструктора, потому что в нужный момент рядом будет только тот, у кого свой жгут и свои руки. Учу проверять состав аптечки раз в две недели: гель в шприц-тюбике может высохнуть, бинт в нестираемой упаковке может перестать раскрываться, у термоодеяла может потрескаться плёнка. У войны нет жалости к человеческой беспечности; здесь беспечность стоит дороже всего, что ты успел купить за свою предыдущую жизнь. Слушают по-разному. Кто-то записывает в блокнотик, кто-то улыбается и кивает, и я по этим улыбкам уже понимаю, кто из них первым побежит ко мне с вопросом, когда жмякнет.
* Z-бинт (Z-fold bandage, гемостатический бинт) — бинт с пропиткой кровоостанавливающим составом (каолином или хитозаном), сложенный «гармошкой» для быстрой подачи в рану. Используется для тампонады кровотечений в местах, куда жгут не накладывается: шея, пах, подмышка. ** Тампонада — туго забить рану плотным материалом, прижимая повреждённый сосуд изнутри, чтобы остановить кровотечение. Главный приём тактической медицины при ранениях в junctional-зоны (соединительные точки тела). *** MARCH — мнемонический протокол тактической медицины: Massive bleeding (массивное кровотечение), Airway (дыхательные пути), Respiration (дыхание), Circulation (кровообращение), Hypothermia / Head (гипотермия / голова). Последовательность приоритетов при оказании первой помощи в бою; разработана американской армией, повсеместно принята на современном фронте. **** CAT (Combat Application Tourniquet) — стандартный армейский кровоостанавливающий жгут с пластиковой воротковой ручкой американской разработки. Накладывается одной рукой за пять-десять секунд; синяя лента — учебная версия для тренировок. ***** Турникет — кровоостанавливающий жгут с механическим воротком, в отличие от классического резинового жгута ленточного типа. Накладывается на конечность выше места ранения и пережимает артерию; на современной войне это, как правило, CAT или его аналог.
Мосинки
Один из первых споров, который я заношу в тетрадь, это обсуждение винтовок Мосина. Я вытаскиваю со склада новенькие винтовки сорок третьего года, тёмные от старого масла, с патиной на затворах, и в подразделении сразу поднимается недоумение: кто-то усмехается, кто-то качает головой. Ну, мы же не на штыковую атаку едем, командир. Я поясняю спокойно, по-инженерному, без раздражения. Состояние большинства СВД, которые сейчас лежат в оружейке, оставляет желать лучшего: расход ствола, разболтанные крепления, оптика, ушедшая в ноль ещё в прошлой войне. И чтобы закрыть рабочую дистанцию от четырёхсот до восьмисот метров, СВМ в данном случае оказывается вариантом более разумным, в том числе по патрону. Тюнинг в первую очередь нужен для установки сошек и нормальных прицелов; всё остальное уже фантазия, на которую у нас нет ни времени, ни денег.
Мосинку 2.0 нам доводят в мастерской «CNC Guns Custom», цена вопроса сто пятьдесят тысяч рублей за винтовку. Параллельно мы осваиваем релоудинг, то есть самостоятельное снаряжение боеприпасов. Зачем нам это нужно? В первую очередь для сокращения стоимости патрона. В нашем случае примерно в четыре-пять раз. Когда у тебя оптика, считающая до десяти километров, и патрон по двести рублей штука, релоудинг очень быстро превращается из хобби в производственный участок: весы, прессы, ящики с гильзами, банки с порохом, тетрадь с цифрами на столе под жёлтой лампой, пыль пороха в ноздре и тонкий запах оружейного масла на кончиках пальцев, который потом не смывается ни одним мылом. Так получается, что я заодно становлюсь и начальником этого участка, без приказа, просто потому, что больше некому.
Снаряга и автомобили
Подразделению постепенно строят парк техники. Нам дарят Ниву от «Клубного сервиса», облупленную, но живую, с зелёной краской, проступающей сквозь свежий хаки; бронированный «Соболь» от одного из фондов, тяжёлый, как утюг, с переваренными дверьми и листами по бортам, который при езде кренится на ухабах, как старый рыбацкий баркас. Привозят ночники*, теплаки**, активные наушники***. На полигон заезжают парни из спецназа ВМФ, делятся опытом работы с АГС-17****: спокойно, по-взрослому, без понтов, какие иногда бывают у заезжих гостей; садятся на ящик из-под боеприпасов и говорят, как с соседом по даче, у которого общая проблема с забором. Я записываю каждый рабочий день в дневник, потому что в подразделении это единственный простой способ сохранить методику. Через полгода никто уже не вспомнит, на каком расстоянии мы какие поправки накручивали и в какой партии у патронов какая навеска. А мне нужно, чтобы помнили.
Дневник в этот период ещё не философский. Он каталог. Мы стреляем на тысячу двести пятьдесят, потом на тысячу пятьсот, узнаём на практике, что при стрельбе на полтора километра пуля поднимается над линией прицеливания в пиковой точке почти на девять метров: можно как миномёт работать, накидывая за трёхэтажные дома. Получаю в руки SigSauer Kilo 10k BDX*****: дальномер до десяти километров, баллистический калькулятор, бинокль, метеостанция, всё в одном корпусе, прохладном даже в жару, обтянутом резиной по углам. Штука огненная, но руки до её настоящего освоения толком не доходят: между занятиями вечно влезает то приёмка, то медицина, то проверка из округа. Так и будет лежать в кейсе, на дне рюкзака, под слоем других забот, пока однажды не выберется на свет уже совсем в другом месте и совсем в других обстоятельствах.
* Ночники — приборы ночного видения, обычно бинокулярные или монокулярные, работающие на электронно-оптических преобразователях (ЭОП). Усиливают остаточный свет луны и звёзд, дают зеленоватое изображение; носятся на шлеме или в руках. ** Теплаки — тепловизоры. В отличие от ночников видят не отражённый свет, а тепловое излучение объектов. Различают человека и технику независимо от освещения и маскировки; главный инструмент ночной разведки и контрснайперской работы. *** Активные наушники — стрелковые наушники с электронным усилителем тихих звуков и автоматическим подавлением громких. Дают слышать шёпот на двадцати метрах и при этом отсекают звук выстрела или разрыва, не повреждая слух. **** АГС-17 «Пламя» — советский автоматический станковый гранатомёт калибра 30 мм; стреляет очередями осколочных гранат на дистанцию до двух километров. ***** SigSauer Kilo 10k BDX — лазерный дальномер-бинокль производства американской компании Sig Sauer. Измеряет расстояние до десяти километров, имеет встроенный баллистический калькулятор, метеостанцию и беспроводную связь с прицелами и смартфоном (протокол BDX). Один из лучших инструментов снайпера на дальних дистанциях.
Записки нашего айтишника
Помимо своих заметок я в этот период переписываю сюда сообщения друга, который уже воюет где-то под Авдеевкой. Айтишник, как я его называю: на гражданке он сидел за монитором, ходил в офис со стаканом кофе, а тут лежит в траншее и пишет мне с телефона, пока есть связь, в перерывах между прилётами. Его сообщения сами по себе хроника, и я не могу их не сохранить: голос человека, который только что был обычным московским айтишником, а теперь рассказывает мне на бегу про крупные калибры, как рассказывают про дорожные пробки.
Попадал под обстрел из ста двадцать второго калибра, рядом работала наша арта*, началась контрбатарейная работа, потряхивало так, что земля приходила к глазам ближе обычного. Бмки, танчики, ураганы, всё в унисон и из разных мест. Чуть танк не раздавил в районе аэропорта, мехвод красава. Бывает, ночует в подвалах, на бетоне; спасают коврик и тёплый спальник. Братишки тут мировые. Парню девятнадцать, у него уже боевой опыт, охренеть. Есть отцы четырёх и шести детей, мужики молчаливые, привычные к холоду и работе руками. Одним словом, герои. Без всяких кавычек, без надрывных интонаций, просто так оно есть.
* Арта — артиллерия. Сокращение, употребляемое в радиоэфире и в речи.
Я перечитал это сообщение раза три и почему-то вспомнил место из Тихона Задонского, где он говорит, что истинное христианство видно не на словах, а в скромном, тяжёлом каждодневном труде. Этот мой айтишник, лежащий в траншее на бетоне, под обстрелом из ста двадцать второго, никаких слов про себя не пишет. Просто перечисляет. Дату, калибр, кто рядом, какой у мехвода был манёвр. И вот это перечисление без жалоб к себе и есть, по моим ощущениям, тот самый «истинный» внутренний строй, о котором писал святитель: человек на своём месте делает своё дело и не выгибает грудь.
Через несколько недель тот же айтишник напишет мне про товарища, которому «посмертно дали мужика»*. У нас так говорят: мужика дают, когда либо ахрененно повезло, либо ахрененно не повезло. Поехал боец со своей группой в одну из деревень в серой зоне, наехали на противотанковую мину, которая лежала в колее ещё с четырнадцатого-пятнадцатого года. Все по ней ездили годами, тысячами раз, по одной и той же выбитой колее. Но дожди размыли грунт, мина приподнялась, и именно их буханке** не повезло. Ахрененно не повезло. Тогда двое двухсотых*** и двое наших трёхсотых****.
Это первая похоронка в моих записях. Через три месяца я уже сам буду писать такие. И буду понимать, как это тяжело: садишься вечером за тетрадь, держишь карандаш над страницей, и весь мир в эту секунду сжимается до одного имени, до одного позывного, до одной фотографии в телефоне, которую матери ещё не отправили. У Иоанна Кронштадтского в «Моей жизни во Христе» есть такое место, что Богу нужно сердце человека, а не его слова. Сидя над этой первой коротенькой записью про двух двухсотых, я впервые понял, что это значит на практике: ты можешь сколько угодно правильно подбирать слова в похоронке, но если внутри ничего не свернулось от чужой потери, ни одно из этих слов до матери не дойдёт. С тех пор я перед каждым таким звонком сначала молчу минуту-две, чтобы то, что внутри, сошло на тон ниже; и только после этого набираю.
* Мужик — у фронтовиков прозвище одной из главных боевых наград. «Дали мужика» = наградили; часто посмертно. ** Буханка — внедорожник УАЗ-452 («таблетка»), главная фронтовая рабочая лошадка для эвакуации и подвоза. *** Двухсотый — убитый. От военного кода «груз 200». **** Трёхсотый — раненый. От военного кода «груз 300».
Первая маслина
«Словил маслину»*, подписываю в тетради фотографию шлема с попаданием. Никаких подробностей, никаких чувств, никаких «слава Богу, обошлось»; ни описания того, как звякнуло в голове, ни того, как трясущимися пальцами потом ощупывал затылок. Просто две буквы и фотография. И эту привычку говорить о собственных опасностях вскользь, эпизодами, в одно-два слова, я не сломаю за все три года. Не из скромности, не из бравады. Просто незачем. Тот, кто понимает, поймёт; тот, кто не понимает, всё равно не услышит. Тратить страницу на собственный страх, когда вокруг столько чужой настоящей беды, не по совести.
У Феофана Затворника есть мысль, которая сюда хорошо ложится: что человек, который много говорит о собственных скорбях, обычно их же и приумножает. Слово, которое мы произносим, как-то прорастает обратно в нас. Если каждый день рассказывать про то, как тебя чуть не убило, ты через месяц этим «чуть не убило» уже сам в себе живёшь больше, чем тем, ради чего, в общем-то, всё это начато. Поэтому я ту самую маленькую заметку про шлем и не стал разворачивать; и потом, когда в тетради попадались похожие моменты, всякий раз ловил себя на той же дисциплине: одно-два слова, и дальше про дело.
* Маслина — на фронтовом жаргоне пуля; «словить маслину» — получить попадание.
Первая поэтика
К апрелю в записях прорастает то, что станет потом моим узнаваемым голосом. Короткие наблюдения, которые претендуют на афоризм, но не дотягивают до него специально, потому что я не люблю афоризмов и не хочу казаться умнее, чем есть. Между низкой физической активностью и риском развития депрессии есть связь, фиг знает, так говорят. Промедол пока на месте, лежит в укладке поверх шприц-тюбиков с физраствором, и каждый раз, когда я его вижу, мне почему-то спокойнее. Представьте: это дом, в котором с детства, цветочки под окнами, занавеска с маками, скрипящая половица у порога. Районы есть менее сохранившиеся, но те, что ещё узнаваемы, где продолжают жить люди, особенно тоскливы. На ночные задачи больше ни ногой. Спокойной ночи.
К июню взвод снимается с подготовки и отправляется на ЛБС*. Закончилась первая половина учебки. Заканчивается южный полигон с его пыльной дорогой, столовкой под навесом и трещотками сверчков по ночам; заканчивается это странное чувство, что мы готовимся к чему-то далёкому. Начинается то, ради чего всё затевалось.
Накануне выезда я долго сидел в палатке, перебирал бумажки, проверял списки и оружейные карточки. Потом достал ту самую тоненькую книжку Феофана и открыл наугад. Попалась страница про то, что мирянину не нужно мечтать о монашеском подвиге, нужно делать своё, на своём месте, и из этого делания постепенно вырастает то, что у монахов есть отдельно. Я тогда первый раз и подумал, что командир разведвзвода в посадке в серой зоне, в общем-то, выполняет ту же работу, что и монах в келье, просто разными инструментами. И там, и там, говорит Феофан, держит человека одно: внутренний договор с собой не сбегать.
* ЛБС — линия боевого соприкосновения. Передний край.
* * *
Глава 2. Первый круг ада. Серая зона под Авдеевкой
Из снайперов в разведку
Я ухожу из снайперов. Ухожу не один: вместе со своими людьми, со всем своим небольшим хозяйством перевожусь во взвод разведки. Из снайперской работы с дальностями, поправками на ветер, баллистикой и таблицами в работу на ноле*: в эвакуации, в зачистки, в наблюдательные посты, в долгие ночные сидения в посадках, когда вокруг тебя только шорохи, подмёрзшая земля и собственное дыхание, белеющее в стекле прибора. Я уже не в снайперах, но примазаться готов: позывной Корень и память о первом подразделении обязывают. Снайпер из меня условный, разведчик пока тоже, но цеплять обе профессии за свой пояс мне приятно: это как два кармана, в которых лежит инструмент, и оба пригодятся.
* Ноль (на ноле) — самая передовая линия, непосредственное соприкосновение с противником.
Подразделение базируется в деревнях вокруг Авдеевки, в серой зоне, где в двадцать третьем году линия была то наша, то не наша, то ничья. Линия фронта здесь не линия, а пунктир, расползшийся в кашу, в кляксу с рваными краями, в которой одна посадка может за сутки сменить хозяина дважды. Дома по сёлам стоят с выбитыми окнами, во дворах ржавеют качели, на улице у одного из дворов лежит велосипед на боку, как будто хозяин только что отскочил за чем-то и не вернулся. По огородам ходят отощавшие коты, у которых уже не вылазит шерсть в нужный сезон, и эти коты единственное живое, что осталось от прежней деревенской жизни. Тетрадь начинает заполняться записями, которые впервые звучат не как методичка, а как окопная проза. Где-то здесь дневник перестаёт быть тетрадью инструктора и становится тетрадью человека.
Здесь, в этой серой зоне, отец Алексий, тот самый Митин батя, появится у нас впервые. Привезёт в багажнике своего старенького «Логана» канистру святой воды, ящик носков и два десятка маленьких бумажных иконок Николы Угодника, тех самых, которые мы потом будем пришпиливать кнопками в каждом блиндаже. Сидя с ним на ящике под навесом, я в первый раз услышал от него фразу, которую он повторял несколько раз и в разных вариантах: что война это не про геройство, а про то, чтобы не потерять человеческое лицо. И что Силуан Афонский, которого он, как оказалось, читал с молодости, прямо предупреждал, что без любви к ближнему вся остальная вера превращается в ничто. Я тогда кивнул, особо не вдумываясь. Понимать его, по-настоящему, по-фронтовому, я стану позже, когда буду сидеть с ним же напротив через год, и между нами будет стоять не канистра святой воды, а две эмалированных кружки и пустота на месте, где сидел его сын.
Блиндаж у нас сделан под старым подвалом: три ряда брёвен сверху, между брёвнами мешки с землёй, ещё выше обугленные шиферные листы и снятая с какого-то двора железная кровать вверх ножками, специально, чтобы рассеивать сброс. Внутри узкая лежанка из горбыля, печка-капельница, гудящая ровно, без перебоев, как старый холодильник, и две налобные лампы, висящие на гвоздях для общего света. На стене кнопкой пришпилен листок с расписанием ротации и иконка Николы Угодника. На полу куски картона вместо коврика, чтобы ноги не примерзали к доскам, а в углу банка из-под тушёнки, из которой кто-то заваривает крепкий растворимый кофе. Здесь же, прямо у входа, стоит ведро с водой и каска, и эта каска одновременно умывальник, кашевой таз и, при случае, аварийный шлем. Мыши шуршат под нарами, но к ним привыкаешь за неделю; кот, прибившийся к нам ещё на прежней точке и потерянный при переезде, остался в моих записях как первый из тех, кого я искренне жалел этой осенью.
Война артиллерии и дронов
Никому, в общем-то, уже не секрет, что эта война есть война артиллерии и дронов. Какой-нибудь пузатый очкарик, щёлкая семечки на удобном кресле в нескольких километрах от тебя, уничтожает людей в разы больше, чем злобные воины с винтовками. Поэтому осколочно-взрывные есть данность, которую принимаешь как погоду: дождь идёт, значит, идёт, что тут поделаешь. Все знают, что такое обстрел. Большинство бойцов на ЛБС спустя месяц-два уже ощущали это невероятное чувство, когда обстрел ведут именно по тебе, не по квадрату, не куда-то рядом, а в твою конкретную ямку. Вот такой очкарик в пяти километрах пытается тебя убить. Корректирует арту в зависимости от того, где ты, а где упал снаряд. Закуривает сигаретку, делает глоток чая и, передав поправку, ждёт, глядя в экран, следующий разрыв. Спокойно, как будто играет за деньги в покер.
Тогда же приходит наблюдение, которое я буду повторять в разных формах несколько лет. Твоё лицо, когда читаешь сводку известного военкора, что противник якобы взял деревню, в которой ты сейчас находишься. Доброе утро. Сидишь, отхлёбываешь кипяток, смотришь в экран телефона, за стенкой потрескивает печка-капелька, рядом дремлет напарник в тельняшке, накрытый поверх спальника старым шерстяным одеялом, а у тебя ровно над головой проходит линия, по которой какой-то незнакомый человек уже расставил красные стрелки, и значит, тебя, в общем-то, уже нет. Перечитываешь два раза, чтобы убедиться, что прочёл правильно, потом откладываешь телефон лицом вниз и думаешь, что, может, военкор и прав, а ты сам тот недотошный покойник, который сам про себя ещё не в курсе.
Митя Странник
Десятого июля двадцать третьего года в моих записях появляется первое имя, которое останется со мной навсегда. От множественных ран не стало нашего Мити Странника. Двадцать восемь лет, погиб как герой. Забрал его из снайперов с собой во взвод разведки, он был один из первых, кого я позвал. Очень смелый и умный парень. Мог в одиночку обойти всё село под обстрелом, разведать обстановку, со всеми перезнакомиться, узнать, что где у кого, кто что курит, кто чем дышит. Границ для него не существовало, ни этих, ни иных. Представлен к награде. Вечная память.
Митя был сыном священника, и я узнал об этом позже, чем стоило бы. Он не носил это на ремне, не ссылался на батю, не пытался выгородить себе с этим какой-то особый статус. У Силуана Афонского есть наблюдение, что настоящая вера у человека прячется глубже, чем разговор о ней, и узнаётся по делам, а не по словам. Митя ровно этим и узнавался: он умел молчать там, где другие говорят, и в этом молчании у него было что-то домашнее, церковное, чему я тогда ещё не находил названия.
История Мити получит развязку через полгода. В январе двадцать четвёртого его отец, отец Алексий, приедет ко мне на пункт управления добавить, как он сам потом скажет, восемьдесят к бодрости духа и сорок к страху. Только тогда, спустя время, спустя зиму, спустя несколько других похорон, я смогу рассказать ему, что было на самом деле в тот день, и расскажу не сразу, а постепенно, по частям, пока мы пили чай и грели руки об кружки. На столе между нами стояли наши армейские эмалированные стаканы, в которых остывал крепкий растворимый кофе, а где-то за дверью гудела печка-капельница и капал в банку конденсат.
Мы должны были зайти по посадкам, закрепиться и пропустить через себя пехоту на дальнейший штурм. Заходили группами, ступенями, как и положено. В какой-то момент в рацию донеслось, что у нас два двухсотых и один трёхсотый. Первая мысль, как всегда в такой момент: кто. Не где, не как, не сколько, а кто конкретно. Моя группа занималась эвакуацией, и мы тут же сорвались на точку. Бегом, на фоне падающих снарядов и пулемётных трелей, на адреналине, который не даёт оглядываться. До неё было минут десять.
Первое, что я увидел: огромная воронка и три тела. У Графа не было головы. От плеч вверх шёл рваный неровный край, и дальше уже только земля, и наплечник его был отброшен в сторону метра на три, как будто кто-то с силой стащил его, торопясь. Только позже я понял по наплечникам и особенному бронику, что это был именно он. Рядом, с кровью из ушей, посиневший, но почти целый, лежал Воля; губа у него была закушена до белого, видно, что в последнюю секунду он успел стиснуть зубы. А чуть дальше лежал ещё живой и показывающий мне жестом «ок» Митя Странник, сын отца Алексия, с расплющенной ногой. Сапог у него лопнул по шву, и из ботинка наружу выходило то, что уже не было ногой; пыль на щеке у него была перемешана с кровью в ровную тёмную плёнку, и сквозь эту плёнку Митя мне улыбнулся.
У Луки Войно-Ясенецкого, того самого фронтового хирурга и архиепископа, есть строчки про то, что у раненого солдата под рукой врача нет ни звания, ни биографии, ни прошлой жизни; есть только конкретная рана и конкретное время, в которое надо её закрыть. И когда я в перчатках полез к Мите, я ровно это и понял на себе. Передо мной не было сына отца Алексия, не было разведчика моей роты, не было моего товарища, с которым мы неделю назад смеялись над неудачным супом. Передо мной была дырка в груди, нога, которую нужно держать, и время, в которое нужно успеть. Лука был прав: вся остальная биография в этот момент проседает куда-то ниже рук, и руки начинают работать сами.
В ходе дальнейших манипуляций я нашёл у него, помимо множественных мелких травм, дырку в груди небольшую, в палец, из которой при каждом его вдохе ровно шипел тонкий розоватый воздух, и пузырьки на губах при выдохе вздувались и лопались, оставляя на подбородке тёплую розовую пенку, и здоровенную пластину от снаряда в бедре, неровный кусок металла с зазубренным краем, торчащий из мяса как ручка от ножа, забытого в разделочной доске. Мышца вокруг металла была разорвана веером, как влажная красная тряпка, насаженная на гвоздь, и каждый раз, когда мы перекладывали ногу, оттуда коротко и густо выходила тёмная, почти чёрная кровь, которая на холоде сразу густела и переставала течь. На носилках держался он хорошо. Иногда молился вслух тихо, не для меня и не для свидетелей, а сам в себя, как разговаривают со старым другом; говорил, как рад меня видеть, просил за что-то прощения, за что именно, не уточнял, и я не переспрашивал. Дальше квадрик, буханка, медконсультации по рации, перетряхиваемое тряпьё, кровь на руках, моих и не моих, под ногтями набившаяся в чёрную полоску, которую потом неделю не отмыть до конца. Я просил, чтобы срочно вызвали батю. Но Митя умер почти сразу же после доставки в госпиталь. До отца уже не дотянул, и батя приехал к мёртвому.
Подразделение в такие моменты переживает шок. Все ходят с тёмными лицами, говорят тише обычного, кто-то курит на улице больше, чем нужно, и так подолгу стоит у входа в блиндаж, что папиросный огонёк успевает дойти до самого фильтра, обжечь пальцы и упасть в грязь. Что чувствовал отец, можно только представить. Но вот только никто теперь не может сказать на проповедях этому добровольно мотающемуся между подразделений на переднем крае человеку, что он не знает, о чём говорит.
Через несколько дней после похорон отец Алексий мне сам сказал, что у Силуана Афонского есть одно место, к которому он теперь возвращается каждый вечер: о том, что молитва за умершего есть продолжение любви к нему, и что у Бога нет мёртвых. Я записал это в тетради на следующей странице, отдельной строкой, без комментария. До этого молитва за умершего была для меня скорее ритуалом, чем работой; после Мити я понял, что это та же самая эвакуация, только теперь с другой стороны, и тащить надо не из посадки в буханку, а из своей памяти в живое сегодня, чтобы человек, которого больше нет, не остался один.
Это первый раз, когда дневник перестаёт быть дневником и становится памятью.
Без вести пропавшие
К концу осени я начинаю регулярно касаться темы БВП, без вести пропавших. Не потому, что нет тел: тела часто известно где, а потому, что их невозможно вытащить. Эта тема представляет собой отдельный сорт боли в командирской работе: ты понимаешь головой, что человека больше нет, ты помнишь, как он зашёл в крайний раз в палатку и забыл на столе свою кружку, но юридически он ещё не умер; и с этой неопределённостью каждый день надо как-то жить, и тебе, и роте, и его матери на том конце телефона.
В моём районе большинство БВП по сути двухсотые, о которых известно наверняка, что ребята погибли. Но нет тела на руках, нет акта, значит, три месяца человек числится пропавшим, а не погибшим. Со всеми вытекающими: семья ждёт, выплаты не идут, нервы тлеют. Мы можем каждый день делать проверку с воздуха, поднимать мавик*, искать на знакомых координатах: на месте ли тело, не размородерено ли, нет ли попыток минирования. И всё равно человек будет числиться без вести, пока не пройдёт срок.
Иногда родственники интересуются: не достали ещё? Виновато отвечаешь, что пока нет, как только условия позволят, так сразу. И сам слышишь, как фальшиво звучит это «как только», и слышишь, как мать на том конце провода тоже это слышит, и оба молчите в трубку секунду дольше, чем нужно. У Игнатия Брянчанинова в «Слове о смерти» где-то проходит мысль, что наша земная память о ушедших не возвращает их, но удерживает нас самих от полного разложения; и в эти секунды телефонной паузы я каждый раз про это вспоминал. Не как утешение для матери, а как опору для себя: пока я держу в голове имя её сына, что-то в мире ещё не до конца проиграно. Так тело до эвакуации в серой зоне может лежать месяцами и не дождаться её. Не потому, что про него забыли, а потому, что за это время земля будет вспахана артой до неузнаваемости, и тела как такового уже почти не останется. Идя по посадкам, все знают, что идут по братским могилам. И по запаху это понятно. Мы его зовём запахом смерти. Тяжёлый, сильный, демотивирующий, он садится в одежду, в волосы, в саму голову, и потом ещё долго возвращается невпопад. На какой-нибудь свадьбе, на даче у тёщи, в супермаркете между полками с молочкой и хлебом, ни с того ни с сего. Иногда под ботинком в посадке проседает земля мягко, чуть мягче, чем должна, и ты понимаешь, что встал не на корень и не на ком, и просто переступаешь дальше, не глядя себе под ноги. По весне над такими местами стоит особенная зелень: слишком яркая, слишком сытная, слишком ровная для серой зоны; и эта зелень единственное, чем земля рассчитывается с теми, кого мы пока не смогли забрать.
* Мавик — разведывательный квадрокоптер DJI Mavic китайского производства, в нескольких поколениях. На фронте используется для разведки, корректировки артиллерии и сброса малокалиберных боеприпасов. Несмотря на гражданское происхождение, стал главным «глазом» подразделений с обеих сторон.
Тренеры и страйкбол
Между похоронами и эвакуациями я почти случайно открываю в подразделении свою старую профессию преподавателя тактических игр. Меня вытаскивают с рутинной работы, чтобы за шесть дней подготовить группу заключённых, пришедших в одну из штурмовых рот, к задаче, под которую обычно готовятся полгода. Шесть дней. На бумажке у меня выходит, что нужно как минимум сорок. Но никто и не ждёт, что выйдет сорок: время такое, что считают не недели, а часы.
Через несколько месяцев я пишу длинный, спокойный текст о том, чем мне оказался полезен страйкбол. Все эти годы на гражданке я был сторонником положительного влияния страйкбола как инструмента для приобретения военно-прикладных знаний. Теперь могу лишь утвердиться в этой позиции. Конечно, нельзя сравнивать с бойцом передовой страйкболиста, у которого набор навыков ограничен сферой развлечения. Но этот ограниченный набор он прокачает на порядок лучше, чем военный в той же сфере.
Знание современного снаряжения, ориентирование и навигация, тактическая медицина в части наложения турникетов, тактика малых групп, работа с дронами, связь, работа с приборами ночного видения: всё это в страйкболе тренируется в режиме игры, без понтов, без построений, без чужой ноги в твою спину на марш-броске. И парадокс именно сегодняшней войны в том, что её главная единица, мелкая группа в два-три человека, ровно та же единица, которой работают на полевом мероприятии в подмосковном лесу. Только цена ошибки другая. На полевом ты после ошибки идёшь пить пиво, а здесь ты идёшь в чёрный мешок.
После этого текста к нам прибьются десятки страйкболистов, которые потом будут возить подразделению груз: генераторы, тепловизоры, аптечки, нитки, термобельё, всё то, без чего на самом деле не работает никакая армия. Связи решают всё. Я узнаю это не из книги, а на собственной шкуре.
У преподобного Серафима Саровского была короткая мысль, что человеку, который стяжал в себе мирный дух, по делам помогают другие, даже сами того не понимая. Когда наши страйкболисты в течение года самостоятельно собрали и привезли нам тонны полезного, я об эту мысль внутри несколько раз спотыкался: не я их звал, не я им устраивал кампанию, я только спокойно описывал, что происходит. Серафим в этом смысле был очень практичен: не нужно никого зазывать криком; надо просто стоять там, где стоишь, и быть тем, чем ты должен быть. Остальное прирастает само.
О тех, кто воевал
К концу осени я записываю первое размышление о том, как военные ведут себя за пределами зоны. Эта мысль будет преследовать меня все три года не только на бумаге, но и в каждом тыловом отпуске, в каждом случайном разговоре в поезде, в каждой ленте телеграма; и всякий раз я буду её обдумывать холодно, потому что любая тёплая интонация здесь оказывается враньём.
Фраза «молчи, я воевал» в гражданских разговорах звучит сегодня всё чаще. У Иоанна Кронштадтского есть точное место на этот счёт: когда человек ссылается на собственные прошлые заслуги, чтобы оправдать сегодняшнюю грубость, он, по сути, продаёт чужой подвиг ради собственного удобства. Иоанн писал это не про солдат, а про людей вообще, но к нашей теме подходит вплотную. У того, кто действительно воевал, молчат не другие, молчит он сам. А кричащий «молчи, я воевал» обычно прячет за этой фразой ровно то, чем он не имел права заниматься.
И второе, прямо отсюда же. Эта же фраза часто прикрывает не только хамство, но и собственную методическую неготовность. У большинства военных сегодня нет морального права даже близко к ней подходить, потому что война без знаний есть практика без теории. И раз уж мы качаем теорию с ютуба, а беготня страйкболиста с игрушечным автоматом даёт сегодня по сумме навыков больше, чем советский ДОСААФ, то извините. Если ты на этом фронте не методически сильнее условного двадцатилетнего парня с полевых, ту самую главную фразу лучше оставить себе для внутреннего пользования.
Конец первого года
К ноябрю я подбиваю первый круг. Только понял, что двадцать седьмого ноября был трёхсот шестьдесят пятый день моего участия в спецоперации. День, когда я должен был вернуться домой, если бы всё шло по бумажкам, по первоначальному контракту, по тому объявлению на год. Но где-то что-то пошло не так. И стало ясно, что так это не работает. Наверное, ещё пока нужен здесь больше, чем дома, и эта простая мысль укладывается в голове где-то между сожалением и облегчением, и я сам толком не понимаю, что во мне сейчас перевешивает. У отца Алексия в одну из встреч была фраза, что у Феофана Затворника путь ко спасению начинается с того, что человек осознанно встаёт на то место, на которое его поставили, и не пытается с него сбежать. Я тогда подумал, что у меня, в общем-то, не такое уж и сложное толкование, потому что бежать особо и некуда: с одной стороны фронт, с другой стыд.
В этот же месяц мне приходит приказ о новой должности.
* * *
Глава 3. День разведчика. Командир роты
Назначение
Пятого ноября двадцать третьего года я назначен командиром разведывательной роты. Да поможет мне Бог. С Днём разведки. Из снайпера через разведвзвод в командиры роты. За год службы. Сам я потом буду писать об этом скептически, без всякого хвастовства: порядок на направлении кадров никогда бы не позволил лично мне за столь короткий срок с солдата вырасти до командира структурного подразделения. Такие всплески есть яркий признак неготовности к подобного рода войнам. Когда из инструктора с полигона за год получается комроты, это не означает, что инструктор гениальный. Это означает, что в системе не хватает офицеров с нормальным военным образованием, и приходится латать дыры тем, кто под рукой.
Вечером того же дня сидел один в палатке, смотрел на новенькую запись в военнике и впервые за всё это время прочёл вслух «Отче наш». Не на публику, не для жеста, просто потому, что без этого было непонятно, чем закрывать пустое место внутри. У Игнатия Брянчанинова в «Аскетических опытах» есть мысль, что должность не делает человека, а только показывает, что в нём уже есть. И эта мысль меня тогда не успокоила, а наоборот, заставила насторожиться: показать-то она покажет, а вот будет ли там что показать, это уже другой вопрос. Спать пошёл с этой мыслью; и потом она всплывала во мне не раз.
Пауза
Через неделю я почти перестаю писать. Тетрадь лежит в сумке, я каждый вечер её достаю и почти каждый вечер кладу обратно нераскрытую: устал, лень, голова после совещаний и сводок гудит, как трансформатор. Если бы кто спросил, объяснил бы коротко: попал в водоворот новой информации, задач и обязанностей. Писать даже короткие записи сил не остаётся. Сейчас ситуация такая, будто мне открыли глаза. С новой должностью все сводки по Авдеевке: на земле и на небе. Арта, танки, самолёты. Со стороны разведроты за последнюю неделю с помощью налаженной ещё до меня системы закошмарили всю FPV-авиацию противника. Ждём и готовимся, когда он начнёт-таки что-то менять.
У Феофана Затворника есть мысль, что в любом новом труде первое время человек обязан почти полностью обмолчаться: вначале нужно вслушаться, а уже потом говорить. И что слова, произнесённые без вслушивания, либо пустые, либо вредные. Я тогда, в первый ноябрь в новой роли, эту его рекомендацию неосознанно выполнил. Тетрадь молчала почти месяц не потому, что мне нечего было сказать, а потому, что внутри ещё не уложилось то, что я каждый день видел, слышал и принимал на себя. Когда я её, наконец, снова открыл, в первый записанный абзац вошло уже не мнение, а наблюдение.
С этого момента стиль записей меняется: меньше «как настроить AlpineQuest», больше о людях, об управлении, о страхе.
Z-дембели
Одна из первых записей нового командира про мужчин из штрафных, которые отслужили шесть месяцев и уезжают домой. Сегодня проводили домой наших дембелей. Шесть месяцев назад к нам поступили пятеро из штурмовой роты, набранной из заключённых. Люди, которые отсиживали немаленькие срока, но приняли решение обрести свободу через службу. Случайно я был первым, с кем они познакомились в нашей роте: встретил их у машины, проверил по списку, отвёл в палатку. А сегодня был рад перед строем поблагодарить их за службу и пролитую кровь. Люди, которые сидели за разбой и убийство, оказались одними из лучших в подразделении: молчаливы, дисциплинированны, на задачу выходят без лишних разговоров и возвращаются с неё в том же составе, в котором ушли, и это, поверьте, само по себе уже немалое дело. Жаль, что из пяти их осталось трое.
У Тихона Задонского, между прочим, есть очень неудобная для нашей интеллигентной публики мысль о покаянии: что покаянный путь часто оказывается короче, чем путь правильного с детства, и что Бог не разбирает, с какого этажа человек начал подниматься, а смотрит, на какой добрался. Когда я смотрел на этих своих дембелей, у которых на руках наколки, а в карманах потрёпанные иконки, я ровно эту мысль внутри и проворачивал. Жизнь у них была какая была; здесь они сделали ту часть работы, на которую другие, с чистыми биографиями, не подписывались. И в той точке, в которой я их провожал перед строем, у меня к ним было больше уважения, чем к некоторым моим коллегам с гражданки, которые продолжали меня воспитывать в комментариях о войне.
Молитва в посадке
Где-то здесь, между первыми задачами в новой роли и переходом на кассеты, у меня в тетради появляется одна короткая страничка, к которой я с тех пор возвращаюсь чаще всего. На ней нет ни сюжета, ни даты, ни даже знаков препинания в привычном порядке; только несколько строк о том, как именно ко мне за это время прирос навык внутренней молитвы в посадке. У «Откровенных рассказов странника» это описано очень подробно: как человек, повторяя короткое имя Господа, постепенно начинает входить с этим именем в любое действие, в любой шаг, в любое дыхание. У меня всё устроено куда грубее, чем у странника. У меня нет ни его свободы, ни его непрерывности; у меня есть только пунктирная привычка, которая пробивается в полугубы в самые сжатые секунды и потом снова исчезает за рутиной. Но даже эта пунктирная привычка, как я теперь вижу, и есть то, что удерживало меня в строю целыми сутками без сна, на длинных эвакуациях, у мониторов с трансляциями. У Феофана это описано почти теми же словами: что мирянину достаточно очень короткой молитвы, как кнопки, на которую он жмёт в нужный момент, и что эта кнопка постепенно начинает работать у него уже без сознательного нажатия.
Кассеты, FPV и дрон со звуком бензопилы
Зима двадцать третьего года для меня перелом по технологиям. Я сухо фиксирую: мы наконец начали работать кассетами. Впечатляет. На пару месяцев бы пораньше, может, и счёт двухсотых был бы другим. Сносим пехоту противника с помощью АГС, ночью или во время ротации неприятеля, когда они меняются на позициях и подставляют под удар сразу два состава: уходящий и заходящий. Жжём вражескую технику с помощью FPV*. Расчёт пилотов у нас чумовой. Лучший на направлении, я считаю.
К концу декабря, прямо вслед за этими записями, я фиксирую один из ключевых, как потом окажется, своих текстов. Про новую природу войны.
Дрон сегодня самое страшное и эффективное локальное оружие. Ещё полгода назад война была другой. Мы думали, что нет ничего страшнее жужжащего дрона-разведчика как предзнаменования арт-обстрела. Но от арты легче спрятаться, проще убежать, чем от управляемого манёвренного снаряда со звуком бензопилы. Это совсем другая физика страха: ты слышишь его, ты знаешь, что он именно за тобой, и ты понимаешь, что бежать смысла мало.
В такие минуты у меня в голове иногда сама по себе всплывала короткая молитва Иисусова в её самом простом виде: «Господи, помилуй». Без театра, без особенного настроя, не как заклинание, а как способ задышать в одну стандартную фразу вместо того, чтобы захлёбываться панической мыслью. У Феофана Затворника это место описано очень точно: имя Господа в момент сжатия даёт человеку точку, в которой собирается то, что иначе рассыпается. Мне это место запомнилось в одном из его писем под подчеркнутым карандашом, и я не один раз сверял по этой подчёркнутой строчке, что да, у меня сейчас не паника, у меня сейчас собирание. Звук этот ни с чем не перепутаешь: высокий, въедливый, дрожащий, как у плохо настроенного триммера; от него стынут уши, и тело само по себе вжимается в землю, в стену, в любую щель, какая попадётся под руку. Все мы тут научились слушать небо иначе, чем учил нас житейский опыт: безразличие к жужжанию мухи, к стрёкоту кузнечика, к воробьиному щёлканью больше не работает. Ухо разделяет фоновые звуки на «своё» и «чужое» автоматически, без участия мысли, и в момент, когда из общей шумовой каши вылезает чёткое тоненькое «зззззт», нога уже сама знает, в какую сторону прыгать. Мы боремся с их дронами, они с нашими. Универсального РЭБа** пока не придумали. Поэтому это игра на скорость: кто быстрее разработает или обойдёт защиту под очередную партию от поставщика.
* FPV (First Person View) — дрон с видом «от первого лица», управляемый по радиоканалу через очки оператора. На современной войне используется как ударный — летит с боеприпасом в цель. ** РЭБ — радиоэлектронная борьба. Подавление сигналов управления и видеоканала дронов противника.
Бесплатный фрагмент закончился.
