Читать книгу: «В серой зоне»
Adrian Owen
Into the gray Zone: A Neuroscientist Explores the Border Between Life and Death
© Adrian Owen, 2017
© Школа перевода Баканова, 2020
© Издание на русском языке AST Publishers, 2020
* * *
Посвящается Джексону
на случай, если меня не будет рядом, чтобы рассказать тебе эту историю
Быть может, ты увидишь сокровенный смысл,
Это бытие,
Это бытие».
Джон Леннон и Пол Маккартни
Пролог
Я почти час просидел у постели Эми, и она наконец шевельнулась. Когда я подошел к ее кровати в маленькой канадской больнице, неподалеку от Ниагарского водопада, девушка спала. Будить ее казалось бессмысленно, даже грубо. Я знал: оценивать самочувствие пациентов в вегетативном состоянии, когда они наполовину спят, бесполезно. Потом глаза Эми раскрылись, голова приподнялась. Девушка застыла не мигая, только взгляд блуждал по потолку. Ее густые темные волосы были коротко подстрижены и уложены в аккуратную прическу, как будто парикмахер побывал здесь всего несколько минут назад. Интересно, явилось ли это внезапное движение результатом автоматического запуска нейронной сети в ее мозге?
Я пристально всмотрелся в глаза Эми. И увидел лишь пустоту. Тот самый бездонный колодец пустоты, который видел бессчетное количество раз у пациентов вроде Эми. О них говорят «в сознании, но без осознания». Эми никак не дала понять, что видит меня. Она зевнула. Широко раскрыла рот и с долгим, почти горестным вздохом упала на подушку.
Спустя семь месяцев после несчастного случая трудно, конечно, представить, какой Эми была раньше. Она училась в колледже, играла в баскетбол и не имела серьезных поводов для печали. Как-то поздно вечером девушка, возвращаясь с компанией из бара, встретила парня, с которым недавно рассталась. Бывший приятель сильно толкнул ее, и она, упав навзничь, ударилась головой о бетонный бортик тротуара. Другая на ее месте отделалась бы парочкой шрамов или сотрясением мозга, однако Эми не повезло. Ее мозг стукнулся изнутри о черепную коробку. Сорвался с привязи, как срывает штормом корабль от причала. Когда ударные волны изрезали и смяли важнейшие участки мозга, включая те, что находились вдали от точки удара, нервные волокна натянулись, а кровеносные сосуды разорвались. И вот теперь у Эми торчала из живота гибкая трубка, по которой поступали жизненно важные жидкости и питательные вещества. Мочу выводили через катетер. Позывы кишечника Эми не контролировала, на ней были впитывающие подгузники.
В палату неторопливо вошли два доктора.
– Каково ваше мнение? – спросил старший коллега, глядя мне прямо в глаза.
– Ничего не могу сказать, пока не сделаем сканирование мозга.
– Что ж, не люблю гадать, но в данном случае я практически уверен, что пациентка находится в вегетативном состоянии.
Его голос звучал беззаботно, почти весело.
Я промолчал.
Вошедшие обратились к родителям Эми, Биллу и Агнес, которые терпеливо ждали все время, пока я наблюдал за их дочерью. Не старая еще супружеская пара, лет около пятидесяти, оба ухоженные, – они явно были измучены. Агнес сжала руку Билла, слушая, как доктора объясняют, что Эми больше неспособна воспринимать речь, у нее нет ни воспоминаний, ни чувств, она не ощущает ни боли, ни радости. Врачи напомнили, что за девушкой потребуется круглосуточный уход до конца ее дней. И поинтересовались: не стоит ли родителям в отсутствие других предварительных распоряжений подумать об отключении Эми от системы жизнеобеспечения и позволить ей умереть? Разве не этого пожелала бы она сама?
Родители Эми были не готовы принять такое решение и подписали документ, согласно которому мне предоставлялась возможность сделать их дочери магнитно-резонансную томографию и попытаться выяснить, не осталась ли где-то в глубине мозга Эми хотя бы частичка той девочки, что они так любили. На машине скорой помощи Эми перевезли в Университет Западного Онтарио, где я руковожу лабораторией, в которой мы исследуем больных, перенесших острые черепно-мозговые травмы или страдающих от последствий таких нейродегенеративных расстройств, как болезни Альцгеймера и Паркинсона. С помощью новейших технологий сканирования мы как на ладони видим изображение мозга пациентов и вырисовываем их внутренние вселенные. В результате нам открывается то́, как, каким образом мы думаем и чувствуем, каковы основные конструкции нашего сознания и архитектура нашего чувства самосознания – мы видим буквально воочию, что значит быть живым и быть человеком.
Спустя пять дней я снова вошел в палату к Эми. Билл и Агнес сидели у кровати дочери. Они одновременно взглянули на меня, ожидая ответа. Я глубоко вздохнул и сообщил им то, на что они запрещали себе надеяться:
– Сканирование показало, что Эми вовсе не находится в вегетативном состоянии. Она осознает происходящее.
За пять дней интенсивных исследований мы выяснили, что Эми не просто жива, а пребывает в полном сознании. Она слышит все разговоры, узнает всех посетителей и внимательно слушает, какие решения принимаются якобы с ее согласия. И в то же время она не может шевельнуться и как-то сообщить окружающим: «Я здесь. Я еще не умерла!»
* * *
Книга «В серой зоне» – это рассказ о том, как мы научились устанавливать контакт с пациентами вроде Эми, и о том, как исследования разного рода травм оказали влияние на науку, медицину, философию и юриспруденцию. Пожалуй, самое важное наше открытие состоит в том, что от пятнадцати до двадцати процентов больных, находящихся в вегетативном состоянии, которых считают попросту «овощами», на самом деле полностью осознают происходящее, хоть и не имеют возможности ответить на внешние раздражители. Они могут открыть глаза, издать хрипы и стоны, иногда произносят бессвязные фразы. Эти люди, будто зомби, живут в собственном мире без мыслей и чувств. Многие действительно неспособны думать, как справедливо считают их лечащие врачи. Однако значительное количество пациентов на самом деле чувствуют себя иначе: их неповрежденный разум заключен в израненном теле и мозге.
Вегетативное состояние – целый мир в сумрачных областях серой зоны. Прошу не путать с коматозным состоянием. Люди в коме не открывают глаза и, судя по внешнему виду, ни в малейшей мере не осознают происходящее. В мультфильме «Спящая красавица» студии Уолта Диснея (многим родителям этот фильм наверняка знаком) сон Авроры напоминает коматозное состояние сродни колдовскому оцепенению. В реальности все куда прозаичнее: нам приходится иметь дело с обезображивающими травмами головы, деформированными конечностями, сложными переломами и изнурительными болезнями.
Некоторые пациенты, находящиеся в серой зоне, могут подать знак, что они понимают происходящее. О таких говорят: «В минимальном сознании». Иногда они реагируют на просьбы шевельнуть пальцем или проследить взглядом за предметом. Эти пациенты то постепенно теряют сознание, то будто выныривают из глубокого колодца, показывая нам, что живы, а потом снова уходят в бездонные глубины.
Синдром «запертого человека», в сущности, нельзя назвать состоянием серой зоны, однако оно достаточно близко к состоянию тех, кого мы исследуем в нашей лаборатории, и помогает нам понять, как именно существуют наши пациенты. При синдроме «запертого человека» пациент полностью в сознании и, как правило, может моргать и двигать глазными яблоками. Жан-Доминик Боби, редактор французского издания журнала «Elle», – один из самых известных пациентов, живших с этим синдромом. После обширного инсульта головного мозга Боби обнаружил, что полностью парализован и способен лишь моргать левым глазом. С помощью ассистентки Жан-Доминик написал книгу «Скафандр и бабочка». Чтобы создать это произведение о своей жизни, журналист моргнул двести тысяч раз.
Боби очень живо описал свое состояние: «Мой разум порхает подобно бабочке. Столько дел, столько дел… Можно заехать к возлюбленной, сесть рядом и нежно погладить ее по сонному лицу. Можно построить замки в Испании, похитить Золотое Руно, отыскать Атлантиду, исполнить детские мечты и претворить в жизнь всевозможные планы». Конечно, эта «бабочка» и есть разум Боби – свободный, не отягощенный физическим телом, ответственностью, готовый лететь куда душа пожелает. Однако в то же время Боби заперт в «скафандре», тесном пространстве, из которого не выбраться и который опускается все глубже в бездну.
Спустя несколько дней после магнитно-резонансного сканирования Эми я присел у ее постели. Мне отчаянно хотелось понять, о чем она думает и что чувствует. Я вижу, как она конвульсивно подергивается, у нее вырываются спазматические булькающие звуки. Ощущает ли она себя, как Боби? Открылась ли перед ней воображаемая вселенная свободы и бесконечных возможностей? Или девушка заключена в мучительной тюрьме, откуда нет спасения?
Когда я сообщил о результатах сканирования родителям Эми, ее жизнь круто переменилась. Агнес проводит у постели дочери дни и ночи, читает ей вслух. Билл заходит каждое утро, приносит свежие газеты и пересказывает Эми последние семейные новости. Приходят друзья и родственники. На выходные девушку забирают домой и даже празднуют ее дни рождения. Ее возят в кино. Все медсестры и санитары разговаривают с Эми, сообщают свое имя, объясняют, что и зачем будут делать, какие процедуры проводить и какие лекарства давать. Спустя семь месяцев в серой зоне Эми снова стала личностью.
Все глубже погружаясь в это новое направление в науке, я не мог и предположить, что же именно хотел сделать. В самом начале мне думалось, что все происходит случайно, как результат нескольких совпадений. Однако теперь, оглядываясь назад, я вижу ясно: все началось по воле сложнейших переплетений ткани самой жизни, которая связывает нас в одно целое причудливыми и неожиданными способами. Мой путь в серую зону берет начало в том непонятном и удивительном явлении, которому я стал свидетелем в тихом пригороде южного Лондона теплым июльским днем двадцать лет назад…
1. Призрак, который меня преследует
Люди не живут и не умирают, они просто держатся на плаву,
Она ушла с человеком в длинном черном пальто.
Боб Дилан
Научные исследования порой идут странной дорогой.
Когда я только начинал изучать нейропсихологию в Кембриджском университете, где занимался связями между поведением и мозгом, я влюбился в Морин, шотландку, – она ко всему прочему была еще и нейропсихологом. Мы встретились осенью 1988 года в Ньюкасле-на-Тайне, английском городке в шестидесяти милях от границы с Шотландией. Меня направили в университет Ньюкасла, чтобы укрепить рабочие отношения между моим научным руководителем, Тревором Роббинсом, и руководителем Морин, который носил совершенно невероятное имя – Патрик Рэббит и искал подтверждения передовым идеям о старении мозга. Нас с Морин будто бы толкнуло друг к другу. Она меня очаровала. У Морин было великолепное чувство юмора, прелестные каштановые локоны и веселые глаза, которые она зажмуривала всякий раз, когда смеялась. А смеялась она постоянно. Я стал приезжать в Ньюкасл-на-Тайне уже по менее связанным с наукой поводам. Проводил за рулем моей старенькой побитой «Фиесты», которую купил с первой зарплаты за целую тысячу фунтов, по шесть часов туда и обратно, тащился в выходные дни по забитым дорогам.
Морин познакомила меня с музыкой. И не с банальными гламурными рокерами из ранних восьмидесятых, с накрашенными глазами, обрызганными лаком волосами и в облегающих комбинезонах, вроде групп «Adam and the Ants», «Culture Club» и «Simple Minds», коими я заслушивался в юности, а с настоящей музыкой, которую я до сих пор ношу в своей душе. С Морин я впервые услышал страстные мелодии, воспевающие легенды о земле и прошлом, о сплетении судеб и жгучем желании. Сентиментальные, задушевные кельтские песни в исполнении группы «Waterboys», Кристи Мура и Дика Гогана. Брат Морин – Фил, живший в городке Сент-Олбанс приблизительно в сорока пяти милях от Кембриджа, – быстро убедил меня, что будущее без гитары в руках – и не будущее вовсе, и отвел в магазинчик, где я купил свою первую электрогитару – «Ямаха»; она до сих пор со мной и навсегда со мной останется.
Попутешествовав несколько месяцев между Кембриджем и Ньюкаслом-на-Тайне, я переехал в пригород столицы, милях в шестидесяти от Лондона, поскольку именно там находились пациенты, которых я изучал. Я продолжил работать нейропсихологом, за что мне платил научный руководитель в Кембридже, и начал собирать материал для докторской диссертации в Институте психиатрии при Лондонском университете. Чтобы исполнять свои обязанности на обоих постах, я ездил в Лондон несколько раз в неделю. Выдерживать такой режим было непросто, но я очень любил свое дело. Морин нашла работу в Лондоне, и вскоре мы стали счастливыми обладателями собственного жилья – небольшой двухкомнатной квартирки на третьем этаже дома, от которого можно было всего за несколько минут дойти пешком до больницы Модсли и Института психиатрии в южном Лондоне, где мы теперь работали.
Здание, точнее, здания Института психиатрии не могут не разочаровать своим видом – бессмысленный лабиринт строений без малейшего намека на солидность и академическую репутацию. Мой кабинет находился в сборном панельном домике, в Великобритании такие называют «жилыми вагончиками». Зимой в них леденящий холод, а летом жарко, не продохнуть. Как только хлопает входная дверь, весь домик вздрагивает. Нас не раз обещали перевести в одно из зданий института, говорили, что вагончики скоро снесут. Когда же я вернулся в Институт психиатрии спустя много лет, то, к своему изумлению, обнаружил эти хлипкие домишки на прежнем месте. В них наверняка по традиции трудились честолюбивые аспиранты.
Наше с Морин восторженное настроение и счастливые дни после переезда в общую квартиру вскоре сменились рутиной: мы каждый день посещали пациентов по всей южной Англии, сидели в бесконечных пробках в Лондоне, выискивали свободные места на автомобильных стоянках неподалеку от дома. А мне к тому же приходилось заводить «Фиесту» от соседского аккумулятора, когда машина решала никуда не ехать, что случалось с ней почти каждое утро.
Работая в институте и больнице с пациентами, невозможно оставаться к ним безучастным. По холодным коридорам зданий бродили, казалось, легионы душ, страдающих депрессией, шизофренией, эпилепсией и деменцией – приобретенным слабоумием. Морин, добрая, заботливая Морин, особенно глубоко им сочувствовала. Вскоре она решила выучиться на медицинскую сестру для работы в отделении психиатрии. Порыв, без сомнения, благородный, однако мне было жаль видеть, как она отказывается от блестящей научной карьеры. Морин стала проводить много времени по вечерам с новыми коллегами, а я сидел дома, писал и переписывал свои первые научные статьи. Я тогда исследовал поведенческие сдвиги у пациентов, которым удалили часть мозга, чтобы облегчить симптомы эпилепсии или при борьбе со злокачественными опухолями.
Истории болезни и просто рассказы о том, что произошло с людьми, оставшимися без части мозга, меня буквально завораживали. У одного пациента, с которым я работал, имелось минимальное повреждение лобных долей головного мозга, однако его поведение стало в высшей степени расторможенным. До травмы его описывали как «очень скромного и интеллигентного молодого человека». А после он набрасывался на прохожих на улице без видимой причины и носил с собой банку с краской, которой размалевывал объекты частной и общественной собственности, до каких только мог дотянуться. Речь его переполняли нецензурные выражения. Постепенно его поведение ухудшилось: однажды он убедил друга подержать его за лодыжки и свесился из окна скорого поезда – безумный поступок, иначе и не скажешь. В результате ударился головой о мост, что привело к сложной черепно-мозговой травме. По воле судьбы сравнительно легкая травма стала причиной тяжелейшего повреждения лобных долей и коры головного мозга – то есть того же участка мозга, что и пострадал при первом несчастном случае.
Возможно, самым фантастическим я назвал бы случай молодого пациента с «автоматизмом» – то есть бессознательными, непроизвольными действиями, которые он совершал время от времени, сам того не осознавая. Автоматизмы, как правило, являются следствием приступов эпилепсии. Они зарождаются в височных или лобных долях головного мозга и быстро распространяются целым каскадом усиливающихся нейронных импульсов, охватывающим весь мозг. В течение таких эпизодов пациенты впадают в нечто, подобное состоянию в серой зоне. Их глаза открыты, они странным образом подвижны и на первый взгляд действуют вполне осознанно. Обычно в такие минуты они занимаются привычным делом: готовят, принимают душ или едут по знакомому маршруту. А когда все заканчивается и пациент приходит в себя, то часто не понимает, где он, и не помнит, что с ним произошло.
Я работал с долговязым и вечно растрепанным юношей, проверял, бывают ли у него случаи потери памяти после операции, которую ему сделали, чтобы снизить частоту приступов эпилепсии. Юношу обвиняли в убийстве матери – несчастную задушили, когда в доме находились она и ее сын. Только двое. В ходе следствия выяснилось, что юноша давно и успешно занимался восточными единоборствами и с ним не раз случались приступы автоматизма. В сущности, хотя на то указывали лишь косвенные улики, молодой человек мог убить мать во время домашней тренировки и не понять, что сделал нечто ужасное.
Оценивая состояние и анализируя память этого молодого человека с помощью лучших на тот момент компьютерных диагностических программ, я всегда садился поближе к двери – ход, который я подсмотрел в детективных сериалах. В комнате с тем испытуемым мне было не по себе. Хотелось запастись оружием. Сейчас, конечно, смешно вспоминать, но тогда, один на один с человеком, которого обвиняли в убийстве матери голыми руками, а он не помнил, что́ совершил, мне становилось по-настоящему страшно. Если юноша действительно ее убил – привлекут ли его к ответственности по суду? Такой уверенности у меня не было. Тогда считалось, да и считается до сих пор, что автоматизмы – скорее не выражение подсознательных желаний, а непроизвольные программы, внезапно включающиеся в мозгу и не поддающиеся нашему контролю. Будь тот молодой человек плотником, он в состоянии автоматизма пилил бы и строгал, а не набрасывался на родную мать, отрабатывая на ней приемы карате.
Мог ли мозг вновь заставить его совершить убийство? Этот вопрос занимал меня больше всего. Как мне защититься? Кабинет, в котором мы сидели с испытуемым, был завален пачками бумаг, книгами и всяческими атрибутами научных исследований – оружия из такого набора не сделать. Рядом с письменным столом я заметил ракетку для сквоша и схватил ее, представляя, как стану отражать ею удары. К счастью для нас обоих, та встреча закончилась благополучно. Однако я не раз воображал, как пациент набрасывается на меня будто ниндзя, а я отбиваюсь от него ракеткой для сквоша – невероятная картина!
Работа меня захватила, а вот мы с Морин все сильнее отдалялись друг от друга. Спустя год после покупки квартиры наши с Морин отношения совсем разладились. Мы с ней двигались в разных направлениях. Я стремился к научной карьере, она была поглощена работой медицинской сестры в психиатрическом отделении больницы. Между нами что-то неуловимо изменилось. Я не понимал, почему Морин перестала восхищаться работой мозга и тем, как на него влияют травмы и заболевания. Не понимал, почему она предпочла заботиться о больных, вместо того чтобы попытаться решить проблему в корне. За несколько лет до того я отказался от традиционной карьеры в клинической медицине. Мне никогда не хотелось становиться врачом, выслушивать жалобы пациентов и раздавать лекарства, следуя раз и навсегда установленным правилам. Я старался понять, как работает человеческий разум, и, быть может, отыскать новые способы лечения мозга. Вот задача для нейроученых! Я думал, что иду в правильном направлении, однако, по-видимому, повторил ошибки всех неопытных, но непомерно самоуверенных исследователей. Мне казалось, стоит понять, почему и как развиваются болезни Паркинсона и Альцгеймера, – и мы отыщем лекарство.
В те годы я был слеп в моей наивности относительно блистательного будущего, которое виделось мне в изучении нейронаук.
Мой научный руководитель отправлял меня выступать с речами в разные экзотические места. Например, на конференции в городе Феникс, штат Аризона, я оказался в джакузи практически посреди пустыни вместе с двумя другими нейроучеными-англичанами. Представляете? Вчера мы бродили по Англии в тумане под вечным дождем, а спустя сутки загорали и наслаждались жизнью под кактусами.
Вероятно, возвращаясь из этих поездок, я так и лучился самодовольством. Мы с Морин постоянно спорили, стоило ли ей тратить жизнь на заботу о пациентах в психиатрическом отделении, рассуждали о науке ради науки и о сложных отношениях между научными открытиями и медицинским уходом.
– Изучать людей, конечно, важно, – помнится, говорила Морин. – Однако помогать им справляться с трудностями и болезнями – более правильное использование ресурсов.
– Если мы перестанем заниматься научными исследованиями, болезни и связанные с ними проблемы никуда не денутся! – парировал я.
– Результаты исследований, может, и спасут кого-нибудь, но лишь спустя много лет. Большинство ваших открытий в настоящем ни к чему не ведет. Пациенты, которые тратят время и силы на участие в исследованиях, не получат никакой помощи, хотя наивно надеются изменить свою жизнь к лучшему.
– Я всегда сообщаю пациентам, что им моя работа не поможет.
– Неужели? Какой ты добрый!
В нашем вечном споре всегда слышались и нотки противоборства Англии и Шотландии. С начала времен англичане, холодные, корыстные наемники, угнетали шотландцев, честных, страстных и простодушных. Некоторым образом наш спор «чистая наука против ухода за больными» отражал вековое противостояние народов.
В конце концов я встретил другую девушку, расстался с Морин и съехал от нее. Произошло это в 1990-м, как раз в год экономического кризиса в Великобритании, когда рынку недвижимости особенно сильно досталось. Квартира, за которую мы с Морин заплатили шестьдесят тысяч фунтов, в одночасье подешевела до тридцати тысяч. На нас повис огромный долг. Проценты по ипотечному займу удвоились, и мы едва сводили концы с концами, пока Морин жила в квартире. Когда же к ней въехал новый приятель, стало еще хуже. Чтобы выплачивать ипотеку, нам пришлось сдать квартиру друзьям из Бразилии, однако Морин отказалась вести какие-либо дела, связанные с недвижимостью. Я собирал арендную плату, переводил деньги банку, занимался налогами и мелким ремонтом, когда требовалось. К тому времени мы с Морин перестали разговаривать – просто обменивались гневными письмами по электронной почте. Меня пустил к себе пожить приятель в северном Лондоне, и я спал на полу в его квартирке, от которой мне приходилось целый час добираться по утрам на машине к пациентам в больнице Модсли. Предыдущие владельцы квартиры, где я теперь жил, забрали кошек, но оставили блох. Тоскливое было время.
В тот год, пока я обследовал пациента за пациентом в южном Лондоне, тщательно записывал все детали их черепно-мозговых травм и истории их жизни, нечто непонятное стало происходить с моей матерью. Ее одолевали невыносимые головные боли, и она вдруг начала странно себя вести. Однажды днем она ушла на несколько часов, а когда вернулась, сообщила, что ходила в кинотеатр неподалеку. Моя мама уже много лет не ходила в кино, тем более одна, без подруг, средь бела дня! Ей недавно исполнилось пятьдесят лет, и наш семейный доктор решил, что и головные боли, и странности в поведении – следствие менопаузы. К сожалению, он ошибся. Однажды вечером, когда мои родители смотрели телевизор, отец спросил маму, показывая на женщину в левом углу экрана:
– Как тебе нравится платье вон на той актрисе?
– Разве там есть женщина?
Мама ее не видела. Точнее, она не видела ничего, что должно было бы попасть в поле зрения ее левого глаза.
К головным болям и странному поведению добавилась односторонняя слепота. Теперь маме было опасно вести привычный образ жизни. Ей требовалась помощь, чтобы перейти улицу. Представьте, что ваше поле зрения резко сократилось. (Поле зрения – это все, что вы видите, когда держите голову ровно и смотрите вперед.) Дело в том, что наш мозг великолепно адаптируется к всевозможным изменениям, и в такой ситуации попросту показывает нам только то, что мы в состоянии видеть, полностью игнорируя то, что видеть мы не можем. Отсутствующая часть при этом вовсе не окрашивается черным и не превращается в пустое пространство – она полностью исчезает. Переходить дорогу, не видя и не зная, что творится у вас с левой стороны, крайне опасно, и мы не могли позволить маме так рисковать.
КТ-сканирование (компьютерная томография) показало, что в ее мозге разрастается олигоастроцитома – злокачественная опухоль, которая проталкивается в складки коры мозга, заставляя маму странно себя вести, влияя на ее настроение, лишая зрения и меняя привычные ощущения. Мы были в отчаянии. Моя личная жизнь и карьера внезапно столкнулись самым дьявольским образом. Если маме сделают операцию и удалят часть мозга, она вполне может стать одной из моих пациенток, чьи истории болезни я использовал в научных исследованиях. При этой мысли меня охватывал озноб.
Я оказался по другую сторону баррикад. Перешел из лагеря молодых ученых, бесстрастно изучавших пациентов, в лагерь потерявших рассудок от горя родственников больных. С такими семьями я не раз встречался, навещая пациентов в южном Лондоне. К сожалению, в отличие от известных мне подобных случаев, мою маму признали неоперабельной и предписали ей курсы химиотерапии, радиотерапии (лучевую терапию) и лечение стероидами. Увеличение объема участков мозга в непосредственной близости от злокачественной опухоли давит на окружающие ткани – отсюда и головные боли. Стероиды уменьшают распухшие участки, и головные боли проходят. У мамы стали выпадать волосы, ее мучили приступы метеоризма – вздутия живота вследствие скопления газов в кишечнике (не редкость при стероидной терапии).
К счастью для нашей семьи, в 1990 году моя сестра получила диплом медицинской сестры и с тех пор работала в Королевской больнице Марсден, открытой исключительно для исследования и лечения онкологических заболеваний. В июле 1992 года сестра уволилась и стала ухаживать за матерью дома. В том же месяце я подал к защите тезисы докторской диссертации, где описывал истории болезни пациентов с нарушением мозговой деятельности, включая и опухоли, подобные той, с которой сражалась моя мать. Чтобы официально получить звание доктора наук, мне предстояло защитить диссертацию, а состояться это событие могло, согласно расписанию, лишь спустя несколько месяцев. К тому времени мы все поняли: моя мать вскоре умрет. Я очень хотел, чтобы мама увидела, как я получаю степень доктора, и попросил администрацию Лондонского университета о помощи. Мне без промедления перенесли дату получения диплома и позволили защитить диссертацию после. Маму в эти подробности мы посвящать не стали. Она пришла на церемонию вручения дипломов и видела, как я стал доктором наук. Правда, я не знаю, поняла ли она, где была и что видела. Я четко помню, как мы с отцом помогли ей встать с инвалидного кресла и попытались подвести к креслу в зале. Я был в академической мантии, мама в самом красивом платье, которое мы смогли на нее надеть. Мы не удержали ее, и она беспомощно соскользнула на пол в проходе между креслами. Прогрессирующие болезни мозга приводят к последствиям, о которых вам никто не расскажет. Человек деградирует постепенно, но неминуемо, каждый день теряя способность совершать привычные действия.
Вскоре после того, как я получил диплом, мама впала в странное состояние, вошла в свою серую зону. Она была уже не с нами, однако еще не покинула этот мир. Жила дома, прикованная к постели, которую установили на первом этаже, в бывшей столовой, поскольку подниматься в спальню на втором этаже мама больше не могла. Она часто погружалась в сон под воздействием болеутоляющих лекарств, которые прописывал ей огромными дозами лечащий врач. Иногда мама нас узнавала, иногда нет. Порой говорила вполне ясно, но чаще бредила. Мой брат прилетел из США, где занимался исследованиями в Центре космических полетов Годдарда в Мэриленде, и мы провели несколько дней вместе. Мама умерла рано утром пятнадцатого ноября 1992 года. Когда она перестала дышать, мы все были рядом с ней, вся семья.
Потом настали мрачные, скорбные дни, однако странным образом из смерти моей матери явилось и нечто хорошее. Я четыре года наблюдал пациентов с различными поражениями головного мозга, записывал их рассказы, изучал истории болезни и наконец оказался по другую сторону баррикад – ощутил, каково это: видеть, как близкий и любимый человек медленно сползает в бездонную пропасть. Не знаю, окрепло ли тогда мое намерение посвятить себя изучению деятельности мозга, но я точно гораздо лучше подготовился к последующим многочисленным встречам с пациентами, перенесшими черепно-мозговые травмы или заболевания головного мозга, и с их родственниками. Я по собственному опыту знал, что́ им приходится испытывать, и искренне сочувствовал. Я хотел помочь им как только мог.
Незадолго до смерти мамы мне предложили должность научного сотрудника в Монреале, в Канаде, и я ухватился за возможность переехать за океан. К тому времени я был готов сбежать куда глаза глядят и от разорительной квартиры, и от неудавшейся жизни с Морин, и подальше от воспоминаний о том, как моя мать умерла от опухоли мозга всего в пятьдесят лет. В Англии меня ничто не держало, и я подписал трехлетний контракт на работу в Монреальском неврологическом институте.
* * *
По прибытии в «Невро» в конце 1992 года я начал работать с Майклом Петридесом, который в то время занимал пост главы отделения когнитивной нейронауки. Считаю, мне очень повезло. Майкл со страстью погружался в изучение анатомии мозга и всегда был готов обсудить новый подход или метод, в надежде пролить свет на ментальные функции, такие как память, внимание и планирование. В следующие три года мы провели много часов, изучая рисунки лобных долей его мозга, записывая, за что отвечает каждая зона или область мозга, и разрабатывая тесты, которые могли бы показать нам, как разные части мозга связаны с работой памяти. Я программировал наши тесты на моем компьютере IBM 386, в то время – новейшем оборудовании. По современным же стандартам – удручающе маломощном.
В тот год резко выросло количество тестов, проводимых с помощью позитронно-эмиссионной томографии (ПЭТ). Частично это было вызвано развитием компьютерного оборудования, что позволило нам собирать большие массивы данных и цифровые фотографии головного мозга в действии. Человечество запустило в космос телескоп «Хаббл» и взялось за расшифровку генома – компьютеры фактически совершили революцию во всех сферах науки. И нейронаука не стала исключением.
Добровольцы, приглашенные для ПЭТ-исследований, ложились в аппарат сканирования. Перед проведением теста им вводили внутривенно небольшое количество радиоактивного вещества-индикатора. Затем мы просили каждого выполнить простое задание: к примеру, запомнить лицо неизвестного им человека, которое им показывали на несколько секунд. Принцип теста был восхитительно прост: области мозга, на чью долю приходилось больше всего работы, требовали больше кислорода. Таким образом, к тем отделам мозга, которые работали, решая задачу, увеличивался приток крови, несущей кислород. С помощью позитронно-эмиссионной томографии мы видели кровоток и составляли карту его движения по областям головного мозга.
Мечты нейропсихологов сбылись! Больше не надо было ждать, когда в кабинет войдет пациент с нужным травмированным отделом мозга и мы опытным путем установим, какие функции регулирует данный участок мозга. Можно положить в томограф совершенно здорового человека, попросить его ответить на несколько заранее сформулированных вопросов и посмотреть, какие участки мозга включаются в работу, приходя, таким образом, к соответствующим выводам.
Большая часть результатов в первые годы ПЭТ-исследований подтверждали то, что уже было известно ученым, – и это не могло не радовать. Например, мы несколько лет знали, что латеральная затылочно-височная извилина, расположенная на нижней поверхности мозга, занимается распознаванием лиц. Пациенты, у которых данный участок поврежден, с трудом узнают или совсем не узнают знакомых. Это состояние называется прозопагнозия, агнозия на лица, или просто «неспособность различать и/или запоминать лица». Тем не менее когда группе здоровых испытуемых показали знакомые им лица во время проведения ПЭТ и мы, исследователи, увидели ясное подтверждение уже известной нам информации на томографе, то были попросту ошеломлены.
* * *
Мы наивно полагали, что с помощью позитронно-эмиссионной томографии постепенно раскроем все тайны мозга – сканирование за сканированием, анализ за анализом. Однако вскоре обнаружили ограничения даже в новейшей технологии, обладавшей, как нам казалось, безграничными возможностями. В первую очередь выявилось наличие так называемой дозовой радиационной нагрузки. Каждому испытуемому мы могли сделать строго определенное количество томографий, а значит, и вопросов задать могли тоже только ограниченное количество.
Во-вторых, выяснилось, что изменения кровотока, которые мы регистрировали с помощью ПЭТ, столь незначительны, что увидеть их и записать в результате всего одного сканирования практически невозможно. Приходилось сканировать несколько раз, чтобы добиться ясной картины происходящего в головном мозге. Мы очень быстро достигали границы разрешенной радиационной нагрузки, иногда даже не успевая получить ответы на интересовавшие нас вопросы. И тогда мы решили усреднять данные от нескольких испытуемых. Импульсы мозговой деятельности, как правило, почти незаметны, и потому нам приходилось прибегать к усреднению данных в большинстве случаев.
Из этого возникла третья проблема: наши научные заключения были сделаны на основе данных, полученных не от одного индивида, а от группы. Мы редко могли сказать, какой участок мозга отвечает за определенные функции у конкретного пациента. Как правило, заключения мы предваряли фразой: «В среднем, по группе испытуемых…»
Четвертым ограничением ПЭТ стало время. Одно сканирование длилось от шестидесяти до девяноста секунд, по истечении которых наблюдатель получал суммированную информацию о том, что происходит в мозге за этот период, отдельные «события» оставались незамеченными. Представьте, мы даем испытуемым задание: взглянуть в течение полутораминутного сканирования на изображения лиц и запомнить их. Как понять, к чему относилась ли деятельность мозга в период сканирования – только к просмотру лиц, запоминанию, запоминанию только некоторых лиц?.. Список таких неизвестных можно продолжать бесконечно. И все же, несмотря на все ограничения, исследователи человеческого мозга чувствовали себя так, будто разом получили подарки на несколько рождественских праздников одновременно. С минуты, когда я вошел в лабораторию и принялся за составление тестов для ПЭТ-исследования активаций различных участков мозга, я ни разу об этом не пожалел.
Одно из моих первых удачных исследований показало, что определенный участок лобных долей особенно важен для хранения воспоминаний. Необходимо пояснить, что память в данной области мозга не хранится и не обрабатывается. Скорее в лобных долях решается, каким образом воспоминания должны быть организованы. Попробуйте вспомнить, как вы ставили машину на стоянку сегодня утром? Как вообще вы запоминаете, где именно припарковали машину, чтобы не бродить вечером в ее поисках по другой стоянке, где, возможно, оставляли автомобиль вчера, позавчера или на прошлой неделе? Запоминаете какое-то дерево неподалеку или здание? Но ведь те же самые ориентиры вы наверняка уже использовали раньше, как же вам удается не перепутать стоянки? Дело вот в чем: вы принимаете особое решение, запоминаете, где из всех возможных стоянок вы только что оставили автомобиль. Это место вы бессознательно отмечаете как важное для сегодняшнего дня. Описанный процесс – пример рабочей памяти, которая нужна нам только на ограниченный период времени, до того момента, как важная информация будет использована по назначению. В нашем случае – когда вы заберете вечером машину со стоянки. И на следующий день подобный процесс запоминания повторится снова.
Ваша рабочая память приходит на помощь, если нужно, например, вспомнить номер телефона, и действует она в тот краткий период, когда вы нажимаете на кнопки, вводите номер в телефонный аппарат. Или когда запоминаете лицо человека в переполненной комнате ровно настолько, чтобы не забыть, кому вернуть одолженную вам ручку. Или когда запоминаете место на стоянке, где оставили автомобиль. Никто не знает, что потом случается с этими преходящими воспоминаниями. Исчезают ли они как дым? Факты свидетельствуют о том, что рабочая память постоянно «перезаписывается» поверх стирающихся воспоминаний. Как выясняется, объем ее весьма ограничен, и едва этот участок переполняется, «устаревшие» воспоминания стираются, а на их месте сохраняются другие.
Исследования подобного рода мы стали проводить и в других областях. Мы начали сканировать пациентов, страдающих болезнью Паркинсона. Старались понять, почему у них возникают проблемы именно с рабочей памятью. Если показать пациентам с болезнью Паркинсона картинку, которую они никогда раньше не видели, то спустя некоторое время они ее узнают, чего нельзя сказать о страдающих болезнью Альцгеймера. Однако стоит продемонстрировать пациентам с болезнью Паркинсона несколько картинок и попросить их вспомнить одну или две спустя всего пару минут, как ситуация резко меняется. Почему так происходит? Очень похоже на пример с машиной на стоянке. У пациентов возникают проблемы не с запоминанием, а с организацией информации, которую необходимо «извлечь» из памяти в условиях жесткой конкуренции.
* * *
За три года, проведенные в Монреале, я поддерживал квартиру в Лондоне на плаву. С Морин мы едва общались, изредка обмениваясь короткими гневными письмами по электронной почте. В 1995 году мне позвонил мой научный руководитель Тревор Роббинс. В Адденбрукской больнице Кембриджа открывали новый центр томографии мозга – Вулфсоновский центр томографических исследований, и им требовался ученый с моим опытом. Мне предложили ставку научного сотрудника в отделении психиатрии, где я мог бы проводить первые в Кембридже исследования деятельности мозга, курировать работы студентов и основать собственную лабораторию. У них имелся ПЭТ-сканер, и Тревор убедил меня в том, что стоит лишь мне попасть в Кембридж, как постоянная работа в моей области найдется. В Монреале же постоянная работа меня не ждала.
Итак, в 1996 году я вернулся в Великобританию. С тех пор как я уехал, в Англии многое изменилось. Среди прочего изменилось и отношение к томографии. Мозг теперь сканировали все кому не лень, и британские ученые первенствовали в этой гонке. Не изменились лишь наши весьма натянутые отношения с Морин. Нам обоим не хотелось встречаться, и мы избегали друг друга изо всех сил. Мы расстались четыре года назад, однако всякий раз, вспоминая Морин или думая о нашей квартире, мне становилось грустно. Ведь мы были так влюблены, что однажды решили строить жизнь вместе! Когда же и как все вдруг закончилось? Что творилось у Морин в голове? Я ничего не понимал. Эта женщина оставалась для меня загадкой.
А потом, однажды июльским утром 1996 года, мне позвонил коллега: Морин нашли без сознания. Она лежала рядом с велосипедом на крутом склоне холма неподалеку от больницы Модсли. Сперва было решили – она врезалась в дерево, упала и потеряла сознание, но вскоре выяснилось, что дело обстояло гораздо хуже. Анализы показали, что в результате аневризмы сосуда головного мозга произошло субарахноидальное кровоизлияние. Сквозь истончившуюся стенку сосуда артерия выпустила кровь в голову Морин. Аневризмы случаются по множеству причин: играют роль и наследственность, и пол (женщины более подвержены этому недугу), и высокое кровяное давление, и курение.
Моя профессиональная жизнь и личная столкнулись вновь. Сошлись в невероятно тяжелой и мучительной точке. Я не раз работал с пациентами, пережившими субарахноидальное кровоизлияние. Многие жаловались на проблемы с памятью, отмечали невозможность сосредоточиться, составить план на день. Кровоизлияние и последовавшее необходимое хирургическое вмешательство навсегда меняли их жизнь, вмешивались в мыслительный процесс, влияли на память, непредсказуемо преобразовывали их индивидуальность. Морин, как и когда-то моя мать, вполне могла пополнить ряды пострадавших, чьи случаи я исследовал. К сожалению, мозг Морин повредился сильнее, чем у большинства моих пациентов. Ее быстро признали впавшей в вегетативное состояние, и мне сообщили, что она вряд ли выживет. Я не раз слышал выражение «вегетативное состояние», однако именно в тот день почувствовал, что оно означает.
Я буквально застыл. Что же случилось с Морин? Что это значит – быть в вегетативном состоянии? Умерла она или жива? Знает ли, кто она и где? Морин ушла от нас – и в то же время осталась рядом. Как такое может быть: она живет, дышит, спит, просыпается и при всем том совершенно отсутствует? Мои чувства к Морин ясности не добавляли. Каково это, когда некто столь близкий в прошлом, с кем ваши пути разошлись, вдруг впадает в вегетативное состояние? Как странно…
При правильном уходе пациенты в вегетативном состоянии могут жить долго. Спустя несколько месяцев после кровоизлияния родители перевезли Морин на самолете в Шотландию. За ней ухаживали, аппараты поддерживали ее жизнедеятельность. Медицинские сестры регулярно переворачивали Морин в постели, не давая образоваться пролежням. Ее протирали влажными губками, мыли голову и подстригали ногти. Меняли постельное белье и переодевали. С ней разговаривали, весело здоровались по утрам, заходя в палату: «Как мы себя сегодня чувствуем, Морин?» По выходным ее одевали в красивые платья и, усадив в инвалидное кресло, отвозили к родителям, где часто собирались гости.
Тогда я еще не догадывался, что, возможно, сознание некоторым образом жило в Морин и других пациентах, совершенно не реагирующих на внешние раздражители. Однако, по всей вероятности, тогда-то и зародилась у меня идея, на первый взгляд совершенно безумная. Во мне что-то щелкнуло. Я ощутил свое призвание – сделать нечто полезное, используя приобретенный опыт в работе с новейшими технологиями. Я мог раскрыть механику работы мозга, и Морин наверняка приветствовала бы такие исследования. Она всегда считала, что наука должна не просто существовать «только ради науки», а непременно по-настоящему помогать людям. Наверное, тогда-то я и увидел свой шанс исполнить это ее напутствие.
2. Первый контакт
Я больше не могу слушать молча. Я должна поговорить с вами теми способами, которые находятся в моем распоряжении.
Джейн Остин
Знакомьтесь – Кейт. Возраст: двадцать шесть лет. Профессия: воспитательница детского сада. Место жительства: Кембридж, Англия. Живет в маленьком домике с приятелем и кошкой. Вскоре наши пути пересекутся.
Я снял дешевую двухкомнатную квартиру в Кембридже к северу от центра города. Добираться до работы приходилось на велосипеде по вечно сырым и промозглым улицам. Мой кабинет без окон располагался в глубинах Адденбрукской больницы. Работал я научным сотрудником отделения психиатрии и не был отягощен преподавательскими или административными обязанностями. Занимался лишь научными исследованиями и проводил большую часть времени в новом Вулфсоновском томографическом центре, который являлся частью Адденбрукской больницы – пять минут по лабиринту коридоров.
Вулфсон, как мы коротко между собой называли томографический центр, был уникален: ПЭТ-сканер располагался по соседству с палатами нейрореанимационного отделения. Пациентов без промедления привозили к сканеру на каталках через дверь на вращающихся петлях. В Вулфсоне в те дни говорили: «Пациенты не должны сами идти к томографу, пусть томограф придет к пациентам!» Больные из нейрореанимационного отделения, как правило, были жертвами ужасающих автомобильных катастроф, обширных кровоизлияний, длительной кислородной недостаточности вследствие остановки сердца или так называемых состояний «незавершенного утопления». В результате близкого соседства томографа и реанимации мы получили уникальную возможность сканировать мозг прикованных к постели пациентов с серьезными черепно-мозговыми травмами.
В Вулфсоне все обстояло не так, как в монреальском «Невро», хотя и там и здесь имелись свои «за» и «против». В Кембридже я сосредоточился на исследованиях мозга людей, перенесших травму. Я не лечил пациентов, как мои коллеги, которые в основном являлись специалистами в клинической медицине. Они изо дня в день спасали людей, назначали им курс лечения и возвращали к нормальной жизни. Я же, со своей стороны, сканировал мозг пострадавших, пытаясь выяснить, как повреждения повлияли на поведение больных и почему. В Монреале мои эксперименты были посвящены фундаментальной науке. Там мы с коллегами пытались понять, как работает здоровый мозг, и вырабатывали новые методы для его исследования. В Вулфсоне мои исследования оказались связаны с реальными клиническими случаями. Однако странным образом именно благодаря опыту, полученному в «Невро», я очень хорошо подготовился и теперь применял теорию на практике в условиях отделения интенсивной терапии Вулфсона.
В «Невро» мне удалось прикоснуться к живому человеческому мозгу. Нейрохирурги в Монреале часто приглашали нас, научных сотрудников, в операционные, дабы показать, как они держат в руках человеческую жизнь: снимают кожу, пилят кости черепа и отодвигают мягкие мозговые оболочки, чтобы добраться до главного органа – подвижного, пульсирующего и живого. Мозг как он есть, беззащитный и уязвимый, – потрясающее зрелище!
Впервые я попал на нейрохирургическую операцию лишь потому, что случайно выбрал место в столовой рядом с одним из младших нейрохирургов.
– Хотите сказать, что никогда не видели, как оперируют человеческий мозг? – потрясенно спросил он.
Неужели можно целыми днями рассматривать результаты томографий и ни разу не увидеть настоящий, живой мозг?
– Приходите завтра, я вам все покажу.
Могу с уверенностью заявить: опыт, приобретенный в операционных Монреаля, дал мне больше, чем все годы, что я потратил на рассматривание снимков томографа. Самый важный урок, который я усвоил, можно выразить кратко: мозг – это и есть человек. В человеческом мозге содержится отпечаток всех планов и надежд, воспоминания обо всех, в кого мы влюблялись, и все разочарования, которые испытывали. В сухом остатке есть только мозг. Пульсирующая сущность человека. Без мозга наше «я» не существует, теряется.
Без сердца человек может жить с помощью машин. Пациент с искусственным сердцем – все тот же человек. Мы способны выжить даже без печени или почек, ожидая, пока после смерти донора нам достанутся его трансплантированные органы и мы вернемся к прежней жизни. Личность человека среди подобных испытаний сохраняется неизменной. Можно лишиться рук, ног, глаз и прочих органов, но все же остатьсясобой. А вот без мозга нас нет, мы живем только в памяти других. В операционных Монреаля я усвоил самый важный урок в области нейронауки: мы – это наш мозг.
В Кембридже меня никогда не приглашали в операционные, но это компенсировали другие события. В Монреале мы решали задачи «чистой», фундаментальной науки: «Вот наше оборудование, а вот это мы знаем. Давайте объединим наши знания и возможности компьютеров и зададим самый важный вопрос о том, как работает мозг». В соответствии с изложенным выше планом мы создавали шаблон, высказывали гипотезы и разрабатывали варианты сканирования, чтобы получить ответы на вопросы. В Кембридже царила неопределенность. Мы делали все, что требовалось. Сконструировать эксперименты заранее было невозможно. К нам поступали пациенты с повреждениями мозга, которые никогда не исследовались на томографах. Не имелось никакого известного пути, никакого руководства по эксплуатации или научной карты. Однакоимелись возможности. И одна из них оказалась связана с Кейт.
Июньским днем 1997 года мой коллега и друг доктор Дэвид Менон, долговязый обаятельный нейроинтенсивист-индиец с безупречными манерами, рассказал мне о Кейт. Сильная простуда превратилась в гораздо более серьезное вирусное заболевание, известное как острый рассеянный энцефаломиелит. Восприимчивые к вирусу пациенты в таких случаях испытывают различные неврологические симптомы, среди которых можно назвать дезориентацию, сонливость. Иногда они даже впадают в кому. Кейт стала одной из таких пациентов.
В процессе заболевания происходит обширное воспаление головного мозга и спинномозговой ткани, разрушается так называемое белое вещество, куда менее известное, чем серое, но в равной степени важное. Серое вещество покрывает внешний слой коры головного мозга. Там-то и происходит все самое главное: записываются воспоминания и мысли, зарождаются планы и надежды. Серое вещество состоит из бесчисленных нейронов – особых клеток, которые передают нервные импульсы.
Белое вещество – это в сущности коммуникационная сеть между разрозненными участками серого вещества. Его в основном формируют аксоны – плотные участки высокоизолированных волокон, своего рода многослойных, суперсложных кабелей. Белое вещество – белого цвета, поскольку состоит из жира, или миелина, как его чаще называют ученые. Жир служит в качестве электроизоляции. Белое вещество обеспечивает связь между областями серого вещества. Сообщения между нейронами передаются гораздо быстрее, если аксоны изолированы. Без изоляции электрические сигналы буквально просачиваются из «проводов», и сообщение теряется.
У Кейт нарушения в работе белого вещества повлияли на состояние коммуникационной сети мозга. Девушка впала в кому, ее госпитализировали в отделение нейроинтенсивной терапии Адденбрукской больницы. Спустя несколько недель Кейт стало лучше. У нее появились циклы пробуждения и сна, ее глаза открывались и закрывались, и она оглядывала больничную палату. Однако других признаков осмысленной жизни врачи не видели. Кейт не реагировала на раздражители, не отвечала ни родственникам, ни докторам. Предполагалось, что в результате болезни девушка потеряла всякую связь с реальностью, не понимала, кто она и где находится. Врачи объявили, что пациентка впала в вегетативное состояние.
Почему мы с Дэвидом решили просканировать мозг Кейт, пока она была в вегетативном состоянии, – не знаю, хотя не могу отделаться от мысли, что мои воспоминания о Морин имели к этому непосредственное отношение. С тех пор как Морин поставили диагноз «вегетативное состояние», прошло меньше года, и я никак не мог смириться с утратой. Мне хотелось узнать, что же происходит в мозгу Морин и происходит ли там хоть что-нибудь? Что вообще случается с мозгом пациента в вегетативном состоянии? Я надеялся, Кейт поможет мне это выяснить.
Мы с Дэвидом обсудили план сканирования. Решили показать девушке фотографии ее друзей и родственников, пока ПЭТ-сканер будет делать снимки ее мозга. Благодаря множеству исследований, которые мы провели в Монреале, я знал, какие части мозга реагируют на знакомые лица. Мы связались с родителями Кейт – замечательные люди! – и попросили у них десять фотографий ее родных и друзей. Объяснили, что попробуем провести новый тип сканирования, чтобы выяснить, что происходит в мозгу Кейт.
Нам дали десять фотографий совершенно незнакомых мне людей. Я пропустил их через планшетный сканер, загрузил изображения на компьютер, вернулся в свою вечно сырую квартиру и за один вечер написал простую программу в Microsoft QuickBASIC, которая выводит на экран изображения одно за другим и показывает каждое из них пациенту в течение десяти секунд. Мне также нужны были «контрольные» изображения – фотографии, похожие на те, что я уже ввел в программу, только с «размытыми» лицами. Я взял каждое изображение, скопировал его и расфокусировал кадр с помощью одного из ранних редакторов изображений. Совершенно ненаучный эксперимент, вполне, впрочем, подходящий для моих целей (обычно нечеткие фотографии человеческих лиц не используются для контроля эксперимента наряду со снимками хорошего качества). У меня просто не было ни времени, ни оборудования, чтобы создать нечто более сложное.
Мы с Дэвидом сначала показывали Кейт оцифрованные изображения ее друзей и родных, потом расфокусированные версии тех же изображений, и смотрели, какие участки мозга и в какой последовательности начинают работать. Если бы участки в мозге Кейт, отвечающие за распознавание лиц, по-разному отреагировали на четкие и нечеткие фотографии, то мы узнали бы кое-что очень важное: Кейт или, по крайней мере, ее мозг все еще способен распознавать знакомые лица.
Прежде никто не пытался активировать мозг пациента в вегетативном состоянии. Узнает ли Кейт лица тех, кого совсем недавно знала и любила? Вот такой вопрос мы ей и задали – очень простой вопрос. Однако вскоре сообразили, что забыли уточнить, достигает ли визуальная информация, которая отпечатывается на сетчатке глаза, мозга пациентки. Что, если связь между зрительным нервом и корой мозга разорвана или информация, двигающаяся по этому пути, доходит не полностью? И тогда не стоит удивляться, что мозг не отвечает на изображения людей, которых Кейт знала и любила. Она же их не видит!
Мы бросились искать решение. Ведь Кейт может вскоре умереть или, что менее вероятно, выздороветь. В любом случае мы упустим возможность просканировать пациента в вегетативном состоянии. Я посмотрел на экран компьютера, который мы собирались использовать, чтобы показать Кейт фотографии ее друзей, и на моих глазах он переключился в режим экранной заставки. Шел тысяча девятьсот девяносто седьмой год. По экрану двигались разноцветные окна-квадратики. Красные, синие, зеленые и желтые – межгалактические плоды воображения инженеров «Майкрософт» летели на меня и проносились мимо. Мы покажем Кейт компьютерную заставку! Красочная, подвижная картинка на дисплее подходит идеально. По крайней мере, мы узнаем, попадает ли информация от глаз к мозгу.
Мы уложили Кейт в сканер и включили перед ней на экране заставку: разноцветные квадратики ударили по сетчатке девушки, активировали ее зрительный тракт и зрительную кору головного мозга. Потом мы дали Кейт отдохнуть. Выключили заставку, накрыли лицо девушки легкой тканью, чтобы спрятать ее глаза от света, и снова включили сканер. И так несколько раз. Заставка, ткань, заставка экрана, ткань. В конце концов мы получили ответ на наш вопрос. Визуальная кора Кейт оживала всякий раз, когда мы показывали ей экранную заставку, и возвращалась к относительному бездействию, когда ее лицо закрывали тканью. Визуальная информация доходила до мозга Кейт. Ее мозг, по крайней мере, «мог видеть».
Пришло время задать главный вопрос. На мониторе, прикрепленном над ложем сканера, мы высветили два набора изображений: четкие и расплывчатые лица. Кейт отвезли обратно в палату, а мы принялись анализировать данные. Мы не знали, чего ожидать, но полученные результаты нас ошеломили. Веретенообразная извилина в головном мозге Кейт чрезвычайно энергично отреагировала на изображения лиц. Более того, картина активности была поразительно похожа на то, что мы и другие исследователи наблюдали у здоровых и осознающих реальность пациентов.
Мы чувствовали себя астрономами, которые в поисках внеземной жизни посылают сигнал глубоко в космос. Только мы посылали сигнал глубоко вовнутренний космос. И получили ответ! Первый контакт состоялся. Однако что это означало? Была ли Кейт в сознании, несмотря на отсутствие всяких внешних его проявлений? Этот вопрос будет мучить нас еще почти десять лет.
Простых ответов мы и не ждали. Сознание обычно делят на два вида: бодрствование и осознание реальности. Когда вас вводят в общий наркоз, вы погружаетесь в состояние, напоминающее сон. То есть вы больше не бодрствуете. В то же время вы перестаете осознавать, кто вы, где находитесь и что с вами происходит. Таким образом, вы теряете осознание реальности.
Компонент бодрствования относительно легко понять и измерить – если глаза открыты, значит, вы бодрствуете. С осознанием реальности дело обстоит гораздо труднее. Как его измерить? Пациенты в серой зоне, как, например, Кейт, прекрасно подходят для иллюстрации этого обстоятельства. Она бодрствовала, в чем у нас не имелось никаких сомнений, потому что ее глаза были открыты. Но осознавала ли она реальность?
Поскольку Кейт не реагировала на свет и звуки, а также на любые многочисленные попытки привлечь ее внимание, доктора решили, что она не осознает реальность. Ее самоощущение было «стерто». Примерно как у пациентов с болезнью Альцгеймера, которые постепенно перестают понимать, кто они и где находятся. Однако положение Кейт виделось нам еще хуже. Пациенты с болезнью Альцгеймера (по крайней мере, до наступления последних стадий заболевания, когда больные порой впадают в некую форму вегетативного состояния) все же сохраняют ощущение, что существуют, даже когда забывают, кто они. У них остается, пусть слабая и искаженная, связь с внешним миром. Мы предполагали, что у Кейт все связи с миром разорваны целиком и полностью. Она себя ничем не ощущала.
Эксперимент дал нам новую информацию. Хоть и несовершенный, опыт помог получить жизненно важные результаты. Когда Кейт показывали фотографии людей, которых она знала, ее мозг реагировал так, будто она бодрствует и осознает происходящее как совершенно здоровый человек. И какой вывод мы могли сделать, имея эти данные? Означает ли это, что активные функции мозга связаны с личностным опытом? Вспоминала ли Кейт тех людей, которых видела на фотографиях? Испытывала ли к ним какие-то чувства?Знала ли она, что лежит в ПЭТ-сканере и смотрит на фотографии родственников и друзей? Или ее мозг реагировал автоматически, на «автопилоте»?
Многие типы стимуляторов – среди них знакомые лица, речь и боль – включают автоматические реакции мозга, отголоски, указывающие на то, что сообщение было получено, хотя и необязательно осознаннопрочувствовано. На шумной вечеринке мы, возможно, и не подозреваем о разговоре, который происходит у нас за спиной, пока не услышим знакомое имя. Оно-то и привлекает наше внимание. То, что мы вообще его улавливаем, означает, по-видимому, следующее: несмотря на отсутствие осознанного знания о том, что мы делаем, наш мозг следит за разговором на всякий случай, чтобы не пропустить нечто важное, например наше имя. Однако это не значит, что, поскольку мы воспринимаем наши имена, мозг будет помнить разговоры, в которых они были упомянуты. Память и восприятие – совершенно разные вещи. Восприятие разговора не означает, что вы его запомните. Зачем? Какой смысл? Мозг словно бы «обшаривает» окружающее, разыскивает значимую информацию. Он не пытается запомнить абсолютно все.
То же самое происходит с лицами. Когда мы идем по многолюдному проспекту, знакомые лица наших друзей буквально врываются в наше сознание и отвлекают от текущих мыслей. Получается, мозг рассматривает и принимает во внимание все лица, решая, на каких стоит сосредоточиться, а какие проигнорировать. И делаем мы это бессознательно. Это происходит само собой. Мозг машинально просматривает все лица в толпе и «сообщает» нам только о тех, кого мы хотели бы увидеть, о тех, кто нам знаком. Даже если мы попытаемся контролировать данный процесс, то потерпим неудачу; мы не можем просто взять и решить не узнавать знакомые лица, равно как и не можем решить не слышать свое имя на вечеринке.
Описанное выше явление зависит от того, где мы находимся и что делаем. На улице, переполненной незнакомцами, наше внимание привлекают лица друзей. Однако на празднике, в комнате, полной знакомых, мы немедленно реагируем на лицо неизвестного нам человека. Этот процесс срабатывает по-разному в различных ситуациях и зависит от разных ожиданий, что, вероятно, связано и с эволюционным преимуществом: очень важно из потока информации, постоянно поражающей сетчатки наших глаз, вычленить самое главное. В толпе на улице мы не ожидаем увидеть знакомых – это нарушение прогнозируемой ситуации, что и заставляет мозг перейти в режим готовности. И это весьма хорошо и полезно. Надо всюду искать преимущества. Встретить друзей среди незнакомцев – добрый знак. Вдруг встреча выльется в разговор, а то и свидание? Тогда вы можете влюбиться и найти спутника жизни!
И наоборот, на вечеринке, где полно знакомых, незнакомец интереснее всех. Мы предполагаем увидеть там друзей, а незнакомое лицо нарушает наши ожидания. О друзьях мы и так все знаем. А что же незнакомец? Встреча с ним обещает нечто новое, что может принести пользу, преимущество. В любой ситуации важно отмечать все необычное и неожиданное. Наш мозг очень эффективно выделяет несовпадения и странности, причем большую часть времени – бессознательно.
Многие из самых сложных процессов в человеческом мозге подобны описанному выше. Мы – взрослые люди, а потому не можем вдруг заявить, будто не понимаем, что нам говорят. Не можем взять и решить не выяснять дорогу с работы домой, если нам предстоит совершать этот путь каждый день, равно как и убедить себя не любить определенную музыку или вид искусства. Мы можем решить умалчивать о чем-то, что нам нравится, или даже заявлять, что мы что-то ненавидим; однако это не меняет истинных эмоций, которые мы испытываем не по своему выбору.
Иными словами, мы и думаем, и чувствуем, несмотря на то что абсолютно не осознаем, как это в принципе происходит. Кроме того, «нормальные» нейронные реакции на события у людей в вегетативном состоянии не обязательно означают, что эти люди переживают сознательные ощущения, связанные с данными событиями. Верно и обратное – подобные реакции отнюдь не свидетельствуют о том, что человек пребывает не в сознании – люди в здравом уме реагируют порой точно так же. Дело в том, что мы просто-напросто не знаем, что именно происходит в мозге. Какой бы революционный и захватывающий ответ о состоянии Кейт на ПЭТ-сканере мы ни получили, о том, что именно с ней происходит, доподлинно нам было неизвестно.
Однако мы продолжали думать о Кейт и обсуждать ее состояние. Когда наша статья о необыкновенном клиническом случае Кейт вышла в «Lancet», одном из старейших в мире (он издается с 1823 года) и очень известном медицинском журнале, она вызвала шквал внимания со стороны СМИ.
Нас с Дэвидом Меноном пригласили на утреннюю передачу Би-би-си. В студии я взволнованно демонстрировал пластиковую модель человеческого мозга в натуральную величину и объяснял принцип работы веретенообразной извилины. А Дэвид добавил: «Представьте, что произойдет, если вследствие травмы головного мозга или из-за болезни пациент теряет способность даже моргнуть по собственной воле. Если пациент никак не реагирует на раздражители, мы не знаем почему: он или действительно ничего не чувствует и не слышит, или просто не в состоянии дать нам знать, что все чувствует и слышит. Кошмарная ситуация».
Просматривая старые записи той передачи, я каждый раз вспоминаю странную цепь совпадений и удачи, которая и привела нас тогда в студию. Если бы не болезнь Морин, я бы не заинтересовался вегетативным состоянием и даже не выяснил, что оно значит на самом деле. Однако я часто думал о том, что происходит в мозге Морин и подобных ей пациентов, а встреча с Кейт дала мне возможность начать исследования. А если бы мозг Кейт не отреагировал? Что, если бы она во время опыта просто заснула? Вполне вероятно, мы бы и не попытались продолжить исследование. Сказали бы: «Ну, с этим, пожалуй, хватит. Перейдем к следующей теме». Нам несказанно повезло. Именно после эксперимента с Кейт мы принялись искать других пациентов в вегетативном состоянии. Я часто думал: «Быть может, Морин тоже на самом деле что-то видит и понимает?»
Несколько месяцев спустя состояние Кейт значительно улучшилось, и ее перевели в специализированное реабилитационное учреждение в одном из городков неподалеку от Кембриджа. Мне постоянно сообщали об успехах нашей пациентки. Постепенно Кейт начала отвечать на вопросы, читать книги, смотреть телевизор. Ее навыки мышления и рассуждения вернулись в пределы нормы, хотя физически она оставалась недееспособной. Части ее мозга, отвечавшие за ходьбу и речь, были сильно повреждены.
Почему же Кейт выздоровела? В то время в медицинской среде считалось, что пациенты, пробывшие в вегетативном состоянии несколько месяцев подряд, никогда не выздоравливают. Неужели те, кто заботился о Кейт, узнав о результатах нашего сканирования, стали вести себя с ней иначе? Быть может, они уделяли Кейт больше внимания, работали с ней интенсивнее, проводили с ней больше времени? Не это ли способствовало ее выздоровлению? Психологические исследования показывают: социальная изоляция приводит к разрушительным последствиям для мозга. Представьте, что много месяцев подряд на вас не обращают ни малейшего внимания, будто вы вещь. Худший вид социальной изоляции! Разве от такого можно оправиться? Когда с Кейт стали общаться, читать ей, задавать вопросы, наверняка она почувствовала себя намного лучше. Какое именно влияние оказывают на мозг подобные действия, мы не знаем, и все же не сомневаемся: возможности организма в такой обстановке расширяются.
Позже Кейт записала свои воспоминания о том периоде, когда ее состояние называли «вегетативным». И от слов ее буквально волосы встают дыбом: «Все говорили, что я не чувствовала боли. Они все ошибались».
Когда откачивали жидкость из легких, Кейт задыхалась от ужаса: «Не могу передать, как мне было страшно. Особенно когда в рот вставили трубку». Девушку часто мучила жажда, но сообщить об этом она не могла. Иногда она кричала. Медсестры думали, это всего лишь рефлекс. Никто никогда не объяснял, что с ней делают.
Кейт пыталась покончить с собой, задерживая дыхание, – пациенты, осознающие реальность в серой зоне, часто так поступают. «Я не могла заставить нос не дышать. Мое тело отказывалось умирать», – написала Кейт.
«Первый контакт» с Кейт и ее последующее выздоровление вызвали больше вопросов, чем дали ответов. Когда наша пациентка начала осознавать происходящее? Какие отделы мозга необходимы при этом процессе? А какие являются вспомогательными?
Мы будто заглянули в царство теней и выманили оттуда одну из них. Похоже, Кейт именно так себя и ощущала. Вернувшись через несколько лет после первого сканирования в Кембридж, где жили ее родители, Кейт написала мне письмо:
Дорогой Адриан!
Пожалуйста, расскажите всем на примере моего выздоровления, как важно исследовать мозг на томографе. Я очень хочу, чтобы об этом узнало как можно больше людей. Теперь я большая поклонница всех сканеров. Я ни на что не реагировала и считалась безнадежной пациенткой, однако томограф показал, что это не так.
Вы вызволили меня из заточения, словно сказочную принцессу.
С любовью,
Кейт
На протяжении многих лет мы с Кейт поддерживали связь, в основном по электронной почте. Иногда она писала четыре или пять раз в неделю, а потом не отвечала по несколько месяцев. Между нами установилась особая близость, оказавшая глубокое влияние на меня и мои исследования. Кейт была для меня Пациентом № 1. На ее клинический случай я ссылался, когда читал лекции, рассказывал, с чего начались мои изыскания о серой зоне. Мы с Кейт изменили жизнь друг друга.
Перечитывая письма Кейт, я глубже понимаю, что, несмотря на чудесное «выздоровление», ее жизнь вовсе не стала легче. «Пережила трудный год. Мне ампутировали большие пальцы на ногах, в больнице очень плохо», – написала она как-то раз. Прочитав эти строки, я содрогнулся. Однажды пришло вот такое письмо: «Простите, что так много жаловалась в предыдущем письме. Выдалось очень грустное Рождество, и нечему было радоваться».
Изменчивое настроение Кейт отражалось в письмах. Однако среди приступов отчаяния родилась решимость. Кейт все преодолела. «Думаю, я выжила благодаря целеустремленности. Я всегда доводила дело до конца».
В июне 2016 года, спустя почти двадцать лет после нашей первой встречи, я навестил Кейт в Кембридже. Когда я сошел с поезда, доставившего меня прямиком из аэропорта Хитроу, лил дождь. Такое ощущение, будто в Кембридже всегда идет дождь. В тот раз капли с неба падали особенно холодные – проклятье английского лета! – и я вспомнил каникулы, которые проводил с родителями на пляжах южной Англии. Мой багаж отстал в Торонто, и у меня при себе был только старый фотоаппарат «Кэнон» и одежда, в которой я сел в самолет. Захватить плащ я не догадался.
Глядя из окна такси на узкие улочки, я в тревоге размышлял. Прошло семь лет с тех пор, как я видел Кейт. Спустя год после той встречи я переехал в Канаду. Тогда Кейт жила с родителями, Джилл и Биллом. Помню, как мы обменялись новостями за чаем. Кейт отвечала на мои вопросы, медленно и методично указывая на буквы на доске. Речь ее все еще не восстановилась, и я с трудом разбирал сказанное. Честно говоря, мне не очень-то хотелось опять переживать подобное: составлять слова по буквам, стараясь не потерять нить разговора. Подумал, что и Кейт, наверное, не жаждет меня видеть. Однако она согласилась встретиться, и я был ей благодарен, а потому решил сделать все, чтобы встреча прошла как можно лучше. «Надо сосредоточиться и попытаться понять, что она говорит», – думал я.
Когда такси подъехало к дому Кейт на тихой окраине Кембриджа, дождь прекратился, и у меня поднялось настроение. Сквозь тучи выглянуло солнце. Добрый знак? Дом Кейт, как и остальные вокруг, был одноэтажным. На инвалидной коляске по лестницам подниматься трудно. Весь район застроен муниципальным жильем. Собственником зданий является государство. Поскольку у Кейт нет дохода и она получает пособие по инвалидности, то за аренду жилья она не платит, а расходы на газ и электричество покрываются социальными выплатами.
Я позвонил в дверь, и мне открыла веселая помощница по уходу за инвалидами – Мария. Она тепло пожала мне руку и пригласила войти. Национальная служба здравоохранения обеспечивает Кейт круглосуточную медицинскую помощь.
Мария проводила меня в уютную гостиную. Там, в инвалидном кресле с электроприводом, сидела Кейт.
– Привет! Давно не виделись! – Я взял ее за руки. – Вот, привез тебе цветы!
Я показал на букет лилий, который купил по дороге.
– Большое спасибо, – тут же ответила Кейт. – Какие красивые цветы!
«Какие красивые цветы!» Я ошеломленно замер. Кейт со мной разговаривает! Не показывает на буквы на деревянной доске, не запинается на каждом слове. Кейт снова говорит!
– У тебя потрясающая речь! – выдохнул я.
– Да, я опять научилась говорить. – Кейт радостно улыбнулась, невероятно довольная собой. – Обожаю разговаривать.
– Можно я запишу нашу беседу?
Она помрачнела.
– А слушать свой голос – терпеть не могу.
Мы немного поспорили, и она согласилась.
– Что ты почувствовала, когда очнулась после стольких дней без сознания? – спросил я.
– Мне казалось, что я в тюрьме. Я понятия не имела, где нахожусь.
– Каково твое последнее воспоминание?
– Я была в детском саду, где работала воспитательницей, обедала. Когда я очнулась, то не почувствовала себя как утром, после сна. Я просто вдруг «включилась».
– А я думал, ты постепенно приходила в сознание.
– Сначала я приходила в себя на несколько минут, но с каждым днем на все более долгие периоды времени. Сознание возвращалось медленно. В самый первый раз, когда я оставалась в сознании весь день, со мной была врач по трудотерапии. Ее звали Джеки. В те дни она была единственной, кто назвал мне свое имя и объяснил, чем занимается. Очень немногие говорили мне как их зовут.
– Как ты думаешь, почему они не называли тебе своих имен?
– Они думали, что я – не я, что перед ними просто тело. Это было ужасно. Ведь я по-прежнему все чувствовала. Я была человеком! Внутри я вся кипела от гнева. И больше всего меня терзало вот что: я не знала, где я, почему и как я туда попала. Я думала, что разучилась ходить.
– Тебе никто не рассказал, где ты оказалась?
– Если и говорили, я не слышала. У меня в ушах все время гудело. Слов не было слышно.
Рассказ Кейт меня потряс. Я вспомнил тот день, когда мы положили ее в томограф, и все время до нашего «первого контакта». Теперь я понимаю – тогда мы совершенно случайно сделали очень важное открытие. Частичка Кейт оставалась жива, и заключена она была в мозге. По всей вероятности, именно это и показали те результаты томографии. В последующие недели и месяцы Кейт пережила столько мучений, что теперь мне думается: мы должны были сделать хоть что-то, чтобы поскорее ей помочь. Может, нам следовало настойчивее требовать, чтобы все относились к Кейт как к личности? Составить обязательные к выполнению правила для медицинских сестер и других помощниц, которые ухаживали за Кейт и пациентами с похожими историями болезни? Однако мы не знали того, что знаем сейчас, и «сигнал тревоги», таким образом, был бы преждевременным. Мы, без веских на то оснований, дали бы напрасную надежду родственникам пациентов, находившихся в таком же состоянии, что и Кейт. Ведь тогда в нашем распоряжении оказался лишь крошечный намек на то, что часть мозга Кейт все еще работает как раньше, до болезни. Мы не знали, что она чувствовала и осознавала, и высказывать предположения было бы несправедливо и ненаучно. Тем не менее двадцать лет спустя я продолжаю думать о том, что мы могли бы сделать больше и как-то облегчить страдания Кейт.
Кейт хотела поговорить о болезни, из-за которой она попала в серую зону.
– Я бы очень хотела знать, почему я заболела. Мне сказали, я никогда не узнаю этого. Иногда мне кажется, я сама во всем виновата. Что так меня наказал Господь.
– Ты считаешь себя религиозным человеком?
– Не совсем. Однако я верю в Бога. Верю сама по себе. В церковь не хожу. И никогда не ходила. Никогда не соблюдала религиозных обрядов. И все же обнаружила, что вера в Бога мне помогает. Жить вообще трудно. Мне нужно было найти смысл жизни. Мой мозг не сдавался. Я больше не могу плакать. Разучилась. И больше не плачу. Это ужасно. По-настоящему страшно. Хуже многого, что случается.
Я спросил Кейт, что она имела в виду, когда написала мне в одном из первых писем, что мы вызволили ее из заточения.
– Томограф отыскал меня глубоко в мозге. Я была без сознания. Мне почему-то кажется, что я хотела спать, а мой мозг решил усердно поработать и включил зрение.
Я решил, что Кейт, видимо, говорила о фотографиях, которые ей показывали в томографе, и хотел было уточнить, однако передумал, дабы не сбивать ее с мысли.
– Даже сейчас мне тяжело подолгу смотреть телевизор. Посижу перед экраном полчаса или час – и засыпаю. Жду не дождусь нового фильма о Бриджит Джонс. И я обожаю мой «киндл»1. Я много читаю. Не современные книги. Старые романы. Люблю Джейн Остин. Ее герои прекрасны. Современные книги напоминают мне о том, чего я лишилась. Мой мозг продолжает работать. Я выздоровела, потому что меня вытянул мой мозг. Я решила: все брошу, сдамся, а мой мозг не сдался. Я каждый день борюсь со своим мозгом. Он не делает того, что я хочу. Не делает того, о чем я прошу.
– Что ты имеешь в виду?
– Мой мозг заставляет тело делать то, что я делать не хочу. Например, когда ноги схватывает судорогой. Он меня не любит. Мой мозг меня не любит. Он не сдается. Сердится на меня. Раньше я была просто я, сама по себе, а теперь я чувствую, будто во мне два человека. Раньше, до болезни, я была совсем другая. Мне иногда кажется, что я умерла. А потом ожила.
Кейт довольно долго рассказывала о странном чувстве двойственности: будто после болезни она стала другой, не такой, как раньше. В каком-то смысле Кейт совершенно права: многое в ее жизни изменилось до неузнаваемости, но по большей части изменилось ее тело. Я же хотел услышать от Кейт, что ее разум, та часть, которая определяет ее личность, сохранилась. Надеялся убедиться, что она вернулась из серой зоны, отделавшись, фигурально выражаясь, синяками, и что сущность ее осталась неизменной. Однако Кейт видела все иначе; ей казалось, что ее мозг ополчился против нее самой. В Кейт что-то сломалось, какая-то ее часть потерялась в серой зоне.
Я поинтересовался, не хочет ли она рассказать мне что-нибудь еще, о чем я, может быть, забыл спросить.
– Самое главное, – ответила Кейт, – помни: я – человек, личность. Такая же, как ты, с такими же чувствами, как и у тебя.
Я вышел из дома Кейт и вернулся к ожидавшему меня такси. Когда мы выехали с тихой улочки и направились к центру Кембриджа, снова хлынул дождь. Я все думал о том, что узнал от Кейт. Серая зона – темное место, но Кейт показала всем, что и оттуда возвращаются. Человеческий мозг обладает удивительной силой и способен себя исцелить. Еще я понял: человек, то главное, что в нем скрыто, может пережить самое худшее. Несмотря на выпавшие на долю Кейт страдания, душа ее осталась несломленной.
3. Отдел
Король Артур. «Срубить дерево селедкой? Это невозможно».
«Монти Пайтон и Священный Грааль»
Вернувшись из Монреаля в Кембридж, я собрал своих друзей-ученых, и мы сколотили музыкальную группу «You Jump First». Мы выступали с концертами в пабах по всей округе, я пел и одновременно играл на бас-гитаре, что было ужасно глупо. Мало кому удавалось с успехом провернуть такой номер (разве что Стингу, Полу Маккартни и еще некоторым). Вскоре я переключился на акустическую гитару, и мы нашли наш звук – поп-рок с нотками Брюса Спрингстина. Мы участвовали в музыкальных конкурсах – и в нашем городке, и по соседству. Один из конкурсов проходил в Хартфорде, небольшом городе на юге Англии, неподалеку от Сент-Олбанса, где жил Фил, брат Морин. Он был специалистом по вычислительным системам, разрабатывал программное обеспечение для компании 3Com. Высокий и худой, Фил напомнил мне о Морин: зубы у них одинаковые. Я пригласил его на музыкальный конкурс, он пришел и здорово нас поддержал. Когда мы спустились со сцены, я спросил его, как дела у Морин.
Она по-прежнему жила неподалеку от Далкита, городка, в котором родилась, – это в Шотландии, рядом с Эдинбургом. Родители надеялись вскоре перевести ее в учреждение для инвалидов поближе к дому. «А в остальном – все так же», – сказал Фил. С тех пор как в мозге Морин лопнул сосуд, прошло уже два года, и я начал сомневаться, сможет ли она когда-нибудь выздороветь. Я рассказал Филу о Кейт, о результатах ее сканирования и о возможностях, которые открывались в свете этого исследования для таких пациентов, как Морин. Мы пообещали не терять друг друга из виду.
Статья о Кейт в журнале «Lancet» в 1998 году стала важной вехой для Кембриджа, а меня подвигла полностью изменить направление научных исследований. Я не представлял, куда заведет этот новый путь. У меня не было никаких источников дохода, кроме зарплаты, и не было своей лаборатории – только офис с компьютером. Я полностью зависел от расположения жертвователей и распределения научных грантов.
А потом судьба раздала карты, бесповоротно изменившие ход игры. Мне предложили работу в отделе прикладной психологии Совета медицинских исследований (MRC), то есть в правительственном агентстве, которое финансирует медицинские исследования в Великобритании. За время проведения исследований в рамках деятельности этого агентства уже тридцать ученых стали лауреатами Нобелевской премии. В Адденбрукской больнице у меня был контракт на три года, по истечении которых фонд моей заработной платы неминуемо бы иссяк. На работу в отдел (прикладной психологии) меня приглашали бессрочно, и перспектива постоянной работы, несомненно, выглядела более чем привлекательно.
Отдел создали в Кембридже в 1944 году, и на протяжении более полувека он имел сугубо британское влияние на исследования в области психологии. Повседневная работа по достижению научных прорывов в деле изучения памяти, внимания, эмоций и языка прерывалась там дважды в день чаепитием в общем зале и, если позволяла погода, партией в крокет на лужайке. К тому же в отделе служил пожилой джентльмен по имени Брайан, седой и сутулый. Он заваривал чай и кофе и торжественно подавал напитки на древней тележке, своей ровеснице, известной под названием «чайная тележка». В особых случаях, например в дни рождения, на тележке красовалось еще и печенье, но по большей части мы получали просто чай и кофе – один раз утром, и еще раз после ланча. Я не знал, чем занимался Брайан между сервировками утреннего и дневного чая, а спросить как-то и не подумал. Общая комната, где подавали чай, напоминала старинный зал с большим, давно и навечно погасшим камином, роскошной лепниной на потолке и одинокой подвеской для люстры – сама люстра, по-видимому, исчезла не менее полувека назад. Каждое Рождество в отделе устраивали ставшую легендарной пантомиму – по старинной британской традиции мужчины пользуются всяким предлогом, чтобы натянуть женское платье, накрасить губы и воплотить образ горячо любимой дамы полусвета. Подростком я провел годы становления личности в Грейвзендской школе для мальчиков и потому не нашел в традициях отдела ничего нового или удивительного.
Штаб-квартира нашей организации располагалась в огромной усадьбе на Чосер-роуд, тихой зеленой улице в южном районе Кембриджа. Когда-то, в самом начале пути, отдел был частью Кембриджского психологического факультета. Однако к 1953 году Норман Макворт, третий директор отдела, обнаружил, что организация явно переросла доступное в старых рамках жизненное пространство. Он отыскал на окраине города старинную усадьбу в эдвардианском стиле с большим садом и лужайками, идеально подходящими для игры в крокет, приобрел ее на личные средства и сообщил Совету медицинских исследований (MRC), что отныне это новое помещение отдела. Такое возможно только в Кембридже.
К середине шестидесятых годов в отделе работали респектабельные ученые, почти все – мужчины, конечно же. Они расхаживали по особняку в твидовых пиджаках и аскотских галстуках, курили трубки, били баклуши и иногда потягивали херес. Таков истинно британский способ заниматься научными исследованиями, а Кембридж в шестидесятые годы прошлого века был буквально пропитан британским духом. Неудивительно, что к концу того же десятилетия комик-группа «Монти Пайтон» состояла наполовину из выпускников Кембриджа.
Работа в отделе часто напоминала забавные скетчи из репертуара «Монти Пайтона». Однажды я разработал опыт для измерения персеверации (настойчивости) – это особое состояние внимания, при котором человек упорно повторяет одно и то же много раз подряд, даже когда его просят этого не делать. У моего пациента были повреждения лобных долей мозга. Я попросил его назвать столько слов, сколько он может придумать, начиная с букв «П», затем «Ш», и «С». Большинство людей без повреждения мозга произносят в таких случаях: «Поле, пять, первый, пусть, память, прыгать…», пока не исчерпают запас слов. Мой пациент сказал: «Пять, пятнадцать, пятьдесят, пятьсот». Я понял, что слушать цифры мне придется, видимо, долго. А пациент тем временем продолжал: «Пятьсот один, пятьсот два, пятьсот три…»
– Подождите! – сказал я. – Давайте попробуем другую букву. Например, «Ш».
Он тут же воскликнул:
– Конечно! Это очень просто! Шесть, шестнадцать, шестьдесят шесть.
К 1997 году между отделом и Департаментом экспериментальной психологии, где я ранее работал научным ассистентом, в 1988–1989 годах возникло сильное расхождение во взглядах, почти напряженность. Эти весьма знаменитые кембриджские учреждения сосредоточились на разных подходах к научным исследованиям. В отделе, например, мы изучали способы запоминания последовательностей цифр. Большинство из нас может запомнить на слух и правильно повторить пяти- или шестизначные последовательности цифр. Увеличить эту последовательность можно с помощью различных методов, например дроблением: скажем, число 362785 можно запомнить, разделив мысленно на 362 и 785.
Аналогичным образом легче запомнить более длинную последовательность, если она включает в себя повторение. Мы легко воспроизведем по памяти двенадцать цифр, если они принимают следующую форму: 497497497497 – достаточно запомнить, что последовательность 497 повторяется четыре раза. Наш мозг отлично умеет определять сегменты повторения или разбивать информацию на «пакеты памяти». Причем часто мы даже не осознаем, как именно мозг это делает. Мы знаем, что это происходит, но в основном все случается автоматически и даже без нашего ведома. Таков бессознательный процесс, о существовании которого мы догадываемся, лишь когда он завершается.
Проведя серию исследований в отделе, мой бывший студент Даниэль Бор показал, что перекодировка памяти, где информация переупаковывается и организуется, чтобы упростить ее извлечение, осуществляется областями мозга, связанными с фактором общего интеллекта, иначе известным как G-фактор, который мы измеряем тестами IQ. Если задуматься, это вполне имеет смысл. Ведь «ум» зависит не только от памяти. Ум – это еще и способность правильно распорядиться памятью, извлечь из нее пользу самыми разными способами. И связано это с тем, как мы храним воспоминания, как мы организуем и регистрируем их, а также со скоростью извлечения информации из памяти. Принцип организации воспоминаний влияет практически на каждый аспект когнитивной функции и дает некоторым из нас конкурентное преимущество во всех аспектах жизни, связанных с памятью. Разбивка на части цифр и слов – наиболее упрощенная форма данного процесса. Освоив его, вы сможете быстрее и лучше запоминать телефонные номера, номерные знаки автомобилей, адреса и многое другое. Как когда-то пела Элла Фитцджеральд: «Не важно то, что ты делаешь, важно, как ты это делаешь».
И отдел, и Департамент экспериментальной психологии занимались изучением организации воспоминаний, однако их подходы существенно разнились. В Департаменте, как правило, анализировали рабочую память и такие явления, как разбивка информации на части под другим углом – там исследователи размышляли, почему в связи с потерей дофамина в подкорковых узлах у пациентов с болезнью Паркинсона ухудшалась рабочая память, или пытались понять, каким образом такие препараты, как «Риталин», могут улучшить рабочую память у здоровых людей.
Эти два мира, которые можно назвать психологическим и нейронаучным, в 1997 году, когда я приступил к работе в отделе, сталкивались и переплетались. Когнитивная нейронаука, которая сочетает в себе аспекты психологии, неврологии, физиологии, информатики и философии, стала новым «горячим полем». Она обеспечила прочную платформу, с помощью которой специалисты, не имеющие медицинской подготовки (такие как я), смогли изучать пациентов в различном состоянии.
Меня наняли в отдел, чтобы возглавить работу, связанную со сканированием мозга. Отдел своего сканера не имел, томограф для исследований находился в Адденбрукской больнице, в Вулфсоновском центре визуализации мозга. Однако в отделе собралось множество ученых-когнитивистов новой волны, и они отчаянно пытались добраться до сканера и задать наболевшие вопросы о работе человеческого мозга. Тогда отдел заключил с Вулфсоном сделку: отдел будет платить Вулфсону за использование томографа, а я буду отвечать за расписание работы на томографе, за распределение времени, решать, кто получит доступ, а кто нет, и, в сущности, поддерживать систему в рабочем состоянии. Итак, в июле 1997 года я переехал в особняк на Чосер-роуд и немедленно получил доступ к финансам отдела, выделенным на исследования. Каждые пять лет на кону оказывались до 25 миллионов фунтов стерлингов: зарплаты, рабочие расходы, не говоря уже об отоплении, освещении усадьбы, Брайане и его тележке, а также маленькой армии садовников, которые ухаживали за лужайками для крокета.
Меня окружали люди, охваченные страстью к познанию, они стремились понять, как работает мозг, и, что более важно, использовать в своем стремлении все новейшие инструменты, до которых только могли дотянуться, лишь бы раздвинуть границы нейронауки. Сила, которую нам давали новые приборы для сканирования мозга, опьяняла. Мы надеялись вскоре поведать миру, из чего сделан каждый из нас, кто мы и что делает нас личностями! А в промежутках пили чай с печеньем и играли в крокет. Отдел, весьма эксцентричный, где властвовал идеальный британский юмор, стал для меня настоящим научным домом – у меня было все, чтобы разобраться, в каком направлении действовать после случая с Кейт.
А потом появилась Дебби.
4. Полужизнь
Твои мысли – танцующие призраки.
Алан Мур
Дебби было тридцать лет. Она работала в банке и однажды попала в аварию. После лобового столкновения женщина оказалась заперта в машине. Ее мозг сильно пострадал от кислородного голодания – как ни странно, такое происходит довольно часто. В отделении интенсивной терапии Адденбрукской больницы заметили – зрачки Дебби стали нереактивны, что, скорее всего, указывало на повреждение или сжатие третьего черепного нерва и верхней части ствола головного мозга.
Даже незначительные повреждения ствола мозга могут быть катастрофическими. Они приводят к нарушению циклов сна, влияют на частоту сердечных сокращений, дыхание и самосознание. В то же время в таламусе, нашем главном ретрансляторе, нарушается передача сенсорных сигналов, связанных со слухом, вкусом, ощущением прикосновения и болью. Даже из-за небольшого повреждения ствола мозга человек может впасть в кому. В годы учебы в аспирантуре я не раз видел пациентов, которым нейрохирурги удалили большие участки коры головного мозга (иногда эти участки бывали величиной с мандарин), чтобы облегчить симптомы эпилепсии или добраться до злокачественной опухоли. И умственные способности таких пациентов почти не страдали. Некоторые участки и области мозга можно повредить или даже удалить полностью, и пациент почти не ощутит изменений, однако стоит слегка поцарапать критическую точку, например ствол головного мозга или таламус, и последствия окажутся необратимыми.
Спустя три с половиной месяца после аварии зрачки Дебби были по-прежнему расширены и неактивны. Она не регулировала естественные отправления организма, ее кормили через пластиковую трубку, вставленную в живот, она нуждалась в круглосуточном уходе. Дебби не реагировала на внешние раздражители, и вскоре врачи объявили, что она впала в вегетативное состояние. Однако родственники Дебби считали, что порой она реагирует на их присутствие. Понаблюдав за пациенткой, мы не обнаружили у нее никаких осознанных реакций. Она вздрагивала от болезненных раздражителей, например когда ей надавливали на ноготь. Однако такие реакции чисто рефлекторны, нередко встречаются у пациентов в серой зоне и вовсе не обязательно сигнализируют об осознании реальности.
Стоит нам коснуться раскаленной плиты, и мы рефлекторно отдергиваем руку – в данном процессе участвуют только нейроны спинного мозга, а головной мозг ничего не замечает. Иначе сообщение: «Горячо!» – слишком долго поднималось бы по руке сначала к спинному мозгу, а оттуда к головному мозгу, который ответственно решил бы, что пора переместить руку, и отправил бы это сообщение обратно, к руке, по спинному мозгу. Болезненные раздражители, например давление на ноготь или прикосновение к горячей поверхности, вызывают автоматическую реакцию, которая мало что может нам рассказать о пациентах в серой зоне: подобные реакции происходят независимо от того, поврежден мозг или нет.
В 2000 году мы просканировали мозг Дебби двенадцать раз. Каждое сканирование длилось девяносто секунд – оптимальная продолжительность анализа, чтобы получить наилучшие изображения функционирующего мозга, прежде чем радиоактивный индикатор О-15 (известный как кислород пятнадцать) распадется и станет невидимым для томографа.
Как и большинство радиоактивных материалов, используемых для лечения и исследований, О-15 производится циклотроном, ускорителем частиц определенного типа, который мы держали в цокольном этаже Адденбрукской больницы за толстыми бетонными стенами, чтобы не выпустить радиацию наружу. Радиоизотоп перекачивали наверх, в Центр обработки изображений, и вводили лежавшей в сканере Дебби через внутривенный катетер, вставленный в руку.
Период полураспада О-15 составляет 122,24 секунды, что ненамного больше продолжительности одного ПЭТ-сканирования. Однако с помощью этого метода в результате каждого сканирования мы получаем изображение кровотока, усредненного за период девяноста секунд с момента первого поступления индикатора в мозг. Попадая в кровоток, О-15 закачивается в правую сторону сердца, затем в легкие, обратно в левую сторону сердца и, наконец, в мозг. Весь процесс занимает от пятнадцати до тридцати секунд – так движется постепенно разлагающийся радиоактивный поток, который помогает нам раскрыть секреты мозга.
Мы применяли ту же технологию, что и в Монреале. Во время сканирования некоторые участки мозга работают интенсивнее других – это зависит от мыслей, действий или эмоций сканируемого пациента. Области мозга, которые действуют усиленно, быстрее расходуют глюкозу, источник энергии, и ее запас необходимо восполнять, чтобы данные области мозга могли продолжать работу. С кровотоком мозг посылает в работающие области больше глюкозы. Активные области привлекают больше крови, и поскольку кровь помечена радиоактивным индикатором, ПЭТ-сканер видит, куда она поступает.
Главный вопрос, над которым мы раздумывали в течение нескольких недель, заключался в следующем: «Что делать с Дебби, пока она лежит в томографе?» Как активировать ее мозг? Когда мы с Дэвидом Менон сканировали Кейт, то прекрасно видели через окно смотровой, что в течение трех сканирований из двенадцати ее глаза были закрыты, и даже спрашивали друг друга, а не уснула ли испытуемая? Получается, тогда она даже не видела фотографий родных и друзей. Остальные девять сканирований, к счастью, дали нам убедительные доказательства работы ее мозга. Но что, если Кейт проспала бы большую часть сканирования или вообще все время в томографе? Что, если бы она намеренно или случайно закрыла тогда глаза? Мы три года ждали возможности просканировать пациента с теми же симптомами, что у Кейт. Три года мы размышляли, бывают ли похожие случаи? И теперь тревожились, не желая испортить эксперимент.
Вероятно, вы задаетесь вопросом, почему понадобилось ждать три года, чтобы просканировать другого пациента в вегетативном состоянии? Во-первых, методы, которые можно использовать для исследования серой зоны, мы разрабатывали довольно медленно. Выясняли, какие вопросы лучше всего задать пациенту в сканере и должны ли эти вопросы быть одинаковыми для всех. В отсутствие финансовой поддержки для работы такого рода я тратил большую часть своего времени на другие проекты: выяснял, как функционируют лобные доли и почему у пациентов с болезнью Паркинсона возникает нарушение познавательных способностей. Кроме того, не существовало «системы» для приглашения пациентов из других больниц, поэтому подходящие кандидаты для исследований должны были сначала попасть в Адденбрук, а потом мы сами – узнать о них. И даже знай я о пациентах в вегетативном состоянии в других больницах, кто бы заплатил за их доставку к нам в Адденбрук?
Разрабатывая в деталях эксперимент, который можно было бы провести с Дебби, мы очень спешили. Она могла умереть, снова впасть в кому или ее вдруг подключили бы к аппаратам, из-за которых сканирование пришлось бы отменить. Мы решили, что активировать мозг Дебби с помощью визуальных раздражителей слишком рискованно. И нас осенило: используем звук! Глаза можно закрыть, но уши-то не закроешь! В течение шести полутораминутных процедур в томографе мы давали Дебби слушать в наушниках некоторые слова.
Это были не просто слова. В отделе я познакомился с психолингвистами, которые знали, какие слова точно заставят мозг работать, дав исследователям возможность наблюдать определенную мозговую активность. Мы выбрали особые слова: не слишком абстрактные, но все же достаточно действенные, чтобы вызвать ментальный образ; не слишком знакомые, но достаточно известные, чтобы пробудить связанные со значением этих слов воспоминания.
Мои новые друзья-психолингвисты знали о взаимосвязи между языком и мозгом, понимали, какие части мозга обрабатывают определенные аспекты языка и какие типы речевых раздражителей производят определенные закономерности в работе мозга. Представьте, что с вами разговаривают на неизвестном иностранном языке. Что вы слышите? Шум? Стрекот газонокосилки? Конечно, нет! Вы слышите речь на непонятном языке. Откуда же ваш мозг знает, что это речь, а не просто шум?
Дело в том, что в височных долях мозга находятся особые участки, которые и определяют, когда слышится человеческая речь даже на незнакомом языке, а когда это просто звуки, такой речью не являющиеся. Вот почему мы не понимаем разницы между выдуманными языками в «Игре престолов» и реальными языками, которые раньше не слышали. Все незнакомые языки звучат неразборчиво, и наш мозг классифицирует их одинаково. Однако ни один язык мы не перепутаем со стрекотом газонокосилки, благодаря особому «модулю распознавания речи», который находится в височных долях головного мозга, в коре больших полушарий, расположенных по обе стороны и в нижней части мозга. Верхняя часть этих долей обрабатывает звук, поэтому ее часто называют слуховой корой. А специализированная область в пределах слуховой коры, planum temporale, обрабатывает звуки речи. Обнаружив речь, она сообщает остальной части мозга, что поступающие звуки – именно речь.
Мы записали для Дебби несколько слов на аудиокассету. Выбрали двуслоговые существительные (например, диван), которые были тщательно подобраны по нескольким параметрам: как часто они употребляются в обычной речи, какова степень их абстракции и насколько легко можно представить объекты, которые эти слова описывают. Например, представить диван легко, а вот визуализировать неопределенность гораздо сложнее, хотя грамматически оба слова относятся к существительным. Мы тщательно продумывали все аспекты слов: когда прозвучит каждое слово, насколько громко, как часто оно встречается в английском языке и так далее. Я отчаянно желал знать, отреагирует ли мозг Дебби, когда она услышит человеческую речь? Стоило ли ограничить выбор слов только двусложными, учитывая их частоту использования в языке?
Ведь мне сказали, что именно эти два критерия особенно важны для удачного проведения эксперимента. Даже скорость, с какой произносились слова, отсчитывал метроном. Мои новые друзья вникали во все до мелочей и были невероятно требовательны. Порой я ощущал себя персонажем «Монти Пайтона». К счастью, после нескольких лет в отделе я привык к работе в таком режиме. Мы собирались проигрывать пациентке не только речь. В течение шести из двенадцати сеансов сканирования Дебби слышала короткие интервалы шума. И это были не обычные шумы, но тщательно управляемые и отобранные «всплески», так называемые сигнально-коррелированные шумы, похожие на статический треск старого радио, который вы слышите, когда настраиваете приемник. Сигнально-коррелированный шум похож на речь, он так же варьируется по амплитуде (громкости) и по спектральному профилю, представляющему собой комбинацию частот, воспроизводимых в любой момент времени. Слушая радиостатику, иногда кажется, что с нами разговаривают, вот только что говорят – не понять.
Наконец все было готово. Дебби поместили в томограф, вставили ей в вену иглу, и О-15 потекла в кровь. Лаборант запустил практически бесшумный сканер. Дебби не шелохнулась. Ничего не изменилось. В лаборатории зазвучал настойчивый голос, медленно выговаривающий слова: «Диван… свеча… стол… лимон». Две секунды тишины между словами, а потом тщательно откалиброванные всплески шума. Дебби отвезли обратно в отделение нейроинтенсивной терапии, а мы попытались разобраться в полученных данных.
В те дни для анализа ПЭТ-сканов порой требовалось не меньше недели. Терпеливо ожидая результатов, мы не отказывали себе в удовольствии обсудить проведенный эксперимент и сыграть в крокет. Располагаясь на лужайке возле особняка на Чосер-роуд, мы с коллегами пили чай и задавались вопросом, смогли ли мы вернуть мозг Дебби к жизни, и если все же смогли, что же это значило? Неделя, которая потребовалась, чтобы получить результаты сканирования, показалась нам годом.
Когда на экране моего компьютера наконец появились результаты, я зачарованно застыл. Дебби находилась в вегетативном состоянии, однако ее мозг реагировал на речевые и шумовые всплески точно так же, как мозг здорового человека. Слишком хорошо, чтобы быть правдой? Сначала Кейт, теперь Дебби. Мозг пациенток в вегетативном состоянии реагировал, как мозг здоровых добровольцев, которых мы приглашали для исследований. Тем не менее обе пребывали, бесспорно, в вегетативном состоянии. А что, если все это время они боролись, чтобы выбраться из этого состояния? И если мое предположение верно, то что это значит для других пациентов, прикованных к постелям по всему свету с теми же симптомами?
Даже не зная, была ли Дебби в сознании, мы все же продемонстрировали, что человеческая речь может активировать вегетативный мозг. Мы получили захватывающий результат, и весь отдел воодушевленно размышлял о последствиях. Мой близкий друг и коллега Джон Дункан был просто поражен.
– Я даже не сомневался, что ваш опыт ничего не покажет! – сказал он.
– Все бывает, – ответил я. – Возможно, Дебби понимает происходящее.
Уильям Марслен-Уилсон, директор отдела, высказался менее оптимистично:
– Это может быть просто автоматическая реакция.
В общем, мы получили небывалую пищу для размышлений. А ежегодный летний турнир по крокету тем временем достиг своего пика. Мы осознали, что началась новая эра: ученые раскрывают секреты, которые ни один опытный и мудрый невролог не смог бы выяснить в ходе стандартного клинического исследования. Мы стояли в начале совершенно нового пути взаимодействия науки и медицины.
В том же году мы описали клинический случай Дебби в статье для журнала «Neurocase», воздерживаясь от далеко идущих выводов. Увы – мы знали слишком мало.
Существовала некоторая вероятность того, что Дебби на момент сканирования не находилась в вегетативном состоянии, а уже понемногу восстанавливалась. Заметить прогресс при клиническом наблюдении было невозможно, однако при ПЭТ-сканировании ее мозг мог отреагировать на раздражители. Вероятно, Дебби хотя бы частично осознавала происходящее, несмотря на диагноз. Мы обсуждали еще один вариант течения событий: Дебби все же находилась в вегетативном состоянии, но каким-то образом ее мозг сохранил ограниченные способности к функционированию при отсутствии явных доказательств осознания происходящего.
В какой-то мере наша статья стала ответом на результаты научной работы, опубликованные в «Journal of Cognitive Neuroscience» спустя примерно год после того, как мы написали о Кейт в «Lancet». Автором той работы был доктор Николас Шифф из весьма уважаемого медицинского колледжа «Вейлл Корнелл» в Верхнем Ист-Сайде Манхэттена.
В 1998 году незадолго до публикации нашей статьи в «Lancet» доктор Шифф сопровождал своего наставника Фрэда Плама в Кембридж. Плам был выдающимся ученым в области черепно-мозговых травм, и при встрече стало ясно, что наши интересы тесно связаны. Коллеги из США рассказали нам о клинических случаях, похожих в некотором роде на случай Кейт, но все же совершенно иных. Занимаясь исследованиями серой зоны, я заметил странный парадокс: пациенты, попадающие в одну и ту же категорию, например больные в вегетативном состоянии, казалось бы, должны быть похожи, однако на самом деле выясняется, что каждый пациент – особый случай.
Шифф и Плам рассказали нам о сорокадевятилетней американке, которая после трех кровоизлияний в мозг пролежала двадцать лет в коме. Время от времени эта пациентка (в отличие от Кейт) вдруг как будто бы приходила в сознание – она произносила отдельные слова, не связанные с происходящим. ПЭТ-сканирование выявило области с метаболизмом значительно более высокого уровня, чем можно было бы ожидать у человека в вегетативном состоянии. И эти области располагались в тех отделах мозга, которые, как известно, участвуют в работе речи. На основании полученных данных ученые пришли к следующему выводу: «Наличие изолированных модулей обработки информации у пациентов с диагнозом «вегетативное состояние» не стоит рассматривать как признак любой степени самоосознания пациента».
Они действовали осторожно, избегали резких заявлений, совсем как мы. Мы все находились в самом начале пути. Разве можно было вести себя иначе? Однако название их научной работы – «Слова без разума» – раскрывало куда менее оптимистичный взгляд на ранние изыскания с помощью томографии мозга. Мы на своей стороне океана видели проблему в несколько ином ключе. Возможно, к этому привели не только результаты сканирования Кейт, но и огласка, которую они получили, а также ее последующее выздоровление. Мы были полны надежд и верили в лучшее. И опыты с Дебби только добавили нам оптимизма.
* * *
Шифф и Плам, а также их коллеги из колледжа «Вейлл Корнелл» были не единственными, кто шел в этой гонке практически наравне с нашей маленькой группой в Кембридже. Важные исследования в области серой зоны проводили и в Льеже, небольшом университетском городке в Бельгии. Невролог по имени Стивен Лаурейс также начал изучать возможности использования ПЭТ для исследования функции мозга в вегетативном состоянии. В одной из своих ранних работ Лаурейс и его команда описали сканы четырех пациентов, находящихся в вегетативном состоянии. Ученые обнаружили, что мозг испытуемых оказался менее тесно «связан», чем мозг здорового индивида, то есть у пациентов в вегетативном состоянии схемы общей активности были дезорганизованы или фрагментированы.
Вот и еще доказательства. Пусть другие, но тоже важные. В Кембридже мы увидели, как вегетативные пациенты нормально реагируют в сканере, несмотря на отсутствие внешних признаков сознания. А в Нью-Йорке и Бельгии ученые наблюдали фрагментарное поведение и особые закономерности мозговой деятельности в вегетативном состоянии.
Изучение серой зоны постепенно расширялось, становилось целой областью науки. В тот же год, когда вышла наша статья о Дебби, доктор Джо Джачино опубликовал вместе с коллегами важнейшую статью, в которой впервые было описано состояние минимального сознания. Согласно их докладу, многие пациенты, которые кажутся вегетативными, могут на самом деле пребывать в минимальном сознании, однако не в состоянии мобилизовать эти фрагменты сознания, чтобы эффективно общаться с внешним миром.
Когда вы в полусне слышите, как кто-то просит: «Пожалуйста, сожмите мою руку», возможно, вы отреагируете, а может, и нет. Вероятно, вы услышите просьбу, но тут же потеряете сознание. Или ответите, сделаете что просят, а в следующий раз, когда к вам обратятся с теми же словами, возможно, будете спать и ничего не услышите.
Мы не знаем, каково это – находиться в состоянии минимального сознания, знаем только, что в больницах пациенты под наблюдением ведут себя именно так. Иногда они в сознании, а иногда – нет. Состояние минимального внимания – явление еще более странное, нежели вегетативное состояние. Вселенная минимального внимания представляется мне сумрачным миром с пятнами света и тьмы. Благодаря доктору Джачино у нас появилась новая диагностическая категория. Пациент может не осознавать, где он и что происходит, и все же не впасть в вегетативное состояние. Он оказывается зажат где-то между мирами.
Мы хотели было сделать Дебби еще одно ПЭТ-сканирование, однако она достигла предела радиационной нагрузки. Без убедительного обоснования в необходимости нового сканирования наш комитет по этике, который в конечном итоге решал, что и как можно исследовать, не позволит нам ввести Дебби еще одну дозу радиационного изотопа. Мы должны были доказать, что дополнительное сканирование непременно принесет Дебби пользу. Однако сделать этого мы не могли.
Конечно, мы знали, что наши эксперименты важны, но утверждать, что Дебби получит от них прямую пользу, было бы неверно. Исследования в нашей области находились в зачаточном состоянии. До клинической пользы и выгоды нас отделяли миллионы опытов.
Как ни странно, спустя несколько месяцев после сканирования в ситуации с Дебби наметились первые шаги к улучшению. Ей довольно быстро поставили новый диагноз: состояние минимального сознания, который ввели в обиход доктор Джо Джачино и его коллеги. И вскоре, совсем как Кейт, Дебби на этом не остановилась. Когда я увидел ее год спустя, несмотря на серьезные физические нарушения, Дебби начала разговаривать и двигаться – она вышла из серой зоны. Сама усаживалась поудобнее в кресле, держась за подлокотники, смеялась над любимыми телевизионными программами, смотрела на нас, когда мы с ней разговаривали, и отвечала все более разборчиво. Постепенно ее речь становилась все яснее. Вскоре Дебби перевели в реабилитационное медицинское учреждение неподалеку от ее дома, и мы потеряли с ней связь; я перестал пристально следить за ее возвращением к относительно нормальной жизни.
Я часто думаю о Дебби. Неужели мы нашли способ вернуть ее в наш мир? Быть может, наше сканирование и шквал внимания, который оно вызвало, каким-то образом способствовали ее выздоровлению? Возможно, после сканирования врачи и медицинские работники стали иначе относиться к Кейт и Дебби, что и позволило этим женщинам выйти из вегетативного состояния? В нашем распоряжении имелось недостаточно данных, чтобы уверенно делать выводы. Однако случаи удивительного выздоровления обеих пациенток перестали казаться просто случайностями.
Бесплатный фрагмент закончился.
