Читать книгу: «Смотритель»
© Текст. В. О. Пелевин, 2021
© Агентство ФТМ, Лтд., 2021
* * *
Книга первая
Орден Желтого Флага
Что счастие?
Довольно, что не трушу,
влача свое ничто через нигде,
покуда черти чертят эту душу,
подобно быстрым вилам на воде.
Из монастырской поэзии1
Предисловие
Я долго размышлял, имею ли я право писать о себе прежнем в первом лице. Наверно, нет. Но в таком случае этого не имеет права делать никто вообще.
В сущности, любое соединение местоимения «я» с глаголом прошедшего времени («я сделал», «я подумал») содержит метафизический, да и просто физический подлог. Даже когда человек рассказывает о случившемся минуту назад, оно произошло не с ним – перед нами уже другой поток вибраций, находящийся в ином пространстве.
Поэтому мудрые утверждают, что человек не может открыть рта, не солгав (я вернусь еще к этой теме). Меняется только количество неправды.
Когда человек говорит: «Вчера я выпил, и теперь у меня болит голова», это приемлемая ложь, хотя между вчерашним свежим кавалером и сегодняшним похмельным страдальцем часто не остается даже визуального сходства.
Когда же человек заявляет, например: «Десять лет назад я занял тысячу глюков на покупку уже сгоревшего к настоящему моменту дома», эта фраза вообще не имеет никакого смысла, кроме судебного – во всех прочих отношениях былой заемщик и сгоревший дом уже ничем не отличаются друг от друга.
Я собираюсь рассказать о себе молодом – и правильнее было бы, конечно, писать про «Алексиса» (мое официальное имя) или хотя бы про «Алекса» (это значит «беззаконник» на смеси греческого с латынью, шутил мой куратор Галилео).
Но именовать героя, которого по-настоящему знаешь изнутри, словом «он» – это литературщина чистой воды: повествование теряет достоверность и начинает казаться выдумкой самому рассказчику.
Поэтому я решился писать от первого лица. Но прошу помнить, что герой молод и наивен. Иные из мыслей я мог приписать ему ретроспективно.
«Я» в таком случае – нечто вроде телескопа, сквозь который я нынешний гляжу на пляшущего в пространстве моей памяти человечка, а человечек глядит на меня…
Я почтительно посвящаю свой труд памяти Павла Великого, императора-алхимика, не узнанного на Ветхой Земле – и оставившего ее ради лучшей доли. В самое начало я помещаю отрывок из тайного дневника Павла – пусть он послужит вводным очерком к моему повествованию и избавит от нужды давать исторические справки.
Алексис II де Киже,Смотритель Идиллиума
I
Латинский дневник Павла Алхимика, ч. 1
(ПСС, XIV, 102–112, перевод)
1782
De Docta Ignorantia
Веселый брат Фридрих (вернее было бы называть его дядюшкой, но масонство не предполагает таких обращений) пишет, что путешествие по Европе, предпринимаемое мною под именем графа Северного, могло бы войти в его учебник военной хитрости. Фридрих, верно, замыслил этот труд, когда маршал Геморрой обошел его с тыла, отрезав от последних греческих радостей.
Но на деле моя задача не так сложна, как он думает – венценосные лицемеры Европы так заворожены собственным хитроумием, что обмануть их не представляет труда и простецу (коим я, вслед за Николаем из Кузы, искренне полагаю себя самого).
Иллюминаты, самое зловредное и вероломное из нынешних европейских течений, достойны места в учебнике Фридриха куда больше. Их тактика отменна – они маскируются под масонов, проникают в их ложи и постепенно выедают их изнутри; так, говорят, поступают некоторые паразиты насекомых, откладывая свои яйца в еще живых гусениц. Увы, иллюминаты далеки от настоящей Работы – на уме у них лишь власть и деньги. Поэтому не зазорно поступить с ними так, как сами они поступают с гусеницей масонства.
Через неделю в Вене меня примут в иллюминаты. Ложа будет думать, что заполучила в свои ряды будущего императора России – с ее огромной территорией и армией. Я же превращу иллюминатов в тайный рычаг Братства. И этим рычагом мы вскоре перевернем всю землю. Нашим Архимедом будет брат Франц-Антон, а точку опоры ему дам я. Результаты опытов столь обнадеживающи, что сомнений в удаче нет.
Вот вкратце моя сегодняшняя «Мудрость Простеца».
1783 (1)
Aurora Borealis
Я полагал, брату Францу-Антону уже ничем не удастся удивить меня. Но увиденное в Париже поразило меня до сокровеннейших глубин души. Природа его открытия такова, что наши прежние планы, несмотря на их величие, кажутся теперь ничтожными. Возможно совсем иное – и грандиозное. Все превосходные степени человеческих языков бессильны его даже коснуться.
Брат Франц-Антон колеблется – он говорит, что наша власть над Флюидом недостаточна. Как ни странно, мой самый близкий единомышленник в Братстве, сразу принявший мой план, – это брат Бенджамин.
Возможно, дикие и безрадостные просторы Америки (Бенджамин выполняет в Париже обязанность американского посланника) приводят ум в бесстрашное состояние, свойственное и русским, не слишком ценящим свою жизнь. А наседающее со всех сторон дикарство заставляет наших антиподов задуматься о побеге точно так же, как это делаем под гнетом своей утонченности мы, европейцы.
Брат Бенджамин весьма колоритен. Здесь шутят над его меховой шапкой, а он заворожен Версалем и Трианоном. Думаю, из него получился бы неплохой король Америки – или хотя бы, как здесь острили, Le Duc des Antipodes2. Великолепная парочка – Le Comte du Nord et le Duc des Antipodes.
Брат Франц-Антон здесь в большой моде. Кроме высшей аристократии и короля, посвященных в тайну, у него много последователей среди простолюдинов. Те понимают под словом mesmerisme нечто дикое – знахарство вроде практикуемого в глухих российских углах сельскими колдунами.
Это смешно, но и мудро, ибо в тайну уже посвящено столько людей, что скрыть ее полностью было бы невозможно. Лучше спрятать ее под ложным пониманием, коим люди нашего века столь радостно пропитывают свои мозги.
У брата Франца-Антона можно поучиться не только искусству власти над Флюидом, но и этой широко распахнутой во все стороны скрытности. Поступим же по его примеру – скроем горошину истины в озере лжи.
Новая ложа, основанная нами, будет называться «Всемирная Аврора». Она будет всячески пропагандировать лжеучение, распространенное в народе под именем mesmerisme. Подлинное же искусство управления Флюидом будет доступно лишь скрытому внутри этой ложи ордену, который мы назовем Aurora Borealis. Свет сей Авроры увидят только избранные. Пусть истинная заря восходит под покровами ложной, отчасти разделяя с ней имя.
А если и этого недостаточно, чтобы скрыть Тайну, есть средство верное и окончательное, при одной мысли о котором мне делается весело: мы уже приняли к себе Калиостро, и за короткое время он наделает своими тестикулами столько пустого звону, что истину позабудут даже те, кому она случайно открылась.
1783 (2)
Среди современных ученых считается хорошим тоном отрицать, что дух может действовать на материю – это как бы выводит их из юрисдикции Римского Папы.
Один такой умник из числа братьев говорил сегодня Францу-Антону на собрании ложи, что методами науки можно наблюдать лишь то, как один материальный предмет влияет на другой – все же прочее есть просто акт веры. Франц-Антон изрядно рассмешил собравшихся, задав ему такой вопрос:
«Вам, друг мой, случается ли захотеть выпить вина – или выглянуть в окно?»
«Да, – ответил ученый, – бывает».
«И ваша рука тянется к бутылке или к шпингалету, не так ли?»
«Именно так, – ответил ученый, – и я понимаю, что вы скажете дальше, почтенный брат мой, – но это лишь действие сугубо материальных причин, таких как жажда и духота, на мышцы моего тела».
«Тогда, – сказал Франц-Антон, – рассмотрите следующий казус: какой-нибудь Карл Пятый решает, что его честь задета, и на следующий день стотысячная армия с пушками, весящими много тысяч фунтов, переходит границу. При этом лошади, тянущие за собой пушки, обильно покрывают навозом все окрестные дороги… Разве тут не случай воздействия духа на материю?»
Ученый молчал.
«Я специально упоминаю навоз, – продолжал Франц-Антон, – потому что заметил – при диспутах со жрецами материи именно эта субстанция отчего-то действует на их воображение самым непобедимым образом…»
Когда мы остались в кругу посвященных в высшую тайну, Франц-Антон, как бы вслед этому анекдоту, сказал несколько слов о природе Флюида. Запишу, пока помню дословно.
«Между материей и духом лежит отчетливая и непроходимая пропасть, которую признают мыслители всех веков. Так же отчетлива и несомненна их связь. Раньше я думал, что Флюид – именно то, что связывает материю с духом. Теперь же я полагаю Флюид тем, из чего возникают и материя, и дух. И по этой самой причине он может служить между ними мостом. Устремлять разум далее не следует – сохраняйте почтительное неведение насчет остального… Chute, monsieurs, chute…»
1783 (3)
Не все иллюминаты находятся под нашим контролем – есть и такие, что пытаются нам помешать. Невероятно, но они полагают, будто этого требует их долг перед Верховным Существом (под ним они обыкновенно понимают Бафомета). Они пытались убить Франца-Антона: к нему подослали итальянца-бретера, считающегося великим фехтовальщиком.
Как легкомысленно со стороны Франца-Антона было принять вызов! Но бретер назвал его ciarlatano – редкое итальянское ругательство, с которым Франц-Антон, по несчастью, знаком. Вчера еще он смеялся над Карлом Пятым – а сегодня увидел в случившемся point d’honneur. И таков разумнейший из людей, мне известных! Споткнуться на великом пути о собственную выдумку…
Еще глупее вышло остальное. Дуэль была тайной, но я смог на ней присутствовать. Бретер был настроен решительно – я понял это, перекинувшись с ним парой слов. По лицу Франца-Антона было ясно, что он собирается играть благородного кавалера до конца и будет, вероятно, убит.
Следовало сделать выбор, и я его сделал: не успели они начать, как я парализовал фехтовальщика силами Флюида – и так удачно пережал ему мышцы, что бедняга, не успев сделать ни одного толкового выпада, свалился на шпагу Франца-Антона. К счастью, тот держал ее под нужным углом.
Франц-Антон ничего не заподозрил – дуэли для него в новинку, и он был слишком взволнован видом крови. А вот фехтовальщик понял все. Когда я склонился над ним, он прохрипел:
«Не знаю, какою силой вы погубили меня, сударь – но теперь я спущусь на дно ада, чтобы овладеть ею. А потом вернусь и отомщу!»
На моей совести его жизнь. Никогда не забуду глаза бедняги. Он был жестоким убийцей – но заслужил умереть от удара шпаги. Впрочем, формально он от него и скончался.
Говорят, когда человек гибнет, охваченный жаждой мести, дух его и вправду может доставить серьезные неприятности. Но главное, Франц-Антон жив. И считает теперь себя героем-дуэлянтом. Как любит повторять он сам – monsieurs, chute!
Понимаю королей, запрещавших поединки под страхом суровой кары. Поистине, иной раз жалко, что мы не в России. Пороть, только пороть.
1784
Великая Работа близится к завершению. Даже не верится, как много сделано – иногда, просыпаясь, я думаю, что все это лишь привидевшийся мне сон. Но стоит провести в лаборатории час или два, и уверенность в успехе возвращается.
От брата Франца-Антона прибыла новая Шляпа Могущества, спрятанная в черную треуголку. Открытая металлическая конструкция удобнее и легче, но эту можно носить, не вызывая любопытства. Связь с медиумами устойчива и не зависит от огромного расстояния между нами.
Флюид дает несомненную власть над неодушевленной материей – и власть эта такова, что велика даже для императора. Но как вдохнуть в вещество душу? Как и чем оживим мы новый мир?
Здесь нужны ежедневные опыты; нельзя тратить ни минуты на пустые досуги – лучше прослыть самодуром-затворником, чем упустить великую цель.
Брат Бенджамин сообщает: иллюминаты под его началом готовят в Париже великую смуту. Это будет, пишет он, не просто бунт черни, а первая в своем роде революция, неудержимый вихрь цветов и красок, как бы огромный обагренный кровью карнавал, к которому немедленно примкнут все праздные умы, полагающие себя свободными в силу своей развращенности.
Жестокое, но разумное решение: те, кто знают тайну, но не последуют за нами, умрут. Брат Луи, не принявший нашего плана, – увы, тоже. Это позволит нам быстро и без помех завершить начатое и скрыть следы.
Не сомневаюсь, что задуманная смута удастся. Подготовка потребует несколько лет; первое время брат Бенджамин будет руководить всем лично, пресекая несогласие грозными манифестациями Флюида.
Надеюсь, что Высшее Существо простит нас, ибо великое дело требует великих жертв.
Увы, мы не были кротки, как голуби.
Сможем ли овладеть мудростью Змея?
(записи 1785–1801 считаются утраченными)
1801, март
Следы моих занятий в лаборатории уничтожены; петербургский заговор, с которым любезно помог английский посланник, готов. Великому Магистру никто не смеет перечить в его маленьких странностях. Киж знает, что ему предстоит – но верит мне полностью. Слово императора что-то еще значит.
Все нужные мне вещи – таблицы модусов Флюида и несколько манускриптов – поместились в один походный сундучок. Остальное изготовим на месте.
В одной из комнат Михайловского замка я сделал из Флюида подобие двери, позволяющей проходить в мою удаленную лабораторию в Идиллиуме. Комната в замке и лаборатория совершенно совпадают по форме; сев на стул в одном месте, я могу встать с такого же в другом. Благодаря этому мои опыты не прерываются. Никто не может последовать за мной. Как только я закрываю невидимый проход, он исчезает.
Что подумают об этой комнате, когда войдут сюда? Ее, верно, примут за место для тайных свиданий – или за пыточную камеру (чтобы дать пищу пытливым умам, я бросил на полу сахарные щипцы и плетку). Так странно видеть приют моих бессонных ночей пустым… Оказывается, здесь куда больше места, чем мне казалось.
Киж третьи сутки спит на походной кровати в моей спальне. Двери отперты, караул распущен. Киж говорит, что ему совсем не страшно – но дело, должно быть, в опиумной настойке, к которой у него прорезался изрядный вкус. Я выполню данное ему обещание.
Пьяные заговорщики пусть тешат себя мыслью, что убили магистра Мальтийского Ордена. На деле я мог бы заколоть их простой зубочисткой прежде, чем они успели бы испугаться, – но какая мне радость произвести впечатление на нескольких дышащих луком офицеров, не умеющих даже соблюсти свою присягу?
Пусть судит их Верховное Существо.
Моя же награда в том, чтобы пройти по земле незаметно – как поступали мудрые во все времена. Непросто сделать это, родившись в горностаевой шкуре. Но я, кажется, смог.
Здесь императором был я. В Идиллиуме им станет каждый.

II
Фельдъегерь в красной камилавке склонил красивое лицо к окошку самоходной кареты и сказал:
– Дорога до станции не так уж далека, сударь. Дам вам совет – начинайте покаяние прямо сейчас. Тогда нам не придется ждать в чистом поле, пока вы его завершите…
Совет его был весьма настоятельным: договорив, он закрыл окошко, и я оказался в темноте.
Перед личной встречей со Смотрителем полагается очистить душу, совершив так называемое Большое Покаяние – вспомнить всю свою жизнь и раскаяться в совершенных грехах («переосмыслить» их, как поясняют монахи Желтого Флага).
Разумеется, если делать это добросовестно, вспоминая каждого раздавленного муравья, Смотрителю придется ждать очень долго, поэтому разновидность покаяния, рекомендуемая на практике, называется «быстрым Большим Покаянием»: кающийся осмысляет лишь то, что само проявляется в памяти. Если кается солик, он вспоминает созданный им мир – и сокрушается о его недостатках.
Но моя двадцатидвухлетняя совесть была не то что чиста – ее вообще ни разу не доставали из чехла, где она хранилась. При моем образе жизни для этого не было повода, ибо я принадлежал к роду де Киже – что одновременно считалось и высочайшей честью, и проклятием.
Проклятие нашего рода в том, что все де Киже обречены жить в Идиллиуме. Они не могут уйти в личное пространство. Но есть известное суждение диалектиков на наш счет: если ты – де Киже и рос в Идиллиуме, тем самым ты его создавал, хотя бы отчасти. Поэтому при подобных религиозных процедурах нам полагается думать про Идиллиум – и каяться за его недостатки (или за то, что мы по неразумию таковыми считаем).
Это я и начал делать.
Идиллиум, думал я неторопливо, это большой остров или маленький материк, кому как нравится. В силу особенностей рельефа здесь сосуществует множество разных климатических зон. Вокруг – море. Кругосветных путешествий никто не предпринимал, но, если мы решимся на это, нашему миру придется, видимо, расстаться с приятной неопределенностью своего статуса и стать залитым водой шаром.
Столица наша тоже называется «Идиллиум», хотя много раз делались попытки переименовать ее то в Пауловилль, то даже в Архатопавловск (от чего, по-моему, разит совершеннейшей Ассирией). Самым изящным из предлагавшихся вариантов было, на мой взгляд, название «Светопавловск» – но не прижилось и оно. Дело, наверно, в том, что термин Idyllium ввели в обиход Трое Возвышенных – и лучшего способа увековечить память одного из них нет.
Столица наша довольно скучна. Здесь постоянно околачиваются в основном чиновники да монахи, посвятившие себя защите мироздания и постижению его тайн. Они состоят в орденах «Желтый Флаг» и «Железная Бездна» (различить их довольно просто по татуировкам; кроме того, у первых медитативные резонаторы имеют вид маленькой медной головы, а у вторых это череп).
Этим орденам мы обязаны очень многим – в том числе техникой и культурой. Именно ими был создан Corpus Anonymous, как называют сочинения монастырских писателей и поэтов, давших обет анонимности. Но в столице живут не только монахи – селиться тут может кто угодно, и народу на улицах довольно много.
Когда я говорю «обречен жить в Идиллиуме», это не значит, что участь де Киже совсем уж горька. Идиллиум вполне себе счастливое местечко, и бежать из него ни к чему. Но это лишь центральный перекресток мира – узел, делающий возможным все многообразие опирающихся на него личных вселенных.
Если живущий в Идиллиуме человек чувствует в своей груди свободу и силу (а это всегда зависит больше от внутренних причин, чем от внешних), и если он к тому же наделен фантазией и волей, Флюид становится к нему благосклонен – и человек получает возможность совершить то, что с легкой руки Бенджамина Певца называют у нас «coming in»: создать свой мир. Для этого он уходит на одну из наших невнятных границ – берег моря, пустыню, лесную чащу или любую другую из «внутренних территорий», как называют пригодные для практики места.
Он селится в простой хижине, выбирает благоприятное для созерцания направление и, повернувшись туда лицом, сосредотачивается на образах мира, куда хотел бы уйти. Если душа его чиста, а сосредоточение достаточно сильно, Ангелы соглашаются ему помочь, и Флюид воплощает его мечту, открывая перед ним двери в новый мир.
Таких людей называют соликами (кажется, этот термин происходит от брака слов «solus» и «стоик», но монастырские поэты видят в нем «соль четырех великих элементов – земли, воды и воздуха с огнем»). В официальных бумагах «каминг ин» принято именовать Великим Приключением, но говорят так редко.
Иногда солики возвращаются из личных пространств – чаще всего ненадолго. На улице сразу можно узнать вернувшегося солика по диковатому взгляду и необычному внешнему виду – от крайне сурового до избыточно утонченного.
Соликов уважают. Принято считать, что первыми из них были Трое Возвышенных, наши отцы-основатели. Но в полной мере это относится, пожалуй, только к Бенджамину Певцу в силу его связи с музыкой. С Павлом и Францем-Антоном сложнее: мир, куда они вывели избранных с Ветхой Земли, нельзя назвать чьим-то индивидуальным проектом, потому что его теперь продолжаем мы все.
Франца-Антона даже называют новой ипостасью Бога-Творца. Но разве быть Творцом – личное приключение? Твари из ковчега вряд ли согласятся. Впрочем, теологи решают эту проблему запросто, такая у них работа – только слушай.
Карету сильно трясло на ухабах, и мои мысли из-за этого выходили какими-то рваными. Если уж мне выпало каяться за Идиллиум, думал я, надо обязательно пожаловаться на то, что мне никогда не хватало наших денег, глюков.
Glück по-немецки – «счастье». Изобретена наша расчетная единица была лично Павлом Великим, склонным к педантичному буквализму: эта валюта обеспечена не хранящимся в банке золотом, не льющейся в мире кровью и не экспортируемым в другие земли хаосом, как в разные времена практиковали менялы Ветхой Земли, – а непосредственно переживаемым счастьем.
Известный объем счастья может быть экстрагирован из монеты любого достоинства с помощью простейшего устройства, глюкогена, продающегося обычно за символическую сумму – ровно один глюк. Сама монета чернеет, и на ней проступает символ «C» – то есть «погашено». После этого она годится лишь на переплавку – ее больше не примут ни люди, ни торговые машины.
Глюкоген в виде изящной костяной трубки был у меня с десяти лет – подарили на день рождения. А вот глюков для возгонки почти не водилось. Они, как полагали мои учителя, могли помешать моему образованию.
Глюки детям ни к чему, гласит известная пошлость, отчего-то выдаваемая у нас за мудрость. Наоборот, господа, наоборот – это взрослым глюки не нужны. Они способны доставить настоящее счастье только ребенку: для него распустить монету в глюкогене подобно короткому и свежему морскому путешествию.
Чем старше мы становимся, тем меньше радости в такой процедуре – богатому старику она напоминает щекотку, даже не особо приятную. Поэтому взрослые редко возгоняют глюки в счастье просто так, а копят их и копят – чтобы купить какую-нибудь ерундовую вещь, которая, по их мысли, и должна принести им то самое счастье.
Любому ребенку, однако, ясна глупость подобной трансакции, следующая из уравнений духовной физики: в покупаемом предмете не может заключаться больше счастья, чем в расходуемых на него глюках, ибо часть содержащегося в монетах счастья будет неизбежно потрачена на социальное трение и прочие издержки.
Но в разном возрасте счастье имеет разный вкус, ибо сделано из нашей собственной энергии – тут ничего изменить не смог даже сам Павел Алхимик. Для старичья, наверно, инвестиции действительно лучший выход. Поэтому символично, что в именных ассигнациях на большие суммы никакого счастья уже нет – хоть за каждую можно получить целый мешок глюков.
Другим интересным нововведением Павла стал Единый Культ, где после Трансмиграции были объединены святыни и идеалы всех религий (что, по счастью, сопровождалось уничтожением большинства религиозных запретов).
У Единого Культа сложная теология, но лучше всего его суть выражает запомнившаяся мне с младенчества фраза из детской книги для чтения:
«Один человек, обращаясь к Богу, скажет “Иегова”, другой – “Аллах”, третий – “Иисус”, четвертый – “Кришна”, пятый – “Брама”, шестой – “Атман”, седьмой – “Верховное Существо”, восьмой – “Франц-Антон”. Но Бог при этом услышит только “эй-эй!” – и то если очень повезет…»
Книга, конечно, хитрила – число «восемь» в Едином Культе считалось счастливым и сакральным. Главным символом Культа стал так называемый павловский (бывший мальтийский) осьмиконечный крест – соединивший в своих раздвоенных лучах христианское пересечение горнего и дольнего с благородным восьмеричным путем последователей принца Сиддхартхи.
А самым спорным элементом новой религии мне всегда казалось метафизическое положение о божественности Франца-Антона, одного из Трех Возвышенных. Это следовало понимать не иносказательно, а буквально: Франц-Антон преодолел физическое и стал потоком благодати, изливающимся на Идиллиум (и одновременно самим Идиллиумом). С точки зрения высокой догматики все мы – просто мысли, случайно приходящие ему в голову.
«Господь Франц-Антон больше не управляет Флюидом сам, – звонко отвечал я на уроках. – Он удалился в абсолютное спокойствие, равновесие и невмешательство. Он позволяет вещам изменяться в соответствии с их собственным путем…»
Но в это, конечно, мало кто верил: трудно обосновать трансформацию физического тела в благодать иначе, чем опираясь на саму же благодать, полученную из такой трансформации. А у Павла Великого и Бенджамина Певца божественного статуса почему-то не было (хотя некоторые из теологов утверждали, что голосами Бенджамина поет не кто иной, как сам Господь Франц-Антон). Павел же был просто первым Смотрителем.
Но за слишком смелые рассуждения на эту тему можно было заработать хорошую порцию розог, и не только в детстве: заведенный Павлом порядок соблюдался свято. Павел же полагал, что теологов и философов следует еженедельно пороть, чтобы вернуть их к фундаментальной дихотомии «материя – ум», которую они, пренебрегая личной духовной практикой, склонны забывать в своих эмпиреях.
Впрочем, думал я, трясясь в темноте на ухабах, слишком долгое покаяние за мелкие нестыковки Идиллиума неуместно с моей стороны – его ведь на самом деле создал не я, а Трое Возвышенных. Я просто здесь вырос. Но лучше уж немного перестараться. А покаявшись за Идиллиум, можно начинать каяться за свой род и себя лично.
Это будет несложно.
Есть люди, оставившие довольно много потомства. К их числу относится и наш родоначальник, носивший простую русскую фамилию Киж (это было еще до того, как при Антонио Третьем в моду вошли имена, искаженные на французский, итальянский и античный манер).
Киж, известный своим распутством («великим развратом», как удачно выразился один из переводчиков Светония), был одним из сподвижников Павла Великого и оказал императору неоценимую услугу. Он взял у судьбы награду натурой, ибо происходил из гвардейских офицеров и больше всего в жизни ценил ее влажную корневую суть. Под конец он совершил какое-то преступление, сохраняемое в тайне – и мы, потомки, до сих пор за него расплачиваемся.
У Кижа было больше пятисот любовниц. То же самое, впрочем, говорили и про Павла, только Павел обычно уподоблялся Кришне, нежно играющему на флейте для пастушек, а Киж – буйнопомешанному, устроившему дебош в публичном доме; здесь таилась непонятная несправедливость, из-за которой наш род, считаясь одним из самых знатных в Идиллиуме, был одновременно своего рода непристойностью.
Все де Киже прикованы судьбой к месту своего рождения – где как бы искупают неясную вину предка. Многие из старших бюрократов, служащих в канцеляриях Идиллиума, и все без исключения Смотрители происходят именно из нашего рода (ходила шутка, что к нему же принадлежат и Ангелы Элементов – это, конечно, ерунда, но дает представление о нашей вездесущности).
Детство, проведенное в строгости, – залог счастья в зрелом возрасте. Просто потому, что обойденному усладами долго не надоест все то, чем пресытится человек, утопавший в развлечениях с младенчества.
Обыкновенно де Киже воспитываются в монастыре – а по достижении двадцати двух лет им доверяют какую-нибудь ответственную должность. Часто это делает лично Смотритель. Тогда в их жизни появляются обычные человеческие радости, но до этого момента они почти отсутствуют.
Я вырос в фаланстере «Птица» возле одного из монастырей Желтого Флага (когда мне исполнилось двенадцать лет, меня записали в этот орден в чине шивы, на что, конечно, я не имел ни земного, ни небесного права). Обращались со мной строго. Вместе со мной росли несколько других монастырских детей, моих сверстников и, возможно, родственников.
Я не был среди них ни самым сильным, ни самым слабым (то же касалось и моих умственных способностей). По мнению воспитателей, так человек развивается лучше всего: он не чувствует себя неполноценным, тянется за теми, кто быстрее, умнее, веселее, – и понемногу учится преодолевать себя.
Вместе со всеми я тренировался в концентрации, учил стихи, мыл посуду на кухне, зубрил историю Катаклизма и Возрождения, подметал двор и даже пас одно время монастырских свиней, что тогда вызывало у меня отвращение, а сегодня кажется идиллическим и милым. Еще я, как и все дети, с удовольствием добивал отработавших свое големов – за что сегодня мне стыдно.
В двенадцать лет меня разлучили с фаланстером «Птица» и отправили в фаланстер «Медведь», расположенный в горах к северу от столицы.
Помню мое первое от него впечатление: мы едем по горной дороге – и после поворота надо мной нависает как бы немыслимая серая плотина, перерезающая ущелье… Проходит секунда, и я понимаю, что это не плотина – мы слишком высоко, – а фасад возведенного между скалами здания с редко расставленными окнами.
В этой плотине я и провел следующие десять лет. Внутри она оказалась неожиданно комфортабельным местом – там были спортзал, пара кафе и длинный бассейн с морской водой. Серьезная школа для высшей элиты. Я обучался так же анонимно, как и прежде.
Нас учили физическому совершенству, древним языкам и так далее – как обычно в таких местах. Мы даже решали квадратные уравнения (они казались мне скорее продолговатыми – и особого успеха в этом я не достиг).
Кроме того, в моем образовании появились и технические предметы: в те годы праведность медитаторов Железной Бездны была вознаграждена, и в нашем быту появились первые вычислители и умофоны.
Помню, как мы разбирали их и вынимали из латунных цилиндров полоски бумаги с непонятными мантрами на латыни. Говорили, что их специально пишут чернилами, полностью выцветающими за два года – чтобы заставить покупателя обновлять модель.
Сейчас я предполагаю, что память об этих нудных уроках вбивали в голову будущему Смотрителю специально – для того, чтобы у него навечно угас интерес к технике. Если так, то цель была достигнута.
Но нас не слишком интересовали все эти технические новинки – мы главным образом увивались за хорошенькими прислужницами и официантками, чей полумонашеский статус совершенно не препятствовал нашему общению из-за специфики данных ими обетов. Бедняжки по-настоящему любили работу с молодежью, но их было мало, и на их благородную жертву у нас стояла серьезная многодневная очередь, отчего я привык придавать этой гигиенической процедуре значение и ценность, которых она сама по себе лишена.
Во втором фаланстере со мной обращались строже, чем прежде. Я объяснял это тем, что меня невзлюбили учителя, особенно учитель медитации. Хоть мои тренировки в концентрации прекратились, от меня теперь требовали невероятных усилий в визуализации.
Мне, например, несколько секунд показывали парадный портрет тогдашнего Смотрителя, Никколо Третьего, а затем я должен был описать его во всех подробностях – от черной маски на лице до крохотных рубинов в ошейнике придворной собаки. Если я не ошибался в своем отчете ни разу, меня могли спросить, например, про форму мазков, которыми написаны канделябры золотой люстры.
К счастью, я проходил подобные проверки без особых трудностей – к визуализации у меня определенно был талант, и первые упражнения по ее развитию начались еще в «Птице».
Мои успехи в математике и физике оказались скромнее. Я писал неплохие сочинения по литературе, но учитель словесности отмечал в них «бедность слога и боязнь актуального высказывания» (до сих пор не понимаю, что имел в виду этот трогательный поэт-неудачник, полный желчи, так и не алхимизировавшейся в чернила).
Еще я неплохо рисовал, но меня бесили темы, задаваемые на уроках, – изобразить капитель колонны, голову мраморной женщины, в подробностях перерисовать карандашом древний масляный пейзаж (оригинал убирали, дав мне посмотреть на него пару секунд, из чего я делал вывод, что меня продолжают натаскивать в визуализации).
Это, конечно, дало результаты. Эклектичные символы Единого Культа становились объектом моей концентрации лишь на время экзаменов – зато к концу своего обучения я так развил свой дар, что мог закрыть от скуки глаза, вспомнить любую красивую девушку, и она оставалась со мной наедине столько, сколько я хотел. Товарищи не верили и завидовали – им для стимуляции воображения нужны были фотографии и рисунки.
В двадцать два года я закончил наконец вторую школу (еще много лет после этого стандартный ночной кошмар об экзамене, к которому я не готов, происходил в ее длинных сводчатых коридорах).
И вот за мной приехали четыре фельдъегеря в красных камилавках, посадили меня в комфортабельнейшую карету (в ней, правда, было что-то от одиночной клетки для сумасшедшего, обитой изнутри мягким) – и повезли в столицу, велев каяться, не теряя времени.
Что ждет теперь? Счастье? Или, может быть… смерть? Не принесут ли меня в жертву во время какого-нибудь жуткого ритуала, настолько секретного, что я о нем никогда даже не слышал?
Добравшись в своих мыслях до этого места, я понял – покаяние закончено. Как мало я успел нагрешить, подумал я с усмешкой, гожусь на роль агнца.
Фельдъегери волновались зря. Мы еще не добрались до станции воздушной почты.
Если покаяние было успешным, Ангелы посылают кающемуся знак, и на него нисходит глубокий сон. Так случилось и со мной – я заснул сладко и беспробудно и не заметил толком, как меня перенесли из кареты в почтовый монгольфьер, летевший в Михайловский замок: мне только запомнился длинный коридор, по которому меня волокли.
Когда я проснулся, в ободранной кабине монгольфьера не было никаких фельдъегерей, а одни тюки с почтой: возможно, мои грозные сопровождающие требовались на тот случай, если из меня при покаянии начнут исходить бесы… Но я не додумал эту мысль: в окошке уже видна была кордегардия Михайловского замка – и его сверкающие башенки, озаренные утренним солнцем, трепещущие разноцветными флагами… Мы снижались.
Вот так я почти полностью проспал свой первый воздухоплавательный опыт.
Я не особо волновался перед аудиенцией: возможно, назначат в адъютанты к какому-нибудь уставшему от дел чину, и что? Буду делать его работу, постепенно входя в курс дел. Так с де Киже бывало сплошь и рядом – и для карьеры считалось лучшим возможным стартом: когда чин умирал, бывшего помощника нередко назначали на его место. Но могли, конечно, определить и в простые секретари.
Михайловский замок был величественно огромен. Впрочем, он не столько потряс меня своим великолепием, сколько пробудил в моей груди какое-то щемящее подобие ностальгии по великому прошлому.
На фронтоне горела золотая надпись:
Дому Твоему подобает Святыня Господня в долготу дней
Я знал, что такая же была на петербургском замке, и теологи до сих пор спорят о ее значении, – но рассуждать о нем казалось мне бесполезным. Михайловский дворец строили титаны. Они могли говорить с Верховным Существом на «ты», и слова их напоминали грозное Слово, произнесенное в начале времен. Смысл их речи был так же неизъясним, как значение грома, удара молнии или затмения солнца. Где нам было понять его из нынешнего ничтожества?
Меня привели в приемную Смотрителя (я не испытывал интереса к предметам старинного искусства, украшавшим коридоры его огромного жилища, и не запомнил ничего, кроме малахитовых плит пола) – и оставили в обществе двух охранников и секретаря в простом оранжевом халате без знаков различия. Одетый таким образом чиновник вызывает доверие, подумал я, надо будет запомнить.
Приемная была большой светлой комнатой, убранной на удивление скромно. За атрибуты роскоши здесь могли сойти только вензели на дверях в малый тронный зал: золотые «D» с лазурными ножками, превращающими их в «P», на фоне скрещенных красных фасций с топориками.
Это был какой-то римский символ, заимствованный Единым Культом из древней истории – потому, наверно, что он без усилий раскладывался на «D» и «P», акроним слов «Далай-Папа» (таков был один из многочисленных экзотических титулов Смотрителя; самым же красивым из них мне казалось слово «Неботрога»).
Заметивший мое любопытство секретарь объяснил, что первоначально фасций не было – их сделали из буквы «X», пересекавшейся с «P» в оригинальном символе. Его смысла секретарь не помнил – но предложил поверить на слово, что с теологическим обоснованием все в порядке.
Мы немного поболтали. Секретарь и сам оказался выпускником фаланстера «Медведь», но, как ни странно, у нас не нашлось ни одного общего знакомого.
Я стал расспрашивать о диковинках Михайловского замка – особенно о знаменитой Комнате Бесконечного Ужаса, куда, по легенде, мог войти только сам Смотритель (ибо хранящуюся там тайну могла вместить лишь его великая душа). Я не особо доверял легендам – и меня интересовало, устраивают ли публичные экскурсии в это помещение, и если да, то как туда записаться.
– Не спешите, мой юный друг, – вежливо сказал секретарь, сомкнув ресницы, дрожащие от еле сдерживаемого смеха, – попасть туда не так сложно, сложно выйти, сохранив рассудок… А про экскурсии я не слышал.
На этом наш разговор как-то сам угас, и я, укорив себя за легкомыслие, закрыл глаза и ушел в сосредоточение, приличествующее важности момента.
Примерно через полчаса я понял, что секретаря и охранников в комнате уже нет. Я не заметил, как и когда они вышли. А потом двери с вензелями растворились. Сработал, должно быть, какой-то механизм – людей нигде не было. Я увидел коридор, плавно поворачивающий вправо.
Где-то в его глубинах требовательно прозвенел колокольчик.
Я не знал, что предпринять – дождаться возвращения секретаря или войти. Как первое, так и второе могло впоследствии оказаться проявлением неучтивости. Может быть, правильнее было вообще выйти из приемной.
Я решил так и сделать – но ведущая наружу дверь оказалась запертой. Тогда я сообразил: таков, наверное, здешний ритуал – и часть его заключается в том, что неофита ни о чем не предупреждают… Колокольчик в глубине изогнутого коридора прозвонил еще раз – крайне, как мне показалось, нетерпеливо, – и я пошел на его звук.
Стены коридора были украшены теми же повторяющимися вензелями. Через каждые несколько метров из стены торчала золотая рука, сжимающая факел с лампой, спрятанной среди красиво преломляющих свет кристаллов. Пройдя мимо трех или четырех таких факелов, я в недоумении остановился.
Происходило что-то странное. Коридор загибался вправо, сворачиваясь огромной улиткой. Подобное, конечно, несложно было построить. Но при такой геометрии коридор никак не мог сосуществовать с приемной – а должен был находиться на ее месте. Я сейчас шел по той же самой комнате, где прежде сидел. Или я прежде сидел в том же самом коридоре, где сейчас шел.
Я решил, что это оптическая иллюзия, – и потрогал стену. Затем коснулся одного из вензелей Смотрителя. «D» было из холодного золота, ножка «P» – из стеклянистой эмали, тоже холодной, но по-другому.
Все здесь выглядело настоящим, и центр коридора-улитки был уже близко. В качестве последнего опыта я дотронулся до светящихся кристаллов над лампой – и отдернул руку: они были нестерпимо горячими от благодати. Я тихо выругался, и из-за поворота долетел ухающий смех.
Мне стало страшно. Через мой ум пронеслось множество версий происходящего, все тревожные. Наиболее вероятным казалось, что меня усыпили вызывающим галлюцинации газом. Но тогда я не мог бы так связно строить эти гипотезы, думал я. Вряд ли газ может действовать настолько избирательно.
Колокольчик требовательно зазвенел снова. Я отбросил сомнения и страхи – и решительно пошел вперед.
В тупике коридора стояло золотое кресло, накрытое тигровой шкурой. В кресле сидел Далай-Папа, Великий Магистр Желтого Флага и Смотритель Идиллиума Ник-коло Третий – в таком же оранжевом халате, как на секретаре, но со знаками высшего медиума – и глядел на меня сквозь прорези своей черной маски.
Он носил такую не один – я уже видел нескольких высокопоставленных лиц в похожих масках. Возможно, так принято было в каком-то внутреннем ордене, чью униформу Смотритель надевал из тех же соображений, из каких государи Ветхой Земли облачались гусарами (не говоря уже о том, что в лицо Смотрителя никто не знал, и он мог, наверное, играть по вечерам в Гаруна-аль-Рашида).
Я помнил из школы, что с богословской точки зрения при обращении к Далай-Папе уместны три титула: «Ваше Переменчество», «Ваше Безличество» и «Ваше Страдальчество».
Обычно пользуются словом «Безличество», поскольку его можно отнести не только к лишенной постоянного «я» природе Смотрителя (которую он, как известно, разделяет со всем сущим), но и к его маске, что придает этому обращению свежий либерально-светский оттенок. Два других титула, уравнивающих Смотрителя с прочими феноменами Вселенной, используются лишь в священных документах – употреблять их при встрече считается фамильярностью.
– Ваше Безличество…
Я совершил перед Смотрителем тройное простирание – как того требовал этикет (обычно выпускники государственных школ совершают этот ритуал перед пустым креслом Далай-Папы). Закончив, я так и замер на коленях.
– Можешь встать, – сказал Смотритель. – Ты знаешь, почему ты здесь?
– Нет, ваше Безличество, – ответил я, поднимаясь.
– Если со мной что-то случится, тебе придется сесть в это кресло. Ты мой преемник. Так сказать, запасной Смотритель. Совсем не такой, как я.
– Я…
– Надеюсь, – продолжал Смотритель, – что до этого у нас в ближайшие годы не дойдет. Но такова была воля Ангелов. Ты здесь исключительно благодаря им.
Он хмыкнул, как будто в этом было что-то смешное.
– Ты ведь догадывался, зачем тебя сюда везут? Когда каялся в карете?
– Нет, – ответил я.
Я не врал.
– А я сразу понял, – сказал он. – Просто из-за количества мучений, которые пришлось вспомнить. Мне казалось, что их обязательно должно увенчать какое-то окончательное и всеобъемлющее издевательство – вроде финального аккорда в симфонии. Тебе, я уверен, тоже жилось не сладко. Ты ведь де Киже. Ты и вправду не думал ни о чем мрачном?
Я вспомнил, что этикет требует от собеседника Смотрителя предельной откровенности.
– Думал, – признался я. – О смерти. Но совсем недолго.
Смотритель засмеялся.
– Ты, Алекс, оптимист. Прекрасная черта для будущего Смотрителя. Постарайся сохранить это качество.
– Оптимист? – удивился я. – Мне кажется, это самое мрачное, что возможно.
Мой собеседник покачал головой.
– Смотритель – не наместник Трех Возвышенных, как вас учат, – сказал он. – Смотритель – это военный. А смерть для военного – отдых. Ее надо заслужить.
– Но в нее можно уйти незаслуженно.
– Да, так часто и происходит, – кивнул Смотритель. – Как ты думаешь, почему последние двадцать лет никто из Смотрителей не проводил Saint Rapport? Почему его раз за разом назначали и отменяли?
Вопрос поставил меня в тупик. Я об этом никогда не задумывался. Слова Saint Rapport вообще крайне мало для меня значили – ни одного из них я не видел сам. Последний случился при моей жизни, но я тогда был слишком мал.
Я знал, конечно, что так назывался один из главных праздников Идиллиума, на который возвращаются из личных пространств многие солики. Это было красочное зрелище – Смотритель появлялся перед людьми в старинном мундире времен Павла Великого, на коне и со шпагой в руке; ритуал, вероятно, много значил для нашей официальной идентичности – но никакого смысла, кроме карнавального, я в нем не видел.
– Экономят средства?
Мое предположение было логичным: я знал, что во время Saint Rapport на центральной площади для всеобщего удовольствия возгоняется огромное количество глюков, и это событие серьезно обременяет казну.
Никколо Третий отрицательно покачал головой.
– Мы бы не мелочились. Дело в том, что двух прежних Смотрителей, пытавшихся провести ритуал, убили.
– Убили? – выдохнул я. – Я никогда не слышал, что кто-то из недавних Смотрителей умер насильственной смертью.
– На самом деле смертей было гораздо больше, – сказал Смотритель. – Мы просто держим их в секрете. Я не первый ношу имя Никколо Третий. Тот, кто был до меня, ничем от меня не отличался. Ты же совсем другой.
Это прозвучало жутковато, абсурдно – но я сразу поверил.
– Кто их всех убил? – спросил я.
– Мы называем его Великий Фехтовальщик.
– Странное имя.
– Многие думают, что это одержимый местью демон, упомянутый в дневнике Павла. Лично я в такое не верю – непонятно, почему Фехтовальщик появился только сейчас. Можно предположить, конечно, что последние две сотни лет он старательно тренировался в аду. Кто это в действительности, откуда он приходит и что за сила его направляет, мы не понимаем. Может быть, за Фехтовальщиком стоит кто-то из великих соли-ков, обретших над Флюидом невероятную власть. Но в таком случае Ангелы должны видеть, как он создает вихрь Флюида, а они этого не наблюдают.
– Что-нибудь еще известно? – спросил я.
Никколо Третий развел руками.
– Ничего. Фехтовальщик возникает и исчезает непонятным образом. Мы даже не знаем, машина это, голем или живое существо. Знаем только, что он произвольно меняет форму.
– Вы его видели сами?
– Да, – сказал Никколо Третий. – Именно поэтому я теперь большей частью сижу в кресле. Ходить я могу, но мне не особо приятно.
– Разве Ангелы не могут нас защитить?
Никколо Третий хрипло засмеялся.
– Ангелы, чтобы ты знал, сами нуждаются в нашей защите. Особенно сейчас… Но давай не будем сегодня в это углубляться, Алекс.
Я не возражал – мне самому начинало казаться, что за последние несколько минут я узнал слишком много государственных секретов. Но один вопрос все же сорвался с моих губ:
– Разве Ангелы не всеведущи? Не вездесущи? Не всесильны?
– Не в этом случае, – сказал Никколо. – Здесь они ничем не могут нам помочь. Так что быть Смотрителем не отдых, Алекс. Это тяжкий и опасный труд.
– Я готов подвергнуться опасности вместо вас, Ваше Безличество, – сказал я, положив руку на сердце.
– Спасибо. Но природа нашей власти такова, что это невозможно. Тебе придется подождать моей смерти. Которая, возможно, не слишком далека.
– Почему вы так считаете?
– Через год мы попытаемся еще раз провести Saint Rapport. Если это не получится, на моем месте окажешься ты… Если оно вообще сохранится, место.
Я поклонился – ответить на эти слова как-нибудь иначе было бы бестактностью.
– Живи в уединении, – продолжал Смотритель. – Никто не должен знать, что ты мой преемник. Пусть тебя считают просто моим сыном, закончившим обучение. Это откроет перед тобой все двери – и закроет все рты. Самое главное, ты будешь в безопасности. На тебя будут смотреть как на обычного прожигателя жизни.
– Что мне нужно делать? – спросил я.
Черная маска на лице Смотрителя не изменилась, но по еле заметному движению век я почувствовал – он улыбается.
– Прожигай жизнь. Веселись и ходи по путям своего сердца, только не сломай себе шею. Но знай…
Никколо Третий замолчал, и я понял, что он ждет от меня продолжения.
– Верховное Существо призовет тебя к ответу, – тихо договорил я.
Он кивнул.
– Именно. Но это ваши с ним дела, хе-хе. А я попрошу о другом – не прекращай тренировок в визуализации. У тебя великолепные данные, и твои способности пригодятся. Твоим наставником будет мой помощник и друг Галилео – он ждет в коридоре. У тебя будут и другие учителя. О самом важном я расскажу тебе лично… А сейчас я прощаюсь.
Смотритель с некоторым усилием встал, поднял подбородок и закрыл глаза. Его плечи несколько раз дрогнули, и он замер. Мне показалось, будто он превратился в собственную куклу.
А потом я понял – вовсе не показалось. Теперь передо мной действительно стояла стандартная кукла Смотрителя, вроде тех, что украшают храмы Единого Культа. Это был впечатляющий способ завершить аудиенцию.
Трижды поклонившись, я попятился – а когда кукла Безличного скрылась за поворотом, повернулся и пошел назад по коридору-улитке.
Как только я шагнул в приемную, двери за моей спиной закрылись. В приемной по-прежнему никого не было. Я опустился на стул и стал обдумывать услышанное.
Надо сказать, восторга я не испытывал – скорее меня охватил страх. Нас с детства учили, что жизнь Смотрителя – это непрерывный подвиг ради блага человечества и беззаветная жертва на алтарь всеобщего счастья. Судя по тому, как стоически глядел на свою роль сам Смотритель, это могло быть не официозной пропагандой, а правдой.
Видимо, моя мысль о жертвоприношении во время неизвестного ритуала была пророческой. Я чувствовал себя не столько наследным принцем, сколько жертвенным бараном, которому обещали позолотить рога перед процедурой. Это, конечно, льстило – но я не возражал бы против роли скромнее.
Хотя, конечно, все могло объясняться проще. Может быть, Никколо Третий просто стремится избавить меня от излишнего нетерпения и энтузиазма. Это ведь было не его решение, а Ангелов. Он сам так сказал.
Пока я думал, приемную стал заполнять народ. Это был выпуск какой-то школы – судя по тому, что молодые люди и девушки шли вместе, светской. Треугольная эмблема на их лиловых робах ничего мне не говорила. Скорей всего, решил я с завистью, будущие солики.
Наконец в приемную вернулся секретарь. Он несколько раз хлопнул в ладоши, призывая к тишине. Когда вокруг установилось благоговейное молчание, двери с вензелями открылись.
Но теперь за ними не было коридора-улитки. Там был малый тронный зал.
Подчиняясь любопытству, я вошел туда вслед за всеми.
Зал был пуст. Ни стульев, ни скамеек – только коврики для простирания. У его противоположной стены стоял золотой трон с наброшенной на него тигровой шкурой. Трон тоже был пуст. А рядом стояла кукла Смотрителя в натуральную величину. Точно такая же, с какой я совсем недавно попрощался.
Все это, надо сказать, меня не особо удивило. Я слышал уйму загадочных историй о Смотрителе и не сомневался, что встреча с ним могла быть обыденной, понятной и заурядной только в том случае, когда речь шла о его кукле – вот как сейчас.
Все мы упали на колени и совершили тройное простирание. Кукла Смотрителя совершила в ответ свой стандартный угловатый поклон. Мы вышли из зала через другие двери, и охрана провела нас по коридору во двор. Гражданский ритуал был окончен.
Во дворе стояло несколько омнибусов, куда погрузились лиловые студенты, – и черный самобеглый экипаж, старомодный, длинный и излишне обтекаемый. Возле него стоял пожилой человек в черном халате. «В седой служебной бороде без знаков доблести и чина», – вспомнил я строчку из какого-то юмористического стиха. Впрочем, на его халате блестела непонятная лычка – то ли знак ордена, то ли монастырский оберег.
– Добрый день, Алекс, – сказал он. – Меня зовут Галилео. Я отвезу тебя домой.
– В фаланстер? – спросил я.
– Нет. У тебя теперь будет новый дом. Свой собственный.
По дороге Галилео рассказал о себе. Как и все сподвижники Смотрителя, он был соликом, на старости лет вернувшимся из личного пространства, чтобы служить Идиллиуму – считалось, что так поступают особенно благородные души (или те, кто признал свой поход в неведомое неудачным, но говорить о таком было не принято).
Буквально в двух словах он рассказал про свой «каминг ин»: как следовало из его имени, он был оптиком, поселившимся на далеком заброшенном маяке («где мир», сказал он, «мог лишь глядеть мне в спину»).
Он строил подзорные трубы разной силы и типа, и постепенно Флюид позволил ему открыть на небе новые миры, а потом наблюдать за жизнью и эволюцией их обитателей. Он предавался своим наблюдениям много лет.
– Однажды, – сказал Галилео, – я увидел огромный взрыв, с которого все началось. Мне стало очень грустно. Я понял, что видел ту самую смерть Бога, которую тайком оплакивает столько монастырских философов и поэтов. Ведь то, что взорвалось, не может существовать одновременно с получившейся из взрыва вселенной… Мы все просто осколки этого взрыва, Алекс. Но я, разумеется, не повторю этого в обществе теолога. Я слишком стар для того, чтобы меня пороли.
В конце концов, сказал он, ему наскучило лорнировать этот небесный спектакль, ибо он не мог более от себя скрывать, что все наблюдаемое есть его собственные мысли и догадки, спроецированные Флюидом ввысь. Тогда он решил вернуться к «живым реальным людям», чтобы посвятить остаток жизни их счастью.
В его лице было что-то такое, что я ему поверил.
III
В какой-нибудь из древних земных империй было бы невозможно выдать себя даже за захудалого князя. Уйма людей сразу задалась бы вопросом, почему они не знают вас с детства. Но социальный горизонт Идиллиума обладает удивительной пластичностью – чтобы не сказать дырявостью.
Сын Смотрителя, поселившийся в одной из его летних резиденций, никого не заинтересовал. От отпрыска (незаконного, как все понимали без вопросов) не было никакого толку, он не мог помочь в делах – и вызывал любопытство разве что у галеристов, антикваров и торговцев предметами роскоши.
Официально мое новое жилище называлось «летняя резиденция номер три» (название деликатно умалчивало, чья именно). Там же, говорили, жил в свое время и молодой Никколо Третий – когда его имя еще не сопровождалось порядковым номером.
Неофициально это место называли «Красным Домом» – из-за династического убийства, якобы совершенного там век или два назад (Галилео называл это выдумкой дворцовых стилистов, считавших, что над каждой из резиденций де Киже должно довлеть небольшое декоративное проклятье).
Это была утопающая в садах (вернее, полностью в них утонувшая) деревянная вилла, тихая, тенистая и совсем лишенная помпезности – даже отдаленные постройки ее морского причала выглядели куда солиднее, чем она сама.
Когда я прибыл сюда впервые, прямо во дворе у фонтана меня ждали традиционные три подарка будущему преемнику.
Я не был знаком с дарителями, но сопроводительная записка из канцелярии Никколо Третьего уверяла, что им предстоит сыграть в моей жизни большую роль – если та, конечно, сложится благоприятно и я стану Смотрителем. В этом присутствовала двусмысленность: «благоприятный курс» моей жизни подразумевал уход Никколо.
Канцелярия Смотрителя призывала меня не выискивать в самих подарках тайного смысла и видеть в них простое проявление вежливости. Это мне почти удалось – не столько из-за доверия к канцелярии, сколько по душевной лени.
Первым подарком был поющий Франклин «с расширенным репертуаром» – он прибыл от архата Адониса из Железной Бездны. Я знал, что в Железной Бездне занимаются в том числе и техникой – телефонами, моторами, благодатными ветряками и прочим, отчего выбор подарка меня не удивил: поющих Бенов делали там же.
Для меня всегда было загадкой, кто сочиняет песни для этих стоящих по всему Идиллиуму статуй. Я не имел склонности к конспирологии, но не верил и в то, что это «благодать Господа Франца-Антона, самопроизвольно проявляющаяся через звук и слово». Иконы плачут с помощью попов – и поют, видимо, тоже.
Скорее всего, думал я, где-то существует секретный департамент, занятый репертуаром Поющего Бена – и преогромный департамент, потому что песен Бен знал большое количество и постоянно пел новые, на разных языках. Поражало, как творческую деятельность такого размаха удается держать в тайне.
Лишь когда моего Франклина вынули из коробки и собрали, я оценил подарок в полной мере. Это была изысканная и дорогая статуя – толстяка Бена отлили наполовину из бронзы, наполовину из золота с серебром. На его туфлях изгибались платиновые пряжки, а на камзоле вместо пуговиц мерцали драгоценные камни. Он стоял перед своим знаменитым изобретением – стеклянным органчиком colour revolution, собранным из множества прозрачных разноцветных цилиндров, вставленных друг в друга.
На серебряных пальцах Франклина помещались специальные мягкие нашлепки – водя ими по вращающимся цилиндрам, он заставлял стекло петь, извлекая из него тот томительный звук, что доводил когда-то до слез Павла, Франца-Антона и их друга Моцарта, написавшего для этого органчика несколько милых пьес.
Песня, которую Франклин споет своему владельцу первой, считается важной приметой – своего рода гаданием, напутствием от Неба. Мне выпало нечто странное и не поддающееся однозначной интерпретации.
– Земля! – пропел Франклин, грозно завывая своей стеклянной гармоникой. – Небо! Между землей и небом – война! И где бы ты ни был, что б ты ни делал, между землей и небом – война!
После этого он надолго умолк.
Я имею в виду, действительно надолго – я его просто выключил и больше не включал. Я с детства предпочитал любой музыке тишину – и полюбил своего Франклина не за песни, а за таинственный неземной свет, зарождавшийся в разноцветных цилиндрах его гармоники, когда на них падал вечерний луч солнца. Я даже установил рядом с ним особое зеркало, исключительно для усиления этого эффекта.
Вторым подарком был бюст Аниччи ди Чапао, присланный доброжелателями из Оленьего Парка (что это за заведение, я в те дни еще не знал).
Аничча выглядела странно – половина ее лица была юной, красивой и веселой, другая же распадалась, как бы осыпаясь песком… Заглянув в энциклопедию, я узнал, что слово «Аничча» было не только распространенным женским именем – оно означало «непостоянство» на языке пали. Видимо, эту скорбную недолговечность человеческой красоты и пытался отразить скульптор – чтобы зрителю стало не по себе.
Но портрет Аниччи мне нравился, в нем было отчаянное безрассудство юности – одна половинка лица улыбается распаду другой.
Аничча, как я прочел в энциклопедии, была племянницей известного солика и авантюриста Базилио ди Чапао, написавшего на склоне дней трактат о медитации «К Ниббане на одном дыхании». Книга прилагалась к бюсту.
Я положил трактат на полку в своем кабинете, а сверху поставил бюст – чтобы приподнять Аниччу чуть ближе к той самой Ниббане. Теперь она смотрела на Франклина, а Франклин – на нее.
Третий подарок прислал некий невозвращенец Менелай из моего собственного ордена – Желтого Флага. В духовной табели о рангах «невозвращенец» (или «зауряд-архат», но так говорят реже) – это чин духовного совершенства, непосредственно предшествующий архату. Различаются они погонами и еще какой-то ерундой, не особо даже понятной нормальному человеку.
Менелай прислал гравюру работы самого Павла. Она изображала, видимо, фантазию великого алхимика: над морем поднималась огромная башня – нечто вроде архитектурного гибрида Пизанской и Вавилонской. На ее вершине была корона с павловским крестом, а в море внизу извивался похожий на дракона змей, каких рисовали когда-то на картах.
Я повесил гравюру в чайном павильоне – в таком месте, где на нее не падали прямые лучи солнца. В прилагавшемся письме Менелай советовал мне сделать гравюру объектом ежедневных медитативных упражнений – следовало мысленно разбирать башню на части, перемешивать их, не теряя ни один элемент из виду, а потом собирать заново. Это, как он уверял, было стандартным упражнением для будущих Смотрителей уже не первый век.
Вскоре меня посетил монах-наставник из Железной Бездны, в обязанности которого входило следить за моей духовной формой. Он согласился с этим предписанием, заметив, что делать подобное упражнение следовало бы просто из благочестия.
Заодно он объяснил, что две застекленные латинские каллиграфии в моем кабинете не менее ценны, чем гравюра. Они тоже принадлежали кисти Павла. Это была парная надпись – четыре слова на одной стене:
SCIA ME NIHIL SCIRE
И пять на другой:
SCIRE OMNIA EST NIHIL SCIRE
Буквы были высокими и узкими, как бы протоготическими – и напоминали о надписях, сохранившихся на стенах Помпей.
Монах-наставник спросил, как я понимаю смысл этих изречений. Я гордился своими познаниями в латыни – и объяснил, что первая надпись была римским псевдосократизмом «я знаю, что ничего не знаю», а вторая – похожей по смыслу банальностью: «кто знает все, тот не знает ничего».
– Почему же Павел соединил эти две банальности в каллиграфию? – спросил монах.
Я пожал плечами. Мне это было непонятно – и не особо интересно.
Изобразив на лице сочувствие к чужому слабоумию, монах объяснил, что Павел и его соратники понимали эти две максимы иначе: «знаю, что я знаю ничто» и «познать все – это познать ничто». Что радикально трансформирует смысл обоих изречений: речь идет о постижении ноумена, непроявленного Абсолюта, где скрыты все потенции… Будущему Смотрителю, добавил он, такие вещи следует понимать сразу.
Когда я пересказал наш разговор Галилео, он рассмеялся.
– Обычные песни Железной Бездны. Идет от архата Адониса, есть у него такой пунктик. Я тебе тоже дам духовный совет: хочешь познать ничто – не заморачивайся ни на чем. Сделай себе на эту тему третью каллиграфию. Красными чернилами, чтоб не забыть.
Но красного цвета в моем новом жилище избегали (если не считать нескольких диванов и ширм) – возможно, из-за связанной с названием легенды. Зато повсюду зеленели остриженные шарами и пирамидами кусты. Старые деревья, причудливые аллеи, живые лабиринты… Зеленой казалась даже тень листвы.
Красный Дом состоял из павильонов, беседок и залов, соединенных переброшенными через ручьи мостиками. Если всему этому и был присущ какой-то архитектурный стиль, то он много лет назад скрылся под не известным мне вьющимся растением вроде плюща – его нежно-фиолетовые цветки были почти на всех стенах.
Речки и ручьи вокруг Красного Дома, увы, не были в полном смысле настоящими. Техники называли их «водной сеткой» – это была замкнутая сеть каналов разной ширины.
Углубившись в лес, можно было дойти до точки, где делался слышен шум турбин, создававших течение воды, а еще дальше стояли два высоких ветряка, вырабатывавших благодать для моторов. Ветряки были самые современные, из тех, где мантры на барабанах написаны в сто восемь слоев, поэтому благодати хватало не только для турбин, но и для освещения с обогревом. Сразу за ветряками начинался периметр охраны.
У Галилео, не верившего в династическое убийство, были два предположения о том, откуда взялось название «Красный Дом» на самом деле. По первому, оно было связано с древним китайским романом «Сон в Красном Тереме». По второму, Никколо Третий в пору своей юности высаживал здесь маковые и конопляные кусты.
Мак очень красив, когда цветет. В остальное время он бывает, гм, вреден. Особенно в том случае, когда дурная привычка появляется у будущего Смотрителя, чей доступ к опьяняющим веществам строго контролируется охраной и воспитателями.
Отчего-то мне было смешно представлять Смотрителя, выпаривающего собранное в саду ширево на спиртовке из химического набора «Познай Элементы» (из того, что Галилео знал даже такие подробности, следовало, что эта сплетня имела под собой основания). А после инъекции, видимо, и наступал «Сон в Красном Тереме» – так что обе версии дополняли друг друга.
Лучшим доказательством того, что это правда, было полное отсутствие мака на территории Красного Дома. Старшие обычно отказывают младшим в том, что позволяли себе сами, считая, что ошибки их молодости не следует повторять. Только они забывают самое главное – ошибки молодости вовсе не казались им ошибками, пока они были молоды. Тогда ошибалось все остальное человечество, а они-то как раз были правы. Именно в этом самообмане и состоит юность…
Но, увы, искусству прожигать жизнь нужно учиться с самого раннего детства. Если вы выросли в строгости и простоте, позже трудно привить себе вкус к пороку даже при наличии серьезного энтузиазма. Именно это со мной и случилось.
Моими новыми друзьями – к счастью, ненадолго – стали дети бюрократов и чиновников, вынужденные жить в столице. Это были купающиеся в роскоши бездельники, не способные или не желающие отправиться в Великое Приключение. От них не зависело ничего в мире, кроме прибыли дорогих гипноборделей и ресторанов.
В их среде было принято звать друг друга по прозвищам, яростно прожигать жизнь (стараясь, впрочем, чтобы дыма было поменьше, а огонь не перекинулся на казенную мебель) – и никогда не говорить о государственных делах или занимающихся ими родичах. Такое могло плохо кончиться.
Никколо Третий сказал правду – спрятать меня лучше было невозможно. Но все мои друзья этой беспечной поры, увы, оказались настолько пустыми и никчемными, что далее я не скажу о них ни слова и коротко опишу лишь свои занятия – вернее, досуги.
Я составил подробный список того, на что тратят время и глюки мои богатые одногодки, и принялся наверстывать упущенное, изредка обращаясь за советом к Галилео. Я не стеснялся делать это, даже когда речь шла о веществах – раз уж он сам рассказал мне о грешках Никколо Третьего.
Наркотики, как нам объясняли в фаланстере, заменяли многим из мирян блаженство медитативных абсорбций. Поскольку абсорбции можно было рассматривать как вариант Великого Приключения, еще в детстве я дал обет не доводить свою медитацию даже до первой из них. И вот наконец меня ждала компенсация. Начитавшись расстриги Бодлера, я полагал, что в искусственном раю путника ждут таинственные и прохладные сады невыразимого наслаждения…
Действительность, однако, меня шокировала – наркотики оказались просто ядами, убивающими мозг. По-детски распустить в глюкогене пару монет было и то интересней – убогая, мимолетная и казенно-оптимистическая эйфория, как я с высоты своего юношеского нигилизма классифицировал наступавшее вслед за этим состояние, нравилась мне куда больше, чем прыжки в кишащую червями клоаку наркотического транса.
Я не мог поверить, что эти порошки, пилюли и жидкости в таком ходу среди позолоченной молодежи. Меня с младенчества учили пользоваться умом и чувствами как набором точных надежных инструментов – когда их начинала гнуть, скручивать или поливать кислотой не подконтрольная мне сила, я испытывал самый настоящий ужас. Понять, как мои сверстники могут находить радость на дне этих волчьих ям сознания, было невозможно.
Монах-наставник объяснил, что наркотики, табак и алкоголь относятся к числу, как он выразился, «инициатических удовольствий» – и до появления физической зависимости молодые люди учатся находить радость в вызываемых ими состояниях исключительно под влиянием среды.
– Точно так же внушаемые девушки делают себе пирсинг пупка, – сказал он. – Это нужно для того, чтобы заслужить одобрение воображаемого племени, способного подавать голос даже в сознании совершенно одинокого человека, если его уже посвятили в мистерию так называемого «стиля жизни». Как будто можно жить и умирать брассом или кролем. Впрочем, ведь научат…
Действующие на сознание препараты и вправду напоминали пупочный пирсинг, только гнойные раны в этом случае появлялись не на животе, а в мозгу. Здорового и свободного человека, не ищущего отождествления с какой-нибудь субкультурой, такое вряд ли могло заинтересовать.
Но в миру были, конечно, и радости, не связанные с прямым разрушением физического тела. Например, наслаждение статусом. Теперь оно тоже было доступно мне в полной мере.
Но и тут не все обстояло так просто. Сам по себе социальный статус относится к умозрительным абстракциям, радость от созерцания которых знакома лишь медитаторам-неоплатоникам, а я в их секте не состоял. Но у статуса были многочисленные материальные символы. Вот их-то я и принялся осваивать, беря в пример своих новых друзей.
Я пробовал кататься по морю на огромной галере, за веслами которой сидели двести двадцать два гребных голема. Их оживлял боцман-ребе, весь растатуированный синими древнееврейскими заклинаниями (вместе с межстрочными пустотами эти надписи удивительно походили на тельняшку, обтягивающую его потный торс).
Но мне так и не удалось толком пообщаться с беднягой, потому что он все время метался по трюму с миской жидкой глины в одной руке и печатью в другой: такое количество гребцов требовало постоянного ухода.
В трюме было мрачно; наверху, конечно, галера выглядела получше. Но големы в трюме потребляли куда больше благодати, чем простой мотор с винтом – это отдавало расточительством и позволяло плавать лишь вдоль берега, где стояли мощные ветряки.
Даже потратив много дней на плавание, я так и не нашел радости в том, что сижу в шикарно обставленной гостиной, со всех сторон окруженной водой. Дорогостоящие предметы современного искусства и общество загорелых неискренних людей не добавляли происходящему очков.
То же касалось и другого статусного символа – личного монгольфьера: в этом случае гостиная была поменьше, предметы искусства фильтровались по размеру, зато все вместе могло подолгу зависать в небе.
Вообще, было что-то экзистенциально жуткое в том, что эти многометрово-многотонные плавательные и летательные средства не могли придать осеняемой ими жизни даже символического смысла – ибо не обладали им сами: они служили просто делу переплыва или перелета из пункта «А» в пункт «Б».
Необходимость такого перемещения владельцу монгольфьера или яхты следовало обосновать самому – и с этим, я подозревал, были серьезные проблемы не у меня одного, ибо если у вас есть своя яхта в двести големов, у вас совершенно точно нет никакой нужды куда-то на ней плыть.
Корабельным и воздухоплавательным агитаторам оставалось лишь повторять слова древнего пифагорейца о том, что движение важнее цели (я видел эту цитату как минимум в двух глянцевых брошюрах с якорем на обложке).
Я исследовал и другие доступные высокопоставленному человеку излишества – но в них тоже не было ни радости, ни смысла. Они, возможно, возникали в процессе длительного и тесного (пусть даже заочного) общения с группой людей, разделяющих те же подходы к жизни.
Надо было постепенно ввинтиться в их круг, впустить их мнения в свою душу, вступить в подковерную борьбу. Тогда, действительно, лишние десять метров палубы или три метра аэрокабины наполнялись живым эмоциональным смыслом.
Но что-то отвращало меня от удовольствий, семена которых следовало подсаживать в свою голову подобно тому, как эпидемиолог прививает себе дурную болезнь. Выходило то же самое, что с наркотиками – только здесь за временное умопомешательство приходилось платить не физическим здоровьем, а душевным.
Я не был счастлив – и начинал всерьез тосковать по своему монастырскому детству.
Вселенная любого монаха-медитатора была куда обширней: в ней существовали бесконечные равнины покоя, пространства сладкого забвения, миры неподвижного восторга… На другом полюсе опыта, рассказывал мой наставник, искателя встречало быстрое мерцание сознания, создающее мир: можно было уйти туда и смотреть не отрываясь, как Вселенная исчезает и возникает много раз в секунду. А дальше, говорил он, не оставалось уже ни пространства, ни времени – но в них не было и нужды.
Я не понимал этих слов до конца. Но, глядя с причала Красного Дома на разноцветные монгольфьеры и яхты, я горько жалел, что мои детские тренировки в концентрации прекратились в двенадцать лет, когда меня произвели в шивы Желтого Флага – и отрезали полосатым государственным шлагбаумом от блаженного пространства абсорбций.
Я поделился своими переживаниями с Галилео.
– Ты хочешь сказать, – ответил он, подкручивая бороду (когда он это делал, мне казалось, будто он заводит себя спрятанным в ней ключом), что мир более не в силах тебя обмануть. Ты не первый, кто делает такое заявление. Этой теме посвящено чудовищное количество плохих монастырских стихов. Однако не стоит этим гордиться, Алекс. Не слишком-то верь монахам, особенно из Железной Бездны. Выживают в нашем мире как раз те, кто позволяет ему себя обмануть. Хочешь пример?
Я кивнул.
– Пятьсот архатов с первого буддийского собора постигли все-все. Мир больше не способен был обмануть лучших учеников Будды даже во сне. Но они не имели детей. В отличие от индусских браминов, которые хоть и не могли состязаться с архатами в понимании истины, но зато плодились как кролики. Отсюда, Алекс, и упадок буддизма в средневековой Индии. Постоянная деградация человеческого мира неизбежна, ибо лучшие рождающиеся в нем существа мечтают лишь об одном – покинуть его безвозвратно. Игрок, понявший, что заведение жульничает всегда, встает из-за стола. Рано или поздно в человеческом мире остаются только тупо заблуждающиеся особи, подверженные самому убогому гипнозу. И не просто подверженные, а с радостью готовые передавать гипноз дальше, превращаясь в его… как это говорят монахи из Железной Бездны, хот-споты.
Я не понял, что это за «горячие пятна», но не стал спрашивать.
– Не гордись тем, что ты не похож на других, – продолжал Галилео. – Ты – искусственно созданное существо и воспитан совершенно особым образом, для особой миссии. Таких, как ты, мало. И нужны они для того, чтобы поддерживать тот самый порядок вещей, который ты презираешь.
– Каким образом? – спросил я.
– Придет время – узнаешь, – усмехнулся Галилео. – Пока же твоя главная задача – радоваться жизни. Если угодно, это твой долг. Надеюсь, ты хочешь быть счастлив?
Я кивнул.
– Тогда я дам тебе совет. Не ищи счастья, опирающегося на построения ума, ибо наши мысли зыбки. «Счастье» – просто химическая награда амебе за то, что она делится. Иди к награде напрямик. Соответствуй природе своего тела. У тебя есть девушка?
– Постоянная? – смутился я. – Нет. Так, иногда…
– Почему бы тебе не подумать на эту тему? Не спеши списывать мир иллюзий в утиль.
Легко догадаться, что слова Галилео, старавшегося привить мне немного здорового цинизма, были поняты мной с точностью до наоборот. Я устремился к тому самому, против чего он меня предостерегал.
Я стал искал Женщину с большой буквы. Не просто юную и красивую, но вдобавок умную и возвышенную. То есть идеальную.
Дело тут было не только в романтизме, монастырском воспитании и житейской наивности. В ходе моих мыслей присутствовала логика. Если разобраться, разве не таких женщин воспевает вся – или почти вся – выливаемая на нас искусством мелодраматическая жижа?
А если нигде во вселенной подобных женщин нет, зачем человеческая культура веками пропагандирует их с такой яростной настойчивостью?
Я так проникся этими мыслями, что принял анонимное участие в конкурсе сочинений на приз Оккама, ежегодно проводящемся под патронажем Желтого Флага («сто тысяч глюков тому, кто найдет в этом мире хоть одну реальную сущность»). Я уединился на яхте и, пока големы со своим татуированным владыкой гоняли ее вдоль берега, исписал целых сто страниц рассуждениями о том, что такой сущностью является Любовь.
Мне казалось, мысли мои убедительны, доводы неопровержимы, а стиль безупречен. Но моя работа не дошла даже до стадии публичных дебатов, где разоблачают особенно настойчивых идиотов: я получил утешительный приз в один глюк и отписку рецензента, где было сказано, что любовь не может быть подлинной сущностью, так как не обладает существованием независимо от порождающего ее сознания, а все феномены сознания… и так далее, с ожидаемыми цитатами из классиков.
Упоминалась даже какая-то вторая бритва Оккама, «не способная», как было сказано, «прийти автору на помощь, несмотря на остроумное умолчание о ней – и все кажущееся сходство повесток».
Бюрократам, конечно, виднее.
Вскоре после этого мне попалась под руку книжка маркиза де Ломонозо «Математика и любовь» (подозреваю, что ее подбросил Галилео). Это было скорее художественное сочинение, чем научный трактат. Маркиз столкнулся с той же проблемой – он искал совершенную спутницу.
Он пришел к выводу, что в строгом смысле проблема не имеет решения – но бывают, как он выразился, «страстные сближенья». Его склонность к математике подсказала ему оригинальный подход к вопросу.
Он разложил идеальную женщину в ряд Фурье (так звали старинного математика, славившегося большим числом любовниц – как уверяет исторический анекдот, они даже стояли в очереди к его дверям, откуда и возникло это выражение).
В результате у маркиза де Ломонозо появилось три подруги.
Одна – невероятная умница, проницательная, злая и острая на язык, прекрасный собеседник – но некрасивая.
Вторая была очень добра. Она писала замечательные письма – короткие, смешные и трогательные, любое из которых согревало душу. Она тоже была некрасива и вдобавок не особо умна.
А третья девушка, работавшая в кухне его загородного дома, была бесконечно прекрасным юным существом. Она не только не умела писать – она по сути не могла даже говорить, потому что изъяснялась на южном диалекте, и ее кое-как понимали одни лишь големы да служанки. Тут об уме и доброте говорить не приходилось вообще – в таком же объеме они свойственны, наверно, ящерице или стрекозе. Но она была безумно хороша и свежа.
Де Ломонозо обустроил свою жизнь следующим образом: ежедневно пил чай с первой из девушек, в минуты одиночества перекидывался записками со второй, а по ночам обнимал третью.
Но в своем воображении он сплавлял их в одно-единственное совершенное существо, обладавшее умом первой, отзывчивостью второй и красотою третьей. Разговаривая с первой, он щурился и представлял себе на ее месте третью, а обнимая ночью третью, вспоминал трогательное письмо, полученное вечером от второй, и так далее.
Вот несколько запомнившихся мне цитат из де Ломонозо:
«Легкое усилие воображения, которого требует метод Фурье, окупается тем, что становишься любовником практически совершенного существа. Может быть, такие женщины и есть где-то на самом деле, но их цена безмерна – и расплачиваться за такую любовь придется всей жизнью. Причем плату нужно будет внести авансом, без всяких гарантий. Любовь по Фурье дает практически тот же результат, но без серьезных рисков и с гигантской скидкой…
Тому, кто сомневается в моих выкладках, предлагаю внимательно рассмотреть последовательность событий, из которых состоит “любовь”. В минуты страсти мы не беседуем с нашими любимыми на умные темы – мы их просто любим, и место слов занимают страстные вздохи. Когда мы ведем с ними серьезный тяжелый разговор, мы уже не воспринимаем их как объект желания. А если нам нужно чуть-чуть человеческого тепла, мы тянемся к нему – и забываем на время и умствования, и страсти. Мы употребляем все эти элементы по очереди, и никогда – одновременно. Любовь по Фурье просто синтезирует тот же конечный опыт из раздельно доставляемых на дом ингредиентов…
Разница как между оригиналом картины и очень похожей подделкой, сказал мне один из друзей, чьим мнением я дорожу. Я ответил так – если это и подделка, то она висит на стене в том же самом месте и выглядит так же. То есть оказывает на органы чувств то же в точности действие. Признать это мешает лишь эго, желающее непременно “обладать оригиналом”. Хочешь быть счастлив, тщеславный человек, – усмири гордыню…»
Логика де Ломонозо подкупала своим научным подходом. Но я не желал обнимать ряд Фурье. Я не хотел, как сказал бы Галилео, простого животного счастья. Мне было абсолютно необходимо умножить его на построения восторженного и нетрезвого ума.
Я хотел Любви – оцененной моим собственным орденом в один символический глюк.
IV
Люди уже столько веков сравнивают любовь с болезнью, что желающий высказаться на эту тему вряд ли сообщит человечеству радикально новое. Можно лишь бесконечно уточнять диагноз.
Я бы сделал это так: любовь маскируется под нечто другое, пока ее корни не достигнут дна души и недуг не станет неизлечимым. До этого момента мы сохраняем легкомыслие – нам кажется, мы всего-то навсего встретили забавное существо, и оно развлекает нас, погружая на время в веселую беззаботность.
Только потом, когда выясняется, что никто другой в целом мире не способен вызвать в нас эту простейшую химическую реакцию, мы понимаем, в какую западню попали.
С Юкой случилось именно это. Сперва я полагал, будто испытываю к ней снисходительное любопытство – эдакий насмешливый интерес сурового всадника к котенку, забравшемуся на колени в придорожном трактире. Но вскоре выяснилось, что всадник уже не особо помнит, по каким делам он куда-то ехал – а делает ежедневные петли вокруг трактира, раз за разом заказывая обед, чтобы лишний раз подержать котенка на коленях.
Но винить меня в этом было глупо – в такую западню попал бы на моем месте любой. Юка была фрейлиной «Зеленые Рукава» – или, как говорят в светских кругах, «зеленкой». Красота этих существ совершенна настолько, что из приманки превращается в оружие страшной силы.
Про «зеленок» почти ничего никому не известно, и они тщательно поддерживают вокруг себя ореол тайны – к тому же их очень мало, и не всякий поседевший в салонах светский лев может похвастаться, что хоть раз видел одну из них своими глазами. Их выращивают в специальном заведении, как ассасинов или янычар – но обучают не убивать, а, наоборот, возвращать интерес к жизни.
Главное в их искусстве – не интимные услуги (их способны оказывать и куда менее утонченные существа), а самая настоящая любовь, которую они способны пробудить даже в черством и разочарованном сердце.
Любовь, помимо всего прочего, – великий катализатор служебного рвения, особенно с учетом того, что доступ к «зеленкам» обычно теряют вместе с высокой должностью. А за глюки эту привилегию купить нельзя (говорят, впрочем, иногда можно купить должность).
«Зеленок» воспитывают точно так же, как девушек из благородных домов – только результат бывает не в пример лучше: дисциплина в их школе военная, и никаких послаблений им не дают. И они, конечно, куда красивее светских львиц, большинство из которых рождается от обычного для высших кругов брака глюков и звонкого имени. Поэтому дамы любят шептаться о том, что в красоте «зеленок» заключен какой-то темный инфернальный секрет.
Мало того, у «зеленок» начисто отсутствует эгоизм и прочие дурные черты характера, свойственные избалованным наследницам. «Зеленки» с младенчества знают, что служат Идиллиуму – точно так же, как все монахи Желтого Флага (некоторые даже относят их к нашему ордену). «Зеленки» бесплодны (по слухам, им делают специальную операцию), чтобы не возникало юридических проблем с их потомством, могущим претендовать на наследство.
«Зеленке» можно доверять абсолютно – она скорее умрет, чем предаст своего господина. Их учат отдавать не только тело, но и душу. Они делают это бестрепетно и честно, с самоотверженной улыбкой шагая из своего сурового гнезда навстречу судьбе (которая часто бывает печальной – о чем я еще скажу). В общем, «зеленки» – не гейши, а самураи любви.
Светские женщины, естественно, ненавидят «зеленок» со всей яростью проигравших соперниц и ежегодно придумывают для них новые унизительные ограничения, затрудняющие их выход в свет. Думаю, что, если бы светские дамы могли устроить «зеленкам» варфоломеевскую ночь, они бы сделали это с огромным энтузиазмом, и ночь эту наполнил бы зубовный скрежет, яростный визг и звон пилочек для ногтей.
Но особой необходимости в этом нет – «зеленок» слишком мало, и существуют они в тех заоблачных высях, куда редко проникает омраченный темной завистью взгляд светского хроникера.
Когда такое специально подготовленное к подвигу самоотверженной любви существо отдает тебе свое сердце, против этого невозможно устоять. То есть, может быть, и можно – но зачем? Ради чего-то другого в жизни? А чего именно? Я так и не смог ответить себе на этот вопрос.
Юке было двадцать лет – я был старше ее всего на три года. Хоть мои ранние любовные опыты не отличались особой разборчивостью, я никогда не посещал гипнобордели, полагая это унизительным и нечистоплотным (де Ломонозо, впрочем, легко обходил этот моральный аргумент, называя гипноборделем весь человеческий мир). Словом, я был идеально готов к тому, чтобы пасть жертвой страсти.
Я увидел Юку в выпускном альбоме Оленьего Парка – так называлось заведение, где готовят «зеленок» (только теперь я выяснил, что за департамент прислал мне в подарок странный женский бюст). Альбом оказался на столе в моем кабинете – видимо, его подбросили специально.
Всего в этом выпуске было пять девушек. Они обычно исчезают из альбома через день-два после рассылки: каталоги прошиты волокнами, восприимчивыми к благодати, и страница с выбывшей из списка красавицей становится мутно-белой, словно раскрытый альбом надолго оставили под палящим солнцем.
Мне, кстати, ужасно не нравятся эти альбомы. Сразу видно, что готовят их для всякого старичья. Молодой человек хочет отчетливо понимать, с кем он будет иметь дело – и предпочел бы фотографию полицейского типа, максимально упрощающую опознание: анфас, профиль и полные проекции тела с минимумом одежды.
А вот пожилого слугу народа, привыкшего к работе с бумагами, видом голого тела не удивить – он, как выразился кто-то из монастырских писателей, видел и женщин с начисто содранной кожей. Его угасающее воображение подобно рыбе, прячущейся возле илистого дна: чтобы зацепить ее, крючок нужно забрасывать со множеством хитростей.
Поэтому стилисты Оленьего Парка составляют сюжетные композиции, где их нежные героини наряжены то музой (с непременной лирой), то воительницей из Старшей Эдды (с подозрительной в символическом смысле булавой), то пастушкой (метафорично гладящей пожилого барана), то маляршей на стройке – и все это было в альбоме. Сюжеты таких подборок пошлы, несложны, и суть их в том, что происходящее заставляет возмущенную героиню постепенно раздеваться.
Первое чувство, которое я испытал, увидев в альбоме Юку, напоминало обиду. Ее нарядили ангелочком. А она, несомненно, была ангелом на самом деле – поэтому выдавать ее за ангелочка казалось кощунством и издевательством. Я никогда не видел такого трогательно красивого лица (про все остальное я даже не говорю – «зеленки» совершенны абсолютно).
Я не стану трудиться ее описывать: не смогу все равно. Уродливую женщину можно припечатать словом бесконечно точно и метко, а вот с красавицей такой фокус не пройдет. «Чистейшей прелести чистейший образец» – так плоско выражаются тончайшие из монастырских стилистов, попав в гормональную бурю.
И дело здесь, я думаю, не в том, что их стихотворный органчик засыпает песком – просто красота по своей природе есть не присутствие каких-то необычных черт, поддающихся описанию через вызываемые ими ассоциации, а полное их отсутствие. Например, длинное лицо можно назвать лошадиным. А прелестное – только прелестным, и все. Красота неизъяснима. То, за что может зацепиться язык, – уже не она.
Ангел из альбома мылся в небесной сауне – сначала крылья, потом все остальное. На ангельском лице застыла чуть заметная грусть и решимость пройти испытание до конца. Я понял, что через день или два это совершенное существо самоотверженно выдернет из сердца предохранитель и швырнет себя под ноги какому-нибудь проворовавшемуся до трансцендентности министру путей сообщения. Я не смог бы жить с чистой совестью, допустив подобное.
Вот, кстати, еще один способ, каким маскируется любовь – желание обладать выдает себя за стремление помочь и спасти…
Но я все еще колебался.
На следующее утро ее фотография в альбоме превратилась в слепое бельмо. Ну и к лучшему, подумал я. Ее кто-то уже выбрал. Выйдя в сад, я уставился на желтых бабочек, кружащихся над цветущим деревом. И во мне вдруг взметнулась такая волна ресантимента, что я даже не стал делать попыток с ней бороться. Вместо этого я позвонил Галилео.
Ее привезли в Красный Дом через два дня. Задержка была вызвана тем, что не так просто оказалось отменить пришедший на нее запрос. Его оставил кто-то очень высокопоставленный из аппарата безопасности – из тех слуг Идиллиума, которых и вправду может спасти только ангел с грузоподъемностью строительного монгольфьера.
В то время я был доверчив, и мне даже в голову не пришло, что эта история может быть одним из трюков Оленьего Парка. Так или иначе, моя просьба оказалась весомее. Но это меня не обрадовало – узнав, какой величины зубчатые колеса пришли в движение от моего звонка, я понял, что ввязался в серьезную авантюру, не представляя, чем она завершится.
Ее паланкин (бедняжек привозят заказчику в закрытом паланкине зеленого цвета, похожем на большую коробку конфет) поставили на траву между клумбами. Откланявшись и получив щедрые чаевые, носильщики в куртуазных ливреях удалились.
Награда была совершенно не заслуженной – паланкин доставляют в грузовой повозке, и носильщики волокут его на себе всего несколько метров. Но характер груза таков, что они зарабатывают непропорционально много: в экономике подобное называется рентой.
Паланкин был запечатан большой красной пломбой в виде сердца. Получателю полагалось срезать печать непорочности и чистоты лично. Я долго стоял перед паланкином в нерешительности, а потом сообразил, что бедняжке, должно быть, жарко, – и сломал пломбу пальцами.
Отчетливо помню эту секунду: зеленая лаковая дверца в мелких разноцветных звездах, темная трава под ногами, поющие за спиной птицы…
Мои пальцы, сжавшие красный сургуч, белеют от усилия. Дальше все происходит в строгом соответствии с законами механики: похожая на чайку впадина порождает трещину, и сердце разламывается пополам. Я так хорошо все запомнил потому, что ни о чем другом в эту секунду не думал. А думать следовало.
Она была в том же ангельском наряде, что и в фотоальбоме – видимо, администрация Оленьего Парка серьезно относилась к правам заказчика и не хотела, чтобы ей вчинили иск, уличив в несоответствии товара его рекламе. И еще Юка показалась мне куда красивее, чем на фотографии. Теперь на ее лице уже не было грусти.
Она подняла на меня глаза, улыбнулась и сказала:
– Кушать подано!
Признаюсь, я ожидал чего-то другого – и уже заготовил в ответ пустую и вежливую фразу. Но она сразу вылетела у меня из головы. Я протянул ей руку. Юка взялась за нее и вылезла из своей зеленой коробки. Я думал, она будет куда меньше меня – но она оказалась ниже всего на дюйм.
– Здесь есть во что переодеться? – спросила она. – Мне не терпится снять эти крылья.
– Могу предложить один из своих халатов, – ответил я. – А вообще, конечно, надо будет заказать вам одежду. Я не догадался, извините.
– Что вы, – сказала она, – извиняться должна я. Мои вещи прибудут только завтра. А кузнечиков и стрекоз вы тоже называете на «вы»?
– Я не держу их, сударыня, – ответил я. – Слишком хлопотно. И к тому же они мало живут, а я очень привязчив.
Юка засмеялась.
– Понимаю. Если захотите, чтобы я жила долго, не забудьте напомнить.
Ее слова кольнули меня в сердце.
Мы вошли в дом, и я заметил, что так и держу ее руку в своей. Ее ждали слуга и голем-носильщик – но нести ему было нечего. Когда она ушла в отведенные ей комнаты, я с удивлением понял, что нервничаю. Это «жить долго» открыло мне глаза на ситуацию.
Передо мной было исключительно красивое существо, выведенное специально для того, чтобы приносить радость и счастье (в дополнительной их дозе я, в общем-то, не нуждался), – и сейчас она, как боевая стрекоза, отправилась на свой главный в жизни вылет. То, что казалось мне интересным опытом, для нее было судьбой, к которой она готовилась с младенчества. Я почему-то не задумывался о том, что с ней случится, если я отошлю ее назад в Олений Парк. Я даже не знал, разрешают ли это правила.
За ужином – нашим первым ужином вместе – я попытался выяснить это в самой деликатной форме.
– Если дама категории «Зеленые Рукава» не справляется со своей задачей и заказчик отсылает ее назад, – сказала Юка, – она может вернуться в Олений Парк. Ее примут. Но затем она переходит в категорию «Красные Рукава».
– А что это значит?
– Она становится просто гетерой. Ее можно купить за деньги. Пусть и большие. Разумеется, нас никто к этому не принуждает. Можно уйти в мир и исчезнуть в нем навсегда, некоторые так и делают. Но чаще…
Она сделала странный жест рукой.
– Что?
– Чаще вспоминают про зеленый шнур.
– То есть?
– Если «зеленка» не смогла принести выбравшему ее человеку счастье, она никогда не будет счастлива сама, – ответила Юка. – Это значит, она потерпела поражение в битве и покрыла себя позором. Многие из нас не в силах такого пережить и совершают самоубийство. Вешаются на зеленом шнуре. К этому никто не принуждает – но шнур нам выдают при достижении шестнадцатилетнего возраста. Чтобы напомнить, как все серьезно. Мы вправду очень стараемся.
Она говорила эти жутковатые вещи совсем просто, и сперва они даже не казались страшными. Но если ей не было страшно самой, то меня ей удалось напугать.
– Секундочку, – сказал я, – мне хотелось бы знать, что вы собираетесь делать в том случае, если наши отношения не сложатся?
Юка улыбнулась.
– Я про это не думала.
– Неужели? Как такое возможно?
– Этому нас учат с самого начала. Если мы будем думать о будущем, то упустим из виду настоящее, где требуются наши услуги. Но я вас понимаю, мой господин.
«Мой господин». Надо же, «мой господин»… Меня так не называли даже свиньи, которых я пас.
– Алекс, – сказал я нервно. – Меня зовут Алекс.
– Хорошо, Алекс. Вы не хотите, чтобы вас мучила ответственность за мою возможную смерть?
Я кивнул.
– Я обещаю поступить так, как вы прикажете. Если захотите, я уйду в «Красные Рукава». Или найду себе какое-нибудь дело в миру. Но почему бы вам не дать мне шанс послужить вам? У вас в доме есть слуги. Все, о чем я мечтаю, – это стать одной из них. Я могу не попадаться вам на глаза – кто-то же должен стричь кусты и подметать дорожки…
Я поднял на нее глаза. Ее красота была почти физически невыносима – словно гипнотический луч, которым природа лишает разума и воли бедных самцов, включили на такую мощность, что он мог уже прожигать стены и сбивать небольшие летательные аппараты. На ней был мой белый шелковый халат – она подвернула его рукава, как я никогда не делал.
– Белые рукава, – сказал я.
– Мой статус меняется каждую секунду, – улыбнулась она. – Я чувствую себя тростинкой, подхваченной ураганом. Будьте милосердны, господин… Алекс.
Это звучало как шутка, но я понял, что она сказала правду.
– Если вы любите поговорить, я могу быть интересным собеседником, – продолжала она. – Я могу развлекать вас музыкой. Я умею делать пятнадцать видов массажа и знаю наизусть множество поэтов, древних и монастырских. Я могу просто сидеть в углу молча. У меня нет другой цели в жизни, кроме вашего счастья. Дайте мне шанс, господин.
Слушать это и глядеть на нее было странно. По всем законам природы просить и умолять должен был я – и мне казалось, что я вижу в ее глазах еле заметную усмешку. Она наверняка знает свою силу, думал я. Может быть, их тренируют на смертниках… Эта мысль меня рассмешила, и я пришел в себя.
– Меня не за что любить, – сказал я. – Я бездельник и лоботряс. Избалованное ничтожество. Ленивый и самодовольный барчук.
– Вы сейчас шутите, – ответила она, – но все это моя прямая специальность. Нас учат понимать человеческие недостатки. И любить их. Став бездельником и лоботрясом, вы все равно найдете во мне опору.
Я понял, что в ней казалось таким странным. Юка была младше меня – но опытнее и взрослее. Она совсем не походила на девушек ее возраста. И неудивительно. У нее, как и у меня, не было детства в обычном смысле, только годы муштры за спиной – пусть и очень специфической.
Ее с младенчества учили понимать человеческие недостатки и потакать им – но не позволяли иметь собственных. «Счастьем» для нее было развлекать другого человека, причем выбрать его сама она не могла. Ее вырастили именно для этой роли.
На миг мне почудилось, что передо мной недочеловек, жестоко изувеченное существо, уродец, выведенный на потеху… Я испытал смесь страха и отвращения. А потом в моем восприятии что-то сместилось, и я сообразил: уродец по сравнению с ней – я сам. Все ее служебные качества, в сущности, были высочайшими моральными достоинствами, которыми обладает мало кто из людей – разве что святые.
Бедняжке просто не оставили другого выбора кроме полной самоотдачи. Когда-то китайским женщинам бинтовали стопы, чтобы их ноги оставались маленькими – и женщина превращалась в сексуальную игрушку. А это была бинтованная душа. Мой страх сразу прошел – и мне стало ее жалко, почти до слез.
Жалость, кстати, еще одна типичнейшая маска любви.
Мы перешли на «ты» этим же вечером. Все произошло естественно и мило, но о деталях я умолчу. Да и хвастаться особо нечем. Скажу только, что Юка вела себя как обычная скромная и немного стыдливая девушка на свидании с приятным ей человеком.
Догадаться о том, что она получила какую-то особую любовную подготовку, было невозможно – Юка ни разу ни оскорбила меня проявлением вульгарной умелости. Наоборот, она казалась трогательно неопытной, а о некоторых вещах ее приходилось упрашивать.
Но когда мы оба иссякли, у меня осталось чувство, что мне сделали бесценный подарок, совершенно мной не заслуженный. Может, думал я, пытаясь пробудить в себе цинизм, в этом и заключается их подготовка. Но цинизм не хотел просыпаться. Рядом была Юка. И я решил отложить вынесение приговоров и вердиктов до утра.
Вот так и начался мой сон в Красном Доме. Я проводил с Юкой целые дни, и меня совсем не тяготило ее общество. Я понимал теперь, почему светские дамы так ненавидят «зеленок». Фактически те относились к другому биологическому виду, и победить его в честной борьбе за существование у обычных женщин не было никаких шансов.
Обычная красавица, получившая хорошее воспитание и знающая силу своей красоты, чувствует себя центром тяжести всего мироздания. И это чувство каким-то образом (возможно, посредством психических или гравитационных волн) искривляет пространство, где она находится. Если вы сидите с ней в одной комнате, вы будете постоянно ощущать ее присутствие, даже когда она молчит.
Юка же была совсем не такой.
Ее присутствие не утомляло – наверно, потому, что она ничего от меня не хотела. Она не смотрела на меня как на ступень к чему-то большему, как большинство профессиональных молодых красавиц, наперегонки катящихся к финишу в своих заколдованных тыквах. Про Юку действительно можно было забыть – причем без всякого пренебрежения, так же, как забываешь про самого себя, когда начинаешь думать о чем-то важном.
Когда я поделился с ней мыслью про женскую гравитацию, она сказала:
– Может быть, космическая гравитация – это такое же ощущение себя красивым. Вот только красота небесных тел поддается объективному исчислению – она пропорциональна их массе. У женщин чаще наоборот.
Ее личного присутствия не было даже в этом милом ответе – там мелькнуло лишь отражение моей мысли, словно я играл в зеркальный пинг-понг с невидимкой.
Разница между биологическим видом «женщина» и Юкой заключалась в том, что Юку невозможно было, как выражается Библия, «познать».
Всем ловеласам известно: с некоторого момента любая красавица перестает быть тайной и начинает надоедать. Это не значит, что в ней не остается ничего непонятного – непонятным в ней может быть вообще все. Но оно перестает быть интересным. Нас слишком изнуряет постоянная жизнь в поле чужого сознания, регистрирующего любой наш вздох и чих: кто-то объяснял мне, что именно это делает нас реальными с точки зрения духовной физики.
С Юкой ничего подобного не происходило. Она не стремилась вызвать во мне восхищение, из-за чего я наслаждался каждой ее фразой и поступком. Она не пыталась быть загадкой – и это делало ее невыразимо, непостижимо таинственной. В ней была настоящая сила. Но она использовала ее с одной-единственной целью – сделать мою жизнь интереснее и лучше.
Надо сказать, у нее получалось.
Мои прежние любовницы теперь казались мне шипастыми медными куклами в музее пыток, откуда я каким-то чудом выбрался на свободу. То же, наверное, испытывали и другие клиенты Оленьего Парка – нетрудно было понять, почему светские дамы так ненавидят это заведение.
Моя жизнь заметно изменилась. Я проводил в Красном Доме почти все свободное время, избегая обычных развлечений моего нового круга. Я потерял интерес к политике, скачкам, спортивным повозкам и чужим женам. Изредка меня навещали приятели. Косясь на Юку, они говорили со мной ласково и немногословно, как с неизлечимо больным, которого боятся случайно обидеть, – и при первой возможности уезжали.
Юка обычно отпускала каждому вслед – так, чтобы он не услышал, – какую-нибудь невинную шпильку. Укола, однако, хватало, чтобы из гостя вышел весь воздух, поэтому я ни о ком особо не скучал.
Теперь меня регулярно навещал только мой монах-наставник, приходивший напомнить о возвышенном и вечном – и вернуть мой ум в состояние, подобающее будущему Смотрителю. Юка оставалась в углу моей комнаты за ширмой и замирала в неподвижности, так что ее не замечали ни монах, ни я сам.
Ее, кажется, действительно увлекали эти душеспасительные лекции (мой наставник прежде был поэтом-лауреатом в Железной Бездне и выражал старые истины образно и красиво). Монах не знал, что Юка тоже в комнате.
Один раз произошла забавная сцена.
Наставник заставил меня сидеть на полу до тех пор, пока я не почувствовал боль в ступнях – и долго не разрешал сдвинуться. Потом он сказал:
– Мы все время меняем позу тела, потому что ни одна из них не является окончательно удобной. Это с детства знает каждый. Но то же самое касается и умственных состояний. Мы постоянно меняем позу ума – то направление, куда ум глядит, – поскольку ни одна из открывающихся перспектив не бывает удовлетворительной. Внутренняя жизнь человека сводится к тому, что он много раз в минуту перебегает из одной безысходности в другую, даже не осознавая этого процесса. А если у него возникает чувство, что в каком-то мгновении стоит задержаться, он тут же покидает его, чтобы написать стихотворение на тему «Остановись, мгновение…»
Я подумал, что он, как бывший поэт-лауреат, хорошо знает, о чем говорит.
В этот момент Юка кашлянула за своей ширмой. Мне показалось, что она не удержалась от смешка и попыталась замаскировать его таким образом.
Наставник услышал – и поглядел на меня. Я пожал плечами. Монах беззвучно поднялся, выхватил из-под своей рясы четки из маленьких медных черепов (в руках тренированного человека это серьезное оружие) и мягкими кошачьими шагами двинулся к ширме. Я понял, что у него на уме – шпионы, покушения и все такое прочее. Перемещаясь по комнате, он продолжал говорить:
– Ни в одной из поз ума нет счастья. Оно всегда где-то рядом. Но из-за того, что ум все время меняет позу, нам начинает казаться, будто счастье убегает от нас. Нам мнится, что мы вот-вот его нагоним. А потом мы решаем, что в какой-то момент промахнулись, стали отставать и упустили свой шанс…
Монах остановился возле ширмы.
– Последнее особенно мучительно, – продолжал он. – Но, как и все человеческие страдания, это тоска о миражах. Упущенного никогда не было не то что рядом, его не было нигде. Мы – просто стирающаяся память о веренице умственных поз, сменявших друг друга с безначального времени. Единственный смысл сей древней комедии – или, скорее, трагедии положений – бегство от неудовлетворенности, из которой сделана каждая из поз. Эта саморазворачивающаяся пружина не понимает, что убегает то самое, от чего хочется убежать – и именно оно будет найдено в результате. В этом неведении корень человека – и вечный двигатель истории…
С этими словами монах отбросил ширму – и увидел почтительно склонившуюся Юку. Выпрямившись, она подняла глаза и сказала:
– Но если не менять позу ума всю жизнь, то нам не останется ничего другого, кроме как стать той формой, которую мы сохраняем. Нам просто некуда будет деться. Разве не с этой целью вы, почтенный мастер, сделались монахом? Иначе в вашей рясе нет никакого смысла вообще.
Монах улыбнулся. Затем поднял ширму и поставил ее на место. Видимо, слова Юки произвели на него впечатление – и он решил, что она имеет право присутствовать во время наших уроков.
Но я-то знал, что Юка говорит не про него, а про себя. С того дня я стал понимать ее лучше – насколько это вообще возможно с таким странным существом. Кстати, чем меньше похож на нас другой человек, тем проще его полюбить. Думаю, это биология.
Я хотел теперь только одного: чтобы меня оставили в Красном Доме в покое и одиночестве – и я мог бы спокойно играть в шашки с Юкой. Я говорю «шашки», потому что в шахматы она выигрывала.
Мне следовало бы помнить слова монаха-наставника, что жизнь ненадолго приобретает кажущееся совершенство лишь для того, чтобы больнее поразить нас своим непостоянством (виновата в этом не сама жизнь, добавлял он, а наш ум, старающийся найти опору, смысл и красоту в танце вокзальных наперстков, шарик из-под которых был украден десять тысяч лет назад).
Когда я наконец привык к счастливому и безмятежному существованию в Красном Доме и даже стал находить в нем благородную скуку, мой сладкий сон был нарушен самым неожиданным образом.
V
Однажды мы с Юкой пошли гулять в лес.
Это был не совсем лес – скорее, большой участок приусадебного парка, стилизованный под лесную чащу с такой степенью достоверности, что от настоящей дикой и заброшенной чащи его отличали только серьезные затраты на ландшафтных художников.
Чаща сперва была сделана непроходимой, а потом големы протоптали в ней несколько пешеходных тропинок, отмеченных еле видными знаками на древесных стволах. Гуляя по тайным тропкам, можно было комфортабельно переправляться через овраги и ручьи, все время находя под ногой твердую опору – и постоянно видеть вокруг поэтичное запустение.
Юка особенно любила эти прогулки. Я подозревал, что именно в лес она уходила, когда мне хотелось побыть одному – или надо было заниматься. Она непостижимым образом чувствовала все сама, без моих просьб – и пропадала с моих глаз. Но в лес мы часто ходили вместе.
Так было и в этот день. Мы около часа петляли по тропинкам, ненадолго уединились в шалаше «Рай № 3» на берегу ручья, затем вскарабкались по почти отвесному обрыву (в его стене была очень удобная, почти гимнастического качества лестница из древесных корневищ) – и вышли на большую поляну.
Я поднял глаза и замер.
В центре поляны стояла высокая башня. Она выглядела один в один фрагментом парижской Бастилии со старого рисунка – только к ней не примыкало стен. Башня казалась старой, темной от времени.
Ее совершенно точно не было здесь во время нашей прошлой прогулки.
Юка повернулась ко мне:
– Что это?
– Не знаю, – сказал я, – давай посмотрим.
Она взяла меня за руку:
– Может, это ловушка?
– Не думаю, – ответил я. – Никто не знал, что мы сюда придем.
Вряд ли мои слова успокоили ее (они не успокоили и меня самого), но Юка пошла к башне вместе со мной.
Странным казалось не то, что на лесной поляне появилась каменная постройка. Технически ее можно было перенести сюда за несколько часов. Но даже за месяц никто не смог бы вписать ее в пространство таким естественным образом.
Башню окружали трава и цветы. На них не было заметно ни малейшего следа строительных работ. Выступающие над землей части фундамента – каменные плиты, кольцом окружавшие башню – были покрыты пятнами мха и той особенной патиной, которую оставляют перемежающиеся с жарой дожди. В стыках камней пустила корни пара древесных ростков. Еще маленьких. Но за несколько дней они бы не выросли никак.
– Правда, – сказала Юка. – Охотник вряд ли будет тратить столько сил на благоустройство капкана.
Дверь в башню была открыта. Все ее внутреннее пространство занимала закручивающаяся вверх лестница. Я пошел по ней первым.
Стены покрывала растрескавшаяся штукатурка с цветными кляксами фресок – у них не было четких границ, и они напоминали огромные пятна плесени. Света из узких окон вполне хватало, чтобы разглядеть их.
Рисунки перемежались абстракциями и орнаментами: на одном пятне играли музыканты, одетые в парики и камзолы музыкантов, на следующем – три разноцветные спирали сворачивались к общему центру, где был нарисован какой-то каббалистический или алхимический знак.
Потом я увидел привязанную к столбу актрису в роли Жанны д’Арк – ее сжигали на сцене переполненного театра. Перед костром стоял бородатый дирижер с палочкой, как бы задавая правильный ритм огню. С другого пятна на меня влажно глянул придавленный избытком косметики древнеегипетский глаз.
Вслед за этим появился разрез желто-черной человеческой головы, поделенной на множество пронумерованных аккуратных отсеков с надписями по-немецки (из-за чего голова делалась похожей на камеру хранения – или непотопляемый корабль). Потом – сложный орнамент, словно скопированный с купола среднеазиатской мечети.
Рассматривая эти малопонятные, но занимательные изображения, мы шли вверх. Почему-то с каждым витком лестницы я чувствовал себя все беспокойнее.
Наконец Юка дернула меня за рукав.
– Что?
– Высота, – сказала она шепотом. – Мы чересчур долго идем.
Я понял причину охватившей меня тревоги. Юка была права – снаружи казалось, что в башне от силы четыре или пять этажей, но мы поднялись уже намного выше.
Я попытался выглянуть в окно, но оно было слишком высоко над лестницей: даже подпрыгнув, я увидел только клочок серого неба.
– Может, спустимся? – предложил я.
Тут же раздался грохот рушащейся кладки. Башня содрогнулась – часть лестницы за нашими спинами провалилась вниз, и в воздухе повисла белая пыль. Теперь спуститься было трудно.
– Они нас слышат, – сказала Юка.
– Кто «они»?
Юка пожала плечами. Мы пошли вверх быстрее.
Рисунки на стенах были все так же безумны и занятны, но в них стала появляться сквозная тема: медиум, делающий странные пассы руками. Иногда от его пальцев отходили пронумерованные и подписанные по-немецки стрелки, иногда – лучи света, иногда – какие-то пузыри с заключенными в них людьми и предметами.
Этот медиум был то мужчиной, то женщиной. Его наряды менялись от камзола до мантии. Он направлял свои пассы то на зрительный зал, полный господ и дам в вечерних туалетах, то на штормовое море, то в звездное небо… И еще на серпантине стены несколько раз повторился этот египетский глаз, отчего-то напоминавший мне не о древних тайнах, а о боевой росписи жриц любви.
Мы уже перестали считать этажи, когда лестница кончилась полутемным тупиком. Сверху был потолочный люк на петлях. В стене – скобы лестницы. Поднявшись по ним, я постучал в люк и подождал, но ответа не было. Тогда я откинул его и решительно полез в ударивший сверху луч света.
Я ожидал, что наверху будет маленькая комнатушка. Например, мастерская художника (так казалось после всех этих рисунков на стенах). Ну или банальное узилище с рухнувшей крышей – в общем, что-нибудь романтическое. Но от невозможности того, что я увидел, у меня закружилась голова.
Я оказался в просторном и светлом дворцовом зале. Его потолок блестел золотыми кессонами, а в окнах был виден парк со скульптурными фонтанами. Пол покрывала несимметричная мозаика из разноцветного камня.
На стенах были пятна фресок, похожие на рисунки, мимо которых мы только что прошли, – они располагались так же хаотично, как в башне, и тоже напоминали разноцветные кляксы на штукатурке… Хаотичность эта была тщательно продумана – и радовала глаз, словно вокруг шел веселый разноцветный снег.
Вместе с мозаичным полом фрески придавали залу удивительное очарование. Здесь хотелось кататься на коньках, пить грог и слушать рождественские хоралы.
В углах зала стояли бронзовые фигуры четырех карточных королей – с пентаклями, жезлами, кубками и мечами на щитах, как было принято во времена Максима Полупредателя. Такое по геральдике дозволялось лишь вместилищу высшей власти. И все это, конечно, никак не могло поместиться в комнатенке на вершине каменной башни.
– Невероятно, – прошептала Юка, беря меня за руку.
– Спасибо, что навестили дядюшку, – раздался хриплый голос у нас за спинами.
Я обернулся и увидел стоящее в дверях кресло на колесиках. У него была высокая красная спинка, и оно походило на строгий и минималистичный походный трон.
На троне сидел Никколо Третий в пестром домашнем халате, расшитом человеческими и звериными рожицами. На его лице была черная маска. А на коленях лежал сложенный веер. Идеальный парадный портрет, подумал я, не хватает только мальчика и девочки с букетами ромашек… Впрочем, почему не хватает, это мы и есть.
Юка склонилась в придворном поклоне, почти неприличном из-за ее лесных шортов, и я сделал то же самое. Судя по всему, простираться в подобном случае не следовало.
Разгибаясь, я еще раз поглядел на фонтаны в окне и понял, что много раз видел их на картинах, а однажды – сквозь чугунный узор ограды. Просто прежде они никогда не представали передо мной в таком ракурсе.
Мы были в Михайловском замке.
Некоторое время Смотритель изучал меня и Юку сквозь прорези маски. Потом он сказал:
– Извините за эту шутку с башней, но как иначе старику заманить молодежь в гости? Я слышал, Алекс, у тебя появилась подруга по имени Юка. Вижу, вижу… Она недурна. Очень. Жаль, что я пропустил этот выпуск Оленьего Парка.
Кресло Никколо Третьего выехало из дверного прохода. Резиновые колесики на его ножках не были присоединены ни к какой механике. Ничего похожего на благодатный мотор внизу не имелось. Мягкие туфли Смотрителя не касались пола – его ноги стояли на подставке. Но кресло каким-то образом двигалось, причем по довольно сложному маршруту.
Смотритель подъехал к Юке и сказал:
– Разденься.
Юка недоверчиво посмотрела на него.
– У меня есть диплом врача-целителя, – сказал Никколо Третий. – Меня можно не стесняться.
Юка еще раз поклонилась и сделала то, что ей было велено, спокойно и без суеты.
Я думаю, по-настоящему красивые женщины, раздеваясь, испытывают не стыд, а торжество – они получают в этот момент награду за все свои диетические муки. Стыд – удел тех, кто вынужден скрывать под одеждой безобразие. Но красивые женщины, раздеваясь, все равно имитируют смущение и прикрываются ладонями, чтобы вдобавок к телу невзначай обнажить перед клиентом еще и кусочек стыдливой, непорочной и бесконечно прекрасной души.
К чести Юки, она обошлась почти без этого – ее лицо только стало строже.
Смотритель сделал вокруг нее петлю на своем кресле, останавливаясь, чтобы рассмотреть подробнее интересующие его детали. Он даже коснулся Юки пару раз, и в один момент его интерес сделался настолько нескромным, что она не удержалась и спросила:
– А вы врач-целитель какой специальности, Ваше Безличество? Гинеколог?
Смотритель оглушительно захохотал – вопрос Юки по-настоящему развеселил его.
– Нет, – ответил он, отсмеявшись. – Гомеопат. Но мне нравится твоя непосредственность, детка. Может быть, у тебя есть и другие вопросы?
– Если Ваше Безличество прикажет, – сказала Юка.
– Приказываю. Валяй.
– Мне уже двадцать лет, – сказала Юка, – а вы все еще глядите на меня с интересом. Возможно, я хорошо сохранилась?
Смотритель отъехал от Юки назад и поднял на нее свою черную маску.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Говорят, Ваше Безличество, двадцать лет – для вас уже старушка. Правда ли это?
Смотритель долго молчал, и я подумал, что Юка перегнула палку. Но ее лицо выражало неподдельный интерес, и никаких следов смущения на нем не было. Я попытался представить себя на месте Смотрителя – каково получить такой вопрос от голой красавицы? – и не смог.
– Не совсем так, – ответил наконец Смотритель самым учтивым тоном. – Но почти. Я действительно предпочитаю, э-э-э, молодых особ. Однако у меня есть уважительная причина, моя радость.
– Не будет ли наглостью с моей стороны спросить, какая именно? – осведомилась Юка.
Я решил, что на этот раз она уже точно подписала себе приговор, но Смотритель снова засмеялся. Нахальные вопросы Юки его развлекали.
– Конечно, будет, – ответил он. – Но ты ведь знаешь, что оскорбления и унижения, а также прямые физические истязания, которым юные красавицы подвергают пожилых мужчин, есть лишь дополнение к культу мужской сексуальной гратификации. Вас ведь этому учат?
Юка кивнула – с легким, как мне показалось, усилием.
– Тем не менее, – сказал Смотритель, – если тебе интересно, я могу объяснить, в чем дело. Когда я был молод, духовные наставники предписывали мне воздержание. В молодости оно переносится мужчиной легко. Но когда мы начинаем стареть, возникают определенные проблемы, э-э-э, физиологического свойства. Ты знаешь, дитя, что такое простата?
Юка снова кивнула.
– Не сомневаюсь, – сказал Смотритель. – Думаю, в Оленьем Парке этому важнейшему органу посвящают не одну лекцию и не две. Возможно, вы даже проводили лабораторные работы. Но это было давно, и следует, вероятно, освежить вопрос в твоей памяти.
Юка улыбнулась, но ничего не ответила.
– Простата, мое дитя, – продолжал Смотритель тоном доброго школьного учителя, – с известного возраста уже не позволяет обходиться с собой легкомысленно. Она требует периодического опорожнения, иначе у мужчины начинаются недомогания самого неприятного свойства. Обзавестись такой болезнью ничего не стоит, а вот вылечить ее трудно. Это как воспаление придатков, только хуже.
Юка кивнула.
– Поэтому современные врачи прописывают мужчинам регулярную – примерно раз в три дня – мастурбацию. Даже таким мужчинам, у которых с простатой все в порядке. Просто в качестве профилактики. Для этого у докторов есть известные медицинские основания – говорю как врач. Но это одна из тех областей, где светская мудрость приходит в острый конфликт с духовными учениями. Можешь ли ты представить себе Смотрителя, запирающегося в ванной с дурными намерениями раз в три дня?
– Могу, Ваше Безличество, – сладостно выдохнула Юка.
Смотритель опять захохотал.
– Ты можешь, – сказал он. – А вот другие – нет. Будут оскорблены не только люди, но и духи. Подобное поведение не согласуется с моим саном. Ни эстетически, ни протокольно, ни мистически. Поэтому я вынужден добиваться того же физиологического результата другими методами. Увы, мне приходится пользоваться женским телом. Не для услаждения чувств, отнюдь. А всего лишь для сохранения здоровья…
– Столь важного для нашего мира, – договорила Юка и почтительно поклонилась. – Но почему это женское тело должно быть обязательно младше двадцати? Тоже по духовным причинам?
Я подумал, что теперь Смотритель уж точно разозлится – но он опять засмеялся. Похоже, он получал от беседы с голой Юкой искреннее удовольствие.
– Именно так, дитя, по духовным причинам, – сказал он. – Меня воспитывали иначе, чем твоего дружка. В молодости я долгое время проходил различного рода монашеские тренировки, в число которых входила медитация над безобразием женского тела. Меня учили мысленно расчленять самое совершенное внешне существо на кожу, кости, органы и физиологические жидкости – кровь, желчь, мочу, гной, слюну, костный мозг и так далее. Я подолгу созерцал безобразие всех женских телесных частей по отдельности. Целью упражнения было победить чувственность, и в этом качестве оно оказалось очень полезным. Я стал испытывать к женскому телу глубокое и искреннее отвращение. И к мужскому, разумеется, тоже. Это помогало мне соблюдать предписанное наставниками воздержание. Догадываешься, куда я клоню?
– Пока нет, Ваше Безличество.
– Тогда еще одна подробность. В этой же медитации меня учили замечать в совсем молодом еще существе следы надвигающегося возрастного распада – и я вижу их даже в тебе, моя прелесть. Причем вполне ясно…
На этот раз Юка не улыбнулась.
– Поэтому, – продолжал Смотритель, – вызвать необходимую для опорожнения простаты физиологическую реакцию в моем организме может только чистая и юная особа, чья красота способна на короткое время оказаться сильнее фундаментального отвращения к блуду, воспитанного во мне духовными практиками. Обычно моим спутницам действительно меньше двадцати. Но у меня, поверь, не бывает и подруг младше восемнадцати. Я следую законам, установленным для всех.
– И по этой же причине вы так часто меняете спутниц?
Смотритель грустно вздохнул.
– Увы, да, – сказал он, – Проницательный дух трудно долгое время обманывать с помощью одного и того же миража. Декорации приходится постоянно обновлять. Это одно из моих проклятий. Именно поэтому аналитическая медитация над безобразием женского тела была исключена из учебной программы твоего дружка. Мне не хотелось, чтобы моего преемника постигла та же участь. Уже тогда этот старик в маске заботился о твоем счастье, моя нахальная неблагодарная девочка… Кстати, ты можешь одеться, спасибо.
Юка еще раз поклонилась. Мне показалось, что Смотрителю удалось наконец ее смутить. Для этого, меланхолично подумал я, следует попросить красавицу не раздеться, а одеться.
Пока Юка натягивала свои шорты и рубашку, Смотритель повернулся ко мне.
– Молодец, – сказал он. – Одобряю твой выбор. Она не только хороша, но и умна – настоящий шедевр Оленьего Парка. Однако не надейся, что бывает воспитание, способное изменить женскую природу. Его не существует. Поэтому не создавай ситуаций, где природа сможет по-настоящему себя проявить…
Смотритель выдержал паузу, словно хотел, чтобы я запомнил эти слова. Я пожал плечами.
– Ничего, – сказал он, – ты поймешь меня позже. А теперь, Алекс, я попрошу тебя встать за мое кресло. Тебе придется возить меня по залу. Я могу перемещать кресло и сам, но мне хотелось бы полностью сосредоточиться на своем рассказе.
Он глянул на Юку и пояснил:
– Я способен ходить, но это дается мне с усилием.
На спинке кресла оказалась удобная скоба – специально для того, чтобы его можно было двигать. Я хотел закрыть люк, через который мы с Юкой забрались в зал, чтобы случайно не въехать в него колесом. Но никаких его следов уже не осталось.
– Я заманил тебя сюда не для того, чтобы беседовать с твоей подругой о простатите, – сказал мне Смотритель. – Мой рассказ вообще-то предназначается для твоих ушей. Но я не возражаю, если при нашей беседе будет присутствовать и она. Если тебе что-то покажется неясным, спрашивай сразу – полное понимание очень важно.
– Мне тоже можно задавать вопросы? – спросила Юка.
Смотритель кивнул.
– Итак, – сказал он мне, – слушай внимательно. То, что я расскажу, каждый Смотритель сообщает преемнику лично – такова традиция. Но в тайну посвящены и другие люди, весьма небольшое число. В основном это монахи. Но не только – из твоих знакомых все знает, например, Галилео. Можешь обсуждать услышанное с ним. Ну, или с ней…
Смотритель поглядел на Юку, и по еле уловимому движению его глаз я понял – он улыбается под маской. Юка улыбнулась в ответ, и я почувствовал легкий укол ревности.
– Если в детстве вы не прогуливали уроки истории, – начал Смотритель, – вы должны помнить, что древняя культура Ветхой Земли была уничтожена Катаклизмом, или Апокалипсисом начала девятнадцатого века, случившимся в полном соответствии с библейским предсказанием. Мы возродились лишь чудом – Высшее Существо решило дать людям последний шанс, взяв лучших в новый прекрасный мир… блоп-блоп-блоп… Спаслись немногие – и обрели дом на новой Земле, созданной для них Господом Францем-Антоном. Все это неправда. Вернее, полуправда. На самом деле, друзья мои, Катаклизма не было.
Я ожидал услышать что-то радикальное, но не настолько.
– Как не было? – спросил я.
– Так, – ответил Смотритель.
– И Трансмиграции тоже?
– А вот Трансмиграция была. Но не такая, как учат в школе.
– Куда тогда делся Ветхий мир?
– Он там же, где был, – сказал Смотритель. – То, что наша историческая наука называет Катаклизмом, – просто момент разделения. Так сказать, отпочкования нового мира от прежнего, оставшегося на месте. Катаклизм – это миф, объясняющий отсутствие связи с прошлым, исчезновение всех памятников культуры, всего материального наследия человечества. Почти всего – кое-что было нами…
– Реставрировано, – предположил я.
– Воссоздано, – поправил Смотритель. – С абсолютной точностью, во всей древней красе и величии. Но наши пирамиды, наша арка Константина, наш Нотр-Дам – это просто копии. Мы этого не скрываем. А, например, Михайловский замок, где мы сейчас находимся, – это не копия, а развитие идеи, когда-то положенной в основу петербургского дворца Павла Алхимика.
– Что случилось с Ветхой Землей? – спросил я.
– Ничего. Земля даже не заметила рождения Идиллиума.
– Я не понял, – сказал я честно.
– И немудрено, – улыбнулся Смотритель. – Отвези-ка меня вон к той фреске…
Он поднял палец и показал куда.
Фреска изображала человека в камзоле и парике. У него было грубо-чувственное лицо боксера – а волосы на его голове вполне могли быть и собственными, причесанными так, чтобы походить на парик (подобный конформизм требовался при дворе любого лысого короля).
Я знал, конечно, кто это. Это был Господь Франц-Антон в своей земной ипостаси – до того, как он стал Избранником и Благодатью, оживляющей мир. Но такого реалистичного (чтобы не сказать безжалостного) портрета я не видел никогда.
– Господь Франц-Антон? – спросил я.
– Да и нет, – ответил Смотритель.
– Что значит «да и нет»?
– Этого человека звали Франц-Антон Месмер, – сказал Смотритель, подчеркнув интонацией слово «человека». – У него было две разные жизни. Нам он известен как божественное существо, стоявшее у истоков Трансмиграции и нашего возрождения после Катаклизма. Наша сегодняшняя теология утверждает, что он овладел властью над Флюидом по воле Верховного Существа, вывел людей в новый мир – и передал свое искусство охраняющим наш мир Ангелам. А на Ветхой Земле его знают как ученого, создавшего странную и не особенно научную теорию животного магнетизма, объявленную позже шарлатанством. «Флюидом» в те дни называли силу, которую он якобы приводил в движение своими пассами…
– Звучит как святотатство, – покачал я головой. – Скажи я нечто подобное в фаланстере, меня бы выпороли розгами.
– Сейчас я постараюсь все объяснить, – сказал Смотритель. – Франц-Антон Месмер был ученым, изучавшим, помимо прочего, гипноз. Вернее сказать, внушение – слово «гипноз» в те дни еще не употребляли. Он жил при короле Луи Шестнадцатом, и тот проявлял серьезный интерес к его опытам. Правда, интерес временами сменялся недоверием… Но это неважно. Месмер сделал великое открытие. Вернее, заново открыл то, что было известно людям в глубочайшей древности.
– Что? – спросил я.
– Если внушить человеку некоторую иллюзию, – сказал Смотритель, – в его субъективном пространстве она может стать реальностью.
Я усмехнулся:
– Это знает любой, кто видел сны, Ваше Безличество. На этом основано Великое Приключение любого солика. Некоторые смелые и едкие умы даже называют «каминг ин» всего лишь сновидением длиною в жизнь.
– Спасибо за напоминание, – улыбнулся Смотритель. – Но Месмер открыл нечто большее.
– Что именно?
– Если внушить одну и ту же иллюзию нескольким людям – так, чтобы они разделяли ее полностью, – для них она станет реальностью уже не субъективной, а объективной. Общей для всех. Это будет реальность, где они окажутся вместе. Они вступят в общение и начнут обсуждать свою коллективную галлюцинацию, укрепляя ее каждой связанной с ней мыслью и сказанным про нее словом. Чем сильнее они будут убеждены в ее подлинности, тем прочнее и непоколебимее сделается их новый мир.
– А вот это звучит неправдоподобно, – сказал я. – Говорят, величайшая трагедия соликов именно в том, что они не могут уходить в Великое Приключение вдвоем. Само слово «солик» пропитано одиночеством. Они вынуждены возвращаться из своего мира, чтобы любить по-настоящему – и рожать настоящих детей. Нас учили, что это закон. Он гласит: «То, что видит один, может быть создано его умом. То, что видят двое, создано Верховным Существом».
– Верно, – согласился Смотритель. – Совершенно верно. Этот закон отделяет общее от частного в практическом смысле. Но Верховное Существо вовсе не возражает, чтобы двое или трое увидели одно и то же. Проблема в том, как такого добиться.
– Я думаю, это невозможно, – сказал я. – Когда нам в школе показывали одну и ту же картину, а потом прятали ее, все воспроизводили ее чуть по-разному. Подключалась фантазия. А заставить фантазию нескольких людей работать абсолютно одинаково невозможно.
– В этом и заключалось открытие Месмера, – ответил Смотритель. – Он понял, как это сделать.
– Как?
Смотритель указал на следующую фреску – и я подкатил кресло к ней.
– С помощью вот этого прибора.
На стене было изображено устройство очень странного вида. Оно походило на большую дубовую бочку, сделанную дорогим мебельным мастером, – ее покрывали инкрустации. Из бочки торчало восемь металлических удочек. С них свисали длинные стержни, тоже из металла. На крышке бочки помещалась круглая решетка, соединенная с удочками чем-то вроде шлангов. К бокам бочки крепились серые веревочные корсеты – в них, видимо, одевали (или впрягали) людей. Во всем этом было что-то инквизиционное, устрашающее.
– Это так называемый baquet, – сказал Смотритель. – Мы до сих пор называем его по-французски – только вместо «бакэ» иногда говорим просто «бак». Его использование у нас строго регламентировано – и засекречено до такой степени, что никто сегодня даже не помнит о его существовании. За этим следят не люди, Алекс. За этим следят Ангелы. Нам пришлось переписать собственную историю, чтобы скрыть ту роль, которую этот невзрачный деревянный чан сыграл в становлении Идиллиума.
– Если бы меня попросили определить назначение этого устройства, – сказал я, – я бы предположил, что это… э-э… прибор для электрических пыток попавших в инквизицию аристократов.
– Почему именно аристократов?
– Для простолюдинов никто не стал бы так стараться. Я имею в виду инкрустации.
Смотритель засмеялся.
– Ты угадал с точностью до наоборот, – сказал он. – Этот прибор доставлял аристократам ни с чем не сравнимое наслаждение.
– Как он работал?
– Очень просто. Мастер-иллюзионист, в нашем случае сам Франц-Антон, заставлял себя мысленно увидеть особое пространство. Скажем, некий очарованный остров. Он представлял его себе во всех подробностях, в чем ему помогали художники и декораторы, продумывавшие это измерение вместе с ним. И, чего таить греха, аптекари, снабжавшие его определенными субстанциями, призванными подстегнуть воображение. А потом, когда иллюзия становилась для него равноценной реальности – в чем ему первоначально тоже помогали вещества, – он подключал себя к baquet, и остальные соединенные с прибором медиумы, следуя инструкциям и указаниям, начинали видеть то же самое, что он.
– С открытыми глазами?
– Сперва с закрытыми. Им иногда завязывали глаза. Неважно. Главное заключалось вовсе не в том, что все медиумы видели одно и то же. Главное было в другом.
Смотритель сделал паузу, как бы подчеркивая то, что прозвучит следом.
– Если этих настроенных на одну и ту же мысленную волну медиумов оказывалось достаточно много – обычно восемь или двенадцать, по числу вершин павловского креста, – их коллективная галлюцинация приобретала такую силу, что начинала втягивать в себя людей, просто оказавшихся рядом с baquet и не подключенных к его электродам. Они начинали видеть новый мир вместе с медиумами Месмера. Чем больше оказывалось втянутых в галлюцинацию, тем прочнее она становилась – поскольку новые участники тоже становились ее каталистами. Люди могли перемещаться по ней и даже оставаться там надолго.
– А что происходило с их телами? – спросил я.
– Они попадали туда в своих телах. Или, во всяком случае, так это ими переживалось.
– Подождите, Ваше Безличество. Допустим, некий человек входит в это новое измерение, а кто-то другой смотрит на его тело. Что видит этот другой?
– Алекс, – сказал Смотритель, – первые опыты Месмера – те, которые давали подобный результат, – проводились в глубокой тайне. В особой атмосфере, исключавшей присутствие непосвященных. Если кто-то смотрел на участника опыта, то он гарантированно находился возле baquet с подключенными к нему медиумами. Тем самым он становился участником опыта сам.
– Медиумы перелетали в новый мир вместе со своим баком и зрителями?
– Нет. Медиумы оставались на своем месте, во всяком случае вначале. Но рядом с ними открывался вход в новый мир. Именно этот вход они и позволяли увидеть другим.
– Хорошо, – сказал я. – А насколько устойчивым оказывалось это новое измерение? Как долго его видели участники опыта?
– Его видели до тех пор, пока медиумы продолжали сидеть вокруг baquet. Мало того, медиумы могли сменяться – по одному или по двое, пока остальные продолжали видеть то же самое. Великий Каталист – то есть сам Франц-Антон – должен был при каждом сеансе лично зажигать иллюзию, подключая других к своему сознанию. Но когда на очарованном острове оказывалось достаточное число людей, уже ни ему, ни медиумам не надо было делать особых усилий. Они выполняли просто роль страховки. Месмер мог покинуть свое место у baquet и гулять по очарованному острову лично – особенно после того, как изобрел каску, позволявшую поддерживать связь с baquet через Флюид. Вот как она выглядела первоначально…
Смотритель указал на следующую фреску.
Я увидел лицо Месмера в профиль на фоне каких-то скал. На его голове было нечто среднее между медной пожарной каской и античным военным шлемом. У этого шлема был гребень из множества тончайших металлических штырьков. Каждый кончался медным шариком в форме человеческой головы – размером с горошину.
Из таких же медных голов до сих пор делали свои четки монахи Желтого Флага.
– Потом шлем научились делать в виде шляпы, – сказал Никколо Третий. – Металлические резонаторы прятали в поля, и Месмер ходил по очарованному острову в треуголке. Теперь даже избранные клиенты не понимали назначения бака – они были уверены, что все держится на внушении Франца-Антона. А когда народу собиралось много, Месмеру уже не требовалось усилий, чтобы сохранить иллюзию живой и свежей. Достаточно было просто глядеть по сторонам.
– Хорошо, – сказал я, – а какова была… э-э-э… мощность бака?
– В каком смысле?
– Ну, какого размера иллюзию можно было создать с помощью одной такой бочки?
Глаза Никколо Третьего в прорезях маски стали круглыми.
– А каков размер иллюзии, Алекс?
– Ну, я неправильно выразился. Не размер, а… Наверно, масштаб?
– Мой друг, – ответил Никколо Третий, – иллюзия по своей природе есть понятие… я бы сказал, логическое. Она или есть, или ее нет. И если она есть, то ее размер и масштаб могут быть любыми, потому что они тоже иллюзорны.
– Да, – согласился я, подумав. – Это так… И что произошло дальше?
Смотритель указал на следующую фреску, и я покатил кресло к ней.
На стене была изображена вереница придворных – словно бы длинная куртуазная очередь к королевской туфле. Рисунок был не особо подробен, но Смотритель хлопнул в ладоши, и фреска ожила.
Я увидел, как группа разряженных кавалеров и дам проходит между золотыми портьерами, разделяющими пополам большой дворцовый зал. Казалось, они играют в какую-то галантную игру. Окна зала были зашторены, на стенах горели свечи – словом, все выглядело как во время зимнего бала… Почти все.
Возле прохода в портьере стоял baquet – а вокруг сидели похожие на ливрейных лакеев медиумы с завязанными глазами. Их лбы были прижаты к металлическим штырям, соединенным с крышкой устройства.
Потом мы словно приземлились на парик одного из кавалеров – и вместе с ним прошли сквозь золотую портьеру.
По ту ее сторону зала уже не было.
Там был простор, закат, деревья ухоженного парка, мраморные беседки, дворец с красноватыми от вечернего солнца статуями на крыше… Больше всего меня поразило, что паркет перешел прямо в присыпанную розовым гравием дорожку. Люди уходили по ней далеко-далеко – и их фигурки терялись в дымке.
– Месмер открыл перед аристократией новый тайный мир, перед наслаждениями которого померкли соблазны Версаля и Трианона, – продолжал Никколо Третий. – Общество «Идиллиум», как называли себя эти люди, было секретным. И принадлежность к нему вскоре стала отличительным знаком высшей элиты человечества…
Смотритель сделал мне знак, и я покатил его кресло вперед.
Мы не останавливаясь проехали мимо нескольких фресок: дамы на лужайке ловили большими сачками крылатый мяч, возбужденные господа в треуголках расстреливали из пушки бредущего в их сторону дракона, два примитивных монгольфьера соревновались друг с другом в скорости, роскошный корабль несся по водной воронке к разверстой пасти какого-то чудовища (румяный господин и две дамы в развевающихся платьях, стоявшие на палубе, не проявляли страха и глядели на чудище с веселым интересом).
– Месмер назвал созданное им пространство наслаждений латинским словом Idyllium. Но это не был мир, известный нам сегодня. Его иногда называли «Очарованный Остров» – в те дни он был неизмеримо меньше. Месмеру стоило больших усилий объяснить самым любознательным из своих клиентов, особенно из числа англичан, что не существует секретной карты, позволяющей приплыть к этому острову на корабле из Лондона. Доказательства у него были – на Идиллиуме происходили вещи, невозможные на Земле. Так что в конце концов Месмеру поверили даже самые опытные мореплаватели. Месмер обладал изрядным воображением, но, чтобы поддерживать интерес избалованной и пресыщенной публики, усилий одного ума оказалось уже недостаточно. Ему пришлось создать так называемую «Академию Идиллиума». В нее вошли лучшие художники и писатели того времени, объединившие усилия своего воображения, чтобы помочь в создании нового мира…
Смотритель сделал мне знак остановиться.
Фреска напротив нас изображала большую комнату с камином, где развалившиеся в креслах господа в париках и камзолах держали нечто вроде совета. В руках у них были странные массивные трубки с короткими мундштуками, а на столиках стояли бутылки и еще какие-то химического вида мензурки.
– Что это? – спросил я, указав на одну из трубок.
– Опиумная курильница. Примерно в то время, кстати, и возникло выражение pipe dream, означающее недостижимую мечту или безумный план. Разница была в том, что коллективные видения Академии Идиллиума не рассеивались вместе с дымом, а превращались сперва в эскиз, а потом, с помощью медиумов Месмера, в реальность. Правда, пока еще в условную и временную реальность. Но по сути Месмер открыл своей пастве новый мир. И хоть мир этот был известен избранным в Европе и даже Америке, он оставался тайной для всех остальных.
– Но как можно было сохранить целый мир в тайне?
Смотритель усмехнулся.
– Тайну удавалось сохранить именно потому, что этот мир не был реальным до конца. Туда не попадали по собственной воле. Поэтому слава Месмера росла, но истинное содержание его опытов не было известно за пределами круга посвященных. Люди знали лишь то, что участники опытов Месмера переживают удивительные видения. У него появилось огромное количество имитаторов, строивших похожие чаны с железными электродами, подключенными к лейденской банке. Шарлатаны били током своих подопечных – обычно буржуа среднего достатка, – гипнотизировали их, вызывали у них грубые галлюцинации и объясняли, что это и был magnetisme. Для большинства клиентов из мелкого дворянства и буржуазии «месмеризм» был просто экзотическим способом приобщиться к высшей социальной касте…
Следующая фреска изображала здание в разрезе – во всех его этажах, в одинаковых тесных комнатенках возле чанов с электродами сидели люди, явно не относящиеся к сливкам общества. Это была, судя по всему, перерисованная и раскрашенная старая карикатура.
– Для шарлатанов и имитаторов «месмеризм» стал набором легко воспроизводимых эффектов – смесью примитивного гипноза с тем, что сегодня назвали бы шоковой терапией. Многие врачи и авантюристы пытались самостоятельно лечить магнетизмом больных. И небезуспешно – некоторые действительно исцелялись от неврозов. Что касается безумных галлюцинаций и видений, то в них у месмеристов полусвета, – Смотритель выделил последние слова насмешливой интонацией, – тоже недостатка не было, поэтому слухи о невероятных событиях никого не удивляли. В известном смысле название «животный магнетизм», как окрестили профанную часть месмеризма, очень подходило – толпу, как стадо баранов, подвели к фальшивым воротам, хотя настоящий вход в тайну был совсем рядом…
Я услышал звон колокольчика. Он раздавался где-то близко – но точного места я определить не мог.
Смотритель повернул голову, и я увидел появившийся в стене проход. Мне показалось, что Никколо Третий открыл его движением головы, зацепив взглядом часть стены и заставив ее отъехать в сторону.
В открывшемся коридоре стояли двое монахов в полевых рясах. У одного на голове была черная треуголка с золотым позументом – парадный атрибут Смотрителя. Бритую голову второго покрывали вытатуированные букли парика, как принято у монахов Желтого Флага. Он держал две связки прутьев с торчащими из них топориками.
Это были знаки достоинства Смотрителя – фасции. Раньше я видел их только на парадных портретах. Они заключали в себе эссенцию власти, и молва приписывала им неизъяснимые мистические силы (в народе верили, что прикосновение к ним лечит экзему). В образованных кругах, понятно, над всем этим смеялись.
– Друзья, – сказал Смотритель, – прошу меня извинить. У меня срочное дело, и я вынужден вас покинуть. Но в самое ближайшее время я закончу свой рассказ.
Его кресло отделилось от моих пальцев, само проехало в проход и развернулось на месте. Смотритель кивнул нам, и я подумал, что стена за ним закроется так же, как открылась. Но произошло совсем другое.
Зал вокруг нас стал стремительно сжиматься – с такой скоростью, что я почувствовал на своей коже движение воздуха. Через несколько секунд мы с Юкой оказались в крохотном круглом помещении, где еле хватало места нам двоим. Фрески съежились в еле заметные узоры на его стенах, а четыре короля в углах зала сделались просто металлическими рейками на стенах.
Мы были в лифте.
Сквозь матовую стеклянную дверь просвечивал контур кресла и два силуэта – один с идеально круглой головой, другой в треуголке… Над креслом взлетела в прощальном взмахе рука Смотрителя, и мы поехали вниз.
Потом лифт остановился, и дверь отошла в сторону.
Я увидел кусты, остриженные шарами и пирамидами. Мягкая сила как бы выдавила нас с Юкой наружу. Сзади дунуло теплым ветром, и, когда я оглянулся, никакого лифта там уже не было.
Мы стояли в саду Красного Дома – на одной из прогулочных дорожек. Садовый голем щелкал большими ножницами недалеко от нас, придавая очередному кусту идеальную геометрическую форму.
– Господь Франц-Антон в помощь, – непроизвольно пробормотал я.
Мне вдруг показалось, что все окружающее может точно так же свернуться и за секунду стать чем угодно – дворцом или клеткой. Я никогда прежде не испытывал такой острой неуверенности в происходящем. Мне стало интересно, что скажет Юка, и я поднял на нее глаза.
– Идем пить чай, – улыбнулась она. – И знаешь что? Сегодня я позволю себе целых три шоколадных конфеты.
VI
По молчаливому уговору мы с Юкой не обсуждали услышанное от Смотрителя – и не строили предположений о том, чем может завершиться его рассказ. Вместо этого мы играли в шашки и карты.
Несколько раз она предлагала прогуляться в лес к башне. Я не соглашался: мне не хотелось, чтобы она снова мозолила глаза Никколо Третьему. Я опасался, что в этот раз Юка точно чем-то его оскорбит.
Через день или два я сходил в лес один – и не обнаружил на поляне никаких следов башни.
– Только трава и кусты, – сказал я Юке за ужином. – Ничего не понимаю. Может быть, башня была иллюзией?
– Может быть, – ответила она. – А может быть, иллюзия – что ее там нет. Откуда нам знать? Давай сходим еще раз вместе. Вдруг она снова появится?
– Тебя тянет к Смотрителю? – спросил я. – Ты хочешь его увидеть? Перебраться в его гарем? Это ведь серьезное повышение по сравнению со мной.
– Не говори глупостей, – наморщилась она. – Я не верю, что ты можешь считать так всерьез.
Она угадала. Я был серьезен только на четверть. И эта моя серьезная четверть продолжила:
– Кстати, хотел тебя спросить. Как ты вообще осмелилась говорить так с Никколо Третьим? Насчет возраста его подруг? Не говоря уже о том, что это просто невежливо, ты совершила немыслимое нарушение этикета.
Я думал, она скажет, что Смотритель заставил ее раздеться и сам вывел ситуацию за рамки этикета. Во всяком случае, так на ее месте ответил бы я. Но она опять меня удивила.
– Ты ничего не понимаешь, – сказала Юка. – Это был придворный комплимент. Его Безличество визжал от счастья как поросенок.
– Что? – изумился я.
– Ничто так не льстит пожилому мужчине, как намек на его половые достоинства. В частности, на его гипотетическую способность управляться с молодыми кобылками.
– Вас этому тоже учили?
– Первый курс, – улыбнулась она. – Азы. И не переживай за Смотрителя, Алекс. У него неплохо подвешен язык. Он вполне может за себя постоять. И полежать, по слухам, тоже.
Я почему-то разозлился.
Это меня удивило, и после ужина я удалился в комнату для медитаций. Там я долго вглядывался в свой ум – и понял, что в моем сознании успел вызреть полноценный любовный треугольник, где за Юку соревновались я и Его Безличество. Мало того, я испытывал ревность. Сильнейшую ревность. И она делала Юку куда красивее и желанней.
У меня забрезжила догадка, что Юка все-таки применила свое искусство обольщения – но я не мог понять, как она это сделала. В лучшем случае она бросила по ветру крохотное семечко, а шипастую ядовитую розу вырастил из него мой собственный ум, причем совершенно для меня незаметно. Я начинал понимать, что в этой области мне не стоит состязаться с Юкой: нападать с веником в руке на гладиатора в полном боевом облачении как минимум неразумно.
Я даже не видел, как она наносила удары. Я мог только угадать по перепаду своих чувств, что ее невидимое и неощутимое лезвие в очередной раз прошлось по моему сердцу. Но я ни в чем не мог ее обвинить – она, если разобраться, не старалась как-то подействовать на мой ум.
Она просто не мешала мне сделать всю требуемую работу самому. В этом, видимо, и заключалось различие между кокеткой, развлекающей мужчину глупыми попытками захватить его в рабство, и соблазнительницей высшего класса, никогда не опускающейся до того, чтобы соблазнять.
Смотритель навестил нас примерно через неделю – без всякого предупреждения. При этом не обошлось без конфуза.
Был вечер. Мы с Юкой сидели в чайном павильоне, пили чай с печеньем и играли в одну из множества известных ей восточных игр. Следовало заполнить цветными кубиками стоящую на столе прямоугольную рамку так, чтобы четыре кубика подряд – вверх, вниз или по диагонали – были одного цвета.
Я играл синими, а она красными – и она почти всегда выигрывала. Меня это бесило, потому что игра была крайне простой, даже примитивной, и наверняка существовали элементарные способы сводить ее если не к выигрышу, то к ничьей. Юка явно их знала – а я никак не мог нащупать.
– Примитивный женский ум, – сказал я после очередного проигрыша, – легко сосредотачивается на простых и глупых задачах.
Она засмеялась – и через минуту выиграла опять. В середине следующей партии я не выдержал.
– Здесь должен быть какой-то секрет.
– Секрет есть во всем, – ответила она.
– Ты его знаешь, а я – нет. Поэтому мне неинтересно. Вас учат не только превращать мужчин в свиней, а еще и лишать этих свиней остатков самоуважения.
– Если ты намекаешь на Олений Парк, – ответила Юка, – то плохо представляешь себе дух заведения. Это не школа по подготовке злодеек, а скорее женский монастырь, пронизанный светлой и чистой грустью.
Меня так развеселили ее слова, что я бросил свой кубик не туда, куда следовало – и она следующим ходом опять закончила игру.
– Чему ты радуешься? Ты проиграл.
– Я давно это понял, моя радость, – сказал я. – Просто смешно, когда ты упоминаешь монастырь. Ты не знаешь, что это такое, а я знаю. Я вырос в монастыре.
– Но ты никогда не жил в Оленьем Парке, – ответила она. – Откуда ты знаешь, права я или нет?
– Атмосфера места зависит от того, какие науки и искусства в нем практикуют, – сказал я. – Как понимать «светлую грусть»? О чем грустим-то?
– Да мало ли грустного в жизни молодой девушки, – ответила Юка. – С учебой это действительно не связано. Но у воспитанниц Оленьего Парка есть свои ритуалы. Они нередко печальны. Хотя тебе, скорее всего, показались бы смешными.
– Например?
Юка подумала секунду и улыбнулась.
– Например, «проводы Смотрителя».
– Что это такое?
– У нас учатся девушки разного возраста. Много совсем молодых. Я, например, была бы среди них старухой. Старость в Оленьем Парке – когда тебе исполняется девятнадцать лет.
– Почему именно девятнадцать? – спросил я.
– Потому что после этого ты не можешь попасть в услужение к Смотрителю. Не то чтобы многие надеялись или даже хотели – но как возрастной рубеж это очень заметная дата.
– А, – сказал я, – вот откуда ты знаешь про его вкусы… А почему – проводы Смотрителя? Их устраивают при визитах Его Безличества?
– Нет. Их устраивают неофициально и тайно. Для тех девушек, которым уже исполнилось девятнадцать. Обычно в июне.
– Зачем?
– У нас такое суеверие. Считается, если принять участие в этом ритуале, будешь долго оставаться молодой.
– Ты тоже участвовала? – спросил я.
– Два раза, – засмеялась Юка. – Поэтому я хорошо сохранилась.
– Неплохо, – согласился я. – И что это за ритуал?
– В Оленьем Парке есть роща богини Весты… Да, не смейся, роща Весты. Это вполне уместно, потому что почти все воспитанницы у нас девственницы, и до выпуска их можно считать весталками. Эта роща – такое глухое местечко, куда девушки ходят уединиться. Некоторые курят, хотя у нас запрещено. Через рощу течет речка. Не как здесь, а самая настоящая… Начинается все с того, что кто-то из воспитанниц крадет в кабинете истории треуголку.
– Зачем?
– У Смотрителя есть похожая. Ты видел.
– Она была на монахе, – сказал я.
– Монах нужен просто как подставка. Треуголка по традиции должна находиться на живой голове. Монах разгружает Смотрителя.
– Откуда ты это знаешь? – спросил я с изумлением.
– У нас все девушки знают.
– Откуда? – повторил я.
Юка засмеялась:
– Ну подумай, Алекс, откуда кучер знает, что у лошади под хвостом? Когда Смотритель лечит простатит, он не может носить свою треуголку. Иначе он расцарапает девушке все ноги. С ним приходит монах, на чью голову он ее надевает.
– А почему именно монах?
– Не знаю, – сказала Юка. – Наверно, чтобы чужие волосы не прилипали к шляпе. У монаха голова бритая.
– И что дальше? – спросил я.
– Девочки берут две метлы, связывают их крестом и обматывают тряпками. Получается чучело Смотрителя. А потом они надевают на него банный халат и эту треуголку.
– И?..
Юка закрыла глаза и мечтательно улыбнулась. Похоже, воспоминание было ей приятно.
– Они собираются в полночь, жгут костер, водят хоровод и поют. И каждая девушка три раза бьет чучело туфлей по голове. Прямо под треуголкой, где у человека лоб. Потом чучело кладут в гроб, зажигают его и начинают через него прыгать. А то, что остается, сплавляют вниз по речке.
– А треуголка? – спросил я с интересом.
– Ее возвращают в кабинет истории. Один раз она сильно обгорела, и края у нее теперь обугленные.
– Покажи, как танцуют, – попросил я.
Юка встала, вытянула руки в стороны и, как бы вступив в хоровод, медленно пошла по кругу, мурлыча простую и приятную мелодию. Через несколько шагов она отпустила ладони невидимых подруг, сняла с ноги туфлю и три раза шлепнула пустоту впереди. Потом сделала вид, будто сталкивает что-то с берега. Видимо, гроб с углями Смотрителя.
– Трогательно, – сказал я. – А что при этом поют?
– Я не решаюсь воспроизвести, – ответила она, возвращаясь за стол. – Это очень неприлично. Переделали из каких-то древних частушек и заклинаний. Еще при Никколо Втором, у которого были близкие наклонности. В общем, нечто обидное и непристойное. Как и любая правда, впрочем.
Тут я заметил еле уловимое движение – и поднял глаза. Неподалеку от места, где Юка остановилась, чтобы отшлепать воздух своей туфлей, произошло нечто странное.
Стена павильона покрылась мелкой рябью – и вдруг разъехалась в стороны, словно дубовая панель и висящая на ней гравюра с морской башней были нарисованы на растянутой ткани и кто-то чиркнул по ней бритвой.
Я увидел Смотрителя в военном халате и черной маске. За его спиной стояли два монаха в оранжевых робах. У одного из них в руках были фасции с торчащими из них топориками. У другого на голове – церемониальная черная треуголка с золотым позументом.
Мы с Юкой вскочили из-за стола и распростерлись на полу в поклоне перед этими священными символами.
Смотритель сделал монахам знак оставаться на месте и шагнул в комнату. Дыра в стене затянулась, скрыв его спутников – на ее месте осталось черное пятно с подрагивающим спиральным узором.
– А я-то думаю, почему у меня во время летнего солнцестояния каждый год болит голова, – сказал Смотритель, глядя на Юку. – И врачи не могут сказать ничего определенного…
– Прошу покарать меня, Ваше Безличество, – прошептала Юка, припадая к полу, – моему поведению нет прощения.
– Не могу, милое дитя, – ответил Смотритель. – Даже не мечтай. Я еще мог бы закрыть глаза на то, что тебе больше двадцати, но увы – ты подруга моего преемника. Однако признаюсь, если бы я встретил тебя пару лет назад, то карал бы, наверно, до сих пор.
Юка покраснела.
– О, ты еще не разучилась краснеть, – засмеялся Смотритель. – Впрочем, скорее, уже научилась? Второй курс, я полагаю?
Юка покраснела еще сильнее. Но промолчала.
– Два – ноль, – сказал Смотритель. – Садитесь, дети мои, вы уже совершили поклон. Довольно.
Мы сели на свои места. Смотритель был в хорошем настроении – и я догадался, что сегодня lèse majesté3, скорее всего, не обрушится на нас всей своей тяжестью.
Наш гость взял третий стул и сел за стол рядом с нами.
– Алекс, – сказал он, – не правда ли, это очень по-женски – ударить три раза в лоб, а потом просить покарать.
– Вы совершенно правы, Ваше Безличество, – ответил я.
– За это мы их и любим, – сказал Смотритель. – Они как бы делают мир добрее своей наивностью. Мы думаем – если эти трогательно нелепые существа ухитряются выживать рядом с нами, может быть, наш мир совсем не такое жестокое место, как мнится? Только постигнув, насколько хитра эта бесхитростность, понимаешь, до чего безжалостен мир на самом деле.
Он покосился на рамку с синими и красными кубиками.
– Ага, знаю… Я уверен, что ты постоянно проигрываешь ей в эту игру.
– Иногда выигрываю, – ответил я.
– Примерно один раз из четырех? – спросил Смотритель.
– Иногда чаще.
Смотритель засмеялся.
– Они поддаются специально. Чтобы как можно дольше сохранить в нас заинтересованность. Так что не верь, мой мальчик, не верь…
Я кивнул.
– Сегодня у меня есть немного времени, – сказал Смотритель, – и я могу продолжить. На чем мы остановились в прошлый раз?
Я напряг память, вспоминая – но меня опередила Юка:
– На том, что толпу баранов подвели к фальшивым воротам, хотя настоящий вход был совсем рядом.
– Да, – сказал Смотритель, – совершенно верно, моя девочка. Настоящий вход был рядом…
Черное пятно на стене исчезло. На его месте появилась гладко оштукатуренная поверхность, где возникла кляксоподобная фреска вроде той, что я видел в Михайловском замке: кавалеры и дамы, проходящие между золотыми портьерами – и сидящие вокруг baquet медиумы с завязанными глазами.
– Первоначально Идиллиум был невелик, – сказал Смотритель. – Чтобы создать этот островок в требуемых подробностях, хватало одной группы медиумов. Они обычно сидели вокруг своего baquet перед разделяющей миры портьерой – словно маленький оркестр, играющий музыку, которая не слышна, но зато видна. Из-за этого их прозвали «портьерными медиумами». Еще их называли «ливрейными медиумами», потому что Месмер одевал их в расшитые золотом ливреи. Но чем обширнее и сложнее становился мир за портьерой, тем труднее было портьерным медиумам удерживать требуемые подробности в умах – ведь сами они этого мира не видели. И тогда Месмер поставил довольно безобидный на первый взгляд эксперимент…
Смотритель сделал паузу, как бы приглашая нас высказать предположения. Но мы молчали.
– Он набрал вторую группу медиумов и провел их сквозь золотую портьеру. Мало того, вместе с ними он переправил на Идиллиум второй baquet – в точности такой же, как первый.
– А разве можно было проносить туда реальные предметы? – спросил я.
– Конечно… Если гости теряли что-то во время прогулки на очарованный остров, вещи обычно обнаруживались, когда сеанс кончался и видение исчезало. То же происходило и с теми, кто к концу сеанса не успевал вернуться к золотой портьере и оставался в полях Идиллиума. Они просто приходили в себя в темной половине зала, как бы пробудившись ото сна. Потом они выходили вместе со всеми через ту же портьеру, отчего приключение это считалось совершенно безопасным.
– И что случилось дальше?
– Когда Месмер и вторая группа медиумов оказались на очарованном острове, они устроились в специально придуманном для них здании. Оно, кстати сказать, выглядело как крохотный Михайловский замок – можно сказать, его зародыш. Сейчас уже никто не знает – то ли Павел построил свой замок по наброскам Академии Идиллиума, то ли этот эскиз для Академии нарисовал он сам. Медиумы начали там новый месмерический сеанс.
– Зачем? – спросила Юка.
– Вторая группа была нужна для того, чтобы раздвинуть новый мир, насытить его деталями, вовлечь гостей Идиллиума глубже в переживание. Месмер хотел, так сказать, достраивать иллюзию изнутри самой иллюзии – как при возведении бетонного здания поднимают чан для приготовления раствора на последний этаж.
Я подумал, что так на самом деле не делают, – но промолчал. Аналогия была понятной.
– Сначала все шло на удивление гладко, в полном соответствии с планом. А потом… Потом произошло нечто удивительное и невероятное, и Месмер сделал новое открытие.
На стене появилась следующая фреска – два лакея в париках (почему-то они показались мне похожими на прусских солдат) сравнивают показания хронометров.
– Месмер хотел сделать Идиллиум как можно более безопасным и удобным местом, превратив его в прогулочный парк для королей. Он старался исключить любые неожиданности. Поэтому им был заведен такой порядок – обе группы медиумов, внешняя и внутренняя, прекращали свою визуализацию одновременно. Для этого Месмер посылал на Идиллиум специального лакея с хронометром, который подавал остававшимся на острове медиумам сигнал точно в нужный момент. Но однажды про этого лакея просто забыли. По другой версии, его не пропустила охрана какого-то важного принца, веселившегося на Идиллиуме. И тогда…
– Что?
– Внешняя группа медиумов – та, что сидела возле золотой портьеры, – перестала создавать очарованный остров. Обычно загулявшиеся на Идиллиуме господа и дамы вскоре после этого оказывались в пустой половине зала, словно бы проснувшись после спектакля. В пустую половину зала возвращался и baquet со второй группой медиумов. Но в этот раз зал оказался пуст. Оставшиеся на Идиллиуме гости пропали. Второй магнетический бак – тоже.
– Что случилось дальше? – спросил я.
– На Месмера накинулась охрана оставшихся на Идиллиуме аристократов. Охранники требовали вернуть их пропавших господ. Месмер сперва отвечал, что господа выйдут позже. Но в темной половине зала так никто и не появился. Выждав несколько часов, Месмер велел первой группе медиумов – на всякий случай в том же точно составе – собраться вокруг своего baquet и создать Идиллиум заново. Медиумы очень нервничали, потому что теперь их окружала толпа вооруженных людей – но в конце концов это получилось. Те, кто оставался на Идиллиуме…
– Исчезли? – предположил я.
– Нашлись, – ответил Смотритель. – И благополучно вышли через проход между портьерами. Они ничего даже не заметили – просто решили, что сеанс был дольше обычного.
Я заметил, что верчу на столе синий кубик от игры, – и отпустил его.
– Месмер, – продолжал Смотритель, – погрузился в раздумья, пытаясь систематизировать все ему известное. Идиллиум возникал в воображении портьерных медиумов. Их галлюцинация затягивала в себя гостей. Но если этими гостями становилась другая группа медиумов, с их помощью Идиллиум мог самоподдерживаться изнутри. И здесь возникала опасная трещина в реальности, да чего там – зияющая черная воронка…
Я подумал о спиральной черной кляксе, через которую Смотритель шагнул в комнату – но ничего не сказал.
– Пока речь шла о совместно переживаемых галлюцинациях, – продолжал Смотритель, – можно было допустить что угодно. Но куда исчезали гости Идиллиума, когда первая группа медиумов прекращала создавать очарованный остров? Где находились люди и вещи? В видении второй группы медиумов? Но где в это время находилась сама вторая группа? Выходило, что в собственной умственной проекции. Потому что в физическом смысле нигде больше ее в это время не существовало. Понятно?
Я кивнул.
– Месмер был умным человеком – и догадался, что в случайно обнаруженной им трещине мироздания можно спрятать не только нескольких утомленных аристократов, но и целую вселенную. Вместе с ним это поняли немногие избранные, знавшие про его опыты. Эти люди не были подвержены гипнозу религии или естественных наук. Их не слишком занимало оккультное или физическое объяснение феномена. Их интересовали лишь практические вопросы, связанные с новым миром – такие, как его устойчивость и стабильность. И они принялись за эксперименты.
– Каков был результат? – спросил я.
– Результатов было много, – ответил Смотритель. – Но если говорить об окончательном, им стал наш мир.
Я давно уже догадался, к чему он клонит. Но все равно это прозвучало жутковато.
– Можно сказать, что человечество на своем веку открыло две Америки. Про одну людям рассказали, про другую – нет.
– Кто еще про это знает? – спросил я.
– У нас – высшая элита. На Ветхой Земле – уже никто. Все члены общества «Идиллиум» давно мертвы.
– Как удалось утаить открытие такого масштаба и значимости? – спросила Юка.
– Это оказалось не слишком сложно, – ответил Смотритель. – В мистерию Идиллиума была посвящена главным образом высшая французская аристократия. Почти всех этих людей уничтожили во время так называемой «Великой Французской революции» и «террора» – сейчас на Ветхой Земле подобные процедуры называют «операциями прикрытия». Дальше были «наполеоновские войны», позволившие завершить зачистку по всей Европе. Исключение было сделано лишь для тех, кто согласился держать язык за зубами и переселиться на Идиллиум. Эти люди отдавали свое достояние обществу «Идиллиум» и становились первопроходцами нового мира. Для Земли такой человек просто умирал – либо молодым, как Моцарт, либо уже старым, как Франклин, которого в последние годы на Ветхой Земле изображал двойник. Особенно сложно пришлось Павлу Алхимику. Он был русским императором, и, чтобы незаметно исчезнуть, ему пришлось устроить целый спектакль с династическим убийством.
– Но вы ведь говорили, что в «животный магнетизм» было вовлечено огромное число людей, – сказала Юка. – Неужели их всех тоже…
– Нет, – ответил Смотритель, – в этом не было необходимости. Уничтожали только тех, кто знал про Идиллиум. «Животный магнетизм», нелепая и дикая пародия на искусство Месмера, продолжил свое существование на Земле и после этих событий. Он был, впрочем, довольно скоро забыт. Всего лет через тридцать или пятьдесят – когда стало окончательно ясно, что эти странные электрические баки не лечат от облысения и геморроя. А в чем было их истинное назначение, никто к тому времени уже не знал.
– Неужели ни один ученый не мог раскрыть назначение такого бака?
– Baquet был прибором, предназначенным для соединения сознания людей в одно общее поле, – сказал Смотритель. – Он использовал достижения физики и химии, но очень особым образом. В те годы люди увлекались электрическими эффектами, изучали магнитное поле – и физика была уже весьма развита. Открыв baquet, ученые видели мощные магниты на концах железных штырей. Они видели лейденскую банку, которая при известных условиях могла ударить подключенных к штырям людей током. Но если задачей baquet было пропускать через людей ток, то он был устроен неграмотно. И никто не мог понять, почему и с какой целью магниты и лейденские банки залиты экстрактом васильков. Поэтому физики и химики, видевшие в устройстве физическую машину или медицинский инструмент, который должен был действовать согласно их разумению и по известным им принципам, неизбежно приходили к выводу, что перед ними дело рук шарлатана.
– Хорошо, – сказал я, – и что случилось на Ветхой Земле дальше?
– Жизнь продолжалась, – ответил Смотритель. – Исторические события, как там говорят, происходили одно за другим, постепенно пряча точку бифуркации под пеплом империй и перхотью демократий. Видишь ли, главная проблема Ветхой Земли – это слишком много истории. Слишком много инерции. У всего там был прецедент. Есть библейская пословица про молодое вино и старые мехи. Но на Земле все мехи давно прогнили насквозь. Старый мир не имел шансов измениться к лучшему – он обречен был так или иначе воспроизводить уродливые формы, известные прежде. Шанс появился у нас. И мы им воспользовались.
– Вы говорите про Великое Возрождение?
– Да, – сказал Смотритель. – Только ты не вполне знаешь, чем оно было на самом деле. Его в строгом смысле нельзя так называть. Это было создание нового мира. С чистого листа. Художники, мыслители и ученые, входившие прежде в Академию Идиллиума, взялись за гораздо более масштабный проект. Им казалось, что они – как бы коллективный Творец. Но упоение собственным всемогуществом продолжалось недолго. Скоро они наткнулись на границы своих возможностей.
– То есть?
– Сначала медиумы общества «Идиллиум» думали, что могут создавать новую вселенную как им заблагорассудится. Они на полном серьезе спорили, каким сделать нового человека – огромной стрекозой, живущей в небе, или электрической медузой, обитающей в море… Изменить решили и космос – художники даже нарисовали эскизы новых созвездий. Новое небо было куда красивее ветхого – хотя бы потому, что лучше отражало мифологию человечества. Но как только медиумы Идиллиума начали создавать пылающие шары звезд в помысленной ими бесконечной пустоте, произошло нечто жуткое. Вся вовлеченная в эту работу группа медиумов сгорела вместе со своим baquet. Их словно испепелил небесный луч – отблеск космического огня, который они кощунственно посмели зажечь.
Бесплатный фрагмент закончился.
