Читать книгу: «Сердце Севера»

Шрифт:

Глава 1. Нежная южная роза

— Эта дрянная девчонка снова упрямится! Зачем ты её родила?! — отец кричал на мать, как обычно. — Я бы скормил её собакам, если бы вредный старик не вступился за это поганое отродье!

Я вжалась в холодную стену возле приоткрытой двери кабинета отца. Поганое отродье — это он про меня. Я старшая принцесса южного Дома Воды. Старшая — значит, несчастливая. Отец хотел сына, а получилась я. Рыжая, неуклюжая, с бледной кожей. У меня не было силы брата или грации сестры, не было огромной внутренней силы Йор, как у матери.

Вообще ничего не было, кроме влиятельного и богатого жениха, от которого меня выворачивало наизнанку.

Но, конечно, меня никто не спрашивал. Кто я такая, чтобы что-то решать?

Меня любил только дед. Он всегда заступался за меня и успокаивал, когда я в синяках выходила из кабинета отца. Матери на меня было плевать. У неё были другие дети, которые, в отличие от меня, не порывались скормить бродячим псам.

Такова участь первенца. В наших краях, если первой рождалась дочь, она навлекала беду на весь род.

Дед умер прошлой зимой. Ушел тихо, никого не побеспокоив. Как всегда. Последний год его жизни я провела рядом с ним. Помогала ему ходить, кормила, убирала… А потом его не стало. Вся семья вздохнула с облегчением, а у меня словно вырвали душу и вывернули наизнанку. Прошел год, а я до сих пор иногда чувствую его руки на своих волосах, когда засыпаю.

Я помотала головой, отгоняя грустные мысли. Не хватало ещё отхватить по шее за то, что разрыдалась под дверью отцовского кабинета.

— Я отошлю её Дому Земли сегодня же! Пусть принц забирает свою проблему. Всё, меня она больше не касается!

Я поёжилась.

Принц Дома Земли, Альберт, казалось, помешался на мне. Он ходил за мной хвостом с самого детства. На всех приемах просил у отца мой первый танец, а недавно пришел с предложением руки и сердца, на которое отец ответил согласием.

Я даже не стала спорить. Просто начала методично продумывать план побега, который, кажется, наконец-то мне пригодился.

«Собрать провизию, вещи на первое время», — проговаривала я, пока поднималась к себе, подобрав юбки. Времени у меня было немного. Вероятно, отец не шутил. Он никогда не шутил, когда дело касалось того, как же меня ещё наказать.

Он знал, что Альберт мне противен. Скорее именно поэтому он закрыл глаза на многолетнюю вражду Дома Воды и Дома Земли. Он хотел сделать мне побольнее, и у него это получилось. Каждый раз, когда я танцевала с Альбертом на приемах, меня выворачивало в ближайших кустах. Отец знал это и только сильнее подстегивал земного принца приглашать меня на танец.

— А! Уже собираешься? — Я услышала холодный голос отца за спиной и вздрогнула.

— Батюшка? — картинно-наигранно вскрикнула я, пряча сумку за спину. — Что вы, я просто…

Он не дал мне договорить, резко вскинув руку.

— Довольно. Мне плевать, что ты делаешь. Сегодня ты уезжаешь в Дом Земли. Если сбежишь по дороге, с тобой уже будут разбираться по их законам. Меня это не касается.

Он прошелся по моей комнате, посмотрел в окно, медленно дошел обратно к двери. Я не дышала, надеясь, что он не начнет меня обыскивать.

— Собирай вещи, через час твою комнату отдадут Ёсе, — усмехнулся он, оборачиваясь ко мне, а затем вышел, громко хлопнув дверью.

Вот так. Родная дочь оказалась хуже дворовой шавки Ёси. Я снова помотала головой. Жалеть себя я буду потом, когда пересеку границу с независимыми территориями, а сейчас не время!

Я спешно распихала украшения по тайникам. В подошву легких босоножек, в пару потайных кармашков в белье и платье. Перед тем как убрать фамильный дедушкин кулон, я нежно погладила его подушечкой большого пальца. На нем была изображена нежная роза. Символ бабушкиного родного дома. Дед подарил его мне перед своей смертью. Это была моя память о нем и о том, что я сильная, что я со всем справлюсь, нужно только захотеть.

Наконец, я была готова. Для вида я скидала платья в саквояж, положила туда немногочисленные фамильные драгоценности отцовского дома, небольшой семейный портрет и личный дневник. Конечно, я его никогда не вела, но должна же была создать видимость того, что эти вещи для меня дороги.

Последние три года я методично записывала в этот дневник ложные мысли нежной южной розы. «Чем слащавее и романтичнее, тем лучше» — такой был мой девиз.

Конечно, каждый знал, что это мой дневник, ведь я мечтательно записывала в него «свои мысли» на публику.

Я судорожно огляделась. Кажется, я ничего не забыла. Ну вот. Теперь я окончательно лишилась родного дома. Дома, в котором я провела всё детство и юность. Дома, который по праву крови должен был стать моим, если бы я только родилась мальчиком.

В дверь постучали.

— Августа, жених приехал, — холодно сказала мать.

Я прерывисто вздохнула, стараясь успокоиться и натянуть счастливую улыбку.

— Уже бегу, матушка! — Я выскочила из комнаты и легкой поступью выбежала во двор.

Я слышала смешок матери и видела победную ухмылку отца, который был уверен, что обрекает меня на вечные страдания.

Выбежав во двор, я кинулась на шею Альберту.

— Дорогой! — счастливо взвизгнула я. От его запаха меня чуть не вырвало, но я не позволила себе потерять лицо счастливой невесты. — Мы наконец-то поедем домой? — счастливо и нарочито громко спросила я.

Пусть знает, старая псина, что я не страдаю. Я не доставлю ему удовольствия упиваться своей победой.

— Да, рыбка моя, поедем, — как-то неуверенно сказал Альберт. Я отметила, как подленько у него забегали глазки. Это было не к добру. Он явно что-то задумал. Пока я не могла раскусить его мотивы, но мне было всё равно. Сейчас мы сядем в карету, потом поедем, я попрошусь остановиться в туалет, и всё. Ищи-свищи меня, дорогой женишок.

Нежно прижавшись к его плечу, я из последних сил держалась, чтобы меня не вырвало. Надо разыгрывать счастливую невесту до конца. Пусть отец видит, пусть его злит моё счастье.

Альберт галантно подал мне руку, когда я заходила в круглую, похожую на большой арбуз, карету. Очаровательно ему улыбнувшись, я приняла помощь.

Уже в карете можно было немного расслабиться и отстраниться от Альберта под предлогом посмотреть в окошко.

Женишок был на удивление молчалив. Было видно, что он нервничал всё сильнее с каждой минутой нашего пути.

— Дорогой, — я надула губки и повернулась к нему, — а мы могли бы остановиться? Я выпила так много сока перед дорогой, боюсь, мне нужно отлучиться…

Альберт резко поднял голову и посмотрел на меня. Он обкусал губы до крови.

— Да? — неуверенно сказал он, о чем-то задумавшись. — Да! — уже веселее добавил он. — Конечно, рыбка моя, там будет хорошая полянка. На ней и остановимся. Потерпи пару минуток.

От его «рыбка моя» меня немного передёрнуло, но, к счастью, он этого не заметил. Что же его так беспокоит? Может, ему не разрешили взять меня в жёны, и он решил сделать меня наложницей, и поэтому не хочет расстраивать?

Неважно. Я всё равно собиралась сбежать, поэтому меня это не касалось. Я сделала пару глубоких вдохов. Казалось, что сбежать — это легко, но на деле оказалось чертовски сложно. Бросить всё такое привычное и умчаться в неизвестность. Та ещё задачка…

Через пару минут карета остановилась. Я подскочила, открывая дверку.

— Я быстро, дорогой! — весело сказала я, выходя из кареты.

Шаг на свободу. Второй. Третий. Я прикрыла глаза, чтобы успокоиться, и к моему удивлению услышала, что моя карета уезжает вместе с Альбертом. Медленно обернувшись, я увидела свой саквояж, аккуратно стоящий на земле.

Подошла. Подняла его и огляделась. Это… Что это значило?

— Далеко собралась, розочка? — грубый низкий голос за моей спиной явно не сулил мне ничего хорошего.

Сильные мужские руки зажали мне рот. Я дернулась, но безрезультатно. Меня сильнее прижали к крепкому мужскому телу. Я с силой укусила палец, который держал мой рот.

— Вот тварь! — меня отпустили, но ненадолго. Я успела обернуться, когда нападавший схватил меня за запястье.

— Будешь кусаться, сам Аш тебя на месте убьет. Даже до ритуала не доживешь! — сказал он, дергая меня на себя.

Северяне. Это были северяне, а значит, ничего хорошего меня дальше ждать не могло.

— Да я тут… Жениха жду… — растерянно сказала я, — давайте просто мирно разойдемся, а?

Северянин рассмеялся.

— Ты слышал? Она жениха ждет! А женишок-то тебя продал. Пошли, розочка. Теперь у тебя одна задача, сдохнуть под Ашем и не выделываться.

— Нет! — я дернулась, — Нет! Он не мог меня продать! Он любит меня!

Отчего-то я была в этом уверена. Любовь Альберта была для меня настолько естественной, что я даже подумать не могла о том, что он продаст меня северу.

— Жизнь он тоже любит, но, когда она висит на волоске и мать родную продашь и родину, куда уж там, невеста, — хохотнул второй северянин, крепко связывая мне руки.

— Нет, прошу вас, отпустите! — крикнула я, после чего мне заткнули рот какой-то грязной тряпкой и кинули в повозку.

Дальше я ехала молча. А смысл? От Альберта я сбежать могла, а от северян даже пытаться не стоит. В моих же интересах доехать живой. Может они пощадят меня и хотя бы определят в кухарки? Я слышала, что на севере тоже бывает лето. Короткое, две недели, но может быть тогда я успею сбежать? Уж ждать-то я умею…

Мы ехали долго. До самого вечера. Как раз появилось время себя пожалеть.

Чем я заслужила такую судьбу? Я не выбирала родиться девочкой, я вообще не выбирала родиться. Отец ни раз говорил, что лучше бы я сдохла в детстве. Меня никогда не лечили от болезней, не кормили неделями, а я все жила. Вопреки всему. Какая же из меня роза? Я даже сдохнуть нормально не могу.

Я смотрела на голубое небо и тихо плакала лежа на деревянной телеге. Вот тебе и родиться под счастливой звездой принцессы…

Голубое небо постепенно сменялось серым, а затем стало и вовсе черным. Наступила глубокая ночь. Заметно похолодало. Видимо мы приближались к северным границам.

— Слышь, толстый, проверь, она там живая? А то что-то притихла? Поди от страха скопытилась.

Я услышала тяжелые шаги, а затем голос прямо над собой.

— Да нет, лежит рыдает.

— Рыдает, это хорошо, — усмехнулся второй, — это значит осознает.

Меня резко поставили на ноги. Я почувствовала что-то холодное и мокрое под ногами. Снег? Это был… Снег?

Посмотреть мне не дали, меня просто затолкали в какой-то мешок и кинули в другую повозку. Или… Это была не повозка? Я не видела, но шла она явно мягче. Меня трясло от пробирающего до костей холода. На удивление внутри у меня тоже был холод. Холод и пустота… Мне не было больно, не было грустно, мне просто было… Никак. Может быть выплакав все слезы, я смирилась со своей судьбой? Может быть убитой Ашем севера — это честь? Отмучаюсь, а в следующей жизни буду самой счастливой?

Мы ехали долго. Казалось, вечность. Но вот повозка остановилась. Не как останавливаются кареты, а плавно.

Мешок грубо стянули с моей головы. Я жадно вдохнула ледяной воздух, который обжег легкие, и закашлялась.

Вокруг была кромешная тьма. Ни луны, ни звезд. Только тяжелое, низкое небо, из которого валил крупный снег.

Я всегда думала, что вечная ночь Севера всего лишь легенда, а оказывается, вот она какая... Меня мелко затрясло от холода.

Грубый толчок в плечо заставил меня упасть на четвереньки. Холод обжег кожу. Мои легкие босоножки мгновенно промокли, холод забирался все выше. Я подняла голову, пытаясь унять дрожь и сфокусировать взгляд.

Передо мной возвышалась настоящая крепость. Не роскошный замок из южных сказок, а огромная, грубая каменная цитадель, вросшая в мерзлоту. Из узких бойниц пробивался тусклый рыжий свет.

— Добро пожаловать в домой, розочка, — хохотнул один из моих похитителей, поднимая меня на ноги и пихая меня в спину. — Эй, Брут! Забери свою добычу!

Из ворот вышел здоровяк, закутанный в толстые шкуры. Он посмотрел на меня сверху вниз, словно на бродячую собаку, которую привязали к крыльцу.

— Это и есть та самая, с нужным Йором? — недовольно сплюнул он. — Выглядит так, словно сдохнет от любого чиха в её сторону. Аш на неё даже не посмотрит.

Меня затрясло сильнее. То ли от холода, то ли от страха. Я не понимала.

— Не наша проблема, — ответил тот, что поймал меня. — Принц Земли эту привез. Куда ее?

— В ледник, — махнул рукой Брут. — Аш в отъезде. Когда вернется — пусть сам решает, что с этой тварью делать. А пока пусть поморозится для сговорчивости.

Меня схватили под руки, волоча по снегу к черным воротам крепости. Я пыталась упираться, кричала, что произошла ошибка, но северянам было плевать.

Меня протащили по гулким, холодным коридорам, где пахло ржавчиной и сыростью, а затем швырнули в какое-то темное нутро замка.

Дверь захлопнулась за мной с тяжелым лязгом. Послышался скрежет засова.

Тишина.

Я осталась одна. В кромешной тьме ледяного подвала.

Глава 2

Великий Аш Гарт, Север, неделю спустя

Тяжелый засов скрипнул, разрезая звенящую тишину подвала железным визгом, и массивная дверь распахнулась, впуская внутрь клубы морозного пара. Запах плесени, ржавчины и застарелого страха моментально смешался с ароматом снега, свежей крови и дорогого меха, который нес на себе вошедший.

Гарт переступил порог. Его сапоги громыхнули по промерзшему камню. Великий Аш, сердце Севера, мясник, тиран — он заполнил собой все тесное пространство сырой камеры. В тусклом свете факелов его лицо казалось высеченным из того же камня, что и стены замка: жесткие линии, шрам, пересекающий бровь, и глаза — бледные, как зимнее небо, и такие же пустые.

Взгляд скользнул туда, где на толстых ржавых цепях, висящих с потолка, скорчилась девушка. Цепи уже давно врезались ей в запястья до крови. Нежная, хрупкая южная розочка, привезенная с солнечных земель в эту вечную мерзлоту. Несколько дней назад она еще кричала, требовала, плакала. Аш слышал, когда вернулся с похода. Сейчас она издавала лишь тихие, еле слышные всхлипы. Они срывались с потрескавшихся губ, нарушая тишину ледника.

Гарт смотрел на нее, и внутри него не шевельнулось ни капли жалости. Только глухое, привычное отвращение к чужой слабости. Он ненавидел ее. Ненавидел за то, что она вообще существует. За то, что его жизнь несгибаемого правителя теперь зависела от этой дрожащей, жалкой девчонки.

Он подошел вплотную. Плащ из черного волчьего меха мазнул по ее голым, посиневшим от холода ногам. Гарт не стал снимать перчатки из толстой кожи. Его рука метнулась вперед и грубо, больно сжала ее подбородок, заставляя запрокинуть лицо к свету.

— Хватит выть, — голос Гарта прозвучал хрипло, низко.

Он склонился к ее лицу так близко, что едва не коснулся её.

— Мои люди сказали, ты согласна стать моей женой. — Губы Гарта скривились в жестокой усмешке, обнажив ровные белые зубы. — Я бы спросил, в самом ли деле ты этого хочешь, но нам обоим известно, что это ложь. Ты согласна, потому что твой жалкий юг научил тебя цепляться за жизнь любой ценой.

Большой палец в кожаной перчатке надавил ей на скулу, с силой оттягивая кожу вниз, заставляя открыть рот шире.

— Хорошо. Ты выйдешь за меня. Станешь моей собственностью, сосудом для снятия проклятия. Не смей мечтать о большем, я не твой защитник, не твой муж в том смысле, в каком вы, южные дурочки, рисуете это в своих сказках. Я — твой палач. Ты пожертвовала собой, чтобы выжить, но очень скоро ты пожалеешь, что не сдохла в этой яме.

Он резко отпустил ее подбородок, отшвыривая ее голову в сторону, и скрестил руки на груди. Цепь над ней жалобно звякнула.

— Скажи мне это. Громко. Скажи, что согласна стать моей женой по собственной воле. И, может быть, я прикажу дать тебе чашку воды, прежде чем брошу на свое ложе.

Он снова взял её за подбородок, заставляя посмотреть на него. Она всхлипнула и с силой укусила его за палец, прокусив перчатку.

Гарт замер.

На мгновение в леднике воцарилась такая тишина, что слышно было, как потрескивает факел в сырости и где-то далеко капает вода с сосульки. Он не дёрнулся, не отдёрнул руку — только смотрел вниз на неё, прищурив глаза. Лёд в его зрачках стал гуще, темнее.

А затем он рассмеялся.

Тихо. Сухо. Это был не смех удовольствия — скорее звук, который издаёт нож, выходящий из раны. Он медленно, с нажимом, выдернул палень из её рта и поднёс к глазам. Сквозь разорванную кожу перчатки проступила тёмная, почти чёрная кровь — густая, как смола, с мерцающими в свете факела льдинками.

Он посмотрел на укус, потом на неё.

— Ты укусила меня, — сказал он беззлобно, даже почти задумчиво. — Знаешь, что в моих землях делают с теми, кто кусает великого Аша?

Он разжал руку, встряхнул кистью, и перчатка с глухим стуком упала на каменный пол. Обнажилась ладонь — бледная, с тёмными венами, что вились узорами под кожей, как корни промёрзшего дерева. На указательном пальце чернел свежий кровавый след.

Гарт шагнул ещё ближе, теперь почти касаясь грудью её висящего тела, нависая над ней всем своим весом. Его дыхание коснулось её губ.

— Это был храбрый поступок, — произнёс он медленно, растягивая слова, словно пробуя их на вкус. — И очень глупый.

Он взял её за горло. Не сжимая, лишь придерживая — тяжёлая ладонь легла на её голую шею, прижимая к стене.

— Ты думаешь, что показала мне свою силу? — он склонил голову, разглядывая её лицо — потрескавшиеся губы, черные круги под глазами. — Ты показала мне только то, что в тебе ещё осталось немного жизни. Это хорошо. Мёртвая кукла мне не нужна. Но учти.

Он наклонился к самому её уху, и голос его стал тише.

— Каждый раз, когда ты будешь меня кусать, я буду отнимать у тебя что-нибудь. Сначала воду. Потом еду, тепло. Потом — жизнь.

Он отстранился, убрал руку с её горла. На её коже остался красный след от пальцев. Она жадно глотнула воздуха.

— Я не повторяю дважды. Ты выйдешь за меня. Скажи это добровольно, или я прикажу своим людям запереть тебя здесь ещё на неделю. Только на этот раз — без света и без надежды, что кто-то войдёт. Ты сгниёшь здесь, моя розочка. Сгниёшь, и я найду другую девушку с нужным знаком.

Он выпрямился, скрестил руки на груди и ждал. Взгляд его был непроницаем, но в уголках губ застыла тень обещания боли, на которую она только что себя подписала.

— Я выйду за тебя, — безжизненно тихо сказала она.

Гарт какое-то мгновение молчал. Просто смотрел на её губы, которые произнесли эти слова, на пустые глаза, в которых не осталось ни надежды, ни сопротивления. И это его разозлило.

Он ожидал слёз. Истерики. Унижений. Но она произнесла это так, словно смирилась. Безжизненно. Как будто её уже не было здесь. И в этом было что-то неправильное.

Его рука снова взметнулась, на этот раз сжав прядь её спутанных, грязных волос, и он с силой потянул её голову назад, заставляя смотреть в потолок.

— Ты согласилась. Прекрасно. Сейчас я прикажу тебя отмыть, одеть и накормить — ровно настолько, чтобы ты могла стоять у алтаря. — Он почти выплюнул последнее слово, словно оно было ядом. — Но после того, как кольцо будет на твоём пальце, ты узнаешь, что такое истинный Север. Здесь нет места нежности, розочка. Ты будешь чувствовать холод каждую секунду своего существования здесь. Я сделаю так, что сама захочешь сдохнуть, но процесс будет мучительным, и я не позволю тебе просто так сбежать.

Он отпустил её волосы с резким движением, и она мотнула головой. Влага со стен холодила её босые ноги.

— Привести её в порядок, — бросил он через плечо, в сторону двери, где стояли два охранника в чёрных плащах, невидимые во мраке. — И принесите воды. Она заслужила... глоток.

Он снова повернулся к ней, и его лицо озарила мерцающая тень факела.

— Наслаждайся этим, розочка. Потому что после того, как ты станешь моей женой, вода будет капать из чаши не чаще, чем я буду считать нужным. У тебя есть один день, чтобы научиться быть благодарной.

Он вышел и медленно вытер ладонь о меховой плащ, ту самую, что ещё минуту назад сжимала её подбородок.

— Я уже вижу, — сказал он, обращаясь скорее к самому себе, чем к охранникам, застывшим у дверей. — Её глаза пусты. Её душа не принимает Север. Она не станет моей женой в том смысле, в каком это нужно ритуалу. Она примет меня телом — потому что ей некуда бежать. Но её Йор... — он усмехнулся шире, и в этой усмешке было что-то звериное, — её слабый южный Йор убьёт её в первую же ночь.

Гарт шагнул в коридор, и массивная дверь с глухим лязгом захлопнулась за его спиной, отрезая её всхлипы, звон цепей и сырой холод подвала от остального мира.

Он шёл по каменному коридору, и в тишине замка его шаги звучали, как удары молота. Мысль о том, что она умрёт, не вызвала в нём ни сожаления, ни тревоги. Только холодное, тёмное удовлетворение — он не будет тратить время на ложные надежды. Он уже приказал отмыть и накормить её лишь для того, чтобы ритуал состоялся. Но если Йор отвергнет её — а она отвергнет, он знал это по холодку, пробежавшему по венам, когда он коснулся её кожи — тогда он просто выбросит тело в снега. И наймёт нового охотника за южными девушками. Через месяц. Или через год. Времени у него было много.

Гарт остановился у лестницы, ведущей в его личные покои, и поднял глаза к высокому потолку, где сквозь узкие бойницы пробивался тусклый северный свет.

— Ты не принесёшь мне спасения, — сказал он пустоте. — Но ты подаришь мне развлечение.

Ритуал должен был состояться через шесть часов. Гарту нужно было как следует выспаться перед ритуалом. Он отнимал много сил.

Гарт уже был готов провалиться в сон, но уснуть не получалось.

Он лежал на широкой постели, застеленной медвежьими шкурами, в своих покоях. Свечи догорали, и их тени дрожали на стенах, как живые существа. Но сквозь шум ветра за окном, сквозь гулкую тишину замка он продолжал слышать её.

Она не кричала. Она рыдала. Тихо, надрывно, на одной ноте, которая просачивалась сквозь каменные стены, как вода сквозь трещины. Он слышал, как она дёргает цепи, как её дыхание срывается на хрип, как она что-то шепчет — возможно, молитву южному богу. И этот звук, тихий и монотонный, въедался ему в череп, как заноза.

Гарт перевернулся на бок, затем на спину. Натянул мех до самого подбородка. Прикрыл глаза.

Не помогло.

Она всё ещё плакала. Звук вплетался в его собственный ритм сердца, нарушая привычный ледяной покой.

Он сел. Резко, с тихим рыком, сбросил шкуры с плеч и уставился в темноту комнаты. В ней пахло дымом, мёдом и его собственной кровью, которая сочилась из трещин на его коже.

— Проклятая, — выдохнул он сквозь зубы. — Ты даже в подвале умудряешься мешать мне.

Он поднялся с кровати. Голый по пояс, при свете угасающего камина, его торс выглядел как карта боёв — старые и новые шрамы, тёмные вены. Он натянул штаны, накинул меховой плащ, и вышел из опочивальни. Сапоги гулко стучали по коридору, но он не зажигал факела — он знал этот путь наизусть.

Когда он спустился в подвал, дверь в её камеру была уже слегка приоткрыта. Её рыдания стали громче. Он остановился в проёме, опершись плечом о косяк, и долго смотрел на неё в полумраке. Она лежала на холодном полу, скорчившись, прикованная к стене, и её плечи вздрагивали.

— Ты не даёшь мне уснуть, — сказал он тихо, почти задумчиво. — И меня это раздражает гораздо больше, чем ты можешь себе представить.

Он перешагнул порог и подошёл ближе. Нагнулся, грубо схватил её за подбородок, поднял её лицо к себе.

— Ты так горько плачешь, что я слышу твой голос даже сквозь камень. — Он прищурился. — Я думал, ты уже израсходовала все свои слёзы. Но ты, я смотрю, неиссякаемый источник.

Он отпустил её и выпрямился, глядя сверху вниз.

— Замолчи. Или я прикажу своим людям принести кляп.

Он помедлил, разглядывая её заплаканное лицо.

— Что ты вообще оплакиваешь? Дом? Свободу? Жизнь? — Он слегка наклонил голову. — Это всё уже не имеет значения, розочка. Ты здесь. На рассвете ты сдохнешь в моей постели. Такова твоя судьба.

Он ждал, скрестив руки, и его глаза в темноте светились холодным, колючим интересом.

Плакать она не переставала. Рыдала ещё громче. Её руки были закованы в цепи, и она не могла оттолкнуть его руку.

Гарт стоял неподвижно, вглядываясь в её лицо. Он видел, как дрожат её губы, как слёзы текут по вискам, как судорожно вздымается грудь. Но больше всего его привлекли глаза. В них не было покорности. Они горели — не огнём, нет, южным солнцем, которое уже начинало угасать, но всё ещё отчаянно сопротивлялось.

Он разглядел там ненависть. Презрение. Отвращение — такое глубокое, что оно не нуждалось в словах. И ещё что-то, что он не мог сразу определить, но что заставило его внутренности сжаться холодным узлом.

— Ах, — произнёс он медленно, не отрывая от неё взгляда. — Так вот оно что.

Он всё ещё держал её за подбородок, и его большой палец надавил чуть сильнее, вжимаясь в кожу, пока не побелело. Он не отпускал её, хотя она не могла сопротивляться — её руки были закованы, и она даже не могла вытереть слёзы.

— Ты ненавидишь меня, — сказал он с тихим, почти одобрительным смешком. — Не просто боишься. Не просто страдаешь. Ты смотришь на меня так, будто я — олицетворение всех твоих ночных кошмаров.

Он наклонился ближе, почти касаясь носом её лба, и его голос стал тише, опаснее:

— Это хорошо. Ненависть живёт дольше надежды. Если бы ты плакала только от страха, ты была бы скучной. Но ненависть... — он на мгновение задержал дыхание, — ненависть согревает.

Гарт разжал пальцы и резко выпрямился. Он отошёл на шаг, засунул руки за пояс, и уставился на неё сверху вниз с выражением, которое нельзя было назвать ни злостью, ни удовольствием. Скорее — расчётливым ожиданием.

— Продолжай плакать, — вдруг сказал он, и в его голосе зазвенела сталь. — Или не продолжай. Мне всё равно. Но учти: через шесть часов тебя ждет твоя смерть. Этого не изменить, розочка.

Он шагнул к двери, но на пороге остановился и обернулся. Факел за его спиной выхватывал из мрака лишь половину его лица.

— Знаешь, что я вижу в твоих глазах? — спросил он, не ожидая ответа. — Надежду. Ты всё ещё надеешься, что кто-то придёт. Что я изменюсь. Что слёзы смягчат меня. Я скажу тебе правду, розочка. Ты можешь плакать, пока твоё горло не сорвётся, и в этом замке никто не услышит. Кроме меня. А я не твой спаситель.

Он вышел, захлопнув дверь с глухим стуком, и его шаги затихли в коридоре.

Но через минуту он вернулся. Рывком открыл дверь и бросил на пол, прямо к её ногам, кусок чёрной ткани — грубой и жёсткой, как кора.

— Заткни себе рот, если не хочешь, чтобы я сделал это сам.

Он ушёл. На этот раз — окончательно. Но его присутствие всё ещё висело в воздухе, как запах грозы после удара молнии.

Крики стихли, и он наконец-то смог поспать.

Глава 3

Августа, ледник в плену у северян.

Я перестала понимать, сколько прошло дней.

Здесь время считалось не часами, а каплями, шагами караула за дверью.

Кап.

Кап.

Кап.

Сначала я сходила от этого звука с ума. Потом начала считать. Потом считать стало нечем: моя голова настолько болела так сильно, что я забывала, на чём остановилась.

Холода я уже не чувствовала. И это пугало. Я не могла шевелить ни руками, ни ногами. А смогу ли я вообще когда-то ими шевелить?

Запястья давно перестали болеть. Иногда по рукам стекало что-то мокрое и холодное, но я старалась об этом не думать.

А потом дверь лязгнула.

Я вздрогнула всем телом — цепи коротко и зло зазвенели надо мной. В проём валил морозный пар, и раньше, чем разглядела вошедшего, я поняла главное: с ним пришло тепло.

Целую неделю единственным теплом в этом леднике была я сама. И оно таяло. Моё тело, подлое, полумёртвое тело, потянулось к нему раньше, чем я успела вспомнить, кто передо мной и зачем он пришёл.

Он вошёл, и камера стала маленькой. Великий Аш. Я не знала толком, что значит это слово «Аш», но северяне произносили его так, как произносят не титул, а имя зверя, которого боятся. Он заполнил собой весь подвал: широкие плечи, чёрный мех, запах снега и морозной свежести.

От него несло жаром, как от раскрытой печи, — и я поймала себя на том, что дышу ртом, тяну в себя его воздух, как тянутся замерзающие к окну, за которым горит чужой свет.

Он смотрел на меня, и в его лице не было ничего. Ни злости, ни любопытства. Так отец смотрел на слугу, принесшего плохие вести: не удостоивая его никаким вниманием.

Я знала этот взгляд. Меня ненавидели профессионально, с детства, на юге это ремесло ставили основательно. Я умею жить, когда меня ненавидят. Это, если подумать, единственное, в чём я действительно хороша.

Он подошёл вплотную. Край его плаща — чёрный мех, мягкий, чужой, дорогой — мазнул по моим босым ногам, и от этого прикосновения по коже прошёл дикий, унизительный импульс блаженства. Просто ткань. Просто мех. Моё тело цеплялось за любую возможность жить.

Рука в толстой кожаной перчатке метнулась вперёд и сжала мой подбородок. Потрескавшиеся губы лопнули. Он поднял моё лицо вверх, к тусклому свету факела, и склонился так близко, что его обожгло мою кожу.

— Хватит выть, — голос его прозвучал хрипло и низко.

Я и не выла. Я не могла. Голос сорвался ещё на третий день, где-то между молитвой южному богу и проклятиями в адрес Альберта. Южный бог не ответил. Альберт не услышал. С тех пор я экономила энергию даже на дыхании.

— Мои люди сказали, ты согласна стать моей женой. — Губы его скривились в усмешке, — Я бы спросил, в самом ли деле ты этого хочешь, но нам обоим известно, что это ложь. Ты согласна, потому что твой жалкий юг научил тебя цепляться за жизнь любой ценой.

Внутри меня — там, где раньше жили злость и обида, — что-то слабо кольнуло. Он угадал. Разумеется, угадал. Он говорил обо мне, как о рыбе, вытащенной из воды, которая бьётся, потому что отчаянно хочет обратно в воду.

И самое обидное — что рыбой я и была. Билась. Из последних сил, из вредности, из привычки, унаследованной неизвестно от кого, потому что никто в моём роду так упорно жить не хотел.

Большой палец в перчатке надавил мне на скулу, оттянул кожу, заставил открыть рот шире. Голова моя была как чужая, я смотрела на него снизу вверх — на шрам через бровь, на бледные, пустые глаза — и ждала, пока он договорит. Я умела ждать. Отец научил.

— Хорошо. Ты выйдешь за меня. Станешь моей собственностью, сосудом для снятия проклятия. Не смей мечтать о большем, я не твой защитник, не твой муж в том смысле, в каком вы, южные дурочки, рисуете это в своих сказках. Я — твой палач. Ты пожертвовала собой, чтобы выжить, но очень скоро ты пожалеешь, что не сдохла в этой яме.

«Ты пожалеешь, что не сдохла». Отец говорил почти то же самое, другими словами, за воскресным обедом. Я пережила и это. Я переживу и его. Такого мое нутро — цепляться за жизнь всеми силами.

Он отпустил мой подбородок. Моя голова мотнулась, как у куклы, а цепь надо мной жалобно звякнула.

— Скажи мне это. Громко. Скажи, что согласна стать моей женой по собственной воле. И, может быть, я прикажу дать тебе чашку воды, прежде чем брошу на свое ложе.

Вода.

Одно слово — и тело среагировало раньше меня: сердце заколотилось где-то в горле, язык прилип к нёбу. Вот до чего я дошла. Меня можно купить чашкой воды. Неслыханная роскошь, быть купленной за чашку воды, раньше за меня давали целые караваны, договоры и принцев, а теперь хватит глиняной кружки.

Он снова взял меня за подбородок, заставляя смотреть на него. Его лицо было близко — слишком близко. Тёмные волосы, жёсткая линия челюсти. Пар шёл от него, как от лошади после долгого галопа. «Брошу на своё ложе». Он произнёс это тем же тоном, что и про воду.

Я не думала. Впервые за неделю, я вообще не думала. Что-то древнее, глупое, не успевшее замёрзнуть во мне поднялось из самого нутра, и я всхлипнула — и сомкнула зубы на его пальце с такой силой, что кожа перчатки лопнула.

Секунда.

Он не дёрнулся. Не ударил. Не заорал. Настолько тише стало в леднике, что я слышала, как трещит факел, и где-то далеко, за стеной, снова что-то капает.

Кап.

Кап.

Кап.

Он смотрел на меня сверху вниз, прищурившись, и лёд в его зрачках густел, темнел, а я висела на его пальце, как рыба на крючке, и понимала, что сейчас умру.

А потом он рассмеялся.

Тихо, сухо, без единой ноты веселья. Так смеются не люди. Он медленно, с нажимом, выдернул палец из моего рта — я почувствовала вкус его крови.

Она была горячей. Первую секунду она обжигала как кипяток, а потом появлялся холод. Казалось, будто я проглотила глоток пламени, а следом закусила льдинками. Кровь не должна быть такой. Кровь горячей, но его была какой-то неправильной. Как и он сам.

— Ты укусила меня, — сказал он беззлобно, почти задумчиво, поднося палец к глазам. — Знаешь, что в моих землях делают с теми, кто кусает великого Аша?

Я не знала, да и мне было уже все равно. Настолько все равно, что уголок моего сознания успел предложить: «Скормят собакам? Отец обещал мне то же самое, но так и не удосужился». Я почти улыбнулась. Наверное, от этого выглядела совсем безумной.

Он разжал руку, встряхнул кистью — перчатка глухо стукнула о камень. Я увидела его ладонь. Голую. Бледную, с тёмными венами, которые вились под кожей узорами, как корни промёрзшего дерева. На указательном пальце чернел укус — мой укус, единственное, что у меня осталось в этом мире.

Он болен, — отстранённо подумала я. Вены не так выглядят у здоровых людей. Я видела, как умирают люди, — дедушкины последние недели я разглядывала его руки часами. Больное чудовище.

Он шагнул ещё ближе, нависая, почти касаясь меня грудью, и его дыхание обожгло мне губы.

— Это был храбрый поступок, — произнёс он медленно, растягивая слова. — И очень глупый.

Ладонь легла мне на горло. Тяжёлая, горячая. Его жар проходил сквозь кожу, и там, где лежали его пальцы, шея горела. Это было единственное горячее пятно на моём теле за целую неделю.

— Ты думаешь, что показала мне свою силу? — он склонил голову, разглядывая моё лицо. — Ты показала мне только то, что в тебе ещё осталось немного жизни. Это хорошо. Мёртвая кукла мне не нужна. Но учти.

Он наклонился к самому моему уху и заговорил тише, и от его голоса по спине прошли мурашки — не от страха. От жара.

— Каждый раз, когда ты будешь меня кусать, я буду отнимать у тебя что-нибудь. Сначала воду. Потом еду, тепло. Потом — жизнь.

Он отстранился. На моей шее наверняка остался красный след от пальцев. Я чувствовала его ещё долго после того, как его рука отпустила меня. Я жадно глотнула воздуха.

— Я не повторяю дважды. Ты выйдешь за меня. Скажи это добровольно, или я прикажу своим людям запереть тебя здесь ещё на неделю. Только на этот раз — без света и без надежды, что кто-то войдёт. Ты сгниёшь здесь, моя розочка. Сгниёшь, и я найду другую девушку с нужным знаком.

«Розочка».

Дедушкин кулон с розой сейчас был зашит в подошву моих босоножек и лежал, наверное, в общей куче вещей, которые они забрали. Или выбросили. Одна неделя без света. Я дотянула до седьмого дня только потому, что знала: дверь откроется. А неделя без света — это уже не жизнь, это просто длинная смерть.

Он был прав, мой жалкий юг научил меня цепляться за жизнь любой ценой. Знал бы он, какая это школа.

— Я выйду за тебя, — сказала я.

Голос был чужой. Я произнесла это ровно, без слёз и без дрожи, как произносят цену на рынке. И замолчала, ожидая, что будет дальше.

Он молчал.

Смотрел на мои губы, потом в глаза — долго, как будто искал там что-то, чего я сама в себе не находила. И вдруг я увидела, как желваки заходили на его скулах. Он злился. Он — злился? На что? Я сделала всё, что он велел. Произнесла. Не выла, не цеплялась за него с мольбами. Я сдалась правильно, как сдаются на войне: молча и вовремя.

Монстры должны быть довольны, когда им подчиняются.

Я не успела понять, почему, как его рука взметнулась и сжала мои спутанные волосы у самых корней.

Боль вспыхнула резко, он заставил меня задрать голову наверх. Сквозь пелену в глазах я увидела каменные своды ледника. Не понятно почему, но я, вдруг вспомнила дедушкины руки. Большие, тёплые, осторожные. Он гладил меня по волосам каждый вечер последний год. «Ты сильная, девочка. Ты со всем справишься, нужно только захотеть».

Захотеть. Мне очень хотелось, дедушка….

— Ты согласилась. Прекрасно. Сейчас я прикажу тебя отмыть, одеть и накормить — ровно настолько, чтобы ты могла стоять у алтаря. — Слово «алтарь» он почти выплюнул. — Но после того, как кольцо будет на твоём пальце, ты узнаешь, что такое истинный Север. Здесь нет места нежности, розочка. Ты будешь чувствовать холод каждую секунду своего существования здесь. Я сделаю так, что сама захочешь сдохнуть, но процесс будет мучительным, и я не позволю тебе просто так сбежать.

«Нет места нежности». Он бросил это как угрозу — а я не почувствовала ничего.

Нежность не полагалась мне и на юге: отец не давал, мать не умела, а любовь Альберта была такой, от которой выворачивало в кустах. Нельзя отнять то, чего у человека никогда не было. Он не знал этого. А я не собиралась объяснять.

Он отпустил мои волосы. Голова мотнулась.

— Привести её в порядок, — бросил он через плечо, в темноту за дверью, где, как оказалось, всё это время стояли двое. — И принесите воды. Она заслужила... глоток.

«Заслужила». Так говорят псу, который принёс палку. Меня повышали в должности: с поганого отродья — до собаки. Дальше, по этой логике, следовало ожидать должности лошади.

Он повернулся ко мне в последний раз, и лицо его озарила мерцающая тень факела.

— Наслаждайся этим, розочка. Потому что после того, как ты станешь моей женой, вода будет капать из чаши не чаще, чем я буду считать нужным. У тебя есть один день, чтобы научиться быть благодарной.

Дверь лязгнула, а я осталась висеть в темноте.

Меня качало. Я ощущала себя выжатой, опустошённой до донышка, но где-то на самом дне, под усталостью и страхом, копошилось странное, незнакомое чувство.

Я была жива. Седьмой день. Голос, слёзы и гордость кончились, а я всё ещё дышала.

Меня учили благодарности всю жизнь — за объедки, за несдержанные удары, за право просто существовать в отчем доме. Я закончила лучшую школу юга.

Я услышала, как по коридору шаркали шаги, что-то плескалось и звякало железо о жесть. Потом дверь отворилась, и двое охранников в чёрных плащах вошли без слов. Один держал глиняную кружку. Другой пошёл вдоль стены туда, на котором висела моя цепь.

Меня не бросали на пол и не приковывали заново — просто опустили цепь ниже, так, что я смогла опуститься на колени. Руки упали вдоль тела тяжёлые, словно чужие. Неделя на весу не прошла даром: я не чувствовала пальцев, плечи были сведены так, что, казалось, кости срослись неправильно.

Кружку сунули мне в руки.

Я пила как скот. Как собака. Наклонилась к кружке, не поднимая её толком, и глотала, глотала, глотала, вода лилась по подбородку, по шее, за ворот, и мне было всё равно. Тёплая. Они дали тёплую воду. Возможно, единственное в этом доме доброе, что я увидела, и то, скорее всего, потому, что так велел он.

Я выпила всё до дна и, не отдавая кружки, облизала край. Охранник смотрел на меня с брезгливым любопытством, как смотрят на чужую больную дворнягу.

— Живая, — сказал он второму. — А тётка Ирма спорила, что не дотянет.

— Тётка Ирма всё знает лучше всех, — отозвался второй, и в его голосе было что-то похожее на смешок. — Пошли её мыть.

Меня подняли под руки. Ноги не держали. Меня выволокли из ледника в коридор.

Коридор был длинным, тёмным и — тёплым. По-настоящему тёплым. От каменных стен тянуло печным жаром, и я вдруг поняла, что плачу. Молча, без рыданий, просто слёзы текли сами, когда моё тело начало оттаивать.

Оттаивало оно больно: покалывало в пальцах, ломило плечи, огнём жгло ступни, будто по ним хлестали крапивой. Оказывается, я всю неделю держалась только на морозе. Мороз не позволяет ничего чувствовать.

Мы прошли, наверное, полдома.

Баня была в дальнем крыле. Маленькое тесное помещение, выложенное серым камнем, — лавка, чан с водой, от которого поднимался пар, деревянные шайки. В углу топилась печь. От пара и жара у меня закружилась голова.

Вдоль стены, сложив руки на животе, стояла женщина. Грузная, высокая, с широким красным лицом и седыми прядями в прямых волосах. Она была одета чище служанок, которых я видела на юге, и смотрела на меня так, как смотрят на грязь, которую сейчас придётся оттирать.

— Это она? — спросила она у охранников.

— Она.

— Снимай.

Я стянула с себя то, что осталось от моего платья сама. Руки дрожали, не слушались, ткань липла к телу. Когда я выпрямилась, женщина уже смотрела на мою грудь, потом на рёбра, потом на бёдра — оценивающе, придирчиво, как оценивают лошадь перед покупкой.

— Худая, — сказала она с презрением. — У шестой хоть мясо было. Эта — кожа да кости. Грех на них, а отмывать нам.

У шестой. Значит, я — седьмая. У меня есть номер, и до меня было шесть. Я успела это отметить и положить куда-то на дальнюю полку туда, куда складывала всё, о чем нельзя было думать сейчас.

— Волосы, — сказала женщина. — Садись на лавку.

Я села. Вернее, меня усадили колени тоже не работали. Женщина взяла шайку, зачерпнула воды из чана и облила мою голову. Тёплая вода хлынула на волосы, на лицо, за шиворот — и я чуть не застонала вслух от блаженства. Просто вода. Просто тёплая вода.

Потом она мыла мне волосы. Грубо, быстро, двумя руками, как отжимают бельё, но я бы терпела это вечно. Мыльная пена текла по лицу, я зажмурилась и, наверное, впервые за неделю закрыла глаза. Меня никто не бил. Мне было тепло. Голова была чья-то чужая, тяжёлая, и можно было не думать.

— Говорят, ты укусила великого Аша, — сказала женщина. Голос у неё был не злой, скорее равнодушный, какой бывает у людей, которые мнут тесто. — Дерзкая. Все южанки дерзкие. Шестая тоже была дерзкая. Пока была.

Я молчала. Так говорили о покойниках, и на юге, и, видимо, здесь тоже.

— Не поможет. Дерзость вашу здесь вымораживают, — она сполоснула мне волосы и отжала их, как тряпку. — Сиди ровно.

Я сидела ровно. Я делала всё, что говорили: подняла руку, когда велели, наклонилась, выпрямилась. Меня терли мочалкой, обливали из шайки, ещё раз, ещё — вода с меня сходила серой, потом тёмной, и женщина морщилась, бормоча что-то про грязный юг. Я не спорила. Я — грязный юг. Хорошо. Как скажете.

Я даже начала куда-то проваливаться в тепло, в пар, в дрёму, когда она взяла меня за подбородок и повернула моё лицо к свету.

— А глаза-то у неё... — начала она, разглядывая меня.

И я посмотрела на неё. Я ничего не сделала. Не всхлипнула, не дёрнулась, не сказала ни слова. Я только посмотрела ей в лицо.

Может, мои глаза были недостаточно кроткими.

Может, северянкам не нравится, когда на них смотрят южанки.

Может, ей просто не понравилось моё лицо. Такое лицо носит каждая вторая на юге, и на юге за такое лицо не бьют.

Удар пришёлся мне в скулу. Без замаха, коротко, тяжело — так бьют не людей, так бьют ковёр, когда выбивают из него пыль. Голову мою мотнуло, я рухнула с лавки на мокрый пол, ударилась ребром, и пар над чаном закачался перед глазами.

— За что?.. — выдавила я. Губа лопнула, во рту стало солоно.

— За дело, — сказала женщина ровно. Она даже не разогнула руки на животе. — За то, что смотришь. Зато, что дышишь. Наши девки тут гниют заживо, а тебя, поганку южную, отмываем для Аша. Вот за что.

Она наклонилась ко мне, и в её глазах не было ни злобы, ни радости от содеянного — только холодная, тяжёлая правота.

— Рита, знаешь Риту? Хорошая была девчонка. Восьми зим не дожила. Усохла за зиму, как былинка, Йора не хватало. А Веста? Веста-то двадцать зим прожила, красавица была. Померла весной. Мы здесь дохнем, понимашь? Род наш мёртвый, земля мёрзлая, живого места нет. А вы на юге жрёте, греетесь, плодитесь... — она сплюнула под ноги. — И вот одна из вас приезжает сюда, и ради неё — баню топи, воду грей, шерсть белую трать. За что тебе любовь-то? Ты мать наша горючая? Нет. Ты — шестой гвоздь в крышку гроба. Вот и вся твоя должность, южанка.

И, помолчав, добавила:

— Встань. Не дочистила ещё.

И я встала.

Хуже холода и цепей не может быть ничего. Это я поняла за последнюю неделю, поэтому я встала. Поднялась с пола, села обратно на лавку и подставила спину под мочалку. Потому что я провела восемнадцать лет в доме, где меня били не за что, и я знаю главное правило таких домов: если ударили ни за что — значит, за что-то. Просто причина тебе не сообщена. И если сейчас начать спрашивать или плакать, объяснят кулаками. Этого добра мне хватило на всю жизнь.

Женщина дочистила меня молча. Она даже стала тише тереть — не мягче, а именно тише, как чистят вещь, которая нужна в хозяйстве. Было уже всё равно.

Потом меня вытерли грубым полотном, расчесали мокрые волосы — редким гребнем, безжалостно, до искр из глаз — и бросили на лавку одежду: белое платье из толстой северной шерсти, простое, как саван. Я влезла в него сама. Оно оказалось мне велико — плечи сползали, рукава закрывали пальцы. Шестая, наверное, была крупнее.

А потом дверь открылась, и в баню заглянул охранник.

— Готова? Веди.

— Готова, — сказала женщина и, уже разворачивая меня к выходу за плечо, внезапно наклонилась к самому моему уху: — Умри быстро, южанка, — сказала она тихо, и в голосе её была почти просьба, почти молитва. — Ты уж постарайся. Не ради себя — ради нас. Каждая, как ты, тянет из Севера последний живой жар. Две недели промучаешься — две недели наш дом будет стыть. Так что ты уж... не тяни. Хоть в этом не будь как шестая, паршивица. Та два дня мучилась, покуда издохла. Всё это время наши окна инеем снаружи зарастали.

Она меня не ненавидела. Ненависть — это про личное, про кровь и месть, про поруганную честь. Мой отец разбирался в этом как никто. А эта женщина ненавидела не меня. Она ненавидела юг — всеми силами своей израненной, усталой души. Просто я была югом. Я была тем, от чего умирали её девочки. Палачом её детей.

Я не могла винить её. Вот что самое дикое. Я не могла её винить. Если бы у меня забрали всех, кого я любила, и оставили мёрзнуть в вечной ночи, я бы тоже нашла кого винить.

— Платье с плеч не спускай. Подпояшь — и носи. Зима стоит, одним словом, вечно, а платья белого у меня на всех вас, южанок, не напасёшься.

И вытолкала меня за порог.

Глава 4

Великий Аш Гарт, Север, вечная мерзлота

Это было так непривычно, что он несколько мгновений лежал неподвижно, вглядываясь в тёмный потолок, пытаясь понять, что нарушило его сон. Обычно его будил ветер, скрежет льда за окнами или собственное проклятие, пульсирующее в венах. Но сейчас было тихо. По-настоящему тихо.

Никаких рыданий.

Он медленно выдохнул, прикрыл глаза и позволил себе расслабиться на мгновение — редкая роскошь для человека, который не знал покоя уже много лет. Где-то за окном выла метель, но здесь, в его комнатах, было почти уютно. Дрова в камине прогорели до алых углей, и их тепло лениво струилось по комнате.

Он не знал, сколько проспал — может, час, может, четыре. Но чувствовал себя отдохнувшим, как старый волк, наконец-то нашедший укромное место для сна. Проклятие ныло в костях, но терпимо.

Гарт сел на кровати, провёл рукой по лицу, и позволил себе короткую, почти звериную улыбку.

— Вот так, — сказал он в пустоту. — Молчание — лучшая музыка.

Он поднялся, накинул рубашку, и, не зажигая свечей, подошёл к окну. За толстым стеклом — белая пустота. Снег заносил замок до самых бойниц. Север спал под слоем льда, и только его, Гарта, крепость ещё дышала.

Он долго стоял у окна, глядя в белую мглу, и думал. Гарт усмехнулся каким-то своим мыслям и отошёл от окна.

— Ты ещё узнаешь, что такое быть моей, — тихо сказал он, словно она могла его слышать. — Но пока ты дала мне отдохнуть — ты заслужила небольшую награду.

Он оделся, надел тяжёлый плащ, и вышел из комнаты. Охранник у двери вытянулся в струнку.

— Принесите ей горячей воды и тёплой одежды, — коротко бросил он. — И скажите повару, чтобы приготовил суп.

Охранник удивлённо моргнул, но переспрашивать не посмел.

— Слушаюсь, великий Аш.

Гарт зашагал по коридору, и его сапоги гулко отбивали шаг. Он направлялся в подвал, чтобы убедиться, что она ещё жива.

Сапоги гулко стукнули по каменному полу. Он хотел убедиться, что тишина не означает, что она умерла.

Он спустился в подвал, и его шаги эхом разнеслись по лестнице. Дверь в её камеру была по-прежнему приоткрыта. Он остановился в проёме, привыкая к полумраку, и перевёл взгляд на фигуру, скорчившуюся у стены. Она не спала.

— Ты молчишь, — сказал он, не входя внутрь, опершись плечом о косяк. — Это приятно. Надеюсь, эта привычка у тебя останется.

Он помедлил, разглядывая её в тусклом свете факела.

— Я не знаю, что заставило тебя замолчать. И мне всё равно. Но если ты сможешь не плакать хотя бы до ритуала, возможно, я прикажу принести тебе немного горячего супа, чтобы ты не умерла раньше, чем мы проведём ритуал.

Он развернулся и ушёл, не дожидаясь её ответа. Его шаги затихли в коридоре, оставляя её наедине с тишиной и холодом.

Ритуал был назначен на сегодняшний вечер. Он не хотел тянуть с очередной смертью.

— Готовьте всё к вечеру, — бросил он, даже не обернувшись. — Алтарь, свечи. Позовите старого волка. И приведите её. Отмойте, оденьте в белое.

— Слушаюсь, великий Аш, — раздалось за спиной.

Гарт остался один. Он провёл рукой по лицу, и в груди что-то сжалось — не боль, не предчувствие, а скорее вопрос. Он не хотел тянуть с очередной смертью. Он хотел, чтобы всё случилось быстро. Или чтобы не случилось вовсе.

— Ты станешь моей женой, — тихо сказал он в пустоту, обращаясь к ней, хотя она не могла его слышать. — И либо ты выживешь и станешь моим спасением, либо умрёшь, как и остальные. Но я не дам тебе сбежать.

День потёк своим чередом. Привычно серо и уныло.

Сначала Гарт обошёл стены, выслушал дозорных, потом час провёл в оружейной. Всё это время проклятие вело себя странно. Оно не ныло привычной тупой болью — оно гудело, набухая в венах, и жар, всегда живший в его крови, к вечеру сделался почти невыносимым. Проклятие чуяло ритуал. Как голодный зверь свежую кровь.

К середине дня в кабинет притащился управляющий. Брут был тяжёлым и грузным бородатым мужиком, от него пахло топлёным жиром и перегаром. Он принёс книги с отчётами и говорил долго и суетливо:

— ...мяса на пять недель, великий Аш, ещё хватит. Ещё два телёнка пали, скотину теперь держим в общем зале, чтоб не сдохла... дров хватит, если не топить восточное крыло... женщины возмущаются, что на южанку уходит вода и еда, а она всё равно...

Слова сливались в гул, теряя смысл. Боль ползла от ключицы к виску, и Гарт смотрел на толстые пальцы, листающие страницы, и думал, что пальцы эти слишком сытые для человека, который якобы голодает вместе со всеми.

— ...и на белую шерсть для платья новые траты...

— Вон, — сказал Гарт.

— Великий Аш?..

— Вон. И заруби себе на носу: если сдохнет ещё один телёнок и я узнаю, что кто-то в этом доме жрёт за троих, спрошу с тебя.

Брут посерел, сгрёб книги и уже от самой двери, не оборачиваясь, спросил:

— Сани на ночь готовить? Для неё?

— Как обычно.

— Как обычно, — повторил Брут. В его голосе скука мешалась с брезгливостью.

Дверь затворилась. Гарт остался сидеть, растирая чёрную вену на запястье и глядя на угли в камине. За окнами сгустилась мгла. Здесь всегда стояла ночь — просто в иные часы она становилась гуще.

В дверь коротко стукнули. Начальник стражи.

— Всё готово, великий Аш. Старый волк ждёт у алтаря.

— Приведи её. Сюда.

— Сюда? — стражник моргнул.

— Оглох?

Топот сапог затих в коридоре.

Её привели через четверть часа. Втолкнули в дверь так, что она споткнулась на пороге. Она была мытая, ещё с влажными волосами, в простом белом платье из плотной шерсти. Северное белое. Цвет снегов, в которые складывают мертвецов. На скуле наливался свежий синяк — тёмно-багровый. Значит, мыть её пришлось силой. Гарт отметил это с мрачным удовлетворением: она дралась даже сейчас. Даже зная, на что идёт.

— Выйдите, — бросил он страже. — И закройте дверь.

Они остались одни. Она стояла посреди кабинета — босые ступни на ледяном камне, взгляд в пол.

Гарт поднялся из-за стола. Медленно обошёл её, разглядывая, как мясник обходит тушу. Остановился за спиной. Она не обернулась — только плечи стали жёстче.

— Повернись лицом к стене.

Она замерла. Потом медленно повернулась. Он взялся за ворот платья и стянул его вниз через широкий ворот, обнажив спину до лопаток. Она испуганно прикрыла грудь, но его интересовало не это.

Между лопатками темнел тонкий узор из переплетённых линий, похожий на розу. Гарт смотрел на него без всякого выражения. Он видел такой же узор на пяти спинах до этой. И на свитках старого волка.

— Оденься, — сказал он и вернулся к столу.

— Сегодня вечером ты станешь моей женой, — продолжил он, глядя, как она дрожащими пальцами запахивает ворот. — Выживешь — возможно, позволю жить дальше. Нет — тело отвезут в снега, а я найму охотников за седьмой розочкой. Ты не первая. И не последняя.

Он шагнул ближе и взял её за подбородок. Она дёрнулась, но вытерпела. Он повернул её лицо к свету. В глазах ещё теплилась злость — тусклая, как угли под пеплом, но живая.

— А теперь слушай внимательно, розочка. Повторять не буду. Старый волк произнесёт слова — ты повторишь их за ним. Громко. Чётко. Никаких истерик, слез, мольбы, делаешь, что говорят. Нет — умрешь. Потом наступит ночь. Что случится ночью — от тебя не зависит. Оно случится. Твоё поведение решает ровно одно: насколько это будет больно.

Он отпустил её подбородок.

— Я настоятельно рекомендую тебе слушаться. Я видел, как умирали пятеро до тебя. Кто упрямился до конца умирали плохо. Более покорным было легче. Выбирай сама, как умирать.

Она молчала. Губы дрожали, но она молчала — и это было правильно.

— Увести, — сказал он в дверь. — К алтарю.

Стража вошла, взяла её под локти. Она сделала шаг, другой — и Гарт услышал за спиной глухой удар колен о камень.

Он обернулся.

Она осела на пол между стражниками. Голова опущена, плечи безвольны. Ни всхлипа, ни дрожи — только пустота, ровная и белая, как снежное поле. Злость в её глазах погасла.

Гарт смотрел на неё сверху вниз и не чувствовал ничего, кроме привычной тяжести. Обычная южанка. Он ждал этого — они никогда не дотягивали до алтаря с целой душой. Раньше или позже огонь в них гас. Всегда.

И всё же что-то внутри глухо, по-звериному не согласилось с этой картиной. Он не стал разбираться, что именно.

— Поднимите и несите, — бросил он и отвернулся к окну. — Разговор окончен.

За окном ничего не изменилось: ночь, снег, пустота. Гарт отвернулся от стекла.

Свадебного наряда у него не было. Был обрядовый.

В сундуке у дальней стены, под промёрзшей дерюгой, лежало то, что надевали в такие ночи: чёрная рубаха из плотного сукна, шитая серебряной нитью, пояс с костяными накладками, волчий плащ — тяжёлый, как мокрый снег. Узор на рубахе был старше Дома, и что он значил, не помнил уже никто. Может быть, помнил старый волк, но его никто не спрашивал.

Гарт разделся до пояса и остановился, глядя на свои руки. Чёрные вены поднялись выше локтей и гудели. Он с трудом держался на ногах. Проклятие всегда оживало перед обрядом, тянуло жилы к алтарю, как гончая — на свисток.

Он оделся. Сукно легло на плечи и пахнуло холодом и старой гарью. Волосы стянул ремнём. Оружия не взял. Все равно в этом зале всё, кому суждено было умереть до рассвета, умирало и без железа.

На свадьбах Аша не бывало гостей. Бывали свидетели.

Большой зал был пуст и выметен до чиста. Вдоль стен тлели угли в ямах, свечи горели синим неестественным пламенем. Ровным, без единой дрожи, будто не живым. В глубине, там, где кончался свет, стоял алтарь из чёрного льда. Его не брал ни огонь очагов, ни жар крови Гарта. А Гарт проверял: в злые ночи прикладывал к нему ладонь. Лёд только темнел.

Перед алтарём стоял старый волк. Маленький, высохший, в вытертой до жёлтой кости шкуре белого волка. Он был старше этого дома — сколько ему зим, не знал никто, а у Севера не спрашивают о возрасте его зверей. Глаза старика затянуло пеленой, и он уже почти не видели, но он узнал Гарта раньше, чем того коснулся свет свечей. Он был единственным в доме, кто не называл Гарта «великий Аш». Может, потому что помнил его мальцом. Может, потому что не боялся.

— Она согласилась? — спросил он, не оборачиваясь.

— Она произнесёт слова, — ответил Гарт.

Старый волк качнул головой — медленно, как качается от ветра сухая ветка.

— Слова произносили и пятеро до неё. Слова — это пар над прорубью.

— Тогда слушай лучше. Это твоя работа. Моя — привести.

Старик не стал спорить. Они давно поделили обязанности: один читает, другой приносит.

— Как сдохнет, отвезете её на Белое поле, — сказал Гарт, глядя на алтарь. Голос его был ровным, каким диктуют список припасов. — Сначала отдадите её ему. Пусть дочитает над ней, что положено, чтобы южная Йор не прилипла к стенам. Потом отнесёте к остальным.

— Как всегда, — сказал старый волк.

— Как всегда. — кивнул Гарт

Двери отворились ровно на этих словах.

Услышала ли она про сани и про остальных — Гарт не знал. Лицо её не показывало ничего.

Её волокли под руки двое стражников; она не шла сама. К алтарю её подтащили, поставили, словно метлу в угол комнаты и отошли. Колени у неё дрогнули, она качнулась, но устояла. Стояла, раскачиваясь едва-едва, глядя в чёрный лёд. Белое платье на фоне льда было похоже на клочок снега, который ветром принесло на чёрную воду.

Больше от неё ничего и не требовалось.

Гарт встал рядом, лицом к алтарю, и смотрел прямо перед собой. Краем глаза — на неё.

Старый волк не спешил. Он опустился на колени, запахнул шкуру, чтобы не мешала, и начал раскатывать свитки. Кожа была старой, дубовой и темной от дыма и времени; она пружинила, норовила свернуться, и старик прижимал её концы речными камнями, отполированными до блеска. Знаки шли ровными рядами — выжженные, а может, и выросшие: никто не знал.

Читать их не мог никто в мире, кроме старого волка. Гарт проверял. В первую зиму после проклятия он потребовал свитки себе и просидел над ними до рассвета. Знаки не складывались в слова — они шевелились под взглядом, расползались, как трещины во льду, и к утру Гарт понял только одно: свитки тоже смотрели на него. Больше он их не трогал.

И вот теперь на них смотрела она.

Не на алтарь. Не на свечи, не на мутные глаза старика, не на свою смерть в чёрном стекле льда. На свитки.

Пятеро до неё смотрели в пол. На свои руки. На огонь. Так смотрят люди, у которых не осталось ничего своего. Никто из них не смотрел на свитки — на них было бессмысленно смотреть: для всего мира это была лишь старая кожа со странными выжженными закорючками.

Её глаза двигались по коже. Медленно. Ровно. Строчка за строчкой.

Гарт не был уверен: свечи мигали, тени ползли, от этой покачивающейся девчонки нельзя было ничего ждать. Но ему показалось.

Он ничего не сказал. И сказать было нечего. Эти знаки не прочёл бы и он, а если южанке померещилось в них что-то своё — что ж. Умирающие цепляются глазами за что попало: за узоры, за трещины, за чужие молитвы.

И всё же под рёбрами кольнуло — глухо, по-звериному. То самое, что утром не согласилось с её пустотой. Звериное не любило непонятного и предлагало только два пути: разобраться или придушить. Гарт не стал делать ни того, ни другого.

Старый волк тоже ничего не сказал. Но его руки, разглаживавшие кожу, замерли — на один удар сердца. Потом на два.

Затем старик выдохнул, поднялся с колен и встал напротив них — маленький, древний, пахнущий дымом и сушёными травами.

Гарт расправил плечи. Проклятие гудело в жилах терпеливо и тесно, словно волк перед прыжком.

— Начнём, — сказал старый волк. — Слушай слова, южанка. Повторяй за мной.

Глава 5

Суп был жидкий, гущи почти не было. Сверху плавал кусок незнакомой мне жирной рыбы.

Я ела быстро, стараясь отогнать от себя мысли о вкусе еды.

Меня предупредили: стоять у алтаря нужно самостоятельно. Значит, суп — это не еда. Это топливо. Я всю жизнь умею превращать объедки в топливо.

— Доела? — меня пнул один из стражников.

Я поднялась на ноги и смиренно закивала. Он брезгливо посмотрел на меня. Пусть смотрит. Плевать. Лишь бы не бил.

Он повёл меня по бесконечным каменным коридорам, лестницам. Мои ноги работали через раз: два шага свои, третий за счёт стражника.

Мне казалось, что мы шли вечно. Каменный пол снова холодил мои босые ноги.

А потом я услышала голоса.

За высокой чёрной дверью, в глубине, говорили двое. Один голос я узнала сразу — низкий, ровный. Голос моего будущего супруга. Или палача. Как ему больше нравилось. Второй голос был старый, скрипучий. Так скрипели полы в старом деревянном сарае на юге. Меня часто запирали там в наказание.

— Она согласилась? — спросил старый голос.

— Она произнесёт слова, — ответил Гарт.

Он не сказал «да». Не соврал, что я согласилась. «Произнесёт слова». Так говорят: коза даст молоко, дверь не скрипнет, труп не запротестует.

— Слова произносили и шестеро до неё. Слова — это пар над прорубью.

Я не поняла, что это значит, — но спине моей стало холоднее. Пар над прорубью…

— Тогда слушай лучше. Это твоя работа. Моя — привести.

Пауза. Потом Гарт заговорил снова — и по голосу я поняла, что он говорит ещё с кем-то. Таким голосом отец распоряжался насчёт сломанной мебели: «выбросить, новую не заводить».

— Как сдохнет, отвезёте её на Белое поле. Сначала отдадите её ему. Пусть дочитает над ней, что положено, чтобы южная Йор не прилипла к стенам. Потом отнесёте к остальным.

Я шла и слушала про своё тело.

Это умение у меня старое, отработанное: меня при мне обсуждали всю жизнь. Приданое, вес, зубы, способности к деторождению, обычно третьим лицом, как будто меня в комнате нет. Я думала, меня уже ничем не удивишь. Но эти... Эти говорили не о цене. О вывозе. «Не прилипла к стенам». Даже мёртвой, оказывается, я буду грязью на северных стенах. Чем-то, что надо дочистить. Хотя снаружи они меня уже отмыли. Ирма старалась.

«Отдадите её ему». Кому — ему? Их богу? Их ночи? Я не знала. Я знала только, что где-то есть Белое поле, что на нём лежат «остальные» шесть девушек, которые были до меня. И что мне место там уже приготовлено. Заранее. Похоже, это единственное место в двух концах света, которое готовили именно для меня.

— Как всегда, — сказал скрипучий голос.

— Как всегда. — подтвердил Гарт.

Двери отворились ровно на этих словах.

Им было всё равно, что я слышала. Я поняла это сразу, по лицам. Какой смысл стесняться при покойнице? Разговор о выносе мусора не прерывают из-за мусора.

Зал был огромен и тёмен. Вдоль стен в ямах тлели угли, и свет от них лежал на полу багровыми ленивыми озёрами. Свечи горели синим, ровным, неестественным пламенем, ни одна не дрожала, будто воздух в зале умер. А в глубине, там, куда не доставал свет, стоял алтарь из чёрного льда. Я увидела в нём отражение: белая дева, клочок снега на чёрной воде. Невеста. Призрак. Я не узнала себя ни в одном из этих слов.

Гарт стоял у алтаря, и я на миг не узнала и его.

Без волчьего плаща, в чёрной рубахе, шитой тусклым серебром, с волосами, стянутыми назад, он будто стал другим существом. Меньше, чем зверь. Больше, чем человек. Древнее обоих. Я подумала, что вот так, наверное, выглядит то, чему звери молятся.

Рядом с ним — маленький, высохший, до жути лёгкий на вид — стоял старик в вытертой до жёлтой кости шкуре белого волка. Глаза его подёрнулись белёсой мглой, как лёд в оттепель.

От старика пахло дымом и сушёными травами.

У меня кольнуло под рёбрами, я сбилась с шага. Этот запах я знала. Комната бабушки пахла именно так — дымом, сушёной мятой и ещё чем-то горьким, что она варила в маленьком котелке и называла «для сна». Я запретила себе думать, почему так пахнет северный колдун. Юг — большой, травы — одинаковые.

Меня подвели к алтарю и поставили — как ставят вещь, которая нужна по случаю. Ноги дрожали, колени просили согнуться, я стояла. Платье сползало с плеча, я придерживала его на груди. Босые ступни мёрзли о камень. Слева, на расстоянии ладони, стоял он — и от него шёл жар, ровный, как от печной стены, и моё подлое тело снова потянулось к нему за теплом.

Старик не спешил.

Он опустился на колени, запахнул шкуру, чтобы не мешала, и начал раскатывать свитки. Кожа была тёмная, прокопчённая, она всё время норовила свернуться, и старик прижимал её концы гладкими речными камнями. Знаки шли рядами — ровные, выжженные, а может, и выросшие на этой коже сами.

Я смотрела на них без всякого интереса. Чужие закорючки. Мёртвый язык мёртвого края. Мой взгляд скользил по ровным письменам, пока не зацепился.

Как цепляется ухо за слово родной речи в чужой болтовне.

Один знак. Я знала этот знак. Не «знала», а скорее узнала, как узнают лицо старого друга. Внутри у меня что-то дрогнуло. Я вспомнила.

Бабушкина комната. Зима. Лучина в её руке рисует по золе острые росчерки, а я, маленькая, заворожённая, повторяю за ней звуки — гортанные, тёплые, катящиеся, как камни по льду. «Повторяй, Густя. Это старая речь, на ней говорят те, кто не боится ночи». Я думала, это игра. Бабушкины игры всегда были странными, и дедушка в них не играл, а только подкидывал дров и смотрел на неё с такой тоской, будто игра была не для меня.

Потом бабушка ушла — рано, внезапно, посреди зимы, — и вместе с ней ушла комната, запах трав, и речь, и игра. Я была уверена, что забыла всё.

А я не забыла.

Мои глаза шли по коже — строчка за строчкой, медленно, по слогам, как в пять лет по слогам читают дарёную книгу. Я не успевала понимать всё — треть знаков темнела для меня чужими лицами, — но остальные... Остальные шевелились во мне и оживали, и где-то на самом дне меня сухой женский голос безошибочно произносил их один за другим. Я читала. Господи южный, я читала их свитки.

И между двумя строчками, среди переплетённых росчерков, я увидела знак, который знала слишком хорошо.

Роза.

Та самая. Прямые лепестки, спиральная серединка, короткий изгиб стебля. Точь-в-точь как на дедушкином кулоне. Как на печати бабушкиного дома, которой клеймили мёд и воск. Знак, который висел у меня на шее восемнадцать лет, а теперь лежал зашитый в подошве башмака в общей куче мёртвых вещей.

Стало очень тихо.

Не в зале — во мне. Даже страх замолчал, даже смертная арифметика, которой я считала часы, остановила счёт. Я стояла перед чёрным алтарём, в белом платье с чужого плеча, и смотрела на бабушкину розу в их свитках.

Я не заметила, что шевелю губами.

Заметила — только когда подняла глаза. Руки старика замерли над кожей. Он смотрел на меня — белёсыми, почти слепыми глазами, и я не могла понять, глядит он или видит. Один удар сердца. Второй. Жар Гарта слева стал злее. Я кожей чувствовала, что и он смотрит не на свитки. На меня.

«Скажи им», — приказала я себе. — «Скажи, что понимаешь».

Но старик молчал. И я промолчала тоже.

Не из глупости. Из северной, южной, попросту человеческой школы: никогда не показывай, что понимаешь больше, чем от тебя ждут. Отца я обманывала двенадцать лет фальшивым дневником.

Что они сделают, если узнают, что чужая девка читает их святыню? Я не знала. А всё, чего я не знала, в этом доме было похоже на слово «ужас».

Старик выдохнул — длинно, со свистом, как спускается пар. Поднялся с колен. Шкура его глухо шуршала. Он встал напротив нас — маленький, древний, пахнущий моей бабушкой.

Гарт расправил плечи. Жар от него пошёл волнами, я стояла слишком близко. На страх уже не было места: всё во мне занимала роза.

— Начнём, — сказал старый волк. — Слушай слова, южанка. Повторяй за мной.

Старик поднял руку — тонкую, в бурых пятнах, с костяным кольцом на пальце — и надавил ею на раскатанную кожу. По залу пошёл его голос: скрипучий, долгий, нараспев. Он читал слова со свитков — и я понимала их.

Не все. Примерно половину. Но половины хватало, чтобы мороз пошёл по коже: старик благословлял. Не в южном смысле — не во имя богов, не во имя любви. Он называл вещи по именам, как называют при покупке коровы: вот ночь, вот лёд, вот зверь, вот человек, вот женщина, вот срок. Он перечислял нас — перечислял вслух, и перечень был длиннее, чем я думала: я услышала про очаг, про кровь, про детей, про смертный час.

Про детей. Значит, и это здесь было прописано. Разумеется. Сосуд должен быть исправен.

Гарт наклонился к моему уху — я почувствовала жар его дыхания на виске — и зашептал, чётко, раздельно, чтобы я точно поняла:

— Я, — сказал он, — потом назови своё имя, южная роза, — он притормозил, когда старик запел громче. Когда он стих, Гарт продолжил: — Добровольно принимаю волю Севера и вступаю в союз с Ашем Гартом.

Имя. С этого начинаются все договоры, даже договоры со смертью.

Я стояла и молчала одну секунду, две, три. Зал ждал.

«Ну», — сказала я себе. — «Давай взвесим всё ещё раз. Ты это умеешь, ты всю жизнь только это и делаешь».

Думаем. Вариант первый: отказаться здесь, у алтаря. Итог: ледник. Неделя без света и смерть от холода и голода. Вряд ли кто-то будет запечатывать меня снова, чтобы не сдохла.

Вариант второй: имя назвать, а ночью... А ночью что? Убежать из спальни самого Аша Севера, из Дома, стоящего посреди вечной ночи, босиком, в платье с чужого плеча? Даже моя наглость, прокормленная восемнадцатью годами выживания, на такое не соглашалась. Вариант третий...

Вариант третий был тот, где я произношу слова.

Я остановилась. Думать дальше я не видела смысла. Зачем? И так всё понятно. Мне не выжить.

А что, собственно, выживание такое? Вернуться некуда: дом, где меня чуть не скормили собакам. Муж Альберт, от объятий которого меня неделю выворачивало наизнанку, ждал бы меня на юге, потирая потные ладони. Нет, правда, куда мне было бежать все эти годы? Я строила побег из тюрьмы, за стенами которой находилась виселица.

А здесь... Здесь я никому не нравлюсь. Здесь меня ненавидят — Ирма за своих девочек, стражники по привычке, весь Дом — за то, что я юг. Но ни на ком здесь не лежит южная пелена лжи, которую я читаю с семи лет. Этот мир ненавидит меня честно.

И он — тоже. Он не врал ни секунды. Он сказал: собственность, сосуд, палач. Он показал мне всё до последнего, включая вывоз тела. Я знаю всё, что меня ждёт.

Бабушка говорила... Отчего-то вдруг вспомнилось, некстати и кстати... Бабушка говорила в своих странных играх: «Лучше жестокая правда, чем сладкая ложь».

Она права. Смерть от него честнее жизни с Альбертом.

Вот. Вот и весь счёт. Ошибка могла быть только в одном — если я ошибаюсь насчёт «жизни после». Но её в расчёт не брал никто и никогда, значит, и я не буду. Я не прошу у этой ночи многого. Только честности. Кажется, здесь только этим и торгуют.

— Я, Августа, — сказала я.

Голос сорвался, но зал был устроен так, что даже мой тихий голос разносился раскатами грома.

— Добровольно принимаю волю Севера и вступаю в союз с Ашем Гартом.

Странное дело: слово «добровольно» — самое фальшивое слово в этой клятве прозвучало ровно.

Потому что в одной доле из ста оно было правдой. Никто же не заставлял меня сделать этот выбор. Меня только привели, доходчиво объяснив, что мне делать и чем чревато этого не делать.

Старик читал дальше. Гарт диктовал, ровно и холодно:

— Я признаю его власть над моим телом, моей кровью и моей судьбой.

Ну, с этим было просто.

Над телом — надо мной всю жизнь имели власть, и все они были в разы хуже Гарта.

Отец распоряжался моим телом как утварью: бил, когда оно попадалось под горячую руку, и продал, когда подвалил подходящий покупатель. Альберту его продали окончательно и с потрохами. Что до судьбы... позвольте рассмеяться. У кого? Где она, эта моя судьба, покажите её мне? Дневник, в котором я лгала три года? Комната, которую отдали Ёсе?

Моё тело и моя судьба — это два моих самых обветшалых имущества, оба в трещинах, оба краденые у меня ещё до рождения. Отдать их ему — всё равно что вернуть фальшивую монету, которую всучили тебе вместо наследства.

«Бери, — подумала я. — Бери, у меня всё равно ничего своего не было. Кроме, разве что, имени. Имя я оставлю себе. Августа. Хоть что-то здесь будет моим».

— Я признаю его власть над моим телом, моей кровью и моей судьбой, — повторила я, глядя в пол. Голос был ровный, и это меня даже позабавило: восемнадцать лет репетиций перед отцовским кабинетом не прошли даром.

Старик тянул слова.

Гарт наклонился снова:

— Я принимаю этот брак не по принуждению, а по своей воле, перед лицом холода и вечности.

Вот здесь я запнулась.

По своей воле.

По своей воле? Меня морили неделю в леднике. Меня били в бане за то, что я просто была, привели под руки. Какая уж тут воля.

Внезапно вспомнилось, как бабушка собиралась умирать.

Мне не сказали, что она умирает. Мне было восемь, у нас не сообщали детям лишнего. Но она сама позвала меня, посадила перед собой и сказала: «Густя, я умираю по своей воле. Никто не гонит меня, никто не заставляет. Не кори себя, ангел мой. Послушай. По своей воле — это не когда тебе хорошо. По своей воле — это когда ты сама выбрала из того, что тебе дали. Пусть из двух зол, пусть из щепоти соли, пусть из ничего. Но сама. Тогда это твоя судьба».

Сама. Я выбрала это сама. Я могла умереть раньше, могла сбежать раньше, но боялась. А сейчас… То, к чему я пришла, было целиком и полностью моим решением.

По своей воле. Действительно.

От меня ждали последнего, единственного действия, которое нельзя сделать чужими руками: согласиться. Сама. Меня нельзя было провести через это волоком, потому что слова не произнесутся сами, их говорю я, моим ртом, моим дыханием. Пусть всё остальное. Но вот эта секунда — моя воля.

Злая воля. Упрямая. Южная.

— Я принимаю этот брак... — я сбилась, воздух дрогнул в груди, я прикрыла глаза и досказала уже не аудитории, не алтарю, а себе: — ...не по принуждению, а по своей собственной воле, перед лицом холода и вечности.

Глаза открыла. Было тихо. Свечи горели ровно.

И я заметила, что больше не дрожу.

Старик поднял голову от свитков. Он смотрел на меня белёсыми глазами, в упор, дольше, чем смотрел раньше, и я не отвела взгляда.

Последнюю фразу Гарт произнёс, повернувшись ко мне, глядя прямо в глаза. Впервые за весь вечер.

— Я согласна связать свою Йор с его проклятием и разделить с ним его ношу до конца моих дней.

Вот теперь мне стало страшно.

Свою Йор. Свяжу то, чего во мне нет. Всю жизнь я была пустой — без силы брата, без грации сестры, без материнского огня.

«В тебе нет ни капли, ты колодец без воды», — сказал отец один раз, и это было единственное его мнение обо мне, в котором я не сомневалась. Так вот, я, выходит, собралась отдать то, чего не имею. Самая честная сделка всех времён: продаю пустой кувшин, а покупатель об этом не знает.

— Я согласна связать свою Йор с его проклятием и разделить с ним его ношу до конца моих дней, — выдохнула я.

Старик заканчивал свое заунывное пение. Наступила тишина.

Я вдруг поняла, что действительно согласна отдать своё сердце его проклятию и разделить с ним его ношу до конца моих дней. Лишь бы он никогда меня не обманывал.

В зале погасли свечи.

Глава 6

Когда она произнесла последнее слово «дней», все свечи погасли одновременно.

Разом. Без ветра. Без сквозняка. Просто пламя исчезло, словно его вырвали из этого мира, оставив лишь сизые струйки дыма, которые медленно поднимались к потолку. В темноте остался только холодный свет, просачивающийся из узких окон, и он был серым, мертвенным, как предсмертный вздох зимы.

Гарт замер. Раньше такого никогда не происходило. Его люди часами тушили свечи для экономии.

Он чувствовал, как проклятие внутри него шевельнулось. Это была не привычная тупая боль, а что-то иное.

Что-то живое. Оно пульсировало в его венах, как чужое сердце.

Он стиснул зубы, когда первая волна боли ударила в грудь, разливаясь по рёбрам, скручивая внутренности в тугой узел.

А потом оно завыло.

Гарт знал своё проклятие, как знают старого пса: четырнадцать лет оно жило в нём, и он изучил все его повадки. Оно умело ныть ровно, глухо, на одной ноте, как ноют сломанные кости перед метелью.

Умело кусать короткими вспышками под лопаткой, когда он перегревал тело у горна или на сече.

Умело спать неделями, свернувшись где-то под рёбрами, дремучее и равнодушное. Оно было зверем-одиночкой, оно никогда не звало и не искало, оно просто пожирало его изнутри, медленно, по расписанию, которое составил ему отец.

Такого, как сейчас, не было никогда.

Оно металось. Оно билось в его венах, как бьётся в неводе пойманная рыба. Оно не болело привычно, скорее напряглось, как напрягается тело перед прыжком. Четырнадцать лет. Он знал о проклятии всё, как он думал. Или почти всё, как оказалось.

Он стоял в темноте, опустив голову, и слушал себя. Так, как учил его старый волк много лет назад: не борись, слушай. Проклятие рвалось — он чувствовал направление рывка с точностью до вершка. Не наружу, не к сердцу, не к горлу, как рвалось всегда в дурные ночи. Оно рвалось вниз. К низу живота, к позвоночнику, к бёдрам — прочь от рассудка, к телу, к тому, что в нём было от звериного. Оно собиралось там, сворачивалось в тугой горячий ком — и Гарт впервые за много лет не мог предсказать его ни на шаг вперёд.

«Что с тобой?» — спросил он его без слов, как спрашивал всегда.

Проклятие не ответило. Оно билось. Усиливалось.

Логика была простая и честная. Обряд начался — значит, оно вступило в силу. Раз вступило в силу — значит, действует. Раз так мечется и печёт — значит, действие сильнее прежнего.

Проклятие почуяло конец ритуала и беснуется от жадности: шесть лет оно ждало невест, шесть лет получало своё. Сейчас ему просто открыли новую кормушку, и оно воет от предвкушения. Так воет зверь, почуявший живую кровь.

Он стоял и слушал, как по его венам, вздуваясь чёрными узлами, ходит волна за волной, и каждая — горячей прежней. У него перед глазами плыли серые круги. Знакомое. Так было с пятой. И с четвёртой. И с третьей — да, с третьей оно тоже вот так вот рванулось вниз живота, а потом девчонка умерла к утру, и оно улеглось, сытное и ровное, до следующей. Значит, и сейчас — то же самое. Только сильнее.

Значит, эта сдохнет быстрее всех.

— Забрать её в мои покои, — выдохнул он сквозь зубы, не глядя на охранников. Голос его стал ниже, глубже, словно говорил не он, а само проклятие. — Немедленно.

Охранники не посмели медлить. Они подхватили Август. Она почти не сопротивлялась. Гарт шёл следом, и каждый его шаг отдавался в висках пульсирующей болью. Он чувствовал, как чёрные вены вздуваются на его руках, как они ползут по шее, как трещины льда появляются на его коже, проступая изнутри.

Лестница далась ему втрое дороже, чем обычно. На площадке он оперся о стену, чтобы перевести дыхание. Коротко, всего на один вдох, пока охранники тащили её вверх по ступеням.

Он с изумлением понял, что ладонь оставила на камне мокрый след. Таял. Камень под его рукой дымился тонко и зло, как вода на раскалённой сковороде. Четырнадцать лет его тело жгло изнутри — но чтоб снаружи. Чтоб он плавил камень голой кожей.

«Усилилось», — сказал он себе ещё раз.

Когда они вошли в его комнаты, он приказал охранникам уйти. Дверь захлопнулась, оставив их вдвоём.

Щёлкнул замок.

Она стояла, покорно опустив глаза в пол.

Гарт стоял и слушал себя. Проклятие не унималось, до сих пор ходило в нём волнами, ожидая своего. Каждая волна била сильнее предыдущей, затем отпускала и била снова. Уже сильнее.

Он чувствовал: если сейчас не начать, оно начнёт само. Оно никогда не начинало само. Он всегда был хозяином: он решал, когда терпеть, когда глушить его вином и сном, когда выть в подземелье, где никто не слышит. Четырнадцать лет они жили по его расписанию.

Сегодня расписание потухло вместе со свечами.

Он смотрел на неё, на сбившееся белое платье, на мокрые волосы, на её худые лопатки под тонкой шерстью — и думал о том, о чём полагалось думать: о ритуале, о завершении, о проклятии, которое требует своего. Слова были правильные. Мысли — правильные, гладкие, обкатанные шестью смертями.

Гарт прикрыл глаза, собирая остатки рассудка в кулак, и сделал первый шаг к ней через комнату.

Шаг. Второй.

Комната была невелика. Четыре шага отделяли его от неё. Он сделал три и почувствовал, как с каждым из них проклятие натягивается внутри туже, как тетива.

Она стояла у стены, опустив глаза.

Пока живая. Он видел, как вздымается её грудь, большая, по меркам северян, грудь. Она поднималась и опускалась часто, мелко, по-птичьи. Так дышали все они, когда начиналось.

Он подошёл вплотную, тяжело дыша, и его рука метнулась к её горлу. Сжала не до боли. Просто хотел показать: он здесь хозяин. Он решает, когда ей дышать.

— Ты сделала это, — выдохнул он, и в голосе смешались боль и ярость. — Ты произнесла слова. Теперь ты моя. И проклятие... — очередная волна обожгла ему грудь, он зашипел сквозь зубы, — проклятие требует завершения.

Он отпустил её горло и рванул ворот её платья, срывая грубую шерсть с плеч. Глаза его налились белым, зрачки сузились до точек.

— Ты умрёшь сегодня, — сказал он ей в ухо, и голос его дрожал уже не от ярости — от боли. — Я знаю это. Ты не первая, и я видел этот взгляд. Но ты будешь умирать дольше и мучительнее, чем все предыдущие. Потому что твой Йор сопротивляется, и проклятие будет вырывать его из тебя по частям.

Он схватил её за плечи и толкнул на жёсткую, застеленную медвежьими шкурами кровать. Рыжие волосы разметались вокруг неё, и он навис сверху. Его ладонь сжала оба её запястья, прижала к шкурам над её головой; вторая рука легла на талию и сжала до синяков. Каждое движение было грубым и резким. Он не умел быть нежным, а проклятие требовало её Йор, её крови, её жизни. Он знал, что она умрёт. Знал, что будет мучиться сам. Остановиться он не мог. Ни сегодня, никогда не мог.

Её кожа была холодной под его пальцами. Замерзла.

Она закричала — надрывно, умоляюще:

— Прошу, не надо! Нет!

Гарт знал этот крик. Он слышал его шесть раз, и каждый раз он означал одно: начало конца. Смерть подкрадывалась к ним обоим, и проклятие жадно пило её страх. Он чувствовал, как с каждым её криком боль в груди чуть стихает, будто его кормят южными лакомствами.

Он не остановился. Запястья сжались до хруста, он прижал её к шкурам всем весом. Лицо его было искажено, глаза белые, как снежная пустошь.

— Ты думаешь, твои мольбы остановят меня? — выдохнул он. — Ты думаешь, что ты первая, кто кричит? Первая, кто умоляет? — Он склонился ниже; его дыхание — горячее, обжигающее — коснулось её щеки. — Я слышал это шесть раз. И каждый раз они умирали. Ты умрёшь тоже. Разница лишь в том, как я это сделаю.

Пальцы впились в талию, оставляя синяки. Проклятие пульсировало, требуя больше.

— Кричи, — прошептал он с почти звериной насмешкой. — Кричи громче. Может быть, если ты будешь кричать достаточно долго, я почувствую жалость. Но мы оба знаем, что этого не случится.

Рука скользнула ниже, к её бёдрам. Её тело под ним дрожало: от холода, от страха или от боли. Он не думал об этом.

Он знал, как это будет дальше. У третьей Йор загорелась под ключицей. Гарт помнил эти чёрные трещины, расползшиеся по белой коже. Скоро и эта начнёт гореть изнутри. Снаружи выл ветер, в комнате было темно, и только её крики и его тяжёлое дыхание заполняли тишину.

Она отвернулась от него, когда он потянулся к её губам.

Гарт замер. Лицо её метнулось в сторону. Детский поступок. Глупый.

— Ты отворачиваешься, — сказал он тихо, почти задумчиво. Голос дрожал от боли. — Думаешь, что, если не будешь смотреть на меня, я стану мягче?

Он коротко усмехнулся.

— Ты ошибаешься.

Рука с её бедра скользнула вверх, к подбородку, сжала его и повернула её лицо обратно — резко, почти грубо; он не скрывал, чего ему стоила эта мягкость.

— Ты будешь смотреть на меня, — произнёс он, наклоняясь так близко, что дыхание коснулось её губ. — Ты будешь видеть каждую секунду того, что я делаю. Ты будешь чувствовать это до самого конца. Только тогда проклятие даст мне жить дальше.

Хватка на подбородке ослабла, но не разжалась. Он смотрел ей в глаза — там теплилась жизнь и ненависть, и это был тот огонь, который он искал.

— Я дам тебе одно утешение, — голос упал до шёпота. — Когда поймёшь, что это неизбежно, — можешь закрыть глаза. Я не буду тебя за это наказывать.

Он отпустил её подбородок и опустился к шее, впиваясь губами в холодную кожу. Это была демонстрация его власти. Проклятие требовало своего. Больше он медлить не мог.

Она мелко задрожала и перестала сопротивляться. Тихо всхлипнула и прошептала:

— Я не буду вырываться. Пожалуйста, не так сильно. Немного медленнее.

Гарт замер.

Она не просила пощады. Она просила быть медленнее? Этого не делал никто из шестерых до неё. Они выли, царапались, вырывались и молились своим южным богам. Эта просто попросила быть медленнее?

Он отстранился от её шеи, навис, вглядываясь в лицо. Глаза его всё ещё белели от боли.

— Ты просишь меня быть медленнее? — переспросил он, и тень удивления на миг приглушила боль.

Она несмело кивнула.

— Прошу, всего немного…

Он смотрел — на дрожащие плечи, на слёзы, скатывающиеся по вискам в волосы, на плотно сжатые губы. Она не вырывалась. Лежала покорно.

— Ты не первая, кто просит меня быть нежным, — сказал он, и голос стал тише, тяжелее. — Но ты первая, кто попросил меня быть медленным. Это... любопытно.

Он откинулся назад, сел, провёл ладонью по лицу, стирая пот. Проклятие всё ещё ходило в нём волнами, но он вынудил себя притормозить. Гарт старался держать проклятие на цепи из последних сил.

— Хорошо, — сказал он внезапно, ровным, почти спокойным голосом. — Я могу быть медленным. Посмотрим, сколько ты сможешь вытерпеть, прежде чем твой Йор начнёт гореть.

В процессе
5,0
2 оценки