Читать книгу: «Шлиман»
© ИП Воробьёв В.А.
© ООО ИД «СОЮЗ»

Детские сказки
Муза внушила певцу возгласить о вождях знаменитых,
Выбрав из песни, в то время везде до небес возносимой.
Повесть о храбром Ахилле и мудром царе Одиссее…
«Одиссея», VIII, 73-751
Заслышав голос отца, Генрих спешил убраться с глаз долой. Он удирал в сад, что тянулся от пасторского дома к ручью, забирался в беседку и сидел притаившись. Но раскатистый бас пастора доносился и сюда. Отец был вечно недоволен. Он жаловался на судьбу, которая закинула его в эту мекленбургскую дыру (Мекленбург – отсталая сельскохозяйственная область в северо-восточной Германии у побережья Балтийского моря), проклинал жадных кредиторов и неблагодарных прихожан, ругал жену за то, что она не умеет экономить и плохо воспитывает детей. Потом он накидывался с бранью на Доротею – на Дютц, как звал свою старшую сестру Генрих, – за ошибки в ее диктанте. Дютц тоненьким голоском беспомощно оправдывалась, от этого отец злился еще больше.
Накричавшись, отец усаживался у окна и принимался во весь голос распевать «God save the King» («Боже, спаси короля» – английский национальный гимн) в собственном переводе на древнееврейский язык. Перевод был посредственный, но в деревне Анкерсгаген некому было указать пастору Эрнсту Шлиману на ошибки в древнееврейском стихе.
У пастора Шлимана были причины жаловаться на судьбу. Молодость провел он в богатом и шумном Гамбурге. Будучи молодым учителем, он стал прилежно изучать богословие. Честолюбивый, он мечтал достигнуть великой учености, поразить мир своими проповедями, а если не удастся – то стихами. В то время каждый немецкий студент писал стихи. Молодые поэты до хрипоты спорили в винных погребках о французской революции и Наполеоне, о разуме и свободе. Они позволяли себе непочтительно подтрунивать над великим, в то время уже порядочно одряхлевшим Гёте.
Подчиняясь общему увлечению, Эрнст Шлиман тоже написал пародию на песню Миньоны (Миньона – одно из действующих лиц в сочинении Гёте «Годы учения Вильгельма Мейстера»). Напечатать ее не удалось.
…Что помешало ему стать поэтом или проповедником? Он и сам в точности не знал. Может быть, всему причиной бедность: и отец его и дед были деревенскими пасторами, от богатства прадеда – любекского купца – осталось лишь семейное предание.
Эрнсту Шлиману предложили место пастора в местечке Нейбукове, в герцогстве Мекленбург-Шверинском. Он согласился, уговорив себя, что это временно. Через несколько лет он женился на шестнадцатилетней Луизе, дочери местного бургомистра, тихой, робкой и задумчивой девушке. Пошли дети – сначала дочери, Элиза и Доротея. 6 января 1822 года родился сын Генрих. Жить становилось труднее. Гамбург вспоминался все реже. Шлиманы перебрались в Анкерсгаген, глухую деревушку между Пенцлином и Вареном, в том же Мекленбург-Шверине. Здесь пастор надеялся поправить свои дела.
Крепостное право, формально отмененное в 1820 году, в Анкерсгагене оставалось фактически незыблемым (В действительности феодальная власть помещиков в мекленбургских деревнях сохранялась еще столетие). Хозяйство в деревне велось чуть ли не натуральное, и, по расчетам Шлимана, доброхотные даяния паствы должны были сделать пасторскую жизнь беспечальной.
Но деревенская идиллия не удалась. Крестьяне оказались нищими поденщиками, с них взять было нечего. Многие разбегались из Анкерсгагена куда глаза глядят – кто в большие города, на фабрики, а кто за границу, в Америку. Местный помещик и два-три богатых фермера были довольно скупы.
Семейство все увеличивалось. Детей было уже шестеро – три сына и три дочери. Жизнь становилась все дороже. Росли долги. Приближалась старость, пастору давно перевалило за сорок, мечты надо было оставить.
Но пастор шумел. Он кричал на жену, которую возненавидел за тихость, за игру на фортепьяно, за стихи Гельдера (И.Г. Гельдер (1744–1803) – немецкий философ и литературный критик, оказал большое влияние на Гёте) и Виланда (К.М. Виланд (1733–1813) – немецкий писатель), переписанные в ее альбом, за то, что дети ее любили, а его боялись. Он кричал на детей, на прихожан в церкви, на пономаря Пранге и даже на одноногого, одноглазого Веллерта, который в деревне совмещал обязанности могильщика и портного и с которым все были вежливы из боязни попасться ему на язык, насмешливый и беспощадный.
В сущности, Эрнст Шлиман не был злым человеком. Но жизнь жестоко теснила его экспансивный темперамент.
В доме Генриху не было покоя. Хорошо было только в саду, в беседке над ручьем. Он подолгу сидел там, вспоминая разные интересные истории, народные легенды. Ручей назывался «Серебряное покрывало». Говорили, что в лунные ночи из ручья встает женщина в сверкающей одежде из чистого серебра. Было до жути интересно мечтать о том, чтобы однажды ночью встать с постели, пробраться сюда и посмотреть, что делает эта волшебница. И еще хорошо было бы пойти в полночь на кладбище – взглянуть, не выросла ли из-под земли нога Геннинга Браденкирля…
Историю Геннинга Браденкирля одноглазый Веллерт рассказывал так, что волосы шевелились на голове от страха и руки холодели. Каждый раз Веллерт прибавлял все новые подробности. Маленький Генрих не замечал, что эти подробности иногда противоречат рассказанным прежде.
Он и сам любил рассказывать сказки. Соседские мальчишки почему-то смеялись над ним и над его рассказами. Генрих отходил от них в сторонку, становился задумчивым и с нетерпением отсчитывал, сколько дней осталось до следующего урока танцев.
Два раза в неделю из соседней деревушки на двуколке приезжали Минна и Луиза, дочери фермера Мейнке. Генрих исчезал в детской, долго умывался, поливал водой непокорные волосы и приглаживал их щеткой, потом появлялся перед девочками во всем блеске.
Генрих, Минна, Луиза и сын местного помещика Гельдта совместно обучались танцам.
Нельзя сказать, чтобы контрданс очень привлекал Генриха, зато в дни, когда Минна с Луизой приезжали на урок, он находил доверчивых слушательниц. Он мог без конца рассказывать девочкам страшные истории. Те слушали, по временам взвизгивая от ужаса.
Едва ли найдется деревушка в Мекленбурге, с которой не связано какое-нибудь местное предание. Анкерсгаген в этом отношении был особенно богат. Но Генриха увлекали не сказки о подземных человечках-гномах, о ведьмах и феях, будто бы населявших леса, озера, церкви и чердаки Мекленбурга. Мальчик гораздо больше любил слушать предания о событиях, носивших исторический характер, оставивших какой-то реальный след на земле. Поэтому развалины старого замка на холме особенно волновали его воображение, и легенда о Геннинге запомнилась ему на всю жизнь.
Старый замок давно разрушился, и нынешний владелец имения, помещик Гельдт, перестроил его совершенно. Не осталось и следа от вала и рва, от подъемного моста и ворот, от большей части прежних дворовых построек. На их месте стоял теперь современный помещичий дом. Но тем мрачней высились на холме уцелевшие части старой крепостной стены и башня, в которой когда-то обитал Геннинг фон Гольдштейн, рыцарь-разбойник, по прозванию Браденкирль.
Однажды, собравшись в доме Гельдта на очередной урок танцев, дети решили осмотреть развалины замка. Впрочем, решение принял один Генрих, Минна и Луиза лишь безропотно последовали за ним. Благоразумный Гельдт-младший предпочел остаться дома: он был нелюбопытен, и, кроме того, эти развалины все равно достанутся ему по наследству, когда он вырастет.
Дрожа от страха, девочки вслед за Генрихом пробирались по полуразвалившейся лестнице башни, плутали по коридорам, устроенным в стене саженной толщины, бродили по заросшему бурьяном саду.
Генрих рассказывал. Он с непостижимой легкостью разбирался в этих руинах, безошибочно находил места, о которых говорилось в легенде.
…Геннинг наводил ужас на всю округу своими жестокими налетами и грабежами. Дорога мимо замка стала зарастать травой, по ней боялись ездить. Геннинг со своей дружиной награбил несметные богатства. Вон под тем курганом он похоронил своего умершего ребенка в колыбели из червонного золота.
Однажды, поссорившись с неким герцогом, он задумал зазвать его в гости, чтобы коварно убить. Герцог принял приглашение и отправился в путь. Но крепостной Геннинга, пастух, подстерег герцога по дороге и выдал ему замысел своего господина. Герцог со всей свитой немедленно повернул обратно.
Геннинг скоро узнал, кто раскрыл его план герцогу. Пастуха схватили и по приказанию рыцаря изжарили в камине на огромной железной сковороде (Прозвище «Браденкирль» – испорченное «Brat den Kerl – означает «изжарь молодца»). Трещина в стене залы, занимавшей второй этаж башни, – вечный след от камина, где жарили несчастного пастуха. Камин замуровали, но трещину никак не удается заделать.
Когда пастух корчился в смертных муках, Геннинг, злобно издеваясь над своей жертвой, дал ему пинок.
Вскоре герцог вернулся к Анкерсгагену с целой армией солдат, осадил замок и взял его приступом. Увидев, что песенка спета, старый разбойник зарыл свои сокровища в саду, под круглой башней, от которой теперь остались одни развалины, а затем покончил с собой. Его похоронили на кладбище под огромной каменной плитой, но земля долго не принимала его проклятую ногу, которой он дал пинок пастуху. Могильщики ее засыпали землей, а наутро снова вырастала из-под камня огромная левая нога в черном чулке и башмаке. Могильщик Веллерт клялся Генриху, что сам видел ее, когда был молодым, и пономарь Пранге тоже подтверждал, что нога вырастала…
Мальчик рассказывал историю Геннинга с подробностями, убежденно. Она была для него связана с ясно видимыми, подлинными, несомненными вещами. История эта была запечатлена на стенах замка, на замурованном камине, на огромной могильной плите.
Генриха вовсе не беспокоило, что история Геннинга не подтверждается никакими прямыми доказательствами. Например, никаких надписей с именем Геннинга Браденкирля в замке не было. Но достаточно было взглянуть на стенную глиняную скульптуру-рельеф, украшавшую одну из стен башни. Скульптура изображала рыцаря. Это, конечно, был Геннинг. По преданию, эта скульптура была забрызгана кровью несчастного пастуха, и с тех пор никак не удавалось закрасить проклятый портрет: краска сразу же отваливалась.
Так в сознании мальчика народное предание становилось неотделимым от материальных памятников прошлого.
Как удивился бы Генрих, узнав, что легенда о Геннинге гораздо моложе самого Геннинга, что она возникла лишь тогда, когда Анкерсгагенский замок уже лежал в руинах и когда народная фантазия потребовала объяснения странного прозвища «Браденкирль».
В основе этой смешной и наивной детской веры в существование заколдованной ноги рыцаря-разбойника лежала вера в народное предание.
И именно глубокая любовь к народным сказаниям, народному эпосу способствовала тому, что Шлиман через много лет, вдали от Анкерсгагена, под небом Греции, сделал свои замечательные открытия.
Жизнь Генриха Шлимана – доказательство того, что на верном пути стоит лишь тот историк, который не пренебрегает мудростью народа, его памятью, его творчеством…
Развалины старого замка, ручей «Серебряное покрывало» и садовая беседка с привидением не смогли заслонить от маленького Шлимана действительности. Но чувство реального проявлялось у него весьма своеобразно. Однажды, наслушавшись жалоб отца на безденежье, он набрался храбрости и посоветовал… раскопать курган и взять золотую колыбель сына Геннинга (История с золотой колыбелью – «бродячий мотив» легенды. В одной из соседних мекленбургских деревень рассказывали, что католические монахини, изгнанные протестантами во времена Реформации, сложили монастырские сокровища в золотую колыбель и спрятали ее в подвале до лучших времен).
Отец долго хохотал, а Генрих так и не понял до конца жизни, что в этом было смешного.
Но однажды ночью отец столкнулся с сыном на лестнице. Оказалось, что мальчик в одной рубашонке собрался на кладбище – посмотреть, не выросла ли снова нога Геннинга Браденкирля. Пастор Шлиман понял, что пора всерьез заняться воспитанием сына.
Прежде всего нужно было оградить ребенка от дурацких бредней пропойцы Веллерта.
Генрих был очень огорчен, когда отец запретил ему слушать рассказы хромого могильщика. Балагур, остряк и циник, Веллерт обладал неистощимым запасом разных историй, прибауток и анекдотов. Память у него была изумительная. Ему ничего не стоило, выслушав в церкви пасторскую проповедь, повторить ее потом слово в слово со всеми многозначительными ужимками и широкими жестами, которые так любил пастор Шлиман. Через пятьдесят лет, вспоминая о Веллерте, Генрих Шлиман писал: «Этот человек, если бы ему была открыта дорога к школьному и университетскому образованию, несомненно стал бы выдающимся ученым».
Веллерт скоро узнал о нагоняе, полученном пасторским сыном за любознательность. Встретив мальчика на улице, он остановил его и объяснил, что напрасно теперь стараться увидеть ногу преступного рыцаря: еще мальчишкой он, Веллерт, вместе с Пранге отрезал эту ногу и околачивал ею груши с деревьев. С тех пор нога не растет.
Чрезвычайно любопытно, что Шлиман в своих воспоминаниях к рассказу о Браденкирле прибавил следующее примечание: «По позднейшему преданию, выросшая из-под земли нога была похоронена перед самым алтарем. Поразительно, что, как сообщает мой дядя, пастор Ганс Беккер (нынешний священник Анкерсгагенского прихода), при предпринятом несколько лет тому назад ремонте церкви была обнаружена неглубоко в земле, под алтарем, кость человеческой ноги».
Конечно, в то время, когда были написаны эти строки, Шлиман уже прекрасно понимал, что именно кость, найденная в земле, дала повод для создания «позднейшего предания» – эффектной концовки легенды. Но он не мог себе отказать в удовольствии еще одним штрихом «овеществить» предание о Геннинге.
Мы так подробно останавливаемся на всех этих легендах потому, что Шлиман сам неоднократно подчеркивал свой детский интерес ко всему «таинственному и романтическому». Несомненно, что местный фольклор оказал большое влияние на впечатлительного мальчика. Но скоро перед ним раскрылся новый поэтический мир, он узнал иные предания, величие которых затмило и отодвинуло на задний план примитивные, доморощенные мекленбургские сказки.
Пастор Шлиман решил дать сыну классическое образование. После той памятной ночной встречи на лестнице Генрих был усажен за латинскую грамматику и древнюю историю. Пастор не замечал, что сам уже не очень тверд в этих предметах. Недостаток фактических сведений легко восполнялся воодушевлением. Особенно увлекался пастор Шлиман, рассказывая сыну о гибели Помпеи и Геркуланума (Помпеи и Геркуланум – два небольших города в окрестностях Неаполя (Италия). Они были засыпаны лавой и пеплом во время извержения Везувия в 79 году. С XVIII века там велись долгое время раскопки, позволившие во многом восстановить подробности жизни античного города).
Как раз в первые десятилетия прошлого века возобновились начатые еще в 1748 году раскопки Помпеи. Интерес к трагически погибшему городу проявляли не только ученые. О Помпеях в то время писали в газетах, болтали в гостиных. О Помпеях упоминалось в стихах, а Карл Павлович Брюллов под впечатлением посещения раскопок написал свою знаменитую картину (Речь идет о его знаменитой картине «Последний день Помпеи»).
И до захолустного Анкерсгагена докатилось это увлечение.
Голос Эрнста Шлимана гремел раскатами, когда он рисовал сыну картину разбушевавшегося Везувия. Пастор вдруг почувствовал себя историком и археологом, он уже мечтал о том, чтобы поехать в Неаполь, посетить Помпеи, сделать поразительные открытия.
Генрих слушал внимательно, запоминал имена, даты, факты. У него была жадная и цепкая память.
Когда о Помпеях было рассказано все, что пастор помнил, наступил черед Гомера. Греческого языка Эрнст Шлиман не знал, но читал Гомера в немецком переводе Фосса. Рассказы о сражениях и об уничтожении Трои Генриху понравились. Но ему трудно было вообразить себе всех этих Одиссеев, Ахиллов и Гекторов. Это была какая-то другая жизнь, непохожая на анкерсгагенскую, и люди эти были, очевидно, не похожи на окружавших Генриха людей.
Отец рассказал, что в анкерсгагенском замке, в том самом, где когда-то буйствовал Геннинг Браденкирль, жил в 1769 году Иоганн-Генрих Фосс, переводчик Гомера. Но и от этого Гомер не стал понятней восьмилетнему ребенку.
На рождество отец подарил Генриху книгу Георга-Людвига Еррера «Всемирная история для детей». Перелистывая ее, мальчик увидел интересную картинку: войско штурмует горящий город. В клубах дыма вырисовываются мощные крепостные стены с четырехугольной башней. На переднем плане – воин несет на плечах старика и за руку ведет маленького мальчика.
Оказалось, что это Эней с отцом и сыном бежит из горящей Трои.
Здесь начинается одна из самых спорных страниц в биографии Шлимана, вызвавшая много разногласий среди писавших о нем. Вот как сам Шлиман описывает этот эпизод:
«Я радостно воскликнул: «Отец, ты ошибся! Еррер видел Трою, иначе он не смог бы ее нарисовать!» – «Сынок, – ответил он, – это лишь воображаемая картина». Но на мой вопрос, в действительности ли древняя Троя имела такие большие стены, он ответил утвердительно. «Отец, – сказал я тогда, – если такие стены существовали, они не могли быть совершенно уничтожены, они лишь погребены под пылью и мусором столетий». Он мне вновь возразил, но я остался при своем мнении, и, наконец, мы порешили на том, что я когда-нибудь откопаю Трою».
Конечно, это вымышленный разговор. Он был написан в то время, когда пятидесятидевятилетний Шлиман освещал «обратным светом» свою путаную и необычную жизнь. Тогда Шлиман был уже убежден сам и считал нужным убедить других, что великое дело, совершенное им, было задумано еще в детстве, что вся его долгая жизнь была планомерным и настойчивым стремлением к заранее намеченной цели.
Это – самообман, хотя и вполне понятный в устах Шлимана. Но зерно истины в приведенном рассказе есть. Несомненно, картинка из книги заинтересовала мальчика. Несомненно, отец мог сказать Генриху, что город Троя исчез бесследно. И очень может быть, что Генрих не поверил отцу.
Но от такого разговора до плана раскопок Трои, до установления цели всей жизни еще очень далеко.
Как бы то ни было, на следующем уроке танцев Генрих уже рассказывал Минне и Луизе Мейнке о гибели Трои.
Минна была доброй и послушной девочкой. Она готова была часами слушать рассказы Генриха, никогда не перебивала, а в нужных местах ахала и вздыхала. Как раз такой друг нужен был Генриху. С соседскими мальчишками – насмешниками и сорванцами – он не сдружился, братья его были слишком малы, а сестры жили какой-то своей, обособленной, непонятной и глупой жизнью – в мире цветных ленточек, самодельных кукол и пуговиц от старого платья. Кое-как он ладил только с Дютц. Старшая сестра, Элиза, была набожна, зла и больше всего на свете любила читать мальчикам ехидно-благонравные нотации.
Свою мать Генрих по-детски любил, но настоящей близости между ними не установилась. Мать была всегда удручена, молчалива. В последнее время она часто хворала и давно уже не прикасалась к фортепьяно. Ей не о чем было рассказывать сыну, а Генрих ничего не спрашивал у нее. Поэтому всю силу своей дружбы мальчик перенес на Минну. Однажды он заявил ей, что они поженятся, когда вырастут. Минна, конечно, послушно согласилась. Генрих счел дело решенным.
Дома Генрих старался бывать как можно меньше. Отец непрестанно злился и кричал, что его разоряют. Мать часто плакала. Служанка Фикхен, о связи которой с пастором давно уже поговаривали соседки, хозяйничала в доме как хотела. Она была модницей и едва ли не через воскресенье появлялась в церкви в новом платье.
Отец все больше запутывался в долгах.
В семействе ожидалось прибавление – должен был родиться седьмой ребенок.
Роды были тяжелые, мать долго болела. Врач сказал, что это «нервная горячка» – ныне несуществующая болезнь, симптомы которой описаны в старинных повестях, где врач над постелью больного разводит руками и призывает надеяться на провидение.
Мать так и не поправилась. Она умерла в марте 1831 года, на тридцать восьмом году жизни. Генриху было тогда девять лет.
Пастор Шлиман давно уже возненавидел жену, считая ее виновницей крушения всех мечтаний его юности. Эту ненависть он сохранил и после ее смерти, до конца своей долгой жизни. Но, собственноручно делая в церковной книге запись о кончине жены, он с непостижимым лицемерием – а может быть, и в приступе внезапного раскаяния – приписал: «Господь да наградит безвременно усопшую чистым и вечным блаженством за всю любовь и нежную заботу, которую она проявила при жизни ко мне и к нашим детям. Это искренняя мольба ее удрученного горем супруга и семи малых детей, оставленных ею».
Жизнь в пасторском доме стала совершенно невыносимой, особенно с тех пор, как у отца начались неприятности с приходом.
Пастор Шлиман никогда не был на особенно хорошем счету у анкерсгагенских обывателей. Его громкий голос и воинственные жесты нарушали торжественность церковной службы. А тут еще Фикхен совсем обнаглела. Она заявила соседкам, что скоро станет пасторшей и на этом основании требует соответствующего уважения к себе. Соседки подняли ее на смех. Началась склока. Прихожане стали поговаривать о том, что шелковые и бархатные платья Фикхен обходятся недешево, и следует проверить сохранность церковной казны.
С пастором перестали здороваться. Дело получило огласку. Вскоре церковные власти назначили ревизию дел и следствие.
Родители Минны Мейнке запретили дочери встречаться с сыном опального пастора. Это было особенно тяжелым ударом для Генриха. Он плакал, не переставая, от тоски и непонятной ему, незаслуженной обиды.
Через несколько дней Генрих был отправлен к своему дяде, тоже пастору, в деревню Калькхорст, возле Ней-Стрелица. Старших дочерей Эрнст Шлиман отослал к другим родственникам. Семья развалилась навсегда.
Дядя Фридрих принял Генриха не очень радушно, но благожелательно. Мальчику нужно учиться. Что он знает? Ничего? Очень жаль. Его будет готовить в гимназию господин Карл Андрес, кандидат наук, молодой, но чрезвычайно ученый человек.
Господин Андрес усердно принялся за дело, и уже к концу 1832 года Генрих был в состоянии ужасной школьной латынью изложить похождения героев Троянской войны, ахейских вождей Агамемнона и Одиссея. Сочинение было троекратно переписано под наблюдением учителя и торжественно послано отцу в качестве рождественского подарка.
Весной 1833 года Генрих был принят в Ней-Стрелицкую гимназию. Поселился он в Ней-Стрелице у придворного музыканта, господина Лауэ. Великий герцог Мекленбург-Стрелицкий, следуя традициям венского двора, держал придворный оркестр, но не слишком щедро платил своим музыкантам. Супруги Лауэ охотно согласились за небольшое вознаграждение предоставить Генриху полный пансион и жилье.
Лауэ и его супруга были фантастически скупы. Генриха поселили в каморке на чердаке. За обедом приходилось крепко придерживать тарелку рукой – едва рука разжималась, фрау Лауэ выхватывала недоеденное блюдо:
– Ты уже сыт, мой мальчик?
Но Генрих не очень жаловался на свою жизнь. Самое главное – он учился. Ему хотелось узнать одновременно тысячу вещей. Он сидел над учебниками с каким-то диким упорством. Учение давалось нелегко: рассказы отца и вокабулы Андреса не привили ему систематических навыков к занятиям. Он зубрил. Но хуже всего было то, что гимназическое начальство невзлюбило его, – сын проворовавшегося пастора не служил украшением учебного заведения. Ему ставили посредственные отметки за выученные уроки. Он плакал и зубрил еще усердней.
Друзей у него не было. Его соученики, сынки богатых помещиков и купцов, злобно издевались над его потертой одеждой и над голодными обедами госпожи Лауэ. Генрих отмалчивался. Он хотел учиться, больше ничего.
Между тем у отца дела шли все хуже. Ревизия обнаружила злоупотребления и отстранила пастора от должности. Следствие затягивалось. Грозила нищета. Нечего было и думать о том, чтобы платить за обучение Генриха в гимназии и университете.
Пробыв три месяца в гимназии, Генрих перевелся в местное реальное училище. Но и там ему не удалось доучиться. Отец совершенно обнищал. Даже Фикхен, потеряв надежду на благополучный исход дела, отказалась от мечты о звании пасторши и ушла. Эрнст Шлиман написал сыну, что больше не может посылать ему ни копейки. Дядя Фридрих, обремененный собственной семьей, был готов помочь племяннику добрым советом, но, увы, ничем более.
Двухлетнее пребывание в реальном училище дало Генриху скудное элементарное знакомство со школьной премудростью и аттестацию трудолюбивого растяпы. В архиве училища сохранилась такая характеристика: «Его поведение и прилежание радовали учителей, в большинстве предметов он получил достаточные познания, при этом, однако, ему еще недостает обходительности. Сочинения прилежно сделаны, но часто не хватает ясности в мыслях».
Генрих завязал в узелок свои вещи и пошел проститься с хозяевами. В гостиной в неурочный час раздавались звуки фортепьяно.
– Раз-два-три-и, раз-два-три-и, – отсчитывал господин Лауэ.
«Новый ученик», – подумал Генрих и раскрыл дверь. Высокая девушка в простом черном платье сидела за фортепьяно. Она обернулась. Это была Минна Мейнке.
«Едва наши взгляды встретились, – вспоминал впоследствии Шлиман, – мы разразились потоком слез и, ни слова не говоря, упали друг другу в объятия. Несколько раз пытались мы заговорить, но наше волнение было слишком велико, мы не могли вымолвить ни слова. Скоро в комнату вошли родители Минны, и нам пришлось расстаться, но прошло много времени, пока я успокоился. Теперь я был уверен, что Минна меня еще любит, и эта мысль зажгла мое честолюбие: с этого мгновения я почувствовал в себе безграничную энергию…»
Но всю эту энергию пришлось направить на подыскание службы. Она, наконец, подвернулась: господин Гольц, лавочник из деревни Фюрстенберг, подыскивал себе в ученики толкового мальчика. Рекомендации нашлись. Генрих стал служащим. Ему было тогда четырнадцать лет.
Скитания
Долго его глубина поглощала, и сил не имел он
Выбиться кверху, давимый напором волны…
Вынырнул он напоследок, из уст извергая морскую
Горькую воду…
«Одиссея», V, 319-324
В пять часов утра его будил хозяин. В одиннадцать часов вечера он валился в постель. Он спал шесть часов, работал восемнадцать.
Он убирал лавку. Потом тер картофель для винокурни. Потом вставал за прилавок и продавал покупателям свечи, масло, селедки, мыло, соль, молоко, картофельную водку. Наконец приходил вечер. Лавка запиралась. Он уходил на винокурню и дежурил у перегонного куба. От угара, от самогонной вони его тошнило. Отупевший, с дрожащими коленями, он таскал бутылки с мутным картофельным самогоном, подкладывал дрова в топку. Он ни о чем не думал.
По воскресеньям лавка была заперта, но работы хватало: нужно было привезти товар, распаковать, расставить, приготовить… Если все-таки выпадал свободный час, он спал.
Иногда он вспоминал о реальном училище, о кандидате наук Карле Андреев, о книгах. Но все это было так давно, что воспоминания перестали его волновать.
За пять с половиной лет, проведенных в Фюрстенберге, он не прочитал ни одной книги. И даже не столько потому, что не имел времени для чтения. Просто во всей деревне не было ничего, кроме библии.
В лавочке работал еще один парень, по фамилии Бендикс. Он был угрюм, долговяз, молчалив. Он никогда не жаловался. Но однажды, когда закрылась дверь за последним покупателем, наклонился к Генриху и шепнул:
– Удерем в Америку!
Генрих посмотрел внимательно, подумал и ответил:
– Согласен.
Он очень неясно представлял себе Америку, но знал, что многие крестьяне из окрестных деревень вдруг срывались с насиженного веками места, бросали все и уезжали в Америку.
В Америке люди наживали бешеные деньги, и уж во всяком случае там не придется работать с утра до поздней ночи сидельцем в деревенской лавке.
Мальчики сложили и сосчитали свои деньги. Оказалось, что едва хватит на дорогу до Гамбурга. А дальше?
И тут неожиданно пришло письмо от отца. Он писал, что дело против него прекращено, ему вернули сан и должность, он победил и посрамил своих врагов. Но он решил отказаться от прихода и сложить с себя пасторские обязанности. Его с почетом проводили из Анкерсгагена, и церковные власти выплатили ему пособие – восемь тысяч марок.
На самом деле, конечно, дело обстояло проще: решено было замять неприятную историю с проворовавшимся пастором, дать ему денег и посоветовать переехать куда-нибудь подальше.
Но Генрих не вдавался в подробности – Америка теперь показалась такой близкой и доступной! Он написал отцу, что хочет уехать и просит одолжить денег на дорогу.
Отец ответил бранью и жалобами на весь мир.
Мечту о бегстве пришлось забыть. Снова потянулись дни нескончаемой, тупой, бессмысленной работы. Их монотонная серость была нарушена лишь раз, одним вечером, на всю жизнь оставшимся в памяти Шлимана.
В этот вечер в лавку ввалился пьяный мельничный подмастерье Герман Нидерхеффер, деревенский шут и забияка. Он потребовал водки. Но с Нидерхеффера деньги брали вперед. Однако пьяный уселся на бочку, обвел мутным взглядом лавку и вдруг стал декламировать.
Он читал «Одиссею». Читал наизусть, с дикой страстью, с завыванием, со слезами.
Он читал «Одиссею» по-древнегречески…
Нидерхеффер был сыном пастора из Ребеля и в детстве учился в гимназии. Его выгнали из шестого класса за «плохое поведение». Парень с горя запил. Отец отдал его в подмастерья к мельнику. С тех пор за Германом Нидерхеффером укрепилась слава беспутного, пропащего человека. Но тяжелая работа и пьянство не смогли выбить у него из головы затверженные в детстве бессмертные гекзаметры (Гекзаметр – стихотворный размер, которым написаны «Илиада» и «Одиссея», а также и ряд других произведений античной поэзии. Этим размером написано, например, и двустишие А.С. Пушкина «На перевод Илиады: «Слышу умолкнувший звук божественной эллинской речи: Старца великого тень чую смущенной душой»).
Генрих с каким-то страхом слушал декламацию Нидерхеффера. Не понимая ни слова, юноша ловил каждый звук. В этих стихах для Генриха воплотилась сама наука. Пьяный мельничный подмастерье был для него образцом учености. Когда тот кончил, Генрих попросил его повторить. Мельник потребовал водки. Генрих собрал всю свою мелочь, бросил монеты в кассу и налил стакан.
Три раза Нидерхеффер повторял этот отрывок из «Одиссеи» – в нем было не меньше ста стихов. Три раза Генрих платил за водку. Он заплатил бы и в четвертый раз, но у него не осталось больше ни гроша.
В этот вечер Генрих Шлиман почувствовал, что дальше так продолжаться не может, что он не хочет погибать в Фюрстенберге.
Но деваться было некуда. Лавочка в Фюрстенберге давала ему хлеб, и, кроме того, он привык. Когда хозяином «предприятия» вместо господина Гольца стал господин Хюкштедт, Шлиман и Бендикс перешли к новому владельцу как «живой инвентарь». Месяцы шли и накапливались в годы, заполненные работой, работой, работой.
Генриху помогло, в буквальном смысле слова, несчастье. Однажды, поднимая очень тяжелую бочку, он почувствовал острую боль в груди. К вечеру началось кровохарканье. Генрих слег и несколько дней не мог подняться с постели. Когда он, наконец, встал и вышел в лавку, хозяин озабоченно на него посмотрел и сказал, что очень жаль, но, видно, работа в лавке будет теперь Генриху не по силам.
С несколькими талерами в кармане, со старой котомкой за плечами шагал по дороге из Фюрстенберга худой, невысокий девятнадцатилетний парень с запавшими глазами. Он кашлял, отплевывался кровью и шел дальше.
Куда? Это, по существу, безразлично. Он был не нужен никому на свете.
Отец переехал в другую деревню, женился – в пятьдесят восемь лет! – и обзавелся крестьянским хозяйством. Старшие сестры жили у родственников приживалками. Дядя… Нет, уж лучше все-таки идти к отцу.
Пришел – и раскаялся. Отец принял его неприветливо. Мачеха оказалась неграмотной, сварливой бабой. С отцом она дралась почти ежедневно. Бывший пастор прозрачно намекнул сыну, что молодым людям его возраста стыдно сидеть на отцовской шее.
Генрих ушел в Росток. Там он все лето, сутками не выходя из комнаты, изучал двойную бухгалтерию. Но работы для него в Ростоке не нашлось. Он отправился к отцу и объявил, что намерен уехать в Гамбург искать счастья.
Отец благословил его и дал на дорогу двадцать девять талеров. До Гамбурга было около двухсот километров. Большую часть дороги Генрих прошел пешком.
Стояла осень 1841 года.
Потеряв голову, бродил юный провинциал по большому портовому городу. Его потрясало все: огромные вывески, уличное освещение, бой часов на городской башне. Толпы людей проходили по улицам, и в каждом Генрих видел или отважного капитана или купца-миллионера.
Назавтра Генрих разыскал земляка своей матери, хлебного маклера Вендта. Тот с удивлением встретил странного посетителя, однако вспомнил Луизу – они вместе играли в детстве – и обещал подыскать для Генриха какое-нибудь дело.
Действительно, через несколько дней Генрих уже служил приказчиком в лавке Линденмана на Рыбном рынке. Но после первого же кровохарканья хозяин растолковал Генриху, что здесь не больница, и выгнал на все четыре стороны.
Долго Генрих не мог найти работу. Чахоточного, слабосильного парня никто не хотел брать. Доведенный до отчаяния, он написал дяде в Калькхорст. Тот прислал десять талеров и резкое письмо, полное обидных насмешек. Первым движением Генриха было отослать деньги обратно. Но он задолжал за каморку, которую снимал на чердаке многоэтажного доходного дома. Стиснув зубы, Генрих оставил деньги у себя. Рано или поздно он отомстит за все оскорбления.
Вендт еще раз попытался пристроить Генриха в бакалейный магазин Дейке. Но и оттуда его через неделю выгнали.
Наступила сырая, промозглая гамбургская зима. Голодный и измученный, без пальто, задыхаясь от кашля, бродил Генрих по городу.
Однажды он зашел в порт. Тащились ломовые обозы, грузчики несли тюки и катили бочки, упитанные маклеры суетились возле складов. Корабли со всего света стояли у причальных стенок. Здесь были бриги и шхуны, рыбачьи парусники и коренастые пароходы с высокими узкими трубами.
Если бы Генрих читал «Одиссею», он мог бы воскликнуть вслед за Гомером:
Берег, как ни был обширен, не мог обоюдовесельных
Всех кораблей их вместить…
А за гаванью, там, за широким устьем Эльбы, угадывался открытый горизонт и серое, беспокойное, свободное море…
Генрих повернулся и пошел. Через полчаса он был у Вендта. Маклер с сомнением покачал головой: едва ли найдется капитан, который рыщет по Гамбургу в поисках чахоточной команды. Однако обещал узнать.
28 ноября 1841 года Генрих Шлиман взошел на борт брига «Доротея».
«Доротея» развернулась и вышла из порта. В устье Эльбы пришлось задержаться из-за непогоды. Наконец 1 декабря показалось открытое море. Первая морская волна легонько приподняла судно, опустила и, вдруг вспухнув за кормой, нависла и упала на палубу дождем тяжелых соленых брызг.
Кругом было море, впереди – океан, а там, в конце далекого пути, – окруженная тропическими лесами, залитая солнцем, напоенная запахом апельсинов Ла-Гуайра, – город с непривычным и романтическим именем.
Когда человеку двадцать лет и он стоит на палубе брига, идущего в Венесуэлу, он склонен забыть и свою болезнь, и то, что ради покупки шерстяного одеяла пришлось продать последний пиджак, и то, что будущее темно и тревожно. Ветер был попутный, далекий берег чуть виднелся с левого борта.
– Генрих Шлиман, каютный юнга, бриг «Доротея», рейс Гамбург – Ла-Гуайра, капитан Симонсен, груз – железные изделия, пассажиров трое, команды девять человек, оверштаг, бомбрамсель, камбуз! (Последние три слова – морские термины. Оверштаг – поворот против ветра, бомбрамсель – верхний парус, камбуз – корабельная кухня) – отрапортовал самому себе Генрих и пошел вниз.
Ветер недолго был попутным. На траверсе Гельголанда с запада налетел ураган. «Доротея» маневрировала, ложилась в дрейф, снова поднимала паруса – не помогало ничто. Ветер трое суток швырял судно по волнам.
Генрих забыл о своих романтических восторгах. Его непрерывно мучила морская болезнь. За эти три дня он лишь однажды, завернувшись в одеяло, выбежал на палубу. Ледяной ветер выл в вантах, облепленных снегом. Судовой колокол, раскачиваясь от ветра, непрерывно звонил. Остервенело ругался боцман, матросы с посиневшими лицами, пригнувшись, пробегали по палубе. Генрих вернулся в каюту, где, дрожа от страха, сидели пассажиры. Он разделся, привязал себя ремнем к койке и взял в руки книгу.
Он проснулся от крика. В каюту ворвался капитан:
– Наскочили на камни! Все наверх!
И сразу – толчок. Из иллюминаторов вылетели стекла. Хлынула вода. Генрих вскочил, сорвав ремень. Одеваться было поздно. В одном белье вскарабкался он на палубу по лесенке, вдруг ставшей отвесной. Волна швырнула его с правого борта к левому. Он успел уцепиться за снасти. Ему было страшно, он хотел жить. Но способности наблюдать он не утратил. Его насмешливый глаз отметил, как один из пассажиров, очевидно католик, истошно призывал на помощь деву Марию и всех святых.
«Но ни Мария, ни ее сын не появлялись, а опасность росла с каждой минутой», – иронизировал Шлиман через несколько дней в письме к Дютц.
Люди карабкались на мачты. Генрих тоже стал привязывать себя. Но под ногами что-то треснуло, тяжелая волна ударила в спину, веревка лопнула. Падая в море, Генрих успел лишь заметить, что увешанная людьми мачта наклонилась к самым волнам.
И все-таки он выплыл. Он стал искать глазами силуэт мачты на темном небе, но ничего не увидел. Что-то твердое толкнуло его в бок. Это была пустая бочка. Он уцепился за нее.
Его подобрали матросы «Доротеи», которым в последнюю минуту удалось спустить шлюпку на скачущие волны. К утру шлюпку прибило к отмели голландского острова Тексель.
Потерпевших крушение подобрали рыбаки. Шлиман был весь изранен и без сознания. Он очнулся вечером в домике рыбака. У постели стоял его сундучок – единственная вещь с «Доротеи», которую море прибило к берегу. Матросы усмотрели в этом предзнаменование и прозвали Шлимана «Ионой».
В сундучке была пара рубашек, носки и рекомендательное письмо Вендта к нескольким венесуэльским купцам в Ла-Гуайру.
Голландские власти выдали команде «Доротеи» пособие на обратный путь до Гамбурга» Отказался от пособия лишь каютный юнга Шлиман.
Он не хотел возвращаться в Германию.
Страна, в которой он родился, отняла у него детство, отняла надежду учиться, отняла здоровье и силу. Зачем ему было возвращаться в Гамбург? Чтобы снова ходить по магазинам и мастерским, безуспешно пытаясь найти работу? Или вернуться в Мекленбург, который он ненавидел всеми силами души?
Он стал вольным человеком, он дышал морским ветром; весь мир, все страны были ему открыты. А ради свободы можно снести и нищету.
Он попросил помочь ему добраться до Амстердама. Там он рассчитывал вступить в голландские колониальные войска. Солдат имеет верный хлеб и крышу над головой.
Рекомендательные письма он отослал обратно Вендту, прибавив краткое описание гибели «Доротеи».
Через несколько дней он был в Амстердаме.
От «Айвенго» до «Тилемахиды»
…Я по улицам буду бродить, и, конечно,
Кто-нибудь даст мне вина иль краюшку мне
вынесет хлева
«Одиссея», XV, 311-312
В солдаты Генриха не приняли. Мекленбургский консул в Амстердаме, господин Квак, дал ему два гульдена и просил больше не беспокоить. Милостыню голландцы подавали туго, чистильщиков сапог и без него в Амстердаме было слишком много.
Тогда он решил симулировать болезнь. Полицейский подобрал его на улице в явном беспамятстве. Генрих надрывно кашлял, но, как назло, кровохарканье не появлялось.
Врач в больнице для бедных констатировал горячку и истощение. В больнице было тепло, довольно сытно кормили, никто не смеялся над его одеждой. Генрих решил «проболеть» до весны. Но уже через неделю врач стал косо посматривать на него. В больнице для бедных нельзя долго задерживаться.
И вдруг господин Квак получил письмо от маклера Вендта.
Добрый маклер сообщал, что известие о крушении брига «Доротея» пришло к нему в тот момент, когда он со своими друзьями сидел за торжественным рождественским обедом. Все были очень растроганы и тут же собрали между собой 240 гульденов в пользу потерпевшего кораблекрушение юноши. Маклер Вендт покорнейше просил господина консула отыскать Генриха Шлимана и вручить ему приложенный чек и рекомендательное письмо к господину Гепнеру, который не преминет помочь молодому человеку в его безвыходном положении.
Рекомендация Гепнера помогла Шлиману поступить посыльным в банкирскую контору «Ф. Квин».
Но его честолюбие страдало. Он тяготился ролью мальчика на побегушках и твердо решил выбиться в люди. У него не было ни денег, ни друзей, ни почтенного имени. Он мог рассчитывать только на себя.
И он стал учиться.
Прежде всего, он взял двадцать уроков каллиграфии, потому что со своим полудетским некрасивым почерком он не мог надеяться получить место хотя бы конторщика.
Потом он стал изучать немецкий язык.
И в Мекленбурге и в Гамбурге Шлиман говорил на «платдойч» – нижненемецком жаргоне, далеком от немецкого литературного языка. Но здесь, в Голландии, немцы разговаривали по-немецки, и Шлиману часто приходилось краснеть за свое произношение и невозможную орфографию. Шлиман раздобыл какую-то немецкую книгу и стал ее заучивать наизусть. Потом, для практики, начал писать изложения по этой книге. Так зародился «шлиманский» метод изучения языков.
В это же время он писал сестре: «Несмотря ни на что… моя страсть к путешествиям не исчезла. Проведя здесь лет шесть, основательно изучив дело, я поеду в Батавию, а оттуда в Японию. Там я завоюю свое счастье. Инстинкт говорит мне: не оставайся в Европе!»
Этот рассыльный уверенно намечал себе определенные цели. Он решил стать независимым путешественником и «завоевателем своего счастья». Для этого он принялся за изучение английского языка – международного языка колониальных купцов. В Голландии, тесно связанной с морской торговлей всего мира, трудно было рассчитывать на «успех в жизни», не владея английским языком.
Шлиман ив детстве не чувствовал пристрастия ко всякого рода склонениям, спряжениям и прочей грамматической премудрости. Он просто-напросто купил у букиниста знаменитый роман Гольдсмита «Векфильдский священник» и стал его зубрить наизусть. Вначале он ничего не понимал. Поэтому он за гроши нанял какого-то англичанина, который ежедневно переводил ему содержание выученных страниц и исправлял ошибки в его «сочинениях». Исправленные сочинения Шлиман переписывал и затем также заучивал наизусть.
«Таким образом, я настолько укрепил свою память, что через три месяца уже легко мог… к каждому уроку повторить наизусть по двадцать печатных страниц английской прозы, предварительно лишь трижды прочитав их», – писал Шлиман.
Когда «Векфильдский священник» был выучен, наступила очередь «Айвенго» Вальтера Скотта.
Шлиман не расставался с книгой. Он читал в очереди на почтамте, на ходу, на улице и даже в конторе, штемпелюя векселя, бочком заглядывал в раскрытую, книгу.
Чтобы выработать хорошее произношение, он регулярно каждое воскресенье дважды ходил в англиканскую церковь и, став в углу, потихоньку повторял про себя каждое слово проповедника.
Свой бюджет он рассчитал с точностью до гроша. Восемь гульденов за каморку без печки – даже это было дорого. Печку он взял напрокат у кузнеца за пять гульденов. На завтрак – похлебка из ржаной муки. Обед – не дороже шестнадцати пфеннигов в день. Все остальные деньги тратились на учителей, книги, бумагу и перья.
Он жил в каком-то судорожном возбуждении. У него началась бессонница. Но и в томительные ночные часы, ворочаясь на своей жесткой постели, он повторял английские слова. «Ночью, в темноте, память гораздо более сосредоточенна», – замечал он.
Менее сильный ум не выдержал бы такой подвижнической работы.
Но Шлиман, в полгода совершенно свободно овладев английским языком, немедленно с той же страстью принялся за французский. На этот раз его учебниками были «Похождения Телемака» Фенелона и «Поль и Виргиния» Бернардена де Сен-Пьера (Бернарден де Сен-Пьер (1737–1814) – французский писатель).
Французский язык был ему более чужд, чем английский, но через шесть месяцев он уже говорил и писал на языке Фенелона. Это был настоящий классический французский язык, пусть и не очень приспособленный для парижской болтовни, но богатый, строгий и выразительный.
Шлиман настолько вытренировал свою память, что изучение голландского языка отняло у него уже только шесть недель. По полтора месяца ушло также на испанский, португальский и итальянский.
Если бы у него в это время спросили, зачем ему знать шесть языков, он ответил бы, что это необходимо для делового человека. На самом же деле настоящая страсть к знанию толкала и вела его. Ведь только языки он мог изучать без университетских лекций, без предварительной подготовки, это стоило дешево и давало высокое моральное удовлетворение.
Однако контора «Квин» не нуждалась в рассыльном полиглоте (Полиглот – человек, знающий много языков).
Шлиман был плохим служащим, он путал поручения, дважды ставил штемпель на один и тот же вексель и частенько, замечтавшись, обращался к хозяину по-португальски. Получив отставку, Шлиман попросил какую-нибудь другую работу, конторскую. Хозяин рассмеялся: какой толк может быть из человека, который не способен даже носить письма на почту?
Несколько месяцев безработицы и голода юноша перенес без жалоб. Он продолжал зубрить иностранные книги.
Наконец ему повезло: торговому дому «Шредер и Ко» понадобился корреспондент и бухгалтер. В марте 1844 года Шлиман снова стал служащим с окладом в 1200 франков в год.
Это было для него богатством. Но он не изменил образа жизни. По-прежнему жил в нетопленной конуре, питался впроголодь и продолжал учиться.
Фирма Шредер продавала колониальные товары, главным образом индиго. Среди покупателей Шредера было довольно много русских купцов. С верной коммерческой сметкой Шлиман рассчитал, что, научившись русскому языку, он станет незаменимым человеком для своих хозяев. И он взялся за русский язык.
С большим трудом ему удалось откопать у букинистов три русские книги: грамматику, словарь и плохой перевод «Похождений Телемака» (утверждают, что это была «Тилемахида» незабвенного Василия Кириллрвича Тредиаковского (В.К. Тредиаковский (1703–1769) – русский поэт и теоретик литературы. Указанное его произведение является стихотворным переводом книги Ф. Фенелона «Похождения Телемака» (так по-французски назывался сын Одиссея Телемах))). Но нужен был еще учитель. Единственным «русским» в Амстердаме был господин Танненберг, вице-консул Российской империи. Шлиман, ничтоже сумняшеся, отправился к нему. Вице-консул, выслушав его просьбу, сначала остолбенел, потом зарычал, затопал ногами и собственноручно вышвырнул наглеца за дверь.
Шлиман попытался декламировать «Тилемахиду» самому себе. Но это было странно, скучно и неестественно.
Тогда он нанял себе слушателя. Один старый нищий еврей согласился за четыре франка в неделю приходить к нему и слушать рассказ о Телемахе.
Старик ни слова не понимал по-русски, но все же обращаться к нему было веселей, чем разговаривать со стеной.
В дешевых амстердамских домах перегородки и перекрытия настолько тонки, что соседи Шлимана не раз жаловались хозяевам на его непрестанное громкое чтение. Несколько раз Шлиману из-за страсти к декламации пришлось менять квартиру. Но это его мало огорчало.
Уже через три месяца Шлиман был в состоянии написать свое первое русское письмо. Оно было адресовано в Лондон Василию Плотникову, торговому агенту московских купцов братьев Малютиных.
Одновременно с изучением русского языка Шлиман довольно обстоятельно познакомился с тайнами «колониальной» торговли. Он легко разбирался в хлопке, рисе, табаке, знал разницу между явайским сахаром и гавайским, а сорт индиго определял с первого взгляда.
Когда на большую распродажу индиго приехали в Амстердам русские купцы, к ним приставили Шлимана, и он одновременно выполнял обязанности товароведа, гида и переводчика.
Московский купец Живаго, почуяв в двадцатитрехлетнем молодом человеке железную настойчивость и хватку, решил переманить его от Шредера и предложил деньги, чтобы совместно открыть в Москве оптовую торговлю индиго. Сделка почему-то не состоялась, но предложение Живаго польстило Шлиману и укрепило в нем уверенность в своих коммерческих способностях.
В январе 1846 года фирма «Шредер и Ко» официально предложила Шлиману поехать в качестве торгового представителя в Петербург.
Железной дороги в России еще не было, зимой корабли не ходили. Шлиман поехал на перекладных. Россия встретила его снежными равнинами и жестоким морозом.
Богатство
Той же порой, как в далеких землях я, сбирая богатства.
Странствовал, милый в отечестве брат мой погиб…
«Одиссея», IV, 90-91
Шлиман бросился в коммерцию с той же страстной энергией и сосредоточенностью, с какой раньше изучал языки. С Петербургом он освоился легко и стремительно. Знакомился с купцами и маклерами, ходил в порт встречать корабли, ежедневно подымался по гранитным ступеням Фондовой биржи, архаическим языком XVIII века («Тилемахида» давала себя знать) писал деловые письма.
В России бурно развивались мануфактуры; индиго у текстильных фабрикантов пользовалось большим спросом. Этого было достаточно Шлиману. Он мало задумывался над общими вопросами экономики, над тем, что большая часть экспортно-импортной торговли России – в руках иностранных купцов, что назревает обостренная конкуренция различных капиталистических групп. Молодой агент фирмы Шредер был рад, что ему представилась возможность развернуть свои организаторские и комбинационные способности. Он получал от своих хозяев полпроцента с суммы сделки. Оставалось только добиваться, чтобы сделок было побольше. Нередко он шел на весьма рискованные спекуляции. Из Голландии от патрона приходили предостерегающие письма, но Шлиману везло, и Шредер, в конце концов, примирился с этими спекуляциями: они давали неизменный барыш.
Через год Шлиман уже был купцом первой гильдии (Гильдии – объединения купцов, делившиеся по размерам капитала на первую, вторую и третью гильдии. Купцы первой гильдии были крупными капиталистами). Как он этого добился? Собственных денег у него было относительно мало. Весь 1846 год принес ему 7500 гульденов дохода весьма небольшая сумма для петербургского купца первой гильдии. Но положение агента солидной фирмы придавало Шлиману вес в глазах гильдейских купцов. Молодой делец использовал в своих интересах кредит и доверие, которыми пользовалась фирма Шредера. Параллельное выполнением обязанности агента Шлиман затеял спекуляцию на свой страх и риск. Шредер от этого убытка не терпел и сквозь пальцы смотрел на коммерческие «операции» своего петербургского агента.
Недавний приказчик, юнга и рассыльный с головой ушел в торговые дела. Нужно откровенно признать, что этот период жизни Шлимана ничего не прибавляет к его славе замечательного ученого и выдающегося человека. Многие его предприятия были сомнительны даже с точки зрения буржуазной «деловой» морали. Он был настоящим спекулянтом. Но даже эти «коммерческие» годы его жизни характеризуют Шлимана, как человека большой и целеустремленной воли, упорства, сосредоточенности.
Лишь изредка он как бы приходил в себя. Ради чего он все это делает? Зачем ему векселя, корабли с товарами, бухгалтерия, тысячные доходы и ежедневный риск разорения? Он был одинок, семьи, по существу, не было. Отцу и сестрам он изредка писал письма и посылал немного денег. В письмах он рассказывал, сколько прибыли принесла ему торговля. Сорить деньгами он не умел. Его личные потребности были ограниченны: привычки своей голодной юности он ввел в принцип. Приезжая в какой-нибудь город, он останавливался в лучшей гостинице – этого требовал престиж, но занимал самый дешевый номер: он неуютно чувствовал себя в роскошных апартаментах…
В один из таких дней «просветления» он написал письмо в Стрелиц, господину Лауэ.
Напомнив о себе, Шлиман сообщил о своих коммерческих успехах, о своем солидном положении и выражал надежду, что господин Лауэ не откажется помочь ему в деликатном и важном деле. Речь шла о фрейлейн Минне Мейнке. Шлиман просил передать ей предложение руки и сердца. Он был убежден, что, окружив Минну нежнейшей любовью и довольством, сможет составить ее счастье и тогда сам станет счастливейшим из смертных.
На это письмо – смесь немецкой сентиментальности, деловых выкладок и искренней тоски по любящему существу – через месяц пришел вежливый и сухой ответ. Фрейлейн Минна Мейнке не могла принять предложение: незадолго до получения письма Шлимана состоялось ее бракосочетание с господином Рихерсом. Удар был тяжел и оскорбителен. Минна не дождалась Генриха. Ее обещание, данное в детстве, ее слезы при последней встрече – все было ложью.
С именем Минны вставали воспоминания о детстве, об играх, о страшных сказках деревенского пономаря, о первом чувстве. Единственные светлые воспоминания, которые он увез из Германии.
Теперь его ничто больше не связывало с местом, где он родился.
Отправляясь по торговым делам в Англию, он записывает на пароходе в свой дневник: «Туман рассеялся, я увидел мекленбургский берег. Вид отечества после столь долгого отсутствия должен в каждом пробудить живейшую радость. Но, к своему стыду, я должен сознаться, что с величайшим равнодушием увидел свою родину. Травемюнде, которое я раньше считал таким прекрасным, показалось мне теперь деревушкой, а его маяк – печной трубой».
У Шлимана есть теперь и время и деньги, но ему и в голову не приходит заехать погостить «домой». Да и где его дом? У отца, который обзавелся новой семьей? У дяди? У господина Лауэ, наконец? Нет, с него достаточно, что время от времени он пишет письма Дютц и посылает отцу сто талеров (Талер – старинная немецкая монета, равная трем маркам). Кроме того, он пристроил своих двух братьев, Пауля и Людвига, на службу в Амстердаме. Его обязанности выполнены…
Первая деловая заграничная поездка была для Шлимана также и первой встречей с подлинной древностью. В Лондоне он решил заглянуть в Британский музей.
Это было ошеломляюще. Здесь каждый обломок мрамора, каждый каменный наконечник копья хранил память о тысячелетиях. Переходя из зала в зал, Шлиман старался разобраться в своих впечатлениях – и не мог. Непередаваемо прекрасны были греческие вазы. Перед «эльджиновскими мраморами» он вспомнил свое первое латинское сочинение – рассказ о Троянской войне и приключениях Одиссея.
Молодой шотландский лорд Томас Б. Эльджин был в 1799 году назначен чрезвычайным послом Великобритании в Константинополе. Архитектор Гаррисон попросил уезжавшего к месту назначения Эльджина сделать несколько слепков со скульптур и капителей колонн, украшавших некогда здания афинского акрополя (Афины, как и вся Греция, находились тогда под турецким владычеством).
Эльджин согласился и, почуяв выгоды предложения Гаррисона, решил поставить дело на широкую ногу. Он нанял в Италии нескольких архитекторов и формовщиков (среди них, между прочим, был один художник-калмык, по имени Федор) и отправил их в. Афины. Но турецкое начальство акрополя, который был еще в то время настоящей крепостью, всячески препятствовало работе. С трудом удалось вырвать у турок разрешение хотя бы срисовать статуи.
Приходилось платить коменданту крепости солидный «бакшиш» в пять фунтов стерлингов за день работы.
Лорду Эльджину вовсе не улыбалось тратить деньги там, где он рассчитывал на доходы. Работа была приостановлена до лучших времен. Времена эти, впрочем, вскоре наступили. Борьба между Англией и Францией за влияние на Ближнем Востоке обострялась. В 1800 году, после убийства генерала Жан-Батиста Клебера, командовавшего наполеоновскими войсками в Египте, и после разгрома французов, английские позиции при султанском дворе укрепились. Лорд Эльджин уже мог требовать то, о чем раньше просил. В 1801 году Эльджин получил разрешение снимать слепки со статуй акрополя, а вскоре выхлопотал султанский фирман (грамоту), в которой служащим лорда Эльджина разрешалось строить на акрополе леса, снимать слепки, раскапывать и изменять фундаменты. В фирмане было примечание: «Никто не должен им препятствовать, если бы они пожелали взять некоторые камни с надписями или фигурами на них». О лучшем нельзя было и мечтать.
Преподобный Гант, проповедник английского посольства в Константинополе, охотно взял на себя обязанности начальника работ по разрушению одного из величайших памятников античного зодчества.
В центре акрополя высится Парфенон – храм богини Афины Парфеиос (Девы), которая считалась покровительницей города Афин. Построен был Парфенон во времена Перикла, в 446–438 годах до нашей эры, зодчими Иктином и Калликратом. Храм, возведенный из белого мрамора, был окружен дорическими колоннами и украшен многочисленными скульптурами.
Гант набрал армию в четыреста рабочих и принялся грабить Парфенон. Год продолжалась эта беспримерная в истории вандализма «работа». С храма были сорваны двенадцать еще сохранившихся статуй фроитовов, выломаны пятьдесят шесть мраморных плит фриза, на котором изображена была торжественная, со сценами, процессия, и пятнадцать метоп (Метопы – четырехугольные плиты, обычно украшенные барельефами, составляющие часть украшения дорических храмов) со сценам» борьбы героев с кентаврами. Эльджина и Ганта мало беспокоило, что для удаления метоп приходилось ломать карниз храма, обрекая, таким образом, остатки здания на быстрое разрушение. Не постеснялся Эльджин выломать и одну из кариатид (Кариатида – женская статуя, служащая колонной, так как поддерживает верхнюю часть архитектурного сооружения), украшавших портик соседнего с Парфеноном храма – Эрехтейона. Вместо кариатиды верхняя часть портика была подперта обыкновенным бревном.
В 1803 году Эльджин нагрузил награбленными скульптурами несколько кораблей и вывез свои «находки» в Англию. Британский музей купил собрание Эльджина за 36 тысяч фунтов стерлингов.
«Эльджиновские мраморы» были выставлены для всеобщего обозрения. Объективно их появление в Британском музее сыграло положительную роль – оно заставило многих глубоко заинтересоваться античным искусством и оказало большое влияние на развитие реалистического искусства всего XIX века. Но преступление осталось преступлением, и лорд Эльджин вошел в историю, сопровождаемый поговоркой: «Что не сделали готы (Готы – германское племя, которое в конце IV и начале V веков вторглось в пределы Римской империи и подвергло разрушению ряд ценнейших памятников древнего искусства) – доделали скотты (Скотты – шотландцы)».
Еще более глубокое впечатление вынес Шлиман из зал, в которых были выставлены египетские древности. Его воображение взволновали древние саркофаги, покрытые странными рисунками и надписями. В течение тысячелетий оставались эти иероглифы неразгаданными, и лишь в двадцатых годах XIX века гениальный Шампольон нашел к ним ключ.
В саркофагах лежали мумии фараонов, запеленатые в полуистлевшие ткани.
Свитки папирусов – еще не до конца прочитанные древние книги – хранились в витринах.
Здесь, перед лицом воплощенной истории древнего мира, особенно больно почувствовал Шлиман, как нелепо и бессмысленно все то, чем он живет, как отдаляется осуществление его неясных детских мечтаний. И он почувствовал, что не хочет сдаваться.
Он убедил себя, что только близость любящей и преданной женщины даст ему душевный покой и силу для свершения какого-нибудь большого дела.
Но в разговорах с женщинами он терялся, от смущения говорил грубости и бледнел от злобы на самого себя. Какая девушка захочет выйти замуж за такого неуклюжего человека?
Ни богатство, ни знание восьми европейских языков не могли привлечь к нему женское сердце.
И вдруг такое сердце нашлось.
Ее звали Софьей. Он познакомился с ней в Петербурге в 1847 году.
В восторженном письме к сестре Шлиман описал ее красоту, ее музыкальный талант, образованность и даже… бережливость. О Минне – уже ни слова. Казалось, вопрос о браке был решен.
Однако через несколько месяцев мы читаем водном письме:
«15 ноября мы были вместе в обществе. Там я заметил, что Софья оказывает слишком много внимания одному офицеру. Я рассердился, приревновал – и наша помолвка расстроилась. Вероятно, это к лучшему, потому что Софья еще очень молода и ветрена. Жениться здесь легко, особенно в моем положении, потому что я пользуюсь безупречной репутацией, не имею долгов и обладаю состоянием в 10 тысяч талеров, а в будущем году надеюсь его увеличить еще на 16 тысяч талеров. Мне стоит только дождаться осени, и за меня выдадут самую красивую и богатую невесту…»
Но, очевидно, дело обстояло сложней. Пришла долгожданная осень, денег было много, а о женитьбе Шлиман не заговаривал. Он постоянно, каждую минуту чувствовал глубочайшую неудовлетворенность. Он писал в это время отцу:
«В Амстердаме и в Мекленбурге уверены, что я нашел в России свое полное счастье! Нет, вовсе нет, никогда я еще не был так недоволен собой… Разве счастье в 6000 талеров, которые я заработал в 1847 году, или в 10000, которые принесет мне текущий год? Или счастье в роскошной квартире, дорогих кушаньях, тонких винах и т. д.? Нет, о нет! С раннего утра до позднего вечера стоя за конторкой, погруженный в вечные размышления о том, какую бы затеять спекуляцию, чтобы – к выгоде или невыгоде других – потуже набить свой кошелек, я чувствую себя гораздо менее счастливым, чем в Фюрстенберге, когда я за прилавком обсуждал с извозчиком достоинства соседской длиннохвостой собаки…»
В этих словах Шлимана есть доля рисовки перед мекленбуржцами, которые люто завидовали его богатству. Но, по существу, письмо правильно характеризует состояние Шлимана в ту пору. Он торговал, торговал в каком-то самозабвении, с утра до ночи, и не мог бы ответить, на что ему так упорно сколачиваемое богатство.
Шел 1848 год. На улицах французских, германских, австрийских городов вырастали баррикады. «Манифест Коммунистической партии» («Манифест Коммунистической партии» был написан по поручению Союза коммунистов К.Марксом и Ф.Энгельсом в 1847 году. Эта была первая в истории программа научного социализма) уже переводился на многие европейские языки. Охваченные революционным энтузиазмом, рядом с рабочими и профессиональными революционерами на баррикадах сражались и гибли даже тургеневские Рудины.
Все это проходило мимо Шлимана. В газетах он просматривал биржевые курсы и торговые новости. Он был купцом, и лишь изредка, с неохотой, отрывался от дел для того, чтобы написать письмо братьям или послать сто марок вновь обнищавшему отцу.
Братья доставляли хлопоты. Младший, Пауль, не ужился в Амстердаме, вернулся домой и стал садовником. Он поссорился с отцом. Отец возненавидел его как живое напоминание о покойной Луизе. Ненависть дошла до того, что, когда Пауль, совсем молодым (в 1852 году), погиб от несчастного случая, Эрнст Шлиман запретил в своем присутствии вспоминать даже имя сына.
Еще нелепей сложилась жизнь Людвига. Он просил старшего брата взять его в Петербург, к себе в фирму. Генрих отказался. Людвиг писал бешеные письма, подписанные кровью, угрожал самоубийством – и неожиданно, прервав всякую переписку, уехал в Америку. Там он стал учителем, затем купцом, но вскоре бросил все и умчался в Калифорнию искать золото. Ему повезло. Он разбогател и снова стал переписываться с братом. Генрих получал от него деловую информацию об американских банках. «Большие состояния создаются здесь в какую-нибудь пару, месяцев», – писал Людвиг, приглашая Генриха в Америку.
Это было последнее письмо. Через три месяца Генрих случайно из газетного объявления узнал о смерти Людвига (1850 год).
Можно было думать, что после Людвига осталось значительное состояние. Письменные справки не дали результата. Шлиман решил отправиться в Америку, чтобы найти могилу брата и его наследство.
Весной 1850 года Шлиман поручил ведение всех своих петербургских дел доверенному приказчику и купил билет на пакетбот, отправлявшийся за Атлантический океан.
Старый и Новый свет
Разные земли ему для скопленья богатств надлежало
Видеть. Никто из людей земнородных не мог с ним сравниться
В знании выгод своих и в расчетливом тонком рассудке…
«Одиссея», XIX, 284-280
В Нью-Йорке Шлиман почувствовал себя как рыба в воде, хотя город был большой, неуютный, разбросанный. Одинаковые четырехэтажные кирпичные дома тянулись вдоль скучных прямых улиц. На каждом шагу попадались дощатые заборы. На них маляры аршинными буквами выводили объявления о продаже земельных участков. Город рос стремительно. За десять лет до приезда Шлимана в Нью-Йорке было 312 тысяч жителей, а теперь в нем жило уже 515 тысяч человек.
Нью-йоркцы понравились Шлиману: эти деловые, энергичные люди умели работать и завели в стране удобные порядки, никого не стесняя чопорными европейскими условностями.
Все нужные сведения о брате удалось собрать в Нью-Йорке. Оказалось, что Людвиг нашел в Калифорнии золотую жилу, но долго копаться в земле не стал, продал свой участок и вместе с другим искателем счастья открыл гостиницу в Сакраменто. Здесь Людвиг заболел лихорадкой. Может быть, он оправился бы от нее, но лекари отравили его своими снадобьями. У него было около 30 тысяч долларов. Предприимчивый компаньон после смерти Луи прикарманил эти деньги и скрылся.
Знающие люди не советовали Шлиману пускаться в поиски похитителя. По Америке бродило много разного сброда, привлеченного слухами о золоте. Отыскать вора было нелегко. Да и бесполезно искать: деньги он, конечно, давно истратил.
Был другой способ вернуть потерянное. Следовало лишь поближе узнать страну и ее порядки – и тогда деньги сами потекут в руки.
Изучение Америки Шлиман решил начать с ее столицы. В Вашингтоне заседал конгресс, нельзя было пропустить такой случай.
В день приезда Шлимана в Вашингтон на заседании конгресса выступал Лайош Кошут, герой венгерского освободительного движения. После разгрома революции Кошут объезжал страну за страной, стараясь найти поддержку в борьбе против австрийских угнетателей. Громовая речь Кошута, обращенная к конгрессу, поразила Шлимана. Он запомнил ее дословно.
Побывав в конгрессе, Шлиман в тот же день добился аудиенции у президента Соединенных Штатов.
Миллард Фильмор, незадолго до того занявший в Белом доме место покойного Тейлора, оказался добродушным пятидесятилетним человеком с манерами провинциального адвоката, Он радушно принял посетителя. Этот русский купец с немец» кой фамилией был деловит, вежлив и изъяснялся на прекрасном английском языке.
– Мистер Фильмор, – сказал он, – стремление увидеть эту, прекрасную страну и ее великого руководителя заставило меня покинуть Россию и пересечь океан. Мой первый долг на американской земле – приветствовать вас и выразить вам свою сердечную привязанность.
Президент был растроган. Он познакомил Шлимана со своей женой, дочерью и престарелым папашей. Беседа длилась полтора часа.
– Заходите, – сказал президент, пожимая Шлиману руку, – обязательно заходите, когда снова будете в Вашингтоне.
Шлиман сдержал улыбку. Президентство Фильмора не казалось долговечным. Промышленники Севера были им недовольны за то, что он заигрывал с плантаторами из Южных штатов, южане же не верили, что Фильмор поможет им удержать черных в рабстве. Едва ли Фильмор сумеет сбалансировать между Севером и Югом.
Но личное знакомство с президентом Соединенных Штатов никогда не повредит человеку, который собирается, по выражению нью-йоркцев, «делать доллары».
Страна была огромна и мало обжита. Шлиман исколесил ее всю. Он пересек пустыни Запада и девственные леса Юга, видел Большие озера и Панамский перешеек. Наконец, бурые скалы Сьерра-Невады и золотые берега реки Сакраменто открылись перед ним. Он был в Калифорнии, в сказочном Эльдорадо, стране золота.
В 1846 году швейцарский эмигрант Зуттер на берегу одной из калифорнийских речек нашел золото. Через два года Соединенные Штаты отвоевали Калифорнию у Мексики. На берега Сакраменто стали стекаться искатели счастья. Бродяги и купцы, врачи и солдаты, фермеры и чиновники со всех концов земли приезжали сюда. Все равны перед лицом слепой удачи.
С лопатами и тазами бродили люди по стране. На берегах неведомых речек вскапывали они песок и дрожащими пальцами взбалтывали его в тазу с водой. На дне таза оставалось несколько золотых пылинок – это было счастье. Золотоискатель, нашедший жилу, мог стать богачом. Но немногие уезжали из Калифорнии со своим богатством. Золотой песок быстро переходил в руки бандитов или содержателей кабаков – трудно сказать, кого из них было больше в Калифорнии.
Могила Людвига нашлась. Он умер в Сакраменто-Сити. Генрих Шлиман за пятьдесят долларов купил памятник и поставил на могиле.
Луи погубило калифорнийское золото. Но Генрих был не из пугливых.
Он не стал копать землю. В Сакраменто-Сити он открыл контору по скупке золотого песка. Здесь вдруг пригодилось знание языков.
«Моя контора… с утра до вечера набита людьми из всех стран мира, – писал он, – целый день я вынужден разговаривать на восьми языках».
На редкость выгодное сочетание: коммерсант-полиглот в дни золотой лихорадки в Калифорнии!
Сразила Шлимана обыкновенная лихорадка. Больной, валялся он на походной койке в своей конторе. Дверь на улицу была раскрыта настежь. Под подушкой лежал кольт.
Врач предупредил, что второго приступа Шлиман не перенесет. Что его спасло? Лошадиные дозы хинина или то, что он закалил свое здоровье многолетней спартанской диетой, ежедневными купаниями, умеренной жизнью? Во всяком случае, он выжил.
Неожиданно он оказался американским гражданином. Дело в том, что 4 июля 1850 года Калифорния была официально объявлена самостоятельным штатом САСШ. Каждый проживавший в этот день в Калифорнии автоматически становился гражданином Соединенных Штатов (если только не выражал желания сохранить прежнее подданство).
Шлиман чувствовал себя настоящим американцем. Он уже завязал связи с филиалом банка Ротшильда в Сан-Франциско и, казалось, вполне акклиматизировался. О Гомере, о сказках он не вспоминает в письмах этого периода.
Во время его пребывания в Сан-Франциско произошел страшный пожар, уничтоживший почти весь город. Шлиман наблюдал пожар с высокого холма, господствующего над Сан-Франциско. В дневнике его есть описание пожара, но нет никаких ассоциаций с картинкой из книги Еррера, с пожаром Трои.
Зато все больше места в письмах и дневнике занимает Россия. Шлимана потянуло назад. Он пишет о «любимой России», о «чудесном Петербурге». И вот, в начале 1852 года, прекратив свои операции с золотым песком, он вновь пересекает океан.
В Петербурге все было по-прежнему. Торговый дом «Шлиман и Кo» процветал, денег становилось все больше. Но не проходило тоскливое чувство одиночества.
Еще задолго до путешествия в Америку Шлиман познакомился с племянницей купца Живаго, Катей Лыжиной. Она воспитывалась у дяди. Теперь девушке было двадцать лет, она очень похорошела за то время, что Шлиман ее не видел. Катя была подходящей невестой.
Ее не спросили о согласии; Живаго и не мечтал о лучшем женихе для племянницы. Шлиман был и денежен, и оборотист, и обходителен.
Катя поплакала – и подчинилась. Осенью они поженились.
Жизнь молодой четы была внешне поставлена на широкую ногу. Барская квартира в пятнадцать комнат, английский выезд, еженедельные рауты (Раут – большой званый вечер), на которых можно было встретить и купца-миллионщика, и университетского профессора, а иной раз и заезжего дипломата.
Но, по существу, Шлиман не изменил своим привычкам. По-прежнему вставал он в пять часов утра, работал усердно в конторе, по нескольку часов ежедневно проводил на складе: не доверяя приказчикам, сам показывал покупателям товары. Каждую свободную минуту проводил он за книгами, особенно жадно зачитываясь русской литературой. Пушкина и Лермонтова он знал едва ли не наизусть.
Началась Крымская война. Шлиман, давно уже почуявший приближение крупных событий, заранее принял меры. Он завязал связи с иностранными фирмами, торговавшими селитрой, серой и свинцом.
Союзный англо-французский флот блокировал выход из Черного моря и все русские порты в Балтийском море. Торговые корабли не могли прорваться в Петербург. Однако выход нашелся: товары, закупленные в Лондоне и Амстердаме, морем отправлялись до Мемеля, там их выгружали и дальше везли сухим путем на лошадях.
«Патриотизм» не мешал английским купцам продавать селитру России.
Из-за блокады балтийских портов транзитные торговые пути переместились в Скандинавские страны и Польшу. Пришлось завязать связи с тамошними деловыми кругами. Верный своим обычаям, Шлиман в двадцать четыре дня изучил польский и шведский языки; в каждой стране, где он бывал, он разговаривал и даже писал свой дневник только на местном наречии.
За годы войны Шлиман в несколько раз увеличил свое богатство. Он сломя голову бросался в самые рискованные дела, спекулировал, чем можно было; каменным углем, чаем, лесом…
«В течение всей войны я был настолько завален делами, что ни разу не взял в руки даже газету, не говоря уже о книгах», – откровенно признавался он.
Но с концом военных действий вновь пришло отрезвление. Он был богат, знал десять языков, получил звание с. – петербургского потомственного почетного гражданина… И вдруг он со страхом почувствовал, что ему тридцать четыре года, полжизни прожито – и ничего не сделано, ничего, кроме денег, которые так дразнили и бесили мекленбургских земляков.
Бесплатный фрагмент закончился.
