Читать книгу: «Всё, что помню о Есенине»
© Ройзман М.Д., 2025
© ООО «Издательство Родина», 2025
* * *
Воспоминания о замечательных людях…
время от времени порождают в нас дух размышления.
Они возникают перед нами, как заветы всех поколений…
Гете

Сергей Есенин
1. Московское коммерческое училище. Первые опусы. Совет Леонида Андреева
Московское коммерческое училище на Остоженке (ныне Метростроевская) находилось в громоздком красного цвета здании, подпираемом массивными колоннами. Теперь в том же мало изменившемся помещении расположился Институт иностранных языков. На его внешней стене по-прежнему прикреплена мемориальная доска, напоминающая о том, что здесь в двадцатых годах девятнадцатого века учился Иван Александрович Гончаров.
Будущий великий романист не кончил полного курса Коммерческого училища, ушел и, подготовившись, поступил в Московский университет. Об училище он писал своему брату Н.А. Гончарову:
«…Мне тяжело вспоминать о нем, и, если б пришлось вспоминать, то надо бы было помянуть лихом… Он (директор. – М. Р.) хлопотал, чтобы было тихо в классах, чтобы не шумели, чтобы не читали чего-нибудь лишнего, не принадлежавшего к классам, а не хватало его ума на то, чтобы оценить и прогнать бездарных и бестолковых учителей… Нет, мимо это милое училище!»
Прошло семьдесят пять лет с того дня, как И.А. Гончаров покинул училище, а в нем мало что изменилось. Воспитатели за малейшую провинность клали учеников младших классов себе на колени вниз животом и пускали в ход линейку. Старшеклассников поучали, поставив спиной к стене и постукивая по лбу увесистым ключом от дверей класса. Размножались фискалы, процветали доносы. Начальство искореняло крамолу. Все это прикрывалось опекуншей императрицей Марией Федоровной, которой на старости лет иноземные искусники сделали косметическую операцию лица. Огромный портрет этой «неувядаемой» красавицы в аляповатой золоченой раме висел на видном месте в актовом зале. А вокруг по стенам – одетые в военную форму разных веков самодержцы.
Особенный трепет вызывал попечитель училища гофмейстер императорского двора князь Жедринский, напоминавший в своем сплошь вызолоченном мундире начищенный до блеска медный самовар.
Он не одобрил выпущенный старшими классами рукописный журнал «Рассвет». В нем были помещены мои первые стишки. Были у меня и другие, и я дал их почитать учителю русской словесности Хитрову.
Дней через пять статский советник П.И. Хитров отдал мне стихи. Под стихотворением «Зимняя ночь» аккуратно было выведено: «Основная тема: поэзия природы; частная мысль: зимний пейзаж; идея, как вывод: зимой хорошо: путь чистый, но мрачный». И таким образом были разобраны все стихи, впрочем, иногда попадались замечания: «Верно подмечено», «Очень удачно передано»; «Неудачна форма»; «Не верен тон» и т. д. и т. п.
Что было делать? В те далекие годы начинающий литератор не мог нигде получить помощи. К профессиональным поэтам было трудно попасть, посылать в редакцию журналов стихи – бесполезно; печатались ответы на последней странице, петитом, в «Почтовом ящике» в таком изящном стиле: «Ваши стихи сданы в корзину», «Глупостей мы не печатаем», «А знаете ли вы, что за такие стихи в порядочном доме морду бьют?»
По окончании Коммерческого училища я стал готовиться к поступлению в Московский университет и сдал экстерном латинский язык. Одновременно репетировал отстающих учеников и принимал участие в деятельности «Общества бывших воспитанников Московского коммерческого училища». Именно там на заседании (это было в 1915 году, во время первой мировой войны) я увидел высокого сутулого старика в черном сюртуке с копной седых, зачесанных назад волос. Мне сказали, что это известный критик Сергей Глаголь (доктор С.С. Голоушев), который много лет назад тоже учился в Московском коммерческом училище.
После заседания меня представили Сергею Глаголю. Потом я зашел к нему домой (он жил в одном из переулков Остоженки) и занес ему три моих рассказа. Помню, говорили мы о том происшествии, которое случилось в нашем училище в 1912 году (год реакции). Кто-то донес инспектору, что у ученика 6-го класса Гудкова в парте лежат прокламации. Ученика посадили, инспектору дали орден.
– Вот, видите, Вольтер прав, – сказал Глаголь. – «Доносы процветают там, где их поощряют».
Я объяснил, что за Гудкова отомстили: в актовом зале из портрета Николая II вырезали в середине квадрат, и сквозь него была видна желтая стена.
– Это я знаю, – подхватил Сергей Сергеевич, посмеиваясь. – В училище загорелся сыр-бор!..
После этой встречи Глаголь известил меня открыткой о том, что один из рассказов «Предсказание» ему понравился, и он покажет его Леониду Андрееву, который вскоре приедет из Петербурга.
Кто в те годы не читал андреевские «Рассказ о семи повешенных», «Жили-были», «Бездна» или роман «Сашка Жегулев»? Кто не видел пьес «Дни нашей жизни», «Анфиса», «Екатерина Ивановна»? А потрясший зрителей в Художественном театре «Анатема»?
Я больше всего любил рассказ Леонида Андреева «Баргамот и Гараська». В детстве я жил с родителями на Солянке, в М. Ивановском переулке, в двух шагах от Хитрова рынка. На перекрестке этой улицы и переулка стоял городовой, внешне напоминавший Баргамота, все жители и хитрованцы величали его по имени-отчеству, и, конечно, он принимал дары от содержателей ночлежек, притонов, домовладельцев, чьи здания были на его участке. Был на Хитровке и «пушкарь – промышленная голова» Гараська, только звали его «Колька-пьяный». Горе было любому человеку, если обижал Кольку: он узнавал силу пудовых кулаков Баргамота…
Вскоре я предстал перед знаменитым писателем. Резкие черты лица, горбатый нос, открывающие большой лоб черные крылья волос, острая черная борода, огромные вспыхивающие черными огнями глаза заставляли надолго запомнить Леонида Николаевича. Одет он был в черную вельветовую куртку с отложным воротником, из-под которого спускался на грудь небрежно повязанный галстук. Писатель поднялся из-за стола и, пожимая мне руку, заглянул в глаза. Потом стал шагать по комнате, а я испытывал нервную дрожь ученика, протягивающего на экзамене руку за билетом.
– Какие вещи Герберта Уэллса вы читали? – спросил меня Андреев, остановившись.
– «Борьбу миров», «Машину времени».
– А «Преступление лорда Артура Савиля»?
– Не читал!
– Поэтому вы и не знаете, что ваш рассказ «Предсказание» похож на этот «Этюд о долге» Уэллса, – и Леонид Николаевич рассказал содержание.
Конечно, мой рассказ по исполнению ни в какое сравнение не шел с «Этюдом о долге», который я вскоре прочитал.
– Вам нужно больше читать, – продолжал Леонид Андреев. – Для чего? Для того, чтобы не повторить то, что уже написано! И не писать так, как это делали до вас! Найдите свою тему, свой стиль, свой язык! Вы где учитесь?
– Собираюсь поступить на юридический.
– Ни один факультет не дает такое познание жизни, как юридический. Я учился и работал судебным репортером. Какие сюжеты! Какие характеры! Фейерверк страстей!
Несколько минут он вспоминал, как тот или иной судебный процесс наталкивал его на золотые темы.
– Не спешите публиковать ваши рассказы, – продолжал Леонид Николаевич. – В литературе очень важны первые шаги. А то шагнут, а авторов не замечают.
Хотя все это говорилось мне гораздо мягче, чем я передаю, но я сидел, чувствуя, что земля разверзлась подо мной, а я лечу в пропасть. У меня только нашлось силы, робко задать мучительный вопрос:
– Выйдет у меня что-нибудь?
– Я не профессиональный хиромант! – проговорил Андреев и улыбнулся. – Прежде чем стать хорошим писателем, надо быть отличным читателем! – сказал он на прощание.
2. Февральская революция. Меценат Михаил Юрьевич. Критик Ю.И. Айхенвальд

Сергей Есенин. Молодые годы
Для меня революция началась с того момента, когда в аудиторию Московского университета во время очередной яркой лекции профессора Озерова вошел староста нашего юридического факультета и сообщил, что Николай II отрекся от престола. Сейчас мы, по примеру петроградских студентов, должны разделиться на «пятерки», препровождать царских «блюстителей порядка» в тюрьмы, из которых уже выпускают политических узников. После этих слов старосты загромыхало такое «ура», что в окнах задребезжали стекла.
Мы начали выбирать руководителей «пятерок» и называть фамилии студентов, которые должны войти в каждую из них. Вдруг слева, в проходе, раздался шум, крик, и мы увидели нашего тыкволицего, с десятком царских медалей на бугристой груди «педеля», у которого вырывали записную книжку. Оказывается, он, украдкой, в уголке, записывал фамилии руководителей и участников «пятерок», чтобы по привычке осведомить охранку. Студенты вырвали у него записную книжку, вытащили его из аудитории и спустили с лестницы.
До глубокой ночи «пятерки» патрулировали по городу. Так же шагали с красными повязками на рукавах студенты других высших учебных заведений, рабочие московских заводов, горожане-добровольцы. Многие из них вели обезоруженных городовых, околоточных, приставов, жандармов, филеров – сыскных агентов охранки. Наша «пятерка» остановила автомобиль, в нем ехал помощник московского градоначальника Андрианова подполковник Заккит. Мы вывели его из машины, обыскали, взяли оружие и препроводили за решетку.
Я патрулировал в «пятерке» с одним студентом, и мы разговорились. Я сказал, что пишу стихи и рассказы. Он объяснил, что его отец, присяжный поверенный, большой любитель литературы, меценат, и зовут его Михаил Юрьевич, как Лермонтова, а моего спутника Федором Михайловичем, как Достоевского. В доме отца бывают некоторые литераторы, в частности Ю.И. Айхенвальд, и, если я хочу, он, Федор Михайлович, может достать записку, адресованную этому критику. Я не отказался, и вскоре у меня в руках была визитная карточка Михаила Юрьевича, где он просил Айхенвальда принять меня.
Имя Айхенвальда мелькало в газетах и журналах. Его «Силуэты русских писателей» и «Этюды западных писателей» были расхвалены рецензентами.
Критик жил в доме № 32 по Новинскому бульвару (ныне улица Чайковского). Кстати, этот дом принадлежал «московскому златоусту» Ф.Н. Плевако.
Я даю впустившей меня в квартиру горничной визитную карточку присяжного поверенного. Горничная плывет по длинному коридору, исчезает за дверью, вновь появляется и пропускает меня в кабинет Айхенвальда. Подходя к столу, за которым он сидит, я кланяюсь и, по его приглашению, опускаюсь в мягкое кресло. Присматриваюсь к критику: он очень сутул, близорукие глаза за толстыми стеклами очков чуточку выпуклы, короткие согнутые в локтях руки похожи на культяпки. Держа мою тетрадь со стихами, он говорит западающим неровным голосом, и у меня по спине пробегают мурашки.
Сущность поэта (это слово Айхенвальд произносит с благоговением) нельзя объяснить. Он – поэт, он – неповторим! И поэтому одинок!
Критик тихонько раскачивается вперед и назад, его руки-коротышки описывают маленькие круги, и кажется, что он совершает магические заклинания.
Поэт, продолжает Айхенвальд, живет на земле, но, помимо своего желания, отделен от людей, от всего мира. Он создан потусторонними силами. Он, поэт, живое доказательство того, что настоящая реальность не материя, а дух!
На поэта не влияет ни эпоха, ни страна, ни общество… Критик привстает на цыпочки, черты его бледного лица заостряются, его ручки поднимаются над головой. Поэт, глухим, словно потусторонним голосом добавляет он, не кто иной, как наместник бога на земле…
(Вот что значит визитная карточка Михаила Юрьевича!)
Айхенвальд замолчал, глубоко вдвинулся в кресло, сидит, не шевелясь, только губы его продолжают что-то шептать. Я настолько озадачен, что боюсь перевести дыхание. До сих пор я знал, что наместник бога – римский папа, а тут еще и поэт! А ведь таких наместников немало! Понятно, что все это не касается автора тех стихов, которые лежат перед критиком на столе. У меня одно желание: подняться с кресла, взять свою тетрадку стихов и неслышными шагами, именно неслышными, покинуть кабинет. Но через минуту Айхенвальд спокойным сухим тоном объяснил, что стихи прочтет и через две недели пришлет ответ господину присяжному поверенному, к кому мне и следует обратиться…
Через две недели я зашел в контору к Михаилу Юрьевичу. Он так же был похож на Лермонтова, как швабра на хризантему. Айхенвальд прислал мою тетрадку стихов со своими пометками. Полностью его удовлетворило единственное стихотворение «Голубое»:
На шум в переднюю вбежала,
Зажмурила глаза, – вся в солнце, в голубом,
С раскрытой книжкою журнала,—
Увидела меня и убежала в дом…
3. Москва в октябре1917 года. Кафе футуристов. Маяковский, Каменский. Вертинский без грима. Футурист жизни
Москвичи с утра до вечера выступали на митингах сперва возле памятника Пушкину, потом на Скобелевской (теперь Советской) площади, вблизи скачущего на коне «белого генерала». Какие фигуры появлялись на возведенных деревянных помостах! Старые генералы от инфантерии, или, как их окрестил народ, генералы от дизентерии, призывающие, как и Керенский, к войне до победного конца. Подозрительные личности в синих с большими окулярами очках, рассказывающие «святую правду» о том, что большевики и Ленин – немецкие шпионы, которых Германия отправила в Россию в запломбированном вагоне. Ударницы женского батальона – дебелые особы в военной форме, с трудом поднимающиеся на подмостки. Они призывали отдать свою жизнь за «спасителя России» Керенского. Выходили люди в штатском, уверяющие, что спасение России – в Учредительном собрании, и призывающие голосовать за список № 1 – кадетов (партию народной свободы), № 2 – народных социалистов, № 3 – эсеров, № 4 – меньшевиков и ни в коем случае за № 5 – большевиков.

«Радуница» – один из первых сборников Сергея Есенина
Эта агитация за списки перекинулась и в Московский университет: студенты разъезжали по Москве и Московской губернии, агитируя народ опускать бюллетени за ту или иную партию. Агитация не всегда соответствовала идейным убеждениям некоторых студентов, а зависела от тех материальных средств, которыми их снабжала одна из партий. Такие студенты агитировали в разных местах за две, за три противоположных партии. Это же проделывали студенты и других высших учебных заведений, стремясь заработать на хлеб насущный. Какое – после таких агитаций! – получилось бы Учредительное собрание, предлагаю судить читателю.
Октябрьским днем в университете разнеслась весть о том, что Временное правительство арестовано, а Керенского, переодетого в костюм сестры милосердия, американцы вывезли из Петрограда. Вся власть перешла к Совету рабочих и солдатских депутатов. Эта весть разделила преподавателей и студентов на два лагеря: белоподкладочники и реакционно настроенные профессора стали совещаться в одной аудитории; остальные – их было меньшинство – в другой.
Через несколько дней в Москве началась битва красногвардейцев с юнкерами, которые засели в домах, стреляли из окон и устраивали засады за каждым углом. Красногвардейцы яростно и ловко выбивали их оттуда. Кровопролитные бои произошли у Никитских ворот, на Театральной (Свердлова) площади, особенно у гостиницы «Метрополь» и кинотеатра «Модерн». Рев пушек гулко прокатился по Москве, от грохота в окнах, балконных дверях дребезжали стекла, внезапно вылетали из рам и со звоном рассыпались на тротуарах.
Юнкера переоделись в солдатские шинели, повязали красные повязки на правые рукава и этим провокационным способом проникли за стены Кремля, а к ним устремились сторонники Временного правительства из городской думы. Казалось, теперь Кремль нельзя взять никакой силой. На это и рассчитывал командующий Московским военным округом правый эсер полковник Рябцев.
Но красногвардейцы выкатили пушки под стены Кремля, ударили по юнкерам и белогвардейцам. Те стали искать путь к отступлению…
В центре Москва была изранена: стекла в окнах домов выбиты, заложены подушками, перинами, забиты фанерой; с фасадов осыпалась штукатурка, отбиты карнизы; водосточные трубы смяты, сорваны; вывески прострелены, отверстия, пробитые пулями, светятся; тротуары и мостовая усыпаны стеклом, кусками кирпича, железа; афишные тумбы сломаны, выдернуты, ветер треплет обрывки бумаги. У Никитских ворот сгорели два дома – жильцы роются на пожарище. На Тверском бульваре повалены деревья.
Я шагаю по Б. Дмитровке (ныне Пушкинская), прохожу мимо Охотного Ряда. Здесь в магазинах и палатках мордастые, краснорукие торговцы продавали – дешевле, чем в других местах, – мясо, кур, потроха, квашеную капусту, огурцы. Здесь висела кричащая вывеска торговца рыбой: «Сам ловил, сам солил, сам продаю». Теперь тут пусто, только шагает мальчишка с большим пузатым стеклянным кувшином на голове, где мерно покачиваясь, плещется подкрашенная розовой краской вода, продаваемая стаканами.
На старом здании университета разбиты снарядом часы, погнуло стрелки – показывают одиннадцать минут седьмого.
В аудитории № 1 происходила сходка студентов-юристов, которая окончилась избранием старостата. Я вошел в число старост, и на меня возложили обязанность заведовать социальным обеспечением студентов, что отнимало немало времени. В тот день я столкнулся в коридоре с сыном Михаила Юрьевича – Федором Михайловичем. Он сказал мне, что группа студентов, пишущих стихи, собирается сегодня вечером в кафе футуристов.
Это кафе помещалось на Тверской, в Настасьинском переулке в доме № 521. В переулке разбитые газовые фонари не горели, но в темноте сверкал оригинальный фонарь, выхватывающий из мрака черную дверь, где карминовыми буквами было написано название кафе, пронзенное зигзагообразной стрелой.
Мы миновали фанерную переднюю, раздвинули тяжелые шторы и вошли в комнату с низким потолком. Пол был усыпан опилками, стояли грубой работы столы, струганные деревянные скамьи. На черной стене был нарисован огромный багровый слон с поднятым хоботом, бюсты женщин, судя по объему и росту, великанш; головы, глаза и крупы лошадей. Все это пересекали линии всех цветов радуги и сногсшибательные надписи, вроде; «Доите изнуренных жаб». Или над женской уборной: «Голубицы, оправляйте ваши перышки».
На эстраде кафе футуристов сперва выступал Давид Бурлюк, по-прежнему уверяя, что ему нравится «беременный мужчина». Потом вышел Василий Каменский и с буйной удалью прочел отрывок из отличной поэмы «Стенька Разин – сердце народное»:
Сарынь на кичку,
Ядреный лапоть
Пошел шататься по берегам.

Александр Вертинский
Потом Д. Бурлюк объявил, что в числе гостей находится Александр Вертинский, и попросил его что-нибудь спеть. Молодой артист выступал в кафе «Трехлистник» (Петровские линии). Там он выходил в белом костюме Пьеро с покрытым белилами лицом, ярко подведенными глазами, резко изогнутыми черными бровями. Приоткрыв черный шелковый занавес, он скрещивал пальцы рук, подпирал ими подбородок и исполнял заунывные баюкающие сентиментальные песенки. Здесь же, в кафе, на эстраду вышел белесый, безбровый среднего роста человек и запел, слегка грассируя:
Ваши пальцы пахнут ладаном,
А в ресницах спит печаль…
Вслед за Вертинским балерина оперы Зимина танцевала испанский танец, постукивая кастаньетами. Похожий на поэта артист спел песню про красавицу Кэт.
Я вышел в переднюю, чтобы взять из кармана моей бекеши коробку папирос, и увидел анархиста, снимающего с себя доху, котиковое дамское манто и другую верхнюю одежду. Остался он в куртке, опоясанной ремнем, на котором висели три кобуры с револьверами и гранаты. Особняк анархистов был неподалеку на М. Дмитровке (ныне улица Чехова), там где помещался Дом купеческого собрания, а теперь театр имени Ленинского комсомола.
В эту минуту пришел В.В. Маяковский, он перекинулся несколькими словами с Бурлюком, потом вышел на эстраду, блестяще прочитал «Оду» и фрагменты из своей поэмы «Человек». Был объявлен небольшой перерыв, после чего Владимир Владимирович объявил выступление поэта Сергея Спасского. Затем предложил выходить на эстраду молодежи. Он устремил взгляд на нас, студентов. Федор Михайлович вызвался первым, прочитал поэму о красивой Анне, которая предпочла его другому.
Маяковский продолжал вызывать молодых поэтов, и они выступали один за другим. Доброжелательное отношение Владимира Владимировича к молодежи я наблюдал и спустя десять лет, когда в доме Герцена был организован первый местком писателей. Меня выбрали секретарем кассы взаимопомощи. Маяковский сказал мне, что молодой поэт имярек подал в нашу кассу заявление, прося безвозвратную, превышающую обычную норму ссуду. Я объяснил, что касса вообще неохотно дает безвозвратные ссуды и заранее сказать, как решится дело, нельзя. Владимир Владимирович пришел на заседание кассы взаимопомощи, рассказал, в каком тяжелом положении находится молодой поэт, и правление постановило выдать безвозвратную ссуду.
Мы, студенты, собирались уходить из кафе футуристов. Как вдруг Д. Бурлюк, лорнируя посетителей, объявил, что сейчас выступит футурист жизни, первый русский йог Владимир Гольцшмидт.
На эстраду вышел атлетического сложения человек, напоминающий участников чемпионата французской борьбы, который недавно проходил в цирке Р. Труцци. На футуристе жизни была желтая шелковая рубашка, напоминающая давнишнюю желтую кофту Маяковского. Ворот рубашки с глубоким вырезом открывал бычью шею, короткие рукава обнажали бицепсы. На лице футуриста жизни, на шее, на волосах лежали слои пудры бронзового цвета, что делало его похожим на индуса, йога.
Атлет развернул широкие плечи, вдохнул с шумом воздух, раздувая мощную грудь, и стал говорить о том, что каждому человеку нужно беречь свое здоровье и закаляться. Для этого носить летом и зимой легкую одежду, при любом морозе не надевать шапки, пальто или шубы. Он требовал, чтобы завтра утром каждый, кто слушает его, выбросил бы свои шапки, шляпы, шарфы, кашне, башлыки, сорочки, кальсоны, воротнички, особенно крахмальные, и т. д. и т. п. В доказательство своей «программы жизни» он тут же продемонстрировал свое отлично поставленное дыхание, поднятие тяжестей, сгибание некоторых железных предметов.
После этого первый русский йог потребовал внимательно слушать его и записывать. (Я и записал.) Он советовал всем, кто хочет приобрести хорошую осанку и форму, два раза в день применять древний способ йогов: «Ут-тапа-курм-асана».
– Вы принимаете позу петуха, – говорил футурист жизни, показывая, как это надо делать, – и, держась обеими руками за затылок, спокойно лежите минут десять, вытянувшись, как черепаха. Особенно для мужчин, – продолжал он, – рекомендую еще один древний способ йогов, благодаря которому вы приобретете могучую волю и духовную силу. Протяните кверху ноги, согните колени и старательно прикройте лодыжки руками, втяните шею в себя и ровно семь минут созерцайте кончик вашего носа…
В заключение футуристу жизни на огромном блюде принесли большую печеную картофелину, он положил ее целиком в рот, съел. Потом взял обеими руками блюдо, отвел его от себя подальше и с силой ударил им по своей голове. Голова первого русского йога осталась целой, а блюдо разлетелось на куски…
Этот же футурист жизни зимой 1918 года привез на сквер Театральной площади (ныне площадь Свердлова) на санках несмонтированную гипсовую полуфигуру. Он сказал сторожу, что должен водрузить ее посредине занесенной снегом клумбы. Засыпавший от недоедания на ходу и привыкший ко всяким неожиданностям сторож только махнул рукой. Гольцшмидт вооружился лопатой, очистил вершину клумбы от снега, уровнял ее и водрузил подставку. Взяв торс, поставил его на стержни подставки. Потом принес голову, укрепил ее на шарнирах и встал рядом с бюстом. Конечно, собралась толпа.
– Товарищи москвичи! Перед вами временный памятник гениальному футуристу жизни Владимиру Гольцшмидту, – проговорил ловец славы Владимир Гольцшмидт. – Его друзья – четыре слона футуризма: Бурлюк, Хлебников, Маяковский, Каменский. Футурист жизни был первым русским йогом и звал всех к солнечной жизни. В память этого гения двадцатого века я прочту его стихи.
Владимир Гольцшмидт стал читать свое единственное стихотворение, где все, начиная от слов и кончая ритмом, было заимствовано у Василия Каменского, но восхваляло его, Владимира Гольцшмидта. Те, кто не знали его в лицо, аплодировали; а кто знал – стоял в недоумении. Футурист жизни взял лопату, положил на санки, быстро повез их за собой, заставляя расступиться толпу. Тогда кто-то крикнул ему вдогонку:
– Вы же и есть Владимир Гольцшмидт!
Сразу поднялся крик, шум. Привели сторожа, который было проснулся, но сейчас же снова задремал. Чья-то палка опустилась на голову гипсового гения. Потом другая. Через минуту на клумбе лежала груда черепков…
4. Штаб Интернациональной Красной Армии. В Кремле у Я.М. Свердлова. Выступление Есенина перед студентами. Книжные лавки. Первый разговор с Есениным
Воинскими делами студентов Московского университета ведал один из членов объединенного старостата всех факультетов. Весной 1918 года он сказал мне, что военному комиссариату очень нужны переводчики с иностранных языков. Я пошел к командиру, который занимался мобилизацией студентов, и объяснил, что владею немецким языком, хуже английским. Меня направили в комиссию по созданию Интернациональной Красной Армии. Я поехал туда на трамвае.

Сергей Есенин
По улицам шли москвичи, у многих были кожаные или брезентовые портфели. Казалось, люди спешат на службу. Но саботаж старых служащих отнюдь не прекратился – в учреждениях не могли набрать и трети положенного штата. Дело было совсем в другом. В те дни еще были в ходу керенки: зеленые – двадцатирублевого и коричневые – сорокарублевого достоинства. После Октябрьской революции они стали с невероятной быстротой падать в цене. Керенками платили не поштучно, а полистно. Нести эти листы в руках было невозможно. Вот и приспосабливали для них кто что мог. Я увидел, как девочка, купив у торговки маковники, вынула лист керенок, и та отрезала себе от него нужную сумму ножницами.
Комиссия разбирала заявления военнопленных, желающих служить в Интернациональной Красной Армии. Я помогал им составлять анкеты, сдавать нужные документы и т. п. По вечерам я готовился к экзаменам, весной сдал их.
В июле комиссия была переименована в штаб Интернациональной Красной Армии, и председатель стал именоваться военным комиссаром. Он перебрался с частью сотрудников в вагон, который передвигался по железной дороге в те города, где принималось пополнение в армию или отправлялись маршевые роты на фронты. Во время такой поездки (это было в августе 1918 года в Орле) военный комиссар сказал мне, что порученец, отправленный им в Москву с секретными пакетами, убит, а пакеты украдены.
– Ты в своей студенческой форме выглядишь, как мальчишка, и не обратишь на себя внимание, – объяснил комиссар. – Вот эти секретные пакеты ты доставишь в Москву по назначению.
Я возил зашитые нашей машинисткой за подкладку моей тужурки секретные пакеты в Наркомат по военным и морским делам, а также лично председателю ВЦИК Я.М. Свердлову.
Однажды поздней осенью, шагая по московскому вокзалу, я увидел, что на прилавке продают газеты и пятый номер журнала «Свободный час». Я полистал его и едва не задохся от радости: там было помещено мое стихотворение «На дворе». Это была моя первая напечатанная вещь. На все лежащие в кармане деньги я купил четыре номера «Свободного часа» и, аккуратно согнув трубочкой, глубоко засунул в карман шинели.
Я попал под дождь и пришел в приемную Свердлова вечером, когда там уже никого не было. В промокшей студенческой шинели я предстал перед Яковом Михайловичем и поздоровался с ним. Он предложил мне снять шинель и, кивнув головой на подоконник, сказал, что там, в чайнике, кипяток, а на тарелке булочки.
Перед тем как снять шинель, я осторожно вынул из кармана журналы и положил их на край письменного стола. Яков Михайлович взял один из них и стал просматривать. Он прочитал мое стихотворение.
– Вам помогали в редакции? – спросил он, сняв пенсне в черепашьей оправе, и оно повисло на тоненькой цепочке, прикрепленной к дужке, заложенной за ухо.
– Нет, Яков Михайлович. Я принес восемь стихотворений, два отобрали.
– Это же старая лирика. А была революция. Идут жестокие бои… – Он закурил свою трубку.
– Трудно сразу, Яков Михайлович!
– Вы читали стихи Есенина?
– У меня есть его «Голубень»!
– Он талантливый поэт, но пишет о старой Руси. Старинный быт, обычаи, религия. Все это навсегда отомрет. Если Есенин это не поймет, он похоронит свой талант. А из него может выйти толк!
Эти слова соратника великого Ленина о талантливом поэте Есенине я запомнил надолго.
Во время разговора я успел выпороть из подкладки тужурки пакет и передал его Якову Михайловичу. Прочитав донесения нашего штаба, Свердлов сказал, что пришлет ответ по телеграфу и, прощаясь, пожал мне руку…
В 1919 году я был на втором курсе юридического факультета. Приходилось много заниматься, сдавать зачеты, вести общественную работу. И я был доволен, когда по ходатайству объединенного старостата меня командировали в культкомиссию Главного воздушного флота. Там нужно было работать через день, иногда вечером, и я стал осваивать те предметы, которые запустил на факультете.
Однажды я обедал в студенческой столовке на Б. Бронной, когда туда вошел студент-медик, впоследствии известный конферансье Михаил Гаркави. Тогда – даже не верится! – он был стройный, красивый, с густыми, расчесанными на пробор волосами. Обычно он проводил концерты и литературные вечера для студентов. Он объявил, что был в Политехническом музее на митинге – выставке стихов и картин имажинистов. Гаркави пригласил Сергея Есенина почитать стихи. Тот согласился, но с условием, что приедет вместе с Мариенгофом. Старостаты факультетов должны выбрать своих представителей для организации вечера и для распределения билетов. Я, как член старостата, должен был принять участие в этой работе.
В шесть часов вечера в субботу организаторы устроили крепкий заслон, чтобы не пропускать «зайцев» с улицы.
К семи часам аудитория была переполнена, и опоздавшие, даже имеющие на руках билеты, не могли попасть на вечер.
Имажинисты пришли в цилиндрах, – студенты встретили их аплодисментами. Первым читал свои стихи Мариенгоф, но я не мог его послушать, потому что вынужден был дежурить старшим внизу. К концу этого выступления ко мне подошла молодая женщина и подала записку:

Анатолий Мариенгоф
Мариенгоф просил пропустить на вечер подательницу сего Элен Шеришевскую. Я воспользовался случаем, пошел ее провожать наверх и открыл дверь в аудиторию в тот момент, когда Гаркави объявил, что Сергей Есенин в заключение прочтет свое первое стихотворение о революции «Товарищ». Был поэт в отлично сшитом сером костюме, который как бы подчеркивал его цвета пшеницы буйные волосы и похожие на огромные незабудки глаза. Он читал просто, спокойно, и голос его был звучен и чист – без единой царапающей нотки:
Жил Мартин, и никто о нем не ведал.
Грустно стучали дни, словно дождь по железу.
И только иногда за скудным обедом
Учил его отец распевать марсельезу.
Правая рука Есенина, изогнутая ладонью к нему, в ритм стихам поднималась и опускалась, будто нежно поглаживая склонившуюся к нему на плечо голову мальчика Мартина. (Мемуаристы пишут, что поэт, читая свои стихи, размахивал руками. Никогда этого не было.) И вдруг голос Есенина зазвенел о революции, о павшем в бою отце Мартина, о мольбе мальчика-сироты Иисуса – помочь там, «где бьется русский люд». И уже слова налились невыносимой мукой, кровью:
Но вдруг огни сверкнули…
Залаял медный груз.
И пал, сраженный пулей,
Младенец Иисус.
И опять голос поэта затихает, правая рука движется медленней, – в словах хватающая за душу скорбь.
Ползает Мартин по полу:
Соколы вы мои, соколы,
В плену вы,
В плену!..
(Тогда я еще не знал, что «Товарищ» написан после того, как Есенин присутствовал на похоронах борцов за революцию в Петрограде на Марсовом поле весной 1917 года.)
То, что творилось в тот вечер девятнадцатого года в аудитории Московского университета, – незабываемо! Студенты оглушительно хлопали в ладоши, топали ногами, орали: «Есенин, еще!..» Поэт надел свою шубу, вынул шарф, намотал на шею, а я подал ему цилиндр. Михаил Гаркави помог одеться Мариенгофу, и мы стали прокладывать дорогу к дверям.
На площадке группа студентов подхватила Есенина на руки и стала его качать. Он взлетал вверх, держа на груди обеими руками цилиндр. Но когда его поставили на ноги, другие студенты хотели повторить с ним то же самое.
– Валяйте Мариенгофа! – сказал он.
Едва тот взлетел вверх, также держа цилиндр на груди, Сергей, увидев на рукаве моей студенческой шинели красную повязку, подошел ко мне и тихо сказал:
– Уведите меня отсюда!
Он сложил цилиндр черной лепешкой, взял его под мышку, поднял воротник пальто. Я повел поэта не к тому выходу, где толпились студенты, а в другую сторону, в коридор. Здание я знал хорошо, вывел Есенина к другим дверям с выходом на Большую Никитскую (улица Герцена) и уговорил сторожа выпустить нас.
Неподалеку на улице стоял извозчик, поэт подрядил его за пачку керенок. Пожимая мне руку, он спросил, на каком факультете я учусь и как моя фамилия. Я ответил ему, он поблагодарил меня и сел в сани.
В ту минуту мне и в голову не пришло, что Есенин сыграет роль в моей литературной судьбе…
В 1918 году Московский Совет разрешил литераторам открывать на артельных началах книжные лавки. Это объяснялось тяжелым материальным положением писателей из-за отсутствия бумаги, а также их желанием быть поближе к книге и стремлением принести культурную пользу народу. В лавке писателей работали Б. Грифцов, Б. Зайцев, М. Осоргин, А. Яковлев, В. Ходасевич; в «Содружестве писателей» – Ю. Айхенвальд, В. Лидин, философ Г. Шпет; у деятелей искусств – Ю. Балтрушайтис, П. Коган, Н. Нолле, Я. Рыкачев и др. В лавке Всероссийского союза поэтов – В. Шершеневич, А. Кусиков; в артели художников слова – С. Есенин, А. Мариенгоф, букинист Д.С. Айзенштадт, бывший директор издательства «Альциона» А.М. Кожебаткин.
Весной 1919 года на Б. Никитской открылась книжная лавка «Дворца искусств», который был организован Наркомпросом и объединял деятелей литературы и искусства с целью улучшения их труда и быта. За прилавком книжной лавки стояли действительные члены «Дворца»: Дир Туманный (Н.Н. Панов), журналист Н.Ф. Барановский-Лаврский и автор этих строк. Неподалеку находилась лавка, где работал Есенин.
Во всех этих лавках было много старинных книг, классиков, иностранных авторов. Некоторые москвичи продавали книги потому, что приходилось покупать продукты по спекулятивным ценам; другие оттого, что их квартиры уплотняли и библиотеку негде было поместить; третьи потому, что собирались уехать за границу и старались сбыть все свое имущество, в том числе книги.
Тяжелым, порой неразрешимым вопросом для лавок были дрова: каждое полено стоило дорого, а доставка на санях или на грузовике еще дороже. Заведующий Дворцом искусств старый поэт и прозаик Иван Рукавишников сказал нам, что «Содружество писателей» обходится без печки, а мы помоложе их, нам сам бог велел следовать их примеру, иначе в первые же месяцы вылетим в трубу. И мы, работники книжной лавки, надевая все, что защищало от мороза, мерзли и спасались только тем, что сменяли друг друга каждые два часа.
В начале апреля 1919 года, в морозный день, когда окна нашей лавки покрылись слоем льда, а покупатели, забегая к нам, чтобы посмотреть книги, а заодно, разумеется, погреться, шарахались обратно на улицу, – в этот памятный день одна за другой две темно-красные двери в тамбуре нашего входа распахнулись, и на порог шагнул Есенин. Он был в серой шубе, в отороченной соболем черной плюшевой шапке.
– Ба! – воскликнул он, увидев меня. – Знакомые все лица! – и заметил, что у меня идет пар изо рта. – Что ж вы, черти, не топите?
– Рукавишников сказал, что и так обойдемся!
– Вы бы его оттаскали за бороду!
Я засмеялся, а поэт продолжал:
– Обошел все до одной лавки, ищу мой «Голубень», нигде нет!
– У нас тоже нет, Сергей Александрович!
– До зарезу нужно!
Я объяснил Есенину, что у меня дома есть «Голубень» и я могу ему дать.
– Вот друг! – сказал он, улыбнувшись. – А когда?
Я ответил, что с минуты на минуту меня должны сменить, а живу рядом: за углом в доме три по Газетному переулку (улица Огарева).
Он стал ждать, шутливо допытываться, кто в нашей лавке отморозил нос. Потом пообещал при случае осрамить весь проклятый род Рукавишникова (Намек на роман И. Рукавишникова «Проклятый род»).
В это время пришел Н.Ф. Барановский-Лаврский, содрал сосульки со своей черной бородки, снял безоправное пенсне, протер носовым платком и водрузил на нос. Я познакомил его с поэтом.
– Есть расчет мерзнуть в этом погребе? – спросил Есенин.
– Да ведь мы недавно, – ответил Барановский. – Еще не подсчитали…
Есенин и я прошагали по переулку и вошли во двор дома № 3, где я жил с моими родителями. Мы поднялись на шестой этаж, дверь открыла мать, увидела поэта, о котором я ей рассказывал, и растерялась. Но он, поздоровавшись, ласково заговорил с ней…
Войдя в мою комнату, он с удивлением взглянул на окно: оно было из ромбиков толстого матового стекла, с небольшой на пружинах железной створкой вместо форточки. Окно выходило во двор другого домовладельца, а по царским законам чужим светом и воздухом нельзя было пользоваться.
– До чего доехали, – сказал поэт, – солнце поделили!
Я открыл заслонку трубы, положил в железную «пчелку» несколько распиленных чурбаков, зажег березовую кору и сунул ее под них. Огонь рыжим языком лизнул дерево, затрепетал, и с гудом, треском стали гореть полешки.
Есенин подошел к стене, где была прибита маленькая вешалка, снял шубу, шапку, повесил их, а шарф бросил на кушетку. Потом приблизился к зеркалу, которое висело в уголке, и, смотрясь в него, стал расчесывать волосы. Невольно он увидел сбоку большую, в красной полированной раме фотографию выпускников 1914 года и учителей Московского коммерческого училища.
– Кто это наверху в куртке? – спросил он.
– Это наш попечитель гофмейстер двора князь Жедринский.
– Знаю я этих царских сатрапов. Морда лощеная, душонка прыщавая. Насмотрелся я на них, когда в Царском Селе за ранеными ходил. Там и царских дочерей видел.
– Я царя видел.
– Где?
– В девятьсот четырнадцатом на Красной площади.
– Как же это случилось?
Я объяснил, что старшеклассников всех школ стали готовить к параду на Красной площади. В училище нас муштровал полковник, ему помогали поручик и лихой барабанщик. Под барабанный бой мы маршировали по актовому залу, потом появлялся царь, которого изображал полковник, и говорил: «Здорово, молодцы!» Маршируя, мы отвечали: «Здравия желаем, ваше императорское величество!» Полковник выходил из себя, когда кто-нибудь из нас запаздывал с этим приветствием и голоса звучали вразнобой. В этих случаях «царь», ударяя правым кулаком о ладонь левой руки, орал: «Отвечаете, будто бьете молотом по наковальне!». И заставлял без конца повторять то же самое.
Летом мы маршировали на училищном широком дворе. Любопытные толпились у ворот, и дядьки с трудом отгоняли их. Однажды, когда припекало июньское солнце, нас повели на Красную площадь: впереди, в треугольной шляпе, синем мундире с куцей шпажонкой на левом боку, шагал директор. Вслед за ним в таком же парадном наряде шел инспектор, потом поручик, а по левую руку от него – барабанщик. Казалось, два Наполеона ведут за собой испытанную гвардию в бой.
На площади было огромное количество старшеклассников других московских школ. Все мы млели от жары, во рту пересыхало. Дядьки обносили нас ведрами воды с размешанным в ней красным вином, мы жадно пили. Наконец, всех выстроили в шеренги, длиною почти во всю ширину площади. Наши классы, как их именовали, нормальные и параллельные, встали в два ряда. На правом краю первого вытянулись самые высокие, тупые верзилы, просидевшие в классах три лишних года, и только благодаря щедрым «дарам» своих отцов не выгнанные из училища. Например, сын «короля махорки» Заусайлов, имеющий жену, ребенка и приезжающий в училище на рысаках серой масти. Таких, как Заусайлов, было по пять-шесть человек в каждом выпускном восьмом классе.
Но вот, наконец, прозвучала команда: «Церемониальным маршем шагом марш. Равнение направо!» Вытянув руки по швам, мы двинулись вперед. Справа выехал на белом коне Николай II, на нем был белый китель, погоны полковника, он пригладил пальцами правый свисающий рыжий ус и воскликнул: «Здорово, мальчики!»
Это Заусайлов и подобные ему – мальчики! Конечно, нас разбирал смех. Я сообразил: если засмеюсь, то выгонят из училища с волчьим паспортом. Я до крови закусил язык, но отвечать уже не мог, а только молча, при общем крике, открывал и закрывал рот.
Есенин засмеялся:
– Лихо!..
В это время мать принесла подносик с двумя стаканами чая и пирожками из пеклеванной муки с урюком. Отвечая на вопрос поэта, я стал рассказывать об учителях, о преподавателе русской словесности – первом человеке, прочитавшем мои стихи.
– Что же он тебе сказал? – спросил Есенин, принимаясь за чай.
Я объяснил, как было дело.
– Знаток! – покачал головой Есенин.
– Хитров вел нас до седьмого класса, а потом…
– Хитров, говоришь?
– Да, Павел Иванович Хитров.
– У меня учителем тоже был Хитров. Евгений Михайлович. По совести помогал!

Сергей Есенин
Он допил чай, отодвинул от себя стакан и спросил, кому я еще показывал стихи. Я ему все рассказал, и он поинтересовался, какое стихотворение отметил Айхенвальд. Я достал отпечатанное на машинке «Голубое» и дал Есенину. Прочитав, он заявил, что все это молодо-зелено и теперь надо писать по-другому. Я вспомнил, что мне советовал Свердлов, и, кстати, пересказал, что Яков Михайлович говорил о нем, поэте.
– Да попробуй сбрось с себя Клюева! Он пророс в меня, как сорняк в землю. Раз прополешь, два, а он нет-нет да в каком-нибудь стихе и проглянет!
Есенин походил по комнате, сказ ал, что хочет посмотреть мои напечатанные в «Свободном часе» стихи. Прочитав, пожал плечами: ему пришлись по вкусу только две последние строчки одного стихотворения:
И вдруг, сверкнув, как золотистый локон,
С небес летит искрящая звезда!
– Хочешь писать стихи, – сказал Есенин, – надевай свою рубашку! (Это означало: наполни своим оригинальным содержанием строки.) И вырабатывай свою походку! (То есть собственный стиль.)
– Сергей Александрович! – произнес я обескураженный. – Не выходит у меня!
– Мало работаешь! Напишешь – разорви. Напиши еще раз. Десять, двадцать раз перепишешь – получится! И читай хороших поэтов. Только не Надсона.
Я достал из шкафа «Голубень» и подал ему. Это было издание «Скифов» 1918 года. Он взял, спрятал в карман и заявил, что не скоро, но вернет книжку. Подойдя к кушетке, он взял свой шарф и, шагнув к зеркалу, стал одеваться…
5. Всероссийский союз поэтов. Охранная грамота. «Ассоциация вольнодумцев» Есенина
Все это происходило в ту осеннюю пору 1919 года, когда Союз поэтов решил приспособить свое помещение под клуб. Союз находился в бывшем кафе «Домино» на Тверской улице (ныне Горького) дом № 18, напротив улицы Белинского (бывший Шереметьевский переулок). После Октябрьской революции владелец кафе «Домино» эмигрировал за границу, и беспризорное помещение отдали Союзу поэтов.
Переделка под клуб состояла в небольшой перестройке вестибюля и украшении росписью стен первого зала, отделенного от второго аркой. Занимался этим молодой задорный художник Юрий Анненков, стилизуя все под гротеск, лубок, а иногда отступая от того и другого. Например, на стене, слева от арки, была повешена пустая, найденная в сарае бывшего владельца «Домино» птичья клетка. Далее произошло невероятное: первый председатель союза Василий Каменский приобрел за продукты новые брюки, надел их, а старые оставил в кафе. В честь него эти черные с заплатами на заду штаны приколотили гвоздями рядом с клеткой. На кухне валялась плетеная корзина из-под сотни яиц, кто-то оторвал крышку и дал Анненкову. Он прибил эту крышку на брюки Василия Васильевича наискосок. Под этим «шедевром» белыми буквами были выведены строки:
Будем помнить Стеньку,
Мы от Стеньки, Стеньки кость.
И пока горяч кистень, куй,
Чтоб звенела молодость!!!

Сергей Есенин
Далее вдоль стены шли гротесковые рисунки, иллюстрирующие дву- и четверостишия поэтов А. Блока, Андрея Белого, В. Брюсова, имажинистов. Под красной лодкой были крупно выведены строки Есенина:
Веслами отрубленных рук
Вы гребетесь в страну грядущего.
В клубе была доступная для всех членов союза эстрада. Редкий литературный вечер обходился без выступления начинающих или старых поэтов. Это было для них очень важно: бумага в стране была на исходе, во время гражданской войны многие типографии разрушены. Общение с читателями достигались путем устного слова, главным образом, с эстрады кафе. Отсюда и определение: «Кафейный период поэзии».
Кроме того, вступив в члены союза, каждый получал охранную грамоту, которая говорила сама за себя. Она была напечатана на бумаге с копией бланка Народного комиссариата просвещения от 23 января 1919 г. за № 422, с указанием адреса: Москва, Остоженка, угол Крымского проезда, 53.
«Всем советским организациям.
Ввиду того, что Всероссийский Союз поэтов и функционирующая при нем эстрада-столовая преследует исключительно культурно-просветительные цели и является организацией, в которую входят членами все видные современные русские поэты, настоящим предлагаю всем лицам и учреждениям оказывать Союзу всяческое содействие, а в случае каких-либо репрессивных мер, как-то реквизиция, закрытие, арест, прошу в каждом отдельном случае предупреждать Комиссариат Народного Просвещения и меня лично».

«Москва кабацкая» – коронный сборник Есенина
Под этим стояла подпись народного комиссара по просвещению А. Луначарского, круглая печать комиссариата.
Вверху охранной грамоты справа от руки проставлялась фамилия члена Всероссийского союза поэтов, внизу – подпись председателя союза, секретаря, и все это скреплялось круглой печатью союза.
Каждая выдаваемая охранная грамота была заверена нотариальным отделом 2-го Центрального городского района Москвы за подписью народного нотариуса, секретаря и скреплена печатью отдела.
Этой охранной грамотой Анатолий Васильевич спас ряд крупных поэтов от всяких напастей эпохи военного коммунизма, сохранил их жилища и очень ценные собираемые десятилетиями библиотеки.
Конечно, влекли поэтов в союз и прозаические трудные вопросы того времени: днем в столовой давали удешевленные, правда, неважные обеды, а нуждающимся – бесплатные. В канцелярии союза поэты могли получать продовольственные и промтоварные карточки.
Присматриваясь к членам союза и прислушиваясь к их читаемым с эстрады стихам, я решил попытать счастья. Я взял с собой номера журнала «Свободный час» с моими напечатанными опусами, шесть стихотворений, на основании которых я был принят в члены «Дворца искусств», помеченный Ю. Айхенвальдом стишок и стихотворение «Странники», которое похвалили в литературно-художественной «Среде» (председательствовал Ю.А. Бунин). Я отправился в союз к дежурному члену президиума Василию Каменскому и сказал, что хочу вступить в союз, да побаиваюсь. Он засмеялся и ответил, что ничего не может сказать, пока не прочтет мои стихи. Я вынул из кармана мой поэтический багаж и подал ему. Он прочитал, сказал, что поддержит мою кандидатуру, предложил написать заявление и заполнить анкету.
Спустя неделю я пошел в Союз поэтов, чтобы узнать, рассмотрели ли мое заявление. Я открыл дверь президиума, за столом сидел Есенин, а перед ним лежала какая-то напечатанная на машинке бумага.
– Заходи! Заходи! – воскликнул он.
Я поздоровался и объяснил, зачем пришел. Он – в то время член правления союза – сказал, что в союз я принят и добавил:
– Ты что же это, плохие стихи показал, а хорошее скрыл.
– А какое хорошее?
– «Странники»!
Это стихотворение я написал в конце 1916 года и много раз переписывал, внося в него поправки, которые мне предлагали во время обсуждения на заседании «Среды».
Шли по столице три странника.
Двое слепцов истомились в пути.
«Выйдем до месяца ль раннего?»
«Слышь-ка, Ванятка, цигарку скрути!»
Курят за будкою серою,
Ваня стучится за хлебом в подъезд.
Двери в передней с портьерою, —
Выглянул мальчик и яблоко ест.
Сам же наряжен в солдатское.
Нищему алый кусок отломал.
Ваня погоны с опаскою
Тронул: «Спасибо. Ты, вишь, енерал!»
Снова молитвами заняты
Странники в ширях российских дорог.
Только нерадостен Ваня-то,
Стал, как те двое, нахмурен и строг.
– Я задумал учредить литературное общество, – сказал Есенин, – и хочу привлечь тебя. – Он дал мне напечатанную бумагу. – Читай!
Это был устав «Ассоциации вольнодумцев в Москве». Там было сказано: «Ассоциация» ставит целью «духовно-экономическое объединение свободных мыслителей и художников, творящих в духе мировой революции и ведущих самое широкое распространение творческой революционной мысли и революционного искусства человечества путем устного и печатного слова». Действительными членами «Ассоциации» могли быть мыслители, художники, как-то: поэты, беллетристы, композиторы, режиссеры театра, живописцы и скульпторы…
Далее в уставе – очень характерном для того времени – приводился обычный для такого рода организаций порядок созыва общего собрания, выбора Союза «Ассоциации», который позднее стал именоваться правлением, а также поступление средств «Ассоциации», складывающихся из доходов от лекций, концертов, митингов, изданий книг и журналов, работы столовой и т. п.
Под уставом стояли несколько подписей: Д.И. Марьянов, Я.Г. Блюмкин, Мариенгоф, А. Сахаров, Ив. Старцев, В. Шершеневич. Впоследствии устав еще подписали М. Герасимов, А. Силин, Колобов, Марк Криницкий.
– Прочитал и подписывай! – заявил Есенин.
– Сергей Александрович! – заколебался я. – Я же только-только начинаю!
– Подписывай! – Он наклонился и, понизив голос, добавил: – Вопрос идет об издательстве, журнале, литературном кафе…
На уставе сбоку стояла подпись Шершеневича: «В. Шерш.». Я взял карандаш и тоже подписался пятью буквами.
– Это еще что такое? – сказал Есенин сердито.
– Я подписался, как Шершеневич.
– Раньше будь таким, как Шершеневич, а потом также подписывайся.
Он стер мою подпись резинкой, и я вывел фамилию полностью.
24 октября 1919 года под этим уставом стояло:
«Подобные общества в Советской России в утверждении не нуждаются. Во всяком случае, целям Ассоциации я сочувствую и отдельную печать разрешаю иметь. Народный комиссар по просвещению:
А. Луначарский».
6. У памятника Пушкину. Беспризорный. Открытие «Стойла Пегаса». Хитрая «птица». Рассказы о монахах

Имажинисты
Никогда в Москве не было столько попрошаек, сколько в 1920 году. Нашествие четырнадцати держав, разгул белых, зеленых, разных атаманов гнали мирных людей со всех краев Советской страны. Сыпной тиф, холера, разруха, голод увеличивали и без того огромное число беженцев, которые не смогли вывезти не только свое имущество, но даже не успели захватить ценные вещи или деньги. С черного и парадного ходов московских домов поднимались несчастные люди с маленькими, иногда с грудными детьми на руках и просили милостыню, обноски, кусочек хлеба. В воротах Третьяковского проезда сидел богатырского сложения, с пышной седой бородой древний старик в полушубке, на его шее висела дощечка, где крупными черными буквами было выведено: «Герой Севастопольской обороны». В Газетном переулке, в дерюге, в черных очках, стоял скелетообразный человек с белой лентой на груди. «Я – слепой поэт», – гласила надпись. В центре города на Театральной площади, на Кузнецком Мосту внезапно за хорошо одетым прохожим увязывался пожилой однорукий субъект в черном костюме, котелке и шел сбоку, говоря одну и ту же вызубренную наизусть фразу: «Артист, доктор, инженер, адвокат, профессор, учитель, председатель, художник»… Наконец, «попав в точку» и получив подаяние, он с теми же словами бросался к следующей облюбованной жертве. Этот нищий стал как бы живой деталью города, и Лев Никулин вывел его в написанной совместно с В. Ардовым комедии «Таракановщина» (Театр сатиры). Еще попадались на улице китайчата с маленьким барабаном; они жонглировали острыми ножами и заунывно тянули песню, ударяя в барабаны черенками. Но больше всего привлекали внимание беспризорные ребята.
Однажды, проходя по Страстному бульвару, я увидел, как Есенин слушает песенку беспризорного, которому можно было дать на вид и пятнадцать лет, и девять – так было измазано сажей его лицо. В ватнике с чужого плеча, внизу словно обгрызанном собаками, разодранном на спине, с торчащими белыми клочьями ваты, а кой-где просвечивающим голым посиневшим телом, – беспризорный, аккомпанируя себе деревянными ложками, пел простуженным голосом:
Позабыт, позаброшен.
С молодых юных лет
Я остался сиротою,
Счастья-доли мне нет!
Сергей не сводил глаз с несчастного мальчика, а многие узнали Есенина и смотрели на него. Лицо поэта было сурово, брови нахмурены. А беспризорный продолжал:
Эх, умру я, умру я,
Похоронят меня,
И никто не узнает,
Где могилка моя.
Откинув полу своего ватника, приподняв левую, в запекшихся ссадинах ногу, он стал на коленке глухо выбивать деревянными ложками дробь. Есенин полез в боковой карман пальто за носовым платком, вынул его, а вместе с ним вытащил кожаную перчатку, она упала на мокрый песок. Он вытер платком губы, провел им по лбу. Кто-то поднял перчатку, подал ему, Сергей молча взял ее, положил в карман.
И никто на могилку
На мою не придет,
Только ранней весною
Соловей пропоет.
Спрятав ложки в глубокую прореху ватника, беспризорный с протянутой рукой стал обходить слушателей. Некоторые давали деньги, вынимали из сумочек кусочек обмылка, горсть пшена, щепотку соли, и все это исчезло под ватником беспризорного, очевидно, в подвешенном мешочке. Есенин вынул пачку керенок и сунул в руку мальчишке. Тот поглядел на бумажки, потом на Сергея:
– Спасибо, дяденька! Еще спеть?
– Не надо.
Я шел с рюкзаком за спиной, где лежал паек, полученный в Главном Воздушном Флоте, и вспомнил, что там есть довесок от ржаной буханки. Я снял рюкзак, поставил на покрытую снегом скамейку, раскрыл и дал этот кусок беспризорному. Он схватил его обеими руками, стал рвать зубами большие мягкие куски и, почти не жуя, глотать их.
Я завязал рюкзак, вскинул за спину и подошел к Есенину. Mы поздоровались и зашагали по бульвару молча. Когда дошли до памятника Пушкину, он остановился, посмотрел на фигуру поэта, тяжело вздохнул. Вдруг с яростью произнес:
– Ненавижу войну до дьявола! – И так заскрежетал зубами, что у меня мороз пробежал по спине.
Мы пошли дальше, Сергей оглянулся, еще раз вскинув глаза на памятник. Это движение я наблюдал постоянно, когда случалось вместе с ним проходить мимо Пушкина. Как-то, зимней ночью 1923 года, мы возвращались по Тверскому бульвару из Дома печати. Готовясь ступить на панель Страстной (ныне Пушкинской) площади, он также оглянулся и воскликнул:
– Смотри, Александр – белесый!
Я посмотрел на памятник и увидел, что освещенный четырехгранными фонарями темно-бронзовый Пушкин и впрямь кажется отлитым из гипса. Есенин стал, пятясь, отходить на панель, на мостовую, то же самое сделал и я. Светлый Пушкин на глазах уходил, как бы исчезая в тумане. Возможно, это имело какое-то влияние на посвященное Александру Сергеевичу стихотворение, которое Сергей прочитал 6 июня 1924 года на митинге в день стодвадцатипятилетия со дня рождения великого поэта, стоя на ступенях памятника:
Блондинистый, почти белесый,
В легендах ставший, как туман,
О, Александр! Ты был повеса,
Как я сегодня хулиган…
Когда мы стали спускаться вниз по Тверской, Есенин сказал, что завтра открытие кафе «Стойло Пегаса», и пригласил меня в три часа прийти на обед. Будут все имажинисты и члены «Ассоциации вольнодумцев».
«Стойло Пегаса» находилось на Тверской улице, дом № 37 (приблизительно там, где теперь на улице Горького кафе «Мороженое», дом № 17). Раньше в этом же помещении было кафе «Бом», которое посещали главным образом литераторы, артисты, художники. Кафе принадлежало одному из популярных музыкальных клоунов-эксцентриков «Бим-Бом» (Радунский-Станевский). Говорили, что это кафе подарила Бому (Станевскому), после Октябрьской революции уехавшему в Польшу, его богатая поклонница Сиротинина, и оно было оборудовано по последнему слову техники и стиля того времени. Когда оно перешло к имажинистам, там не нужно было ничего ремонтировать и ничего приобретать из мебели и кухонной утвари.
Для того чтобы придать «Стойлу» эффектный вид, известный художник-имажинист Георгий Якулов нарисовал на вывеске скачущего «Пегаса» и вывел название буквами, которые как бы летели за ним. Он же с помощью своих учеников выкрасил стены кафе в ультрамариновый цвет, а на них яркими желтыми красками набросал портреты его соратников-имажинистов и цитаты из написанных ими стихов. Между двух зеркал было намечено контурами лицо Есенина с золотистым пухом волос, а под ним выведено:
Срежет мудрый садовник – осень
Головы моей желтый лист.
(С. Есенин. Собр. соч., т. 2, стр. 90.)
Слева от зеркала были изображены нагие женщины с глазом в середине живота, а под этим рисунком шли есенинские строки:
Посмотрите: у женщин третий
Вылупляется глаз из пупа.
(Там же, стр. 88.)
Справа от другого зеркала глядел человек в цилиндре, в котором можно было признать Мариенгофа, ударяющего кулаком в желтый круг. Этот рисунок поясняли его стихи:
В солнце кулаком бац,
А вы там, – каждый собачьей шерсти блоха,
Ползаете, собираете осколки
Разбитой клизмы.
(А. Мариенгоф. Магдалина. Изд-во «Имажинисты», стр. 8.)
В углу можно было разглядеть, пожалуй, наиболее удачный портрет Шершеневича и намеченный пунктиром забор, где было написано:
И похабную надпись заборную
Обращаю в священный псалом.
(«Плавильня слов». Сборник. Изд-во «Имажинисты», 1920.)
Через год наверху стены, над эстрадой крупными белыми буквами были выведены стихи Есенина:
Плюйся, ветер, охапками листьев,
Я такой же, как ты, хулиган!
(С. Есенин. Собр. соч., т. 2, стр. 99.)
Я пришел в «Стойло» немного раньше назначенного часа и увидел Георгия Якулова, принимающего работы своих учеников.
Георгий Богданович в 1919 году расписывал стены кафе «Питтореск», вскоре переименованного в «Красный петух», что, впрочем, не помешало этому учреждению прогореть. В этом кафе выступали поэты, артисты, художники, и там Есенин познакомился с Якуловым. Георгий Богданович был очень талантливый художник левого направления: в 1925 году на Парижской выставке декоративных работ Якулов получил почетный диплом за памятник 26 бакинским комиссарам и Гран При за декорации к «Жирофле-Жирофля» (Камерный театр).
Якулов был в ярко-красном плюшевом фраке (постоянно он одевался в штатский костюм с брюками-галифе, вправленными в желтые краги, чем напоминал наездника). Поздоровавшись со мной, он, продолжая давать указания своим расписывающим стены «Стойла» ученикам, с места в карьер стал бранить пожарную охрану, запретившую повесить под потолком фонари и транспарант.
Вскоре в «Стойло» стали собираться приглашенные поэты, художники, писатели. Со многими из них я познакомился в клубе Союза поэтов, с остальными – здесь. Есенин был необычайно жизнерадостен, подсаживался то к одному, то к другому. Потом первый поднял бокал шампанского за членов «Ассоциации вольнодумцев», говорил о ее культурной роли, призывая всех завоевать первые позиции в искусстве. После него, по обыкновению, с блеском выступил Шершеневич, предлагая тост за образоносцев, за образ. И скаламбурил: «Поэзия без образа – безобразие».
Наконец, Есенин заявил, что он просит «приступить к скромной трапезе». Официантки (в отличие от клуба Союза поэтов, где работали только официанты, в «Стойле» был исключительно женский персонал) начали обносить гостей закусками. Многие стали просить Сергея почитать стихи. Читал он с поразительной теплотой, словно выкладывая все, что наболело на душе. Особенно потрясло стихотворение:
Душа грустит о небесах,
Она нездешних нив жилица…
(С. Есенин. Собр. соч., т. 2, стр. 86.)
20 февраля 1920 года состоялось первое заседание «Ассоциации вольнодумцев». Есенин единогласно был выбран председателем, я – секретарем, и мы исполняли эти обязанности до последнего дня существования организации. На этом заседании постановили издавать два журнала: один – тонкий, ведать которым будет Мариенгоф; другой толстый, редактировать который станет Есенин. Вопрос о типографии для журналов, о бумаге, о гонорарах для сотрудников решили обсудить на ближайшем заседании. Тут же были утверждены членами «Ассоциации», по предложению Есенина, скульптор С.Т. Коненков, режиссер В.Э. Мейерхольд; по предложению Мариенгофа – режиссер А. Таиров; Шершеневич пытался провести в члены «Ассоциации» артиста Камерного театра О., читавшего стихи имажинистов, но его кандидатуру отклонили…
«Ассоциация вольнодумцев» в Москве поквартально отчитывалась перед культотделом Московского Совета и перед Мосфинотделом. Под маркой «Ассоциации» в столице и в провинциальных городах проводились литературные вечера, главным образом поэтов, а также лекции (В. Шершеневич, Марк Криницкий и др.). В 1920–1921 годах «Ассоциация» устроила несколько вечеров в пользу комиссии помощи голодающим.
Не надо забывать, что в те годы не было ни издательств художественной литературы, ни Литфонда, ни касс взаимопомощи литературных организаций, ни столовой для литераторов.
В 1920 году тяжело было созывать членов правления: некоторые жили далеко, им трудно было добираться до «Стойла»; у других не работал телефон; третьи уезжали куда-нибудь в хлебные места или болели. А тут еще неожиданно свалились на меня хлопоты.
Я пришел днем в «Стойло», Есенин сидел за столиком и обедал. Возле столика стоял пустой стул, тарелка с остатками пищи и лежала шляпа. Я стал говорить с Сергеем о дальнейших планах «Ассоциации», но в это время появился взволнованный Мариенгоф:
– Сережа! Птичка говорит, что Мосфинотдел отчет не принял и денег нет! Сует мне бухгалтерские книги, а я в них ни черта не понимаю!
Есенин поглядел на меня:
– Ты учился в Коммерческом. Может, разберешься?
Я ответил, что бухгалтерию изучал и теоретически и практически. Но ведь дело не только в бухгалтерских книгах, а в оправдательных документах. Сергей и Анатолий сказали, что пойдут со мной и помогут мне. Официантка позвала Птичку, и вскоре он, поднявшись снизу по лестнице, появился перед нами.
Птичке – Анатолию Дмитриевичу Силину – было около сорока лет. Он был среднего роста, бледный, с узкими, запавшими глазками, с острым, похожим на клюв носом. Двигался быстро, мелкими шажками, казалось, подпрыгивал на ходу; его согнутые в локтях руки были подняты, кисти опущены и при движении болтались, напоминая крылышки. Во всем его облике действительно было что-то птичье, и прозвать его точнее, чем это сделал Есенин, вряд ли кто-нибудь сумел.
Знакомясь со мной, Силин улыбнулся:
– Нас часто навещает фин, – говорил он о финансовом инспекторе. – Это, знаете, фигура на нашем фоне заметная! К каждому документику придирается. Но, пожалуйста, пожалуйста! Секретарю нашей «Ассоциации» я все тайны открою!
Есенин, Мариенгоф и я спустились по лестнице вниз в помещавшуюся рядом с кухней контору. Силин снял с полки бухгалтерские книги и скоросшиватель с документами. Я спросил, кто ведет в «Стойле» бухгалтерию. Птичка объяснил, что сюда каждый вечер приходит бухгалтер-старичок и работает часа два-три.
– Он в итальянской, или, как ее именуют, двойной, бухгалтерии собаку съел, – заявил Силин. – Извольте видеть, все книги налицо: главная, мемориальная, кассовая…
Когда я учился в старших классах Московского коммерческого училища, мы, ученики, выезжали на предприятия с нашим преподавателем Рейнсоном, который написал не один учебник бухгалтерии и коммерческой корреспонденции. В торговых фирмах, на фабриках мы знакомились с ведением бухгалтерских книг и уж что-что, а отлично знали, что любая цифра может быть проверена с помощью оправдательных документов. Я взял счеты, пощелкал костяшками, проверяя дебет и кредит, а потом стал просматривать оправдательные документы. Конечно, они у Силина были, но, во-первых, не все, а во-вторых, написаны не по той форме, как полагалось. Когда я об этом сказал Птичке, он смиренным тоном пояснил:
– Видите ли, мы вынуждены закупать некоторые продукты у частных лиц, а они не всегда дают расписки, а если дают, то как бог на душу положит.
Стало понятно, почему Мосфинотдел не принял квартальный отчет о работе «Стойла». Это я и сказал Птичке.
Я чувствую, что в этом месте некоторые читатели вожмут плечами и подумают: для чего нужно рассказывать о Силине. В том-то и дело, что разговор пойдет о нем…
Есенин не только среди своих друзей, знакомых, но часто во всеуслышание, среди посторонних, называл себя хозяином «Стойла Пегаса», этим самым оставляя Силина в тени. И в то же время всячески подчеркивал, что он, Сергей, богатый человек. Психологически это можно объяснить: совсем недавно, как сам говорил, он жил очень скудно. Но именно эти заявления Сергея о собственном достатке и его подчеркнутая манера при случае вынимать пачку крупных денег из кармана пиджака привлекли к нему нахлебников, любителей выпивки за чужой счет, которые к тому же норовили взять у него взаймы без отдачи.
Молва о том, что Есенин хозяин «Стойла» – а некоторые еще добавляли: и книжной лавки на Б. Никитской (улица Герцена), – настолько упрочилась за Сергеем, что даже некоторые члены «Ассоциации» об этом писали, и пишут. Например, И.И. Старцев, одно время заведовавший программой в «Стойле», вспоминая о своей работе, сетует на то, что Есенин «начинал торговаться о плате за выступление, требуя обычно втридорога против остальных участников. Когда я пытался ему доказать, что по существу он не может брать деньги за выступление, являясь хозяином кафе, он неизменно мне говорил одну и ту же фразу:
– Мы себе цену знаем! Дураков нет!»
То же самое Старцев писал и сорок с лишним лет назад. А чем были вызваны слова Сергея? Силин ежемесячно отчислял в кассу «Ассоциации» одну и ту же определенную сумму, не принимая в расчет свою прибыль. Есенин же знал, что на его выступления собираются во много раз больше слушателей, чем на литературные вечера других, и понятно, что Птичка кладет солидную сумму себе в карман. А ведь Сергей, окруженный «друзьями», желающими поживиться за его счет, заботился не только о себе: он посылал деньги в село Константиново – родителям и сестрам, давал приличную сумму на содержание своих детей от З.H. Райх – Кости и Тани, а также А. Изрядновой для его сына Юрия…
Легенда о том, что Есенин был хозяином «Стойла», настолько прочно засела в головах литераторов, что даже в его пятитомном собрании сочинений напечатано черным по белому: «Имеется в виду артистическое кафе „Стойло Пегаса“, совладельцем которого был Есенин».
Какая чепуха! В двадцатые годы существовал целый ряд литературных и артистических кафе. Однако никто из работников искусства и литературы не был ни их владельцем, ни совладельцем…
Однако вернемся к тому эпизоду, о котором я рассказывал.
В контору прибежала официантка Нина и сказала, что Вадим Шершеневич просит Есенина и Мариенгофа подняться наверх. Я было собрался уйти вместе с ними, но Силин попросил меня остаться. Он плотно закрыл дверь, сел напротив меня и заявил:
– Давайте начистоту! Сергей Александрович недоволен, что я опаздываю отчислять в кассу «Ассоциации» причитающуюся сумму. Но вы поймите, кафе работает до часу ночи, вернее, до без четверти час, иначе нарвешься на штраф. Завтраки идут плохо, обеды чуть лучше, но прибыль начинается после одиннадцати – половины двенадцатого, когда съезжаются серьезные гости после театра, цирка или кинематографа. Скажите, может оправдать себя кафе, если оно работает по-настоящему только полтора-два часа в день?
– Что же вы хотите?
– Я давно об этом твержу. Кафе Союза поэтов работает до двух часов ночи. Почему мы не можем выхлопотать это право?
– Хорошо. Я поставлю этот вопрос! Но если «Стойло» будет работать до двух…
– Даю вам любую гарантию, что отчисления будут вноситься вовремя.
– Письменную гарантию?
– Ну, зачем же так? Все же основано на личном доверии…
Я поднялся наверх и увидел, что за столиком сидят Есенин, Мариенгоф и Шершеневич. Вадим лицом и фигурой напоминал боксера, даже уши были слегка приплюснуты. Он действительно хорошо боксировал, и мне приходилось видеть, как раза два он это доказывал на деле, заступаясь за Сергея после его выступления с «Сорокоустом» (в первой озорной редакции). Вообще же между Есениным и Шершеневичем была дружба, основанная на взаимном уважении, хотя в поэзии они стояли на противоположных полюсах.
Я кратко объяснил трем командорам, как мы называли между собой Есенина, Шершеневича, Мариенгофа, о чем говорил с Птичкой. Анатолий сказал, что надо все-таки придумать что-нибудь, чтобы Силин делал взносы в обусловленные сроки.
В это время в кафе появился журналист Борис Глубоковский. Мариенгоф и Шершеневич пошли к нему, а я остался с Есениным за столиком. К нам подсели командир с двумя шпалами в петлицах и еще один военный в черной кожанке. Видно, они были хорошо знакомы с Сергеем. Поздоровавшись, он предложил им пообедать, а когда они отказались, велел официантке принести гостям бутылку красного вина и записать на его счет.
– Сергей Александрович, – сказал военный в черной тужурке, – нам надо потолковать, а тут кругом публика!
– Проводи их вниз, – обратился Есенин ко мне. – А я сию минуту приду, – и он пошел к Шершеневичу и Мариенгофу.
Я повел красного командира и военного по лестнице вниз, в ближайшую свободную комнату. Вскоре официантка Лена принесла туда бутылку красного вина и на тарелке домашнее печенье.
Когда пришел Сергей, я хотел уйти, но он взял меня за руку, усадил и сказал:
– Тебе пора знать изнанку жизни!
– Вот именно! – подхватил красный командир. – Изнанку жизни!
Он повел рассказ о том, как на фронтах гражданской войны белогвардейцы пытают наших красноармейцев, вырезая на их груди красные звезды, а на ногах красные лампасы. Военный в черной кожанке с большим гневом описал, как монашенки какого-то монастыря прятали у себя оружие, а когда пришла белая армия, передали им все, что хранили.
Здесь я должен напомнить читателю, что тогдашний патриарх Тихон (до пострижения в монашество Василий Белавин), избранный на поместном соборе в 1917 году, всеми силами способствовал контрреволюции. После декрета об отделении церкви от государства выпускал послания, призывая не повиноваться советской власти, хулил коммунистов, грозил предать анафеме всех помогающих новому правительству. Патриарх оказался участником «заговора послов», объединил вокруг себя контрреволюционеров, помогая белогвардейцам и интервентам. Естественно, что многие церкви и монастыри следовали заветам своего высокого пастыря.
– Я ненавижу все духовенство, начиная с патриарха Тихона, – заявил Есенин, чуточку пригнувшись к столику. – А этих сытых дармоедок в черных рясах повыгонял бы вон голыми на мороз!
– Готов подписаться под вашими словами, – поддержал его военный в кожанке.
– А пока, значит, братия работает на белых, – произнес Сергей с гневом, и в его глазах сверкнули синие молнии.
Кто не знал хорошо Есенина или был ненаблюдателен, тот, как писал в стихах сам поэт, считал, что он – синеглазый. Но на самом деле в спокойном состоянии глаза Сергея были голубые; когда он начинал сердиться пли переживал какую-нибудь беду, неудачу, глаза становились синими и по мере негодования доходили до темной синевы.
Я снова поднялся со стула, чтобы уйти, но Есенин удержал меня за рукав:
– Посиди!
И рассказал, что в семнадцатом году, кажется, в Петрограде шел митинг. Вышел дядя – здоровый, с черной бородой, шапка по уши. И давай крыть: Ленин, большевики – немецкие шпионы, продадут, нехристи, Россию.
– Слушаю, слушаю, – продолжал Сергей, – слова знакомые! Говорю приятелю – он рядом стоял – поп это! А тот сказал моряку. Влезли мы втроем на подмостки, сорвали котелок, – черная грива! Стянули тулуп – монах!..
С марта семнадцатого года во многих газетах писали о «волках старого строя». Это были приставы, околоточные надзиратели, городовые, попы, муллы, раввины. Потом, после Октябрьской революции, «волками старого строя» стали и белые генералы, и офицеры, и духовенство – белое и черное, а также фабриканты, помещики, домовладельцы. Послы иностранных держав с помощью опекавших их разведок организовывали в России заговоры против Советской власти. Монахи и монахини с их монастырями служили тайной опорой контрреволюционеров всех мастей.
– Вот, Сергей Александрович, – сказал военный в кожанке, – большая к вам просьба. Напишите о монастырях, монахах и монашках и нажмите на Страстной монастырь!
Он рассказал, что этот монастырь на виду, туда со всех сторон России ежедневно стекается огромное количество богомольцев и богомолок, многие там же ночуют. Всех их усердно начиняют контрреволюционной пропагандой, и они разносят ее повсюду – вплоть до самых отдаленных глухих углов. Этот монастырь пустил слух, что белая армия вот-вот возьмет Петроград.
– Мы ничего поделать не можем, – продолжал военный в кожанке, – церкви, монастыри, верующие находятся под крепкой охраной нашего закона. Нельзя ли, Сергей Александрович, написать правду об этом осином гнезде, чтобы народ, особенно верующие, узнали, что представляют из себя эти ханжи-монашки. Может быть, осмеять их в поэме?
Есенин ответил, что сейчас у него совсем другие поэтические замыслы, но он подумает, посоветуется с друзьями. Вообще же он считал, что писать поэму против Страстного монастыря, а потом печатать, распространять – долгое дело! Гораздо лучше ударить по монастырю хлесткой эпиграммой. Пусть эти черные жабы попрыгают, как ошпаренные…
– Ну, спасибо, Сергей Александрович, – сказал военный в кожанке и пожал руку Есенину.
То же самое сделал красный командир. Они выпили по бокалу красного вина, распрощались, Сергей пошел их провожать.
Административным отделом Московского Совета руководил большой любитель музыки и поэзии – Левитин.
Я поехал с бумагой «Ассоциации» к нему, и Левитин, расспросив о новых стихах имажинистов, выдал разрешение на работу кафе до двух часов ночи, но временное, до конца года. Это было нам на руку: мы могли на деле убедиться, как будет Силин выполнять свои обязанности. Забегая вперед, объясню, что в 1920 году Силин аккуратно вносил оговоренную сумму в кассу «Ассоциации». В 1921 году мы добились, что буфетчицей стала Е.О. Гартман, а Птичка – ответственным за документацию, за своевременные взносы во все государственные учреждения и т. п. И все же случалось, что поступления в «Ассоциацию» запаздывали. И тогда Есенин писал мне дружеские деловые записки.
«Милый Мотя!
Нам нужны были деньги. Мы забрали твой миллиард триста, а ты получи завтра. На журнале сочтемся.
С. Есенин».
Под этим стояло обведенное кружком: «Крепко». Иногда Сергей писал: «Целую» – и обводил это слово кружком…
7. «Орден имажинистов». Левое и правое крыло. Есенин нацеливает группу на Страстной монастырь. План группы. Роспись Страстного. Выходка «левого крыла»
В апреле 1920 года на заседании «Ордена имажинистов» я прочитал несколько моих стихотворений, с которыми посоветовал выступить Есенин, и меня приняли в группу. Она состояла из восьми поэтов и образовала правое крыло имажинистов, куда входили Сергей Есенин, Рюрик Ивнев, Александр Кусиков, Иван Грузинов и автор этих строк; и левое крыло, включавшее в себя Вадима Шершеневича, Анатолия Мариенгофа, Николая Эрдмана, его брата декоратора Бориса, а также художника Георгия Якулова.
Я предвижу, что у читателя возникнет вопрос: ведь правыми обычно называют консерваторов, левыми – демократов, революционеров. В «Ордене» было совсем не так. Для того чтобы в этом разобраться, необходимо дать характеристику имажинистам.
У Вадима Шершеневича было семь сборников стихов.
В одном из первых он заявлял: «„Пляска“ принадлежит к периоду, когда творчество Блока оказывало подавляющее влияние на мое творчество… „Эдмонд и Дженни“. Эти четыре стихотворения написаны на слова Пушкина „А Эдмонд не покинет Дженни даже в небесах“; „Верлиока“ – вольное переложение народной сказки»; «Мысли как пчелы» напоминает превосходную строку А. Апухтина: «Мысли, как черные мухи»; «Отвергнутый» – невольное подражание А. Апухтину…
(Все это я привожу умышленно для того, чтобы читателю был ясен инцидент, впоследствии разыгравшийся между Шершеневичем и Маяковским.)
В следующих книгах, в числе объявленных трудов Шершеневича можно прочесть: «Манифесты итальянского футуризма», перевод; Маринетти, «Битва в Триполи»; «Маринетти футурист-Мафарка». В конце одной из своих книг Шершеневич объявляет, что стихи, помеченные звездочкой, печатались, помимо других журналов, в «Первом журнале русских футуристов», «Дохлой луне», т. е. в изданиях российских футуристов. Пребывал в футуристах Шершеневич недолго; наладив издание «Мезонина поэзии», он становится эгофутуристом…
Рюрик Ивнев (М.А. Ковалев) помимо четырех сборников стихов выпустил первый роман. Ивнев тоже печатался в футуристических сборниках «Глашатай», «Очарованный странник». Потом, примкнув к эгофутуристам, стал сотрудником журнала «Мезонин поэзии». И все-таки в его стихах мало чисто футуристических приемов. Его стихи охотно печатали журналы «Огонек», «Журнал для всех», «Вершины» и т. п. Два его стихотворения поместила большевистская «Звезда».
Александр Кусиков имел четыре сборника стихов: «Зеркало Аллаха», «Сумерки», «Поэма поэм», «В никуда». Он напечатался в сборниках совместно с К. Бальмонтом, В. Шершеневичем.
Анатолий Мариенгоф выпустил две книжечки стихов: «Магдалина» и «Кондитерская солнц». Выступил в совместном сборнике с Есениным и Шершеневичем «Плавильня слов», а также с Есениным и Хлебниковым в «Харчевне зорь». Уже в этом сборнике (поэма «Встреча») он надевает маску шута – искателя правды, которую потом перенесет в свои пьесы.
И. Грузинов имел сборник стихов «Бубны боли», выпущенный в 1915 году. В нем были стихи, испытывающие влияние разных поэтов, в том числе и футуристов, особенно их принцип звукового подражания.
Таким образом, вступившие в «Орден имажинистов» пять поэтов так или иначе уже шагнули в литературу. Николай Эрдман нигде еще не печатал своих стихов. Наши сборники и «Гостиница для путешествующих в прекрасном» были для него первыми шагами в поэзию. Собственно, в таком же положении был и я, если не считать стихов, напечатанных в «Свободном часе». Знал ли обо всем этом Есенин, уже печатавшийся и побывавший в разных литературных кружках? Не только знал, но не упускал случая познакомиться и со старыми, и с новыми стихами членов «Ордена».
Так разделились имажинисты на правое крыло, во главе с Есениным, которое решило учиться у классиков, но внося в стихи метафору, как средство для яркого изображения, и на левое – во главе с Шершеневичем и Мариенгофом, которое – что греха таить! – все еще увлекалось стилем раннего Маяковского, итальянскими футуристами и английскими имажинистами.
Декларация имажинистов, одновременно опубликованная в московской газете «Советская страна» и воронежском журнале «Сирена», лила воду на мельницу левого крыла. Почему так получилось? Она была составлена и напечатана на машинке Шершеневичем, подвергалась обсуждениям, спорам, но, увы! Все это делалось второпях – спешили ее напечатать. А когда поместили на страницах газеты и журнала, она снова вызвала возражения у Есенина. Против нападок на футуристов он не протестовал, но, естественно, не мог согласиться с такими строками декларации:
«Тема, содержание – это слепая кишка искусства…»
«Всякое содержание в художественном произведении так же глупо и бессмысленно, как наклейка из газет на картины».
«Мы с категорической радостью заранее принимаем все упреки в том, что наше искусство головное, надуманное, с потом работы… Мы гордимся тем, что наша голова не подчинена капризному мальчишке – сердцу…»
Декларация была подписана Есениным, но на первых же заседаниях «Ордена» он, выступая, начал осуждать эти положения, а мы – правое крыло – стали его поддерживать. И он – этого никто не может отрицать – стал на деле, то есть своими стихами, доказывать несостоятельность некоторых утверждений декларации…
Однако противоположные взгляды на поэзию, содержание, образ не мешали долгое время всем нам жить дружно, хотя и яростно спорить друг с другом. Конечно, лидер правых Есенин, к нашему торжеству, всегда одерживал верх своими стихами. У левых же был искрометный оратор Шершеневич, укладывающий своим красноречием любого оппонента на лопатки. Впрочем, он признавал, что Сергей идет впереди, защищал его в своих выступлениях, а на заседаниях «Ордена имажинистов» или правления «Ассоциации» поддерживал.
Я пришел поздно в «Стойло». Вадим Шершеневич заканчивал выступление, а после него на эстраду вышел Александр Кусиков, которого мы звали Сандро. Он был в коричневом, почти по колени френче, такого же цвета рейтузах, черных лакированных сапожках со шпорами, малиновым звоном которых любил хвастаться. Худощавый, остролицый, черноглазый, со спутанными волосами, он презрительно улыбался, и это придавало ему вид человека, снизошедшего до выступления в «кафе свободных дум», как он окрестил «Стойло». И в жизни и в стихах он называл себя черкесом, но на самом деле был армянином из Армавира Кусикяном. Непонятно, почему он пренебрегал своей высококультурной нацией? Еще непонятней, почему, читая стихи, он перебирал в руках крупные янтарные четки?
Шершеневич, проработавший с ним в книжной лавке добрых четыре года и напечатавший с ним не один совместный сборник стихов, рассказывал:
– Сандро хорошо знал арабских поэтов. Знал быт, нравы черкесов. Его отец часто рассказывал, как черкесы на конях похищают в аулах девушек. Только не думаю, чтоб отец Сандро похитил свою жену: такая и без умыкания вышла бы за него замуж! Красавец!
Кусиков читал свою поэму причащения «Коевангелиеран», что в расшифровке означало: «Коран и Евангелие». Но, несмотря на мусульманский фольклор, не только ритм, но и слова напоминали стихи Есенина:
Я родился в базу коровьем.
Под сентябрьское ржание коня.
Сандро закончил чтение под жидковатые аплодисменты, это его не устраивало, и он громко объявил, что сейчас артистка Клара Милич пропоет его популярный романс «Обидно, досадно».
В одно мгновение в его руках очутилась гитара, и очень эффектная Клара Милич (псевдоним) запела:
Обидно, досадно
До слез и до мученья,
Что в жизни так поздно
Мы встретились с тобой…
Есенин сказал мне, чтоб я до двенадцати часов никуда не уходил.
– Пойдем всей группой, – пояснил он.
Ровно в двенадцать он, Вадим, Сандро, я и пришедшие Мариенгоф, братья Эрдманы, Г. Якулов оделись в гардеробной и вышли на улицу. Шел легкий снежок, ложась соболиным мехом на шапку, воротник, плечи. Тускло горели чудом уцелевшие после двух революций фонари у памятника Пушкину, под ними посиневшие беспризорные, дрожа от холода, выкрикивали: «„Ира“ рассыпная! Кому „Иру“?» Перейдя на другую сторону Тверской, мы дошли до угла и повернули направо – к Страстному монастырю (туда, где ныне находится кинотеатр «Россия»). В тусклом свете выплыл огороженный низкой стеной, с голубыми башенками, с наглухо закрытыми воротами женский монастырь. Мы прошли мимо него, повернули назад и стали прохаживаться по тротуару. Конечно, мы были удивлены этой странной ночной, возглавляемой Есениным прогулкой. Но спустя несколько минут он обратил наше внимание на ворота монастыря: перед ними стояли две женщины и двое одетых в штатское мужчин. Один из них постучал в железные ворота, что-то сказал, дверца раскрылась, и все четверо вошли в тихую обитель. До часу ночи мы видели, что то же самое проделали несколько мужчин, из них некоторые в военной форме, с тяжелыми свертками…
В двадцатых числах апреля в «Стойле Пегаса» состоялось заседание «Ордена имажинистов». Не пришел Рюрик Ивнев, который год назад выбыл из «Ордена», а теперь снова вступил в него. Шершеневич по этому поводу сострил:
– Рюрик Ивнев – блуждающая почка имажинизма!
Рюрик об этой остроте узнал и, когда в 1922 году выпускал книгу «Четыре выстрела», написал в адрес Шершеневича: «Из твоих глаз глядят восковые зрачки куклы».
С тех пор Вадим никогда не задевал Рюрика.
Грузинов объяснил, что Ивнев исполняет обязанности председателя Всероссийского союза поэтов и, возможно, к концу заседания появится.
Иван Грузинов был чуть ниже среднего роста, грузный, с покатыми плечами, с широким крестьянским лицом и тщательно расчесанным пробором на голове. Ходил он всегда в коричневой гимнастерке с двумя кармашками на груди, в левом находились вороненой стали открытые часы и свешивалась короткая цепочка. Грузинов чаще, чем полагается, любил вынимать часы и говорить с точностью до одной секунды время. Он писал стихи о русской деревне, образы у него были пластичные, часто прибегал к белым стихам, иногда впадал в натурализм (например, поэма «Роды»). По крестьянской тематике он был близок Есенину, но нет-нет да и критиковал строки Сергея, хотя это не мешало ему быть в плену есенинских строк:
О, если б прорасти глазами,
Как эти листья, в глубину.
А у Грузинова:
Мои ли протекут глаза
Ручьев лесною голубизной?
Вообще-то имажинисты считали, что Иван умеет разбираться в стихах, прочили его в критики, теоретики имажинизма. И в конце концов, он и пошел по этому пути.
– Шесть минут пятого! – заявил Грузинов. – Зрители уже два раза похлопали и начинают топать ногами. Время!
Есенин предложил мне вести протокол. Я взял лист бумаги.
Сперва говорили о сборниках стихов, кто в компании с кем будет печататься, а затем слово взял Есенин. Сложилось мнение, что Сергей выступает неважно, однако это относится к его речам в публичных аудиториях, и то не ко всем. На наших заседаниях он говорил очень толково и, главное, добивался, чтоб его предложение было не только принято, но и выполнено. На этот раз Есенин спросил, кто из нас знаком с жизнью духовенства. Кусиков рассказал о том, как живут муллы. Грузинов описал, что вытворяют с крестьянками деревенские попы; я вспомнил, как жил с родителями на Солянке, в Малом Ивановском переулке, где был женский Ивановский монастырь, и как монашки отдавали своих новорожденных младенцев в находящийся на той же улице воспитательный дом. Шершеневич сказал, что ему приходилось наезжать в подмосковную дачную местность Салтыковку: там, в глубине леса, находился мужской монастырь. Ни девушки, ни женщины ни днем, ни ночью не ходили по этому лесу.
– Если бы у нас был свой Боккаччо, он написал бы «Монахерон»! – скаламбурил Шершеневич.
Мы засмеялись. Когда все, кто желал, высказали свое мнение, Есенин объяснил, что разврат в монастырях – не новость. Но дело в том, что теперь монастыри – мужские и женские – помогают контрреволюции. Он привел примеры. В заключение Сергей сказал, что ему наплевать на пижонов, которые, закупив на Сухаревке, а то и в «Стойле» продукты и вина, лезут к монашкам. Он, Есенин, считает нужным ударить по Страстному монастырю, чтоб прекратить антисоветские выпады. После этого он подробно изложил, как, по его мнению, надо действовать.
– Мог же Бурлюк своими скверными картинами украшать улицы Москвы? – закончил он. – А мы откроем людям глаза!
– Монастыри скоро закроют! – воскликнул Кусиков.
– Сандро уже написал декрет! – вставил фразу Мариенгоф.
До этой минуты молчавший Якулов спросил, слегка грассируя:
– Постановили. А кто художник?
– Дид-Ладо! – объявил Шершеневич решительно и пояснил, как быстро и здорово этот художник, кроме шаржей, рисует плакаты для клуба Союза поэтов.
Есенин и Мариенгоф давно знали Дид-Ладо и поддерживали предложение Вадима. Зная Георгия Якулова, который, наверное, хотел поработать вместе со своими учениками, Сергей добавил, что для такого дела больше всего подходит плакатист, который будет работать один.
После этого обсудили, кто пойдет на площадь, что будет делать, и назначили день и час выполнения замысла.
Когда шли вдвоем из «Стойла» по Тверской, Грузинов изрек многозначительно:
– Начало литературного трюка неплохое! А вот какой будет у нас за это конец – бабушка на воде вилами писала!
И пожевал губами…
Ярость против черного духовенства давно бушевала в сердце Есенина. Однажды он пришел в «Стойло» взволнованный и рассказал о том, как красноармейцы попросили в каком-то мужском монастыре приюта для своих раненых и обмороженных товарищей. Монахи приняли их, потом выдали белогвардейцам да еще сами принимали участие в умерщвлении наших воинов.
– Вот они, новые Иуды! – воскликнул Есенин. Известно, что в своих стихах Сергей писал о том, что сам пережил, перестрадал. Думается, что этот рассказанный ему случай, подкрепленный теми сведениями, которые он впоследствии почерпнул из газет о монахах Ново-Афонского монастыря, и послужил основой для его стихотворения «Русь бесприютная»:
Ирония судьбы!
Мы все отропщены.
Над старым твердо
Вставлен крепкий кол.
Но все ж у нас
Монашеские общины
С «аминем» ставят
Каждый протокол.
И говорят,
Забыв во днях опасных:
«Уж как мы их…
Не в пух, а прямо в прах…
Пятнадцать штук я сам
Зарезал красных,
Да столько ж каждый,
Всякий наш монах».
Есенин пишет: «зарезал». А ведь это делали не в открытой битве, а в застенках…
В конце мая 1920 года после полуночи с черного хода «Стойла Пегаса» спустилась группа: впереди шагали Шершеневич, Есенин, Мариенгоф, за ним приглашенный для «прикрытия» Григорий Колобов – ответственный работник Всероссийской эвакуационной комиссии и НКПС, обладающий длиннющим мандатом, где даже было сказано, что он «имеет право ареста». Рядом с ним – Николай Эрдман. Следом шел в своей черной крылатке художник Дид-Ладо, держа в руках несколько толстых кистей. За ним Грузинов, Кусиков и я несли раскладную стремянку и ведро с краской. На Страстной площади мы увидели одинокую мерцающую лампадку перед божницей монастыря.
Шершеневич подошел к милиционеру, показал ему удостоверение и сказал, что художникам поручено написать на стене монастыря антирелигиозные лозунги. Милиционер при тусклом свете фонаря поглядел на удостоверение и махнул рукой. Еще в первую и вторую годовщины Октября художники разрисовывали и Страстной монастырь, и деревянные ларьки Охотного Ряда, и некоторые стены домов. Писали на них и лозунги: «Нетрудящийся да не ест!» или «Религия – опиум для народа!»…
Пока Вадим разговаривал с милиционером, Дид-Ладо, стоя на стремянке перед заранее намеченным местом стены монастыря, быстро выводил огромные белые буквы сатирического, злого четверостишия, написанного Сергеем. Все остальные участники похода встали полукругом возле стремянки, чтобы никто не мог подойти и прочитать, что пишут. Однако буквы были настолько крупные, что некоторые подогреваемые любопытством прохожие старались протиснуться сквозь наши ряды и прочесть надпись. Тогда Кусиков подошел к милиционеру и сказал, что могут толкнуть стремянку и художник полетит на тротуар, расшибет голову или сломает ногу. Не сходя с поста, милиционер стал кричать назойливым москвичам:
– Проходите, граждане, не задерживайтесь!
Когда Дид-Ладо выводил под четверостишием имя и фамилию автора, раздался крик на бульваре: в то время ночью случались и грабежи и драки. Милиционер побежал на выручку, а Дид-Ладо слез со стремянки, вытер кисть и хотел подхватить ведро. В это время Колобов схватил другую кисть, окунул ее в ведро с краской и сбоку четверостишия вывел: «Мих. Молабух». Некоторые говорили, что его так прозвали; другие, – что он под таким псевдонимом напечатал где-то в провинциальной газете свои стихи.
Через несколько минут вся группа вошла с черного хода в «Стойло». Дид-Ладо уже поглощал один стакан кофе за другим, когда кто-то из официанток сказал, что пошел сильный дождь. Есенин заволновался: не смоет ли со стены надпись? Дид-Ладо ответил: пусть поливают из брандспойта, все будет цело!
Рано утром я пошел на Страстную площадь, чтобы досмотреть, уцелела ли надпись. Вся площадь была запружена народом, на темно-розовой стене монастыря ярко горели белые крупные буквы четверостишия:
Вот они толстые ляжки
Этой похабной стены.
Здесь по ночам монашки
Снимали с Христа штаны.
Сергей Есенин.
Ни у кого из москвичей и сомнений не было, что эти строки сочинены Есениным. К тому времени его «Инония» была не только много раз напечатана, но и прочитана им с неизменным успехом в различных аудиториях. А в поэме были такие строки:
Ныне же бури воловьим голосом
Я кричу, сняв с Христа штаны…
Эти три последних слова Сергей и положил в основу своего хлесткого четверостишия.
Милиционеры уговаривали горожан разойтись и оттесняли их от монашек, которые, намылив мочалки, пытались смыть строки. Некоторые в толпе ругали Есенина, но большинство записывали четверостишие Сергея и кричали монашкам, что на Страстном монастыре давно пора повесить красный фонарь. Кое-кто из милиционеров улыбался и говорил монашкам, чтобы они поскорее покончили с надписью. Кто-то притащил колун, монашки стали им сдирать буквы, темно-розовая краска сходила со стены, а белая буква словно въелась в кирпич…
Как-то я спросил Дид-Ладо, что он подмешал в белила. Он засмеялся и сказал:
– Это секрет изобретателя!
Между тем толпа на площади, в конце Тверского бульвара, вокруг памятника Пушкину настолько разрослась, что преградила путь всякому движению. Приехали конные милиционеры, и только после этого народ стал расходиться.
Конечно, имажинисты думали, что четыре строчки на стене Страстного монастыря даром не пройдут. Священнослужители с амвонов поносили святотатца отрока Сергея Есенина, вокруг Страстного монастыря был совершен крестный ход, но никого из нас никуда не вызывали. Разумеется, о четверостишии Сергея узнали не только москвичи – весть об этом облетела многие города. Сам же Сергей чувствовал себя преотлично и, поблескивая глазами, говорил:
– Погодите! Дойдет до Клюева – разозлится.
Весной 1925 года Есенин выступал в клубе поэтов, где присутствовали только члены союза. Он читал свои новые вещи: «Персидские мотивы», «Анну Снегину» и имел ошеломляющий успех. Ему задавали много вопросов. Одна из поэтесс, прижимая руки к груди, сказала:
– Сергей Александрович! Вы же – классик. Зачем же писали страшное четверостишие на стене монастыря?
Есенин с улыбкой ответил:
– Год-то какой был. Монастыри ударились в контрреволюцию. Конечно, я озорничал. Зато Страстной монастырь притих…
Мне пришлось уехать из Москвы, о чем расскажу в следующей главе, а когда вернулся, Дид-Ладо сообщил о том, что он по просьбе Шершеневича и Мариенгофа написал картонный плакатик: «Я с имажинистами» – и ухитрился повесить его на шею памятника Пушкину. Узнав об этом, Сергей рассердился и велел его сейчас же сорвать. Это и была первая черная кошка, которая пробежала между Есениным и левым крылом имажинистов.
Когда я договаривался с Вадимом о художнике для обложки нашего совместного сборника «Красный алкоголь», он подтвердил всю историю с этим плакатиком. Только сказал, что его сорвал кто-то из проходящих по Тверскому бульвару.
В конце двадцатых годов в Страстном монастыре был открыт антирелигиозный музей. Перед входом, где раньше находилась божница, висели две иконы: на одной из них был изображен неведомый святой, а под ним был плакат: «На этой иконе нарисован купец Грязнев – ростовщик и развратник». На второй иконе красовалась пышная неизвестная святая, а под ней плакат пояснял: «Вы видите на этой иконе крепостницу и развратницу императрицу Екатерину Вторую, над ней справа в облаках – не лики ангелов, а лица ее многочисленных любовников».
Только подумать, что к этим иконам верующие люди прикладывались, молились на них!
Я вспоминаю: как-то ехал с Есениным на извозчике на Садово-Триумфальную к Якулову, затянувшему работу над рисунками для журнала «Гостиница для путешествующих в прекрасном». Когда сани поравнялись со Страстным монастырем, Сергей посмотрел на памятную стену и спросил:
– Как думаешь, не забудут, что я бросил бомбу в этот монастырь?
Увы! Не только забыли о «бомбе», но и о самом Есенине не вспоминали в течение тридцати лет после его смерти. Ни один критик, историк литературы, литературовед, литератор (не исключаю из этого числа самого себя!) на страницах нашей печати не забили тревогу о том, что мы непростительно предаем забвению неповторимое наследство великого советского поэта!
Бесплатный фрагмент закончился.
