Читать книгу: «Дни святых страстей», страница 4
– Отпустить, – повторил он, и я поняла, что больше мне пока нечего ему сказать.
– Я не буду вам мешать.
Он остановил меня у самого порога:
– Ванда, скажите. Она знает, что я…
– Всегда её любили? – я знала, что такое трудно говорить даже сильным людям, и потому прервала его сама. – Да. Она в этом даже не усомнилась.
Аля притихла, не то пришибленная разговором, не то уставшая. Я вернулась в спальню, и Маткей принёс мне орехи и сухофрукты, перетертые с мёдом. Сказал:
– Госпоже надо беречь сиры. Вы сришком много отдаёте.
Меня клонило в сон – может, это потому что Маткей закурил по всему дому какие-то благовония, или я правда устала, а может в чае, густо пахнущем чабрецом и ромашкой, спряталась сон-трава. Я закивала, соглашаясь, и сама не заметила, как закрыла глаза.
Мне снилась непрерывная цепочка жизни, большей, чем та, что даётся одному человеку. Жизнь души или, может, души Мира – я видела, как из ничего возникло всё, как звезды стали расходиться в стороны, тесня пустоту и колдуя бесконечность; потом из капли воды возникла Земля, к ней притянулось Солнце, чья-то рука, старая, добрая, заставила их вращаться. И мелькнули все времена одним махом, одним оборотом, словно балерина сделала фуэте. А потом вся эта жизнь стала моей, я увидела бабушкин дом, коридоры, высокие двери, кружева с золотой нитью, рассыпанные по воздуху духи, старые книги. И её руку в кольцах, что гладила меня по голове. Дом растянулся, разлился на капли и снова собрался в узкую студенческую комнату с железной кроватью и кучей книг повсюду. Потом вновь всё унеслось волной, и моя жизнь хлынула в ещё одну, очерченную шагами вальсов, белыми платьями, лентами, беззаботным детством и ясной, красивой юностью.
Когда я проснулась, небо готовилось к закату. Я расправила кимоно и ушла искать Чадова. В этом доме повсюду были ковры, и я ходила босиком, стараясь издавать меньше шума – нельзя попусту тревожить чужой воздух. Лишь кимоно шуршало, путаясь в пятках.
Он был в кабинете, сидел около камина и медитировал. На столе я заметила исписанные ровными, отточенными иероглифами листы. Воздух вокруг Чадова рябил, словно от пламени, и светлел. И искры, вылетая из камина, вспыхивали сильнее обычного и положенного.
Я хотела было незаметно уйти, но Чадов вдруг протянул руку и жестом пригласил войти.
– Как вы себя чувствуете? – спросил он, прежде чем открыть глаза.
– Лучше, благодарю. Маткей, кажется, чем-то меня опоил.
Я хотела было сесть в кресло, но передумала и бухнулась перед камином, охапкой подобрав подол и длиннющие рукава кимоно.
– У меня есть идея. Хотите найти Розовского?
Чадов внимательно посмотрел на меня.
– Что вы предлагаете?
– Я вернусь домой и дам ему знать, что жива. Он захочет меня увидеть.
– Хотите играть главную роль в ловле на живца?
Я пожала плечами:
– Хочу разобраться, что с ним не так. И без него Маша не явится.
– Это опасно. За одни сутки второй раз идти ему под руку…
– Вы волнуетесь за меня или боитесь, что, если со мной что-то случится, она исчезнет тоже? – я спросила прямо и колюче, и Аля дернула меня за волосы.
Чадов не ответил.
– Простите, – глухо обронила я. – И за последние дни тоже простите, я невыносима, я знаю. Ещё носитесь тут со мной, как с писаной торбой, пока Розовский чёрт знает где. Нет, Фёдор Матвеевич, я должна вернуться.
– Я вам не позволю, – возразил он. Таким тоном завершают разговор и прощаются навсегда. Но я ведь не прощалась.
– Простите, но мне ваше позволение не нужно.
Искра от полена вылетела из камина и чиркнула о ковёр. Тут же испарилась. Я встала, прошлась по комнате и снова села – не у камина, но ближе к Чадову, опять на пол.
– Ну, послушайте. Я ведь не предлагаю вам умыть руки и дать мне его задержать самой. Всего лишь выманить. Пусть он только явится на порог, а там вы с вашим Маткеем его схватите. Я знаю, вы сможете.
Чадов наконец-то взглянул на меня прямо.
– В вас стреляли меньше суток назад.
Я пожала плечами:
– Вы ведь не позволите этому случиться вновь.
Рябь прошла по его лицу; я подумала, что слишком многих он потерял, и Аля тихонько согласилась. Но потом он вдруг сказал:
– Хорошо. Ваша взяла. Но вы будете делать так, как я скажу.
Я закивала. Потом посмотрела на огонь и спросила:
– Кто учил вас медитировать?
Он помолчал, словно выбирая ответ. Когда-то давно я читала, что нет ничего за пределами текущего мгновения. Аля объяснила устройство изнанки, где нет грамматики и шелухи времён. И вдруг почувствовала это на себе: мгновение, когда ничего, кроме камина, стен кабинета и слегка рябившего воздуха не было. В кабинете – вся вселенная.
– Один мудрый человек.
– Давно я не видела такой гармонии с пространством.
– Видели?
– Воздух вокруг вас посветлел. Так бывает, но редко. По крайней мере, не в первопрестольной.
Он склонил голову к левому плечу, рассматривая меня. Так и сидели на полу, он – по-турецки, я – подобрав под себя ноги и спрятав голые пятки под полой кимоно.
– Вы были на Алтае? – наконец спросил Чадов.
Я кивнула.
– Да. Но недолго. Большинству вещей меня научила бабушка – она была не из этих мест, знаете ли. Вместо гостинцев из путешествий приносила новые слова. Вы знаете, что такое примус?
Чадов покачал головой. Я села иначе, обхватила коленки руками.
– Вот и я не знаю, а бабушка знала. Хотя мне кажется, она единственная вообще знала. Это слово не из нашего времени. При-и-мус-с-с, – протянула я, растягивая, а потом вытягивая губы. – Не знаю, как будто что-то кошачье!
У нас ещё было время, чтобы не говорить о делах. Я прищурилась:
– А вы, что, правда изменений в пространстве не чувствуете, когда медитируете?
Он пожал плечами. Какое-то озорное настроение напало на меня; может, это от Али – она-то меня тринадцать лет проказам учила; может, мне просто захотелось увидеть, как Чадов улыбается или хотя бы светлеет лицом. Я протянула ему руку:
– Возьмитесь-ка за мою ладонь!
Его пальцы были едва прохладными, но не ледяными. Я велела ему закрыть глаза и сама тоже зажмурилась. Сосредоточилась на наших руках и том, что вместе с кровью по венам текло. Воздух стал едва заметно густеть, в груди защекотало, и улыбка против воли полезла сквозь плотно сомкнутые губы, словно смех. Коже моей стало жарко, воздух заколебался, и в следующее мгновение что-то, похожее на чирканье спичкой прошло по нашим рукам и ударило в кончики пальцев.
Я открыла глаза и рассмеялась. Чадов отнял руку и посмотрел на собственные пальцы так, будто те были не его.
– Ну полноте вам хмурится, Фёдор Матвеевич! Вы столько лет жили плечом к плечу с этим миром и гордились своей проницательностью! – я развела руками: – Ничего не поделаешь, не всё-то вы знаете!
От чересчур глумливого жестикулирования кимоно разозлилось и стало сползать с плеча. Чадов первым это заметил и потянулся поправить шёлк. Я почувствовала не прикосновение руки, а касание взгляда – будто холодная вода окропила мне ключицу. Он что-то собрался сказать, но я покачала головой.
Когда он коснулся моих губ, слова уже не имели значения. Окунаясь в его руки, я лишь спросила саму себя: кто из нас целовал его?
Я не знала.
Ясным было иное: он целовал не меня.
Это ощущение припорошило губы снегом. Я обнаружила, что упустила реальность, пока думала, и уже лежала на ковре. Он всё-таки не поправил ворот кимоно и, не прерывая мучительно прекрасный, но ледяной поцелуй, провёл пальцами от шеи до ключиц.
Я совсем забыла, каково это – оказаться в чьих-то руках. Прижигать поцелуи, словно раны. Вообще забыла, что такое близость.
Что-то наконец отпустило меня, и я отпрянула, оттолкнула его руки и села, поспешно кутаясь в кимоно. Аля молчала. Словно её не было тут, словно она закрыла ладонями глаза.
Я встала и, пройдя несколько шагов, бухнулась у камина. Меня трясло. Губы медленно отогревались, словно я целовала снег.
– Вы не понимаете, кто перед вами. Я – не она.
– Я знаю, Ванда.
– Сомневаюсь.
Он сел рядом, но не близко. Стал смотреть на огонь, и глаза его медленно теплели от отсветов в камине.
Вот и бы и сердце так отогрелось.
Я сомневалась, что такое возможно.
Возможно. Только не со мной, я лишь голос. А ты – живая и горячая.
От слов Али кружилась голова. Перенапряжение играло злую шутку, я чувствовала, как медленно тяжелеют веки. Невольно соскальзывая в сон, она пробормотала моими губами:
– Усы тебя старят…
Великая пятница
Дома было тихо до жути и пусто. У меня что-то оборвалось, когда я поняла, что некому меня встретить, выглянуть из-за ширмы и бросить веселый взгляд. Аля тут же обиделась:
Вообще-то, я здесь!
Но я знала, что она истончается, и скоро потребует у Фёдора отпустить её. А значит, дома навсегда станет тихо и пусто, и хрустеть яблоками будет некому. Это было тяжелее, чем прощаться с мертвецом или отпускать в плаванье моряка. Тут всё было иначе.
Ну хватит тебе грустить! Я пока рядом!
Мне хотелось сменить платье – то, в котором перед уходом из дома на Никитской снабдил меня Чадов, было неиронично уродским, канареечно-жёлтым, в зеленую полоску. И Аля, и я не оценили вкус Фёдора. Мы прошлись по дому, и я обнаружила, что кто-то рылся в моих склянках и камнях. Слабый душок дурного, отпечаток чёрного чада лёг на стенки бутылок, и я сжала кулаки:
– Вот ведь бесово отродье…
– Вы обо мне?
Я ойкнула, шарахнулась так, что снесла канделябр с комода, всё посыпалось, зазвенело, затрещало, разошлось хором аханья и измученного, испуганного до боли в предсердии стона.
Розовский вышел из-за ширмы. Странно, что я не почувствовала его присутствия раньше – только и сегодня от него отчего-то не так сильно разило смрадом.
Ты просто привыкла уже к этому проклятому запаху.
Вполне могло быть.
Он похудел за те сутки, что я его не видела, осунулся, почернел. Белая рубашка под жилетом была какая-то бледная, словно больная, и воротник исхудал, топорщился, остро и – это было заметно – болезненно впивался ему в горло.
– Не пугайтесь, я без оружия. Я пришёл извиниться.
– Вы чуть меня не убили, – возмутилась я, – и просто «извиниться»?!
Розовский кивнул, соглашаясь с моей яростью:
– Я растерял своё красноречие. Совсем слова забываю, голова ещё так болит… Простите. – Он тряхнул этой самой головой, опомнился, подобрал взгляд с пола: – Такую чушь несу. Я не хотел причинить вам вред.
– Стоило быть более усердным в своём стремлении.
Не поворачиваясь к нему спиной, стала поднимать то, что уронила, и когда дело дошло до канделябра, установила его на комод и так не отняла руку от тяжелой чугунной ножки. Розовский усмехнулся (не зло, скорее, простовато и как-то лихорадочно), показал пальцем на мою руку:
– Это забавно, но после всего, что было, я понимаю, я… Я никогда никого и пальцем…
По моей спине холод взобрался на плечи и стал царапать шею. Я прикрыла глаза, отсчитала три, а потом посмотрела за спину к Розовскому – Маша, тонкая, полупрозрачная, протянула к нему руку. Не указывая. Прося.
– А Машу?
Розовский дрогнул, спросил шёпотом:
– Она прямо так и сказала – убил?
Я покачала головой.
– Нет. Она, вообще-то, не говорила.
– Но как же…
– Платон Андреевич, – оборвала я нетерпеливо, – Машу убили, а когда я наконец-то её увидела, она показала на вас пальцем – я не думала, что ещё это может значить. С самого понедельника я пыталась понять, кто её убил, и тут вы!
Он огляделся и, видимо, найдя, что все стулья были слишком близко ко мне, отошёл и сел на краешек кровати. Потёр лицо ладонями. Уронил глухо:
– Не убил. Любил. Вот и вся загадка, Ванда.
– А кто тогда убил? Может, вы знаете?
Он покачал головой, и воротник сильнее сдавил ему горло, он кашлянул.
– Я вам не верю.
– Я сам себе не верю, – сказал Розовский, и что-то нараспашку честное услышала я в этом признании, уязвимое, мятущееся, непонимающее…
Я всё ещё помнила, что человек, примостившийся на краешке моей кровати, чуть меня не убил, что от него разит ничего хорошего не обещавшим смрадом, что все годы он собирал вокруг себя гадалок и медиумов, а потом разбрасывался ими, словно оловянными солдатиками. А ещё я знала, что терять – больно. И что объяви мне кто-то, что это я виновата в смерти Вовочки, моя рука бы не дрожала.
– Платон Андреевич, – тихо позвала я, сделав шаг к нему. – А вы когда Машу видели живой в последний раз?
Он поднял голову, сначала не понял вопроса, и я подумала, что отчаянно не получается его ненавидеть. Жалеть – что хуже ненависти – получается легко. Любое чувство достану из кармана, кроме ненависти. Потом Розовский ответил:
– За два дня. Мы повздорили, она ушла домой.
– Из-за чего повздорили?
Он тряхнул головой:
– Из-за моего упрямства и глупости.
Очень содержательно, – хмыкнула Аля.
– Я не понимаю, что за отношения вас связывали? Ну, любили вы её, что дальше? Одарили барским вниманием?
– Какая мерзость, нет! Я хотел венчаться, а она упрямилась. Говорила, что надо сначала от скверны избавиться, книги оккультные выбросить, но это же целое состояние. У меня рука не поднялась. Из-за того и повздорили. Громко так, знаете.
Он умолк, стал перебирать пальцы – нервные, осунувшиеся, дрожащие.
Что-то всё равно не густо, – заявила Аля, а я подумала, что после моего выступления с обвинительным приговором – чудо, что он вообще со мной откровенен.
– Она с кем-то ещё ссорилась, не помните?
– Машенька незлоблива была. С кем ей ссориться?
Аля собралась было взъесться, я почувствовала готовую вот-вот грянуть грозную тираду о том, что нельзя давать шанс тому, кто в тебя стрелял, – но не успела. Дух возник прямо передо мной, и едва я успела увидеть белесые Машины глаза, как она прошла сквозь меня сизым росистым облаком, окатила хладом замогильным, и мир реальный в моих глазах потух, сделался белым и ненужным – зрением завладела покойница.
Чернота. На чёрном – чёрное. Атлас и бархат, парча чернее ночи, и иссиня-чёрные волосы, глаза… От чёрного взгляда становится страшно, я ворочаюсь, стону, но не могу вырваться из паутины видения. Кожа – смуглая, а губы ярко-брусничные. Женщина улыбается – так скалятся хищники, загнавшие жертву в тупик.
Тьма. Жадная, прожорливая, ненасытная. И лик её другим не виден.
Царство Небесное подобно человеку, посеявшему доброе семя на поле своем; когда же люди спали, пришел враг его и посеял между пшеницею плевелы и ушел; когда взошла зелень и показался плод, тогда явились и плевелы…
– Отче наш, иже еси на небесех!
Лик Богоматери суров и презрителен, дитя смотрит хмуро, недоверчиво, и у них греха не вымолишь, не отмолишь. Их персты, простертые к ней, чисты; её руки – нет. Что однажды окропила кровь, то более не станет чистым.
У неё сердце окроплено чужой кровью и святой водой, но остервенелое желание отмолить себя, и грех свой, и грех чужой – ответа у Них не находит.
Они молчат. Не порицают. Не наказывают. Не прощают.
Свечи плавятся, капает воск в складки платья, и скоро гляди – лики заплачут кровью. Той, что на её руках.
– Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да прибудет воля Твоя, яко на небеси и на земли…
Свет прыгает со склоненной головы на смуглые руки, с рук на чёрный подол, с подола – на лики тех, кто остервенелым молитвам внимает с безразличием и бессердечием. Глаза младенца светятся, и ей хочется выскрести их, как соскребают с лона мёртвых зародышей.
Молитва захлебывается и обрывается, непроизнесенное «Аминь» замирает призраком над головой. У меня сжимается сердце. Червонная женщина молчит, и тишина её страшнее молитвы. А потом роняет тихо:
– И пала тьма на грешника.
Поворачивает голову быстрым, нечеловечески животным движением, и чёрный зрачок сжигает всё.
Вспышка, тьма, снова свет, Машина комната, что в круговерти угадывается случайно. Тень чёрная, но живая, смрад, который бьет в голову, и истошный крик. Маша не успела обернуться – серебряное, будто зеркальное лезвие полоснуло по горлу. Свечи, круг, всё это появится позже, в приливе рассудочного здравомыслия – чужого, окутанного смрадом.
Я вынырнула из чужой жизни, будто меня за шкирку вытащили из омута. Схватилась за стол и чуть не свалила всё, что на нём. Кожа горела, под ней быстро, реагируя на частый пульс, переливалась инородная сила, теснила плоть. Аля тушила пожар, и сквозь слезный взгляд казалось, что воздух движется, течёт, плавится.
– Что с вами? – Розовский встал, но я выставила руку ладонью вперёд, и хоть пальцы у меня дрожали, что-то в этом жесте заставило его остаться на месте.
– Не подходите! Иначе я вас…
Не знаю, что «я вас», второй дух, на мгновение занявший сосуд моего сознания, выплавил оттуда какую-то мне неясную силу, что толкалась в кончики пальцев. Аля умасливала её, прятала, но для этого требовалось время, и у нас его не было.
– Что это было? – задыхаясь от жара, духоты и тесноты, я привалилась к стене.
Ты слышала всё, что нужно, – отвлекшись от баюканья чужой силы, Аля завернула мои мысли в дугу и заставила сделать крюк, вернуться к машиному крику. Он вдруг разложился на буквы, которые я, точно бусины, нанизала и собрала в имя.
Оттолкнувшись от стены, я вновь оперлась на край стола, и канделябр качнулся к моему локтю.
– Кто такая Анук?
Розовский вскинул глаза и с заячьим испугом зачастил:
– Нет-нет, только не она, вы не сможете её погубить! Умоляю вас!
В приливе страха он бросился на меня, я же, раньше, чем успела понять, что Розовский собрался на коленях молить о неизвестной мне пощаде, испугалась сильнее него – и замахнулась удобно лёгшим в руку канделябром.
***
– И зачем вы его канделябром? – наконец спросил Чадов.
Я, икая, махнула рукой. Маткей капал мне в чашку валерианку и, кажется, сбился со счёта и начал заново, потому что слишком много получалось. Фёдор Матвеевич вздохнул, посмотрел сначала на меня, потом на кровать – там, не вписываясь в габариты и потому свесив ноги, лежал Розовский – без сознания, с какой-то тряпкой на голове, – и потом Чадов подошёл ко мне, протягивая хрустящий носовой платок.
Мой крик выволок их с чердака, где они слушали наш с Розовским разговор. Я обещала не совершать глупостей и наделала их столько, что гимназисты-второгодники позавидуют – кажется, это читалось в лице Фёдора, когда он увидел нашего злого гения распростертым на полу. Но ничего не сказал: не потому что благороден, а потому что не успел – истерика настигла меня быстрее. Они слышали почти всё, но не могли видеть того, что узрела я: конец истории для них был неясным, смятым, как неудачный черновик письма.
Маткей протянул мне чашку, от которой разило валерианкой так, будто он целый пузырёк туда вылил. Я отвернулась, вздрагивая от икоты – нервы никак не могли успокоиться. Аля, кажется, тоже икала вместе со мной. Пугливая моя девочка.
– Выпейте, – Чадов забрал чашку у слуги и поднёс её к моим губам. Я оторопело сделала глоток и закашлялась: горечь ужалила горло. Меня стали хлопать по спине. – Ванда, вы непостижимая: как человеку с пистолетом гадости говорить – вам не страшно, а как безоружный к вам подошёл, так вы канделябром.
От кашля у меня заслезились глаза, и я так посмотрела на Чадова, что он подавился словами.
– Имею смелость вам напо…оймнить, что этот безо – ик! – ружный чуть меня не убил! – гундося во всю мощь собственного голоса, заявила я, завывая на гласных. А потом вовсе перевела дыхание тяжелым, слезным манером, свойственным долго плачущим детям, не способным остановить пружину истерики.
Фёдор Матвеевич молча взял мою руку, закатал манжет до локтя и тёплыми пальцами надавил на какую-то точку в ложбинке у сгиба. Я кашлянула, ойкнула и перестала икать. Только изумленно хлюпнула носом:
– Вы точно не от мира сего.
– Как и вы. Так что случилось?
Я сглотнула и объяснила: видение, темная женщина, Машина смерть…
– Розовский её не убивал, – заключила я. – Только помог замести следы, обставить всё как ритуал, но не убил.
Чадов с пренебрежением посмотрел на него.
– Зато вас чуть не убил. А та женщина, кто она?
– Не имею понятия, – развела я руками. – Как вы понимаете, спросить сейчас не у кого. И не смотрите так на меня, Маша испарилась. Не хочет больше появляться. И Розовский, наверное, не скоро придёт в себя.
Тут Аля, скомкав остатки истерики, заметила:
Мы можем его разбудить.
Я фыркнула:
– Как?!
Чадов с Маткеем переглянулись: я разговаривала вслух с самой собой. Аля неловко повозилась, выбирая выражения, а потом всё-таки пробормотала:
Я научу.
Легкая волна тепла прошла по рукам. Меня подтолкнули в спину, словно ветер погладил по плечам. Аля не забрала у меня себя – она указывала, что делать, невесомыми прикосновениями изнутри. Я встала, подошла к Розовскому, жалко лежавшему на постели, подавила приступ омерзения и положила ладони ему на грудь. Рябь прошла по пространству, воздух закачался, изогнулся, загустел и вздохнул. Кожа распалилась, я почувствовала прилив жара к рукам, почти болезненный, колючий, распирающий – словно этой горячки было втрое больше меня и она не умещалась под кожей.
Аля напрягалась, жар опалил мне щёки, а потом исчез, оставив пустоту, которая тут же взвыла. Розовский вздохнул и открыл глаза. Я отпрянула, попятилась, столкнула ширму, которая чуть не грохнулась на Маткея.
Платон Андреевич тупо пялился на то, как алтаец ловит ширму, а Чадов подхватывает меня под руки и усаживает на стул.
Я схватилась за голову, борясь с желанием по этой самой голове постучать – вдруг лучше поймёт, что я не просила демонстрации способностей. Хотя и могла узнать пораньше!
– Мы теперь и наложением рук лечим? – пробормотала я. – Вот докатилась…
Аля хотела бы обидеться, да не успела: Розовский заговорил.
– Что происходит? Почему я… – он попытался сесть, но тут же опустил голову на подушки. Придётся купить новые. И белье сжечь. А лучше переехать. – Почему, что… Ванда, что вы… Вы меня хотели убить?!
Я криво улыбнулась:
– Знаете, это уже водевиль!
Чадов сжал мне плечо, чтобы я вновь не наговорила лишнего. И спросил сам:
– Кто такая Анук?
Розовский снова побледнел, с удивительной для пострадавшего быстротой сел – взмолился было:
– Всё не так…
– Я видела, как она убила Машу, – отрезала я, и этим, видимо, убила Платона Андреевича. Он опустил голову. И заговорил шелестом:
– Вы были правы, во всём виноват я.
– Кто она? – повторил Чадов. – Ваша любовница?
Розовский улыбнулся, как если бы услышал вселенскую глупость.
– Анук – моя сестра.
Явь медленно стягивалась рваными лоскутами, наконец-то становясь подобием одного, почти понятного рисунка. Анук – сестра. Розовский – коллекционер, но не источник. Маша – луч света, с которым смрад ужиться не может.
Так просто, что тошно.
– Вы все эти годы искали медиумов не для себя, так ведь? – мягко спросила я.
Розовский поднял голову и посмотрел на меня. Удивленно, будто понимание было запретным. Аля тоже не оценила мое мягкосердечие:
Ты чего это любезничаешь?!
А я не любезничала. Просто вспомнила, что сегодня – день смерти Христа. После импульса с канделябром злость отступила. Надо же, вот если бы все проблемы решались одним ударом подсвечника!
– Отец привёз её, когда мне было тринадцать. Её мать – цыганка – умерла, и отец решил взять её себе. Вернуть, если точнее. Он знал, что та женщина родила дочь, но она запретила подходить к табору. А когда она умерла, цыгане отказались от девочки.
– Почему?
Незаметно, как тень, подошедший Маткей передал мне кусочек хлеба. У меня от усталости дрожали пальцы. Я ответила за Розовского:
– Они решили, что в ней слишком много злонравия, да?
– Откуда вы…
Отмахнуться, все силы приложив к тому, чтобы просто не уронить руку.
– Чёрный смрад. Вы его не чувствуете, а медиумам он может открыться.
– Вот почему некоторым было душно в моем доме, – самому себе кивнул Розовский.
– Что случилось дальше? – Чадов подтолкнул колесо истории.
– Анук была чудесным ребёнком, – впервые я разглядела искреннюю улыбку на лице Розовского. Словно солнце толкалось в губы. – Я, знаете, всегда мечтал о младшей сестре, чтобы её защищать. Но она не нуждалась в защитниках. Её чурались кухарки, крестилась прислуга… Хотя она ничего не делала, клянусь вам.
– Ей и не нужно было, – негромко пояснила я. – Что-то плохое случалось в вашем доме? Не знаю, несчастные случаи?
Он оглядел пространство невидящим взором – искал в комнате памяти нечто такое, что подходило по габаритам, мной обозначенным.
– Когда ей было двенадцать, конюх спьяну поджег конюшню. Лошадей спасли, но он сам сгорел.
– Ещё?
Розовский пожал плечами:
– Зачем вам это? Анук ведь не могла такое устроить, она была девочкой.
– Платон Андреич, – вздохнула я, чувствуя усталость, измученность, клекотавший, как гул ушедшего поезда, страх, не успевший выветриться из квартиры, раздражение, жалость к нему, к Маше, к себе, злость к этой чёрной женщине, словом – мне нельзя было ни с кем разговаривать ближайший день. – Рассказывайте. Не вам судить.
– Я её брат. Кому, как не мне?
Он наклонил голову, сорвавшись взглядом с моего лица ниже, к рукам. В плечах ворочалась усталость и тревога, жалила кожу; я провела рукой по лбу – чуть теплее обычного. Или это пальцы холодные? Чадов заслонил собой Розовского.
– Вам надо сменить повязку на плече, – негромко сказал он, и я опустила глаза на небольшое – пока – ржавое пятно, расползающееся по небывало-жёлтому рукаву.
Странно, что боли не чувствовала. Аля?
Это уже не я, оно само, – пропыхтела моя товарка.
Я провела рукой по плечу Фёдора и мягко отстранила его, встала, опираясь кончиками пальцев о чужой локоть. Сказала Розовскому:
– Анук убила Машу, потому что вы Машу любили. Недолюбленная женщина – это трагедия, а уж цыганка тем более. Но как вы могли, – я захлебнулась, выровняла тон, продолжила сухо до царапин: – как вы могли подчищать за ней, изображая весь этот ритуал? Зачем так долго отнекиваться, отрицать, зачем звать меня?! Хотели свалить всё на гадалку?
Он опустил лицо, зарылся глазами в густой воздух.
– Она лишь однажды обмолвилась, что соседствовала с вами. Я вспомнил это случайно, в запале ужаса. И еще… я надеялся… Вы сможете поговорить с Машей. А Анук, она… Она моя сестра. Вам не понять, это кровная связь.
– Не вся её кровь – ваша. Зато грехами поделились поровну. – Я развернулась к Фёдору Матвеевичу: – Делайте, что вы там хотели.
Пока я находила бинты и прочую медицинскую снасть, Чадов с Маткеем переставили ширму так, что Розовского стало не видно – лишь отголосок смрада напоминал о его присутствии. Я опустилась на стул, и, уже предсказывая грядущую неловкость, следила за тем, как Чадов расстегивает мне манжет – он не разбирался не только в выборе подходящего, уместного фасона и цвета, но и в крое платья, рукав которого нельзя было закатать полностью до плеча.
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе