Читать книгу: «Дни святых страстей», страница 5
– Только не краснейте, пожалуйста, – попросила я с легким намеком на другую девочку, смущавшуюся любого прикосновения, и стала стучать пуговицами, расстегивая корсаж. Чадов вздернул бровь, глядя, как я вылезаю рукой из охапки жёлтых пышных тканей. Повязка пропиталась кровью, но сорочку не задела, – последствия экзерсисов с канделябром. Маткей притащил тёплой воды и, поклонившись, ушёл сторожить Розовского.
– Думаете, сбегу? – спросил тот.
– Скажите лучше, где Анук сейчас, – прикрикнула я на ширму. – Она жила в вашем доме, да?
Розовский молчал. Я скосила глаза на Фёдора, ловко, быстро, машинально расправлявшегося с повязкой. Ни боли, ни прикосновения холодом тронутых пальцев не чувствовала. Он посмотрел на меня, сквозь меня, и стало больно. Я – зеркало. Я – мембрана. У меня нет своего, только наносное, занесённое ветром с изнанки. Где вообще я?
Я есть?
Ну что ты такое думаешь! – возмутилась Аля. – Ты есть! Ты меня тринадцать лет выхаживала, как тебе не быть?
Но меня не было – в глазах Чадова. Там была только она. Я видела, как сквозь моё отражение в прозрачном льду проступили её черты, зеленые глаза, светлый пух волос. Её!
– Вы меня вообще не видите, да? – шепотом спросила я. Чадов вздрогнул, соскользнул пальцами с бинтов на кожу, и под той вспыхнуло что-то от этого прикосновения – что-то больное, острое, игольчатое. Хотела продолжить ровно, но всхлипнула, не выдержав колкости льда: – Что в конце останется от меня?
Что-то останется? Если убрать Алю, не будет ничего. Когда всё это свершалось, я думала: вдруг судьба? Но когда в кувшин наливают воду, разве зовётся это судьбой?
Здоровой рукой я закрыла глаза, заслонилась от Чадова, чёрного человека, витков воздуха, пружин судьбы и случайности. Не вижу – этого нет.
Не вижу себя.
Аля тут же завозилась, она-то была, она живым жаром шпарила даже с того света:
Кончай хандрить, Вандочка, ну что ты? Без тебя меня нет, значит, ты есть, есть и будешь после меня.
Но я не слушала. Чадов молчал. Хрипло заговорил Розовский:
– Да, она в доме. Что вы с ней сделаете? В полицию пойдёте? О, вам поверят, цыганка ведь!
Беззвучный стон перекатился в горле. Я глотала слёзы как касторку, морщилась и часто моргала.
– Я не из полиции, – отозвался холодным голосом Фёдор, и мне обдало плечо дыханием снега. – Но ваша сестра совершила преступление.
– Возьмёте на себя роль палача? – сквозь ширму процедилась усмешка, взобралась по моей спине, покрытой тонкой сорочкой и впилась в затылок. Я поледенела. Аля ахнула – она-то знала, что с этой ролью Чадов уже жил много лет.
Он молча, словно не услышав, наложил последний слой бинтов, помог мне залезть в рукав и отстранился. Выверенные, четкие до рези в глазах жесты, чтобы ничего не расплескать. Чтобы даже не пустить рябь на воздухе.
Застегивая лиф на платье, я думала о том, что времени на самом деле не существует, и поэтому мы все были всегда. И Аля есть и будет, и я, и он. Это была одна из выученных истин тонких миров, которая впиталась в меня, как бабушкины духи – в стены её спальни. Она легко позволяла себе такие ничего незначащие прыжочки, игру в классики по грамматическим устоям. И расплачивалась потом за них – долгими мигренями, шумом в ушах, ранним уходом. Теперь же мысли спутала старая аксиома: ты никогда не рождалась, ты была всегда.
Я никогда не рождалась?
Будь твоя бабка здесь, такую бы взбучку устроила, – возмутилась Аля.
У меня не было сил спорить с ней даже мысленно.
Чадов ушёл за ширму, и я услышала его отмеренный, выглаженный голос без запинок:
– Вы уедете из Москвы. Но один. Даю вам сутки на сборы.
– А как же Анук? – наверное, хорошо, что я не видела Фёдора, а только слышала. Каким он стал в эту минуту, если Розовский даже не вздумал спорить?
– Отныне она не ваша забота.
Преодолевая собственное небытие, я встала и вышла к ним. Розовский поник совершенно, размяк силуэт рубашки и загнулись углы воротника. Чадов тенью призрака возмездия возвышался над ним.
Я подумала: может, всё это происходит лишь потому, что мы живём на изломе века? Время скручивается в пружину, готовясь пойти вспять, и случаются вещи, которые даже на двенадцатую ночь не придумаешь.
Чадов оглянулся.
– Я хочу увидеть Анук, – хотела уведомить, но получилось, что просила. Он разобрал меня на винтики взглядом.
– Зачем?
– Затем, что Маша заслужила справедливости больше, чем все мы.
Аля вздохнула:
Какое же у тебя громадное сердце…
А я вообще его не чувствовала в ту минуту.
***
– Зачем вам с ней видеться?
Извозчику приходилось останавливаться, ехали медленно, словно нехотя, через густой, синевато-розовый воздух. Вдоль улиц шли, и шли, и шли. Я вспомнила, как в последний раз на меня посмотрел Розовский, и его бумажно-белые губы неслышно прошептали «Спасибо».
– Вам нужно найти преступницу, мне в некотором смысле тоже. Но сначала самой убедиться, что всё так.
– Как?
– Понимаете, сказки про злонравие и цыганство – это, в сущности, пошлость. Мистификация, не более, иначе бы на земле такая бесовщина развернулась. Но то, что я увидела, – дернуть плечами, чтобы судорога омерзения и страха не схватила их раньше, – это больше, чем просто злонравие. С таким чадом, как у неё, не рождаются. Это чужое.
– Как ваше наложение рук?
Я вперилась глазами в ладони. Карта линий, прошлого и будущего, оборванная – любви, точки счастья и горя, изломы. Руки как руки. Даже так не увидишь, что под ними что-то копится. Я не могла долго смотреть на них от какого-то стыда. Это не моё.
– Да, отчасти. Мне с вашей Аленькой повезло. А вот что с Анук, ещё предстоит понять. Нельзя получить такой смрад ритуалом, заклинанием, нужно нечто большее.
Фёдор Матвеевич помолчал. Я смотрела на то, как качается воздух. Как водится в Страстную Пятницу, взгляду прибавило ясности и резкости, а сердцу – боли.
– Думаете, она тоже себе духа нашла?
Я дернула головой. Слова составил неправильно, косо:
– Или дух нашёл её. Они так просто, знаете, не гуляют. Притянулись, видимо. Но если это правда, связь у них сильная. И страшная.
– А вы, стало быть, только смрад чувствуете?
– Нет, всё. От вас, например, веет снегом и чужой любовью.
Сказала – будто уронила в пруд камень. Разошлись круги по воде.
– Простите?
Мне было смешно и грустно. Але. Мне. Нам.
– Не пугайтесь так. Вас очень сильно любят. И там, и здесь.
Было неловко смотреть ему в глаза, я отвернулась. По улицам шли женщины, нарядные, смиренно-строгие, исполненные счастья – величавого, потому что требовалось приложить усилие, чтобы быть счастливым.
– Вы наблюдательны, – он сказал от неловкости, не совсем искренно, не к месту.
– Это не наблюдательность, это – не знаю, называйте обостренное обоняние. Привычка уже. А на вас много всего завязалось: и любовь, и смерть, и молитвы…
У меня горох с платков так запрыгал перед глазами, что пришлось зажмуриться. Я не понимала, что со мной творится. Оставшись в темной слепоте, осязание, подстегнутое инородной силой, прислушивалось ко всему. Я уловила шорох песка, неумолимый, безоглядный, в который зарылись громы и струны. Под веками залязгал вороний грай, толкал в ключицы и норовил смахнуть с пролётки, но зрело подо всей шелухой иное, не глумливое. Я начинала слышать, как бабушка, бездну времён.
– Что вы в ней ещё увидели?
Я открыла глаза, ошалело переспросив:
– В чём?
– В Анук.
Пространство стало ярче, чем раньше. Хотела перевести дух, да не могла. Чадов, кажется, сам не понимал, откуда вытащил меня – почти за шкирку. Тряское ощущение, от которого нельзя заслониться, сдавило горло, и я дернула ворот, заговорила, преодолевая толчею ватных, набухших слов, которые произносить рано.
– Ах. Что она грешница, пытается искупить какой-то грех, и не может никак. Стой, – перегнувшись, я тронула извозчика за плечо, и бодрое, живое и здравствующее «Тпр-р-ру!» брызнуло в щеки. – Дальше пешком, нет мочи ехать.
Чадов заплатил извозчику и помог мне выбраться из пролетки. Удержал за локоть:
– Как вы себя чувствуете?
– Я не смогу объяснить.
Конь заржал, не терпя остановки, махнул головой на меня, и я чуть было не рассыпалась перед ним в извинениях, но извозчик быстро приструнил животное и тронул его вперёд, к мостам. Я взяла Чадова под руку, проглотила внимательный и чуточку удивлённый взгляд, повела его дворами. Не удержавшись на острие дурных предчувствий, я склонила голову к плечу Чадова.
– Господи, скорей бы воскресенье… Хочется верить, что с ним всё пройдёт.
Он ничего не ответил – просто терпел мое присутствие и близость. Главное не закрывать глаз, иначе потеряюсь. Пречистенка, стоило моргнуть, выросла передо мной сама, ударила по взгляду. Аля сжала руку Чадова. Я почувствовала успокаивающее пожатие в ответ. Зачем же ты его боишься? Я не боюсь, мне больно.
Фёдор Матвеевич остановил меня:
– Вы собрались просто постучать?
– Нет, зачем же. Есть звонок.
Великодушие удержало его от закатывания глаз.
– Ванда, святая вы простота. Вас в этом доме чуть не убили два дня назад, а вы собрались заявиться на порог.
– А что вы предлагаете?
Он молча пошёл вдоль забора. Терпение мое, которого было ещё меньше, чем сил, пузырилось и таяло.
– Послушайте, Соломон Матвеевич, – зашипела я, подбирая юбки и поспевая за ним, – это, в конце концов, нечестно, я вам всё говорю, а вы!..
Впечаталась в настигший меня мрачный взгляд и чуть было не запуталась в шагах.
– Почему Соломон? – деловито переспросил Чадов.
– Потому что знаете много и молчите!
Он смерил меня высоким, насмешливым взглядом, в котором роился снег.
– Тоже мне, царица Савская.
Я скривилась было, готовая забористо ответить ему и за Савскую, и за намёки, но Аля успела посильнее дёрнуть меня за волосы (вот ведь жёнушка у него под стать, царица Тамара, куда деваться! Хватит, Ванда!), а Чадов, не принимая больше споров, подхватил меня под руку.
– Идёмте. Здесь в конце забора есть калитка, можно сразу попасть в сад.
– Зачем нам сад?
– Нам не сад нужен, а чёрный ход.
А туда попасть через сад проще, – закончила за него Аля. Спасибо, я догадалась.
Сад – к большому счастью, вовсе не зоологический – оказался пересечением расходящихся из разных концов дорожек, складывающихся в центре в какой-то там угольник, стороны которого я не успевала и не хотела считать. Округлый, словно блюдце или цирковая арена, он расцвёл белоснежной статуей гадалки, жестами напоминавшей Богородицу без Христа. Я остановилась перед ней, разглядывая лицо белого призрака.
– Bonjour, Marie, – губы, губя гиблое дурночувствие, сложились в улыбку, вторя слепку лица.
– Кто она? – Чадов огляделся, но, видимо, поводов для беспокойства не нашёл. Или не хотел показать, что нашёл.
– Это Мари Ленорман. Странно, она бы давным-давно спихнула эту статую с постамента и была такова. Неужели не знает?..
– Разве она ещё жива?
– Нет, конечно, она умерла до нашего рождения.
Чадов посмотрел на меня, как на умалишённую. Я пожала плечами:
– Ну, надо же было тренироваться вызывать духов. Бабушка бы устроила головомойку за беспричинное обращение, вот и приходилось вызывать незнакомых.
Ему очень хотелось что-то сказать; в моей голове звенел хрустальный смех. Я взяла себя в руки:
– Куда теперь?
Дверь не скрипнула. Или Чадов так её раскрыл – этот человек вообще не тревожил пространства, сливаясь с ним кожей. Я чувствовала себя рядом с ним тяжелой и неповоротливой, как огромная гиря. Ещё и кашлять хотелось неимоверно: повсюду было надымлено чёрным смрадом и какими-то противными, горькими благовониями, которые при любом глотке царапали горло.
Впервые я позволила чаду войти в меня, сама вдохнула, вытесняя чистый воздух. Только он мог указать, где её искать. Залился в ноздри, словно я под водой сделала вдох. Привычная формула: отринуть границы существования и раздать себя, взамен потребовав – укажи.
И чад указал.
Я потянула было Чадова за собой, но он и сам понял, куда идти. Прислушался, стал домом, учуял дуновение жизни и сердечный перестук. Почему-то мы не встретили других людей – ни дворецкого с пальцами из бамбука, ни кухарку, слуг, никого. Словно дом без Розовского вымер. На нас смотрела лишь посуда в кухне, полк швабр, зубастые лестничные перила щерились с саблезубой усмешкой. Коридор изогнулся поворотом, ударил меня об угол стены. Чёрный ход – кухня – коридоры – лестница – второй этаж – коридоры…
У Фёдора есть револьвер с собой? Должен быть. Не стал бы он идти сюда без оружия. Я же пошла. Это потому что ты – я, а мы…
– Заходите, – раздалось из-за полуоткрытой двери. Тот же голос, что отмаливал себя, только теперь соскобливший отчаяние. – Я давно вас ждала.
Чадов хотел по-благородному войти первым, но я удержала его – дело моё, мне и окунаться в смрад. Перешагивая порог, я удивилась, что супротив всем препонам в мыслях загорелись по юному, почти влюблённому ошалению вызубренные слова: «Мой сын, переступи порог: здесь мука, но не смерть».1
Ой ли?!
То была секунда занесённого над порогом башмачка. Я успела вспомнить росистое лицо Машиного духа, считалки, которые придумывали с Вовочкой, перечесть все жизни – свою и ещё свою же, только непрожитую, но узнанную, а потом шагнула за дверь и всё лопнуло, как мыльный пузырь.
– Милости прошу, гости дорогие.
Какой-то неясный гул в голосе. В видении такого не заметишь. Чёрное на чёрном – зрачки тонули в провалах глаз. Я не успела увидеть комнату, сразу ввалилась во взгляд, как положено всем цыганкам, долгий, почти бесконечный. Она была смуглой, изумительно красивой – такую не вообразишь в соловевшем ресторане кричащей плывущие напевы о любви, эта женщина требовала большего.
Снова этот смрад! Только остро бьющее сердце, ставшее размером с меня и стучавшее везде, да Аля – всё, что не давало потерять сознание. Она держала меня за волосы, словно из болота вытаскивала. Вместо обморока в горле булькала тошнота. Это с Розовским было омерзение, как при виде жирного маслянисто-чёрного жука, а здесь – в голове разбухло напряжение и теснило виски. Тошнота, одурение, мигрень и ужасная, противная ясность.
Вокруг неё клубилось копченое облако – никто из него не вырастал. Над головой – венец чада, как нимб, только кровоточащий и смердящий. Кардек – чертов шарлатан. Она впустила духа, видишь? Он её почти съел. Бедная девочка, что же ты натворила с собой?
– Оставьте юродство, – Чадов наморщил уголок рта. – Ваш брат признался, что это вы убили служанку.
А ещё умолял её спасти, чужими жизнями разбрасывался, как проигранными семерками треф – ради неё. И теперь, глядя на Анук, я понимала, что обязана попытаться. Просто потому что – пятница, и нельзя не спасать. Потому что Ванда – одна из жён-мироносиц, и тысячи лет назад я оплакивала Христа вместе с Магдалиной.2
Она склонила голову к плечу вороньим жестом, глянула на него пусто и вязко.
– Соколик ясноокий. Ты змея победить пришёл? Ему голову рубить нельзя, сам в змея обратишься.
– Анук, – я позвала тихо и почти нежно. У неё никогда не было настоящей матери, иначе откуда такая тьма? Любовь не приходит туда, где её мало, а что же, если её совсем нет? Пустой сосуд, изнывающий от жажды?
Она отпрянула, крыльями захлопала, слилась с тёмной гардиной, только белки глаз сияли снегом. Мне казалось, что я слышу, как хрустит и ломается то, что осталось от её души.
– Дай мне помочь тебе.
Прищурилась, тяжёлую голову скатила с плеча на плечо, изогнулась – будто внутри кипело борение, и она одновременно хотела и потянуться ко мне, и убежать.
– Зачем?
– Чтобы вернуться.
– Зачем возвращаться?
Я сорвалась – сама не знала. Отвела глаза, а она оскалилась:
– Лгунья!
Меня колотило; сердце било в руки, колени, горло, вены горели, тлела кожа, в пальцах густой смолой собиралось что-то.
– Клянусь, не лгу тебе, меня попросил твой брат…
Замерла, осмысленная струна.
– Платоша? – переспросила она сквозь клочья копченого дыма. И голос стал на мгновение звонче, чище, как стекло. Я видела проблески ясности, словно солнце изредка падало сквозь тугую листву. Ловить их было всё равно, что хватать пальцами солнечный зайчик.
– Он просил помочь, – стоять с протянутыми руками было бессмысленно. Шагать к ней – себе дороже. Я огляделась, наконец рассудком цепляясь за углы комнаты.
Нужно что-то, за что можно зацепиться! Что бы ей понравилось?
Мы были в детской. Всё давно запылилось, что-то полуспряталось под белыми простынями, с люстры клочьями свисала паутина, брошенная на полупетельке. Куклы сквозь слой десятка лет скалили щербатые улыбки. Анук, черная целиком, держала в руке охапку белого кружева, из которого торчали фарфоровые ножки и одна рука.
– Это твоя кукла? Такое красивое платье. Ты сама его сшила?
Я хваталась за всё, что попадалось под руку. Обрати она внимание на паутину, стала бы нахваливать паучий узор.
– В детстве я шила своим куклам платья. Балетные костюмчики, с пышными белыми юбками. Мне до ужаса хотелось стать балериной. Кем ты хотела стать в детстве?
– Атаманом, – честно призналась Анук. Поглядела на куклу и протянула её мне – я увидела, что головы у неё тоже нет, сбита, словно горлышко бутылки. – Ты похожа на неё.
– Чем? – севшим голосом переспросила я.
– Она рядится в белое, будто её это спасёт. Её звали Клара, она мечтала стать доброй, а смогла только потерять голову, пока ходила в лавку за петрушкой.
Боже, у ребёнка сознание разбито… Расколото, так будет вернее. Анук впихнула мне в руки обезглавленный труп куклы, от которой смердело так, что пальцы обожгло. Насквозь пропиталась, словно лет десять на печке лежала.
Что за дух мог завладеть разумом ребёнка и столько лет жить в нем? Как она вообще выжила?
– Я тебя видела. Ты была в этом доме, вино пила. Маша тоже пила вино, но потом из её горла потекла кровь.
– Зачем ты Машу убила? – спросил Чадов. Лучше бы молчал.
Анук пожала плечами:
– А зачем ему ещё кто-то, если есть я?
Я опустила глаза – нечего было на это сказать. Я её понимала. Сама считала так же – сто лет тому назад. Я тоже мечтала, чтобы для студента-филолога, очкастого и смущенного, никого не существовало, кроме меня. И для папы, раз я его дочь. Кто еще нужен?
Отряхивая взгляды с плеч, она молча прошла между нами, заставляя обернуться, и села за стол. Круглый, застеленный белой скатертью, как и всё вокруг, он – некстати вспомнились сказки о самобранке – приветствовал нас приборами на четверых.
Анук жестом пригласила нас присесть. Будто мы в кукольном доме – пустые тарелки и чашки, хоть делай вид, что пьёшь, или строй куличики из песка вместо пирожных. Садясь, я поймала себя на том, что у меня дрогнули колени.
Аля, пожалуйста, скажи, что ты знаешь, что делать. Знаю, что делать. Но не знаю, как мы будем это делать.
– Ты его любишь?
Мы и так были в тишине. Куда тише? Но бухнулись в такое беззвучие, что стало больно ушам. Анук смотрела на меня вороньими глазами, не мигала. Чадов повернулся ко мне, но слова замёрзли на губах.
– С чего ты…
– Да не ты, – оборвала она меня и посмотрела сквозь. – Ты. Ты его любишь?
Аля подтянулась ближе ко мне, словно мы прижались с ней висок к виску. Коснулась моих губ:
– Да.
А я перестала понимать, откуда шли слова и где я.
Анук никак не отпускала с мушки внимательного взгляда. Сказала скупо и строго:
– Любовь пережила любящих.
Я начинала понимать, когда говорит Анук, а когда – тень. Это несложно. Словно блик солнечного зайчика. Расспроси её о том, когда всё началось. Петляя взглядом между чайными парами и чайником, я принялась коверкать квадраты слов:
– Ибо если вы будете любить любящих вас, какая вам награда?3 А ты кого-то любила? Мать, отца? Я сама тебе отвечу: мать ты боялась, ибо та была женщина мудрая и зреть умела, она первая поняла – во сколько лет? Вы – настоящая девочка и скитающийся дух – сцепились чем-то, какой-то озлобленностью на мир, может, или просто обидой. Тебе сказали – так будет лучше, ты поверила, а потом тебя съели. Твоя мать видела больше, чем другие, но меньше, чем ты, она не смогла тебя остановить или объяснить, что чужих духов приютить нельзя. А потом умерла. В таборе тебя не выносили, от тебя им одни несчастья. А отец? Разве он тебя не любил?
Она дёрнула верхней губой, словно хотела обнажить клыки. И тут же, словно кто-то сказал ей, успокоилась. Сказала с замогильной невозмутимостью:
– Платошу любить проще, он добрый и глупый, правда? Он ради меня тебя убил. Красное на красном.
– А ты ради него – Машу. Ты так и не стала атаманом, Анук. Атаманы не режут без вины виноватых.
Любовь нужна была девочке, а не этой взрослой девушке с чёрными глазами. Я хорошо знала это чувство – если однажды кто-то недолюбил, пусть теперь страдают остальные. То была жестокость жадного до любой капли чувства сердца; то была большая трагедия мироздания, в котором – однажды в тысячелетие – злой дух находит страдающего ребёнка раньше. Хоровод чада сгущался над её головой, которой она качнула в сторону Чадова.
– На его руках крови больше.
Я знала, что Фёдору доводилась ходить со смертью. Мстить и вершить правосудие. И понимала, что это мешает ему спокойно спать. Перехватила под столом ладонь, сжала, надеясь, что он поймёт – молчи.
– Без вины виноватых он не трогал. И любящей женщины не убил.
– Сгубил!
– Довольно! — кулак впился в снежную скатерть, поднял пыль и перестук фарфора. Аля меня проглотила. – Душегубка здесь ты. Мы пришли тебе помочь, а ты грехи из мешка вытаскиваешь? Свою чернь при себе оставь. А лучше – сгинь и отпусти девочку. Сколько лет в ней живешь, с ума сводишь?
С изобретательной покладистостью улыбается:
– Двенадцать, по числу апостолов.
– Так пора и честь знать.
– Тебе ли судить?
– Оттого и сужу, что по себе знаю.
Что-то щёлкнуло в провалах глаз, как будто минутная и часовая стрелки встретились. Анук перегнулась через стол:
– Так пошли вместе!
Схватила меня пятерней за шею – кипятком ошпарила, прожгла кожу, всё-всё, и коснулась Али. Я закричала, и всё смешалось, закружилось, растрои́лось, расслоилось, стало биться, как колотый лёд, разошлось кругами, треугольниками, эллипсами по воде, бездна сыпанула слов – ударник, примус, продразвёрстка, непрерывка, реввоенсовет, новояз, прозаседавшиеся, агитка…
Смрад поглотил меня.
Я скатилась со стула и так ударилась лопатками об пол, что потеряла дыхание. Внутри полымя вспенилось искрами, Анук навалилась сверху, и что-то дернуло меня коснуться её в ответ. Она закричала. Сквозь дым я разглядела, что кожа на месте моего прикосновения стала красной, как от ожога.
А потом Чадов схватил со стола чайник и ударил Анук по голове.
Всё разом стихло. Она безвольно упала на меня.
– И это я на людей с канделябром кидаюсь? – взвизгнула я. Он перевернул Анук и помог мне сесть. Я отмахивалась от чадящего воздуха, но меньше его не становилось – напротив, он густел, собирался в носу кислым запахом дыма, тяжелел.
Чадов придержал меня за плечи:
– Вы поняли, что здесь происходит?
На мгновение мне стало его очень жалко. У него же пелена на глазах, ничего не видит. Весь застёгнутый на все пуговицы, отутюженный и накрахмаленный, он расчертил себе мир на кирпичи логики. Я заговорила шепотом, не объясняя ему, но пытаясь уговорить жар внутри успокоиться:
– Её воспитали не люди, а дух. Как мы с Алей, только страшнее. Детям нельзя впускать в себя духов, они не смогут их выпроводить. Анук здесь почти и нет, сплошной смрад.
Слабый стон скрипнул за спиной. Я оглянулась. Анук что-то мычала. Сначала мне показалось, что это лишь один звук, бессвязный, но потом я расслышала – она пыталась сказать: мама. Мам-м-ма!
Конечно, кого ещё может звать маленькая девочка, если её обидели? А если ей нет места нигде? Если мама не придёт, она позовёт своего друга – совсем-совсем не воображаемого. Просто с изнанки.
Сердце заплакало. Я подняла руку к груди и наткнулась на крестик – должно быть, вывалился из-за ворота. Пальцы не обожгло, не ужалило, но серебро, уложенное в плоское подобие распятия, влило какой-то свет в руки. Я разлепила губы.
– Аля, мы… мы сможем помочь?
Она молчала. Взвешивала силы? Искала смелость? Смотрела на него? Я спрятала крестик в ладони – он нагрелся и тихо делился теплом.
Ты правда на это готова?
А я не знала, готова или нет.
– Просто попробуем.
Она вдохнула – собирала всё, на что была способна. Отстранившись от Фёдора, я нагнулась к Анук и отвела от лица воронову прядь волос. С неё сошла смуглость, губы стали как неспелая малина, почти белые. Она же в сущности так и осталась ребёнком. Мои прикосновения ей были неприятны, болезненны, но я всё-таки заключила её лицо в ладони и закрыла глаза.
Под веками разлился такой белый свет, что стало видно всё на свете. Пространство разлилось на росу, туман и капли, собралось в хор арф и разбежалось. Чад заохал, стал шипеть, как упавшая на горячую сковороду капля воды. Свет медленно выталкивал его. Удерживая голову Анук в руках, я стала пить её прошлое: глоток – мать, обиженная, гордая женщина, не понимающая, что дитя порочной связи тоже может быть любимым. Глоток – сверстники, подговоренные завистницами-матерями. Она хотела дружить, кто виноват, что дружить готов был только призрак? Он обещал ей куклы и пруды, но обманул окаянный, мелкий бес! Не было кукол и прудов, ничего не было – туман, один туман, в котором она барахталась и выплывала из него вспышками резкого шума в ушах. Дух даже реальность не давал ей почувствовать целиком. Глоток – девочка, заточенная в изменяющееся, взрослеющее тело. Жажда внимания опалила мои плечи, выплыл из тумана Розовский – души не чаял, душу видел, единственный из всех. Она не могла его потерять. Чад сказал, что знает способ.
Смрад загустел, обрёл руки, наплыл было на меня, но волна – молекулярная, квантовая, лучевая – пронзила мою грудь насквозь и спугнула его. Анук проткнула предплечье чада кончиком пальца. Отовсюду шкворчало и пахло горелым.
Не успокаиваясь, клубы дыма осели на Анук. Воздух затрещал, стон отразился в слепых окнах и вспенил пыль. Аля растянула и собрала в ладони всё, что было, сунула мне в пальцы, и какой-то поток – свет, лучи, холодная вода, свежесть первого весеннего дня и высокого неба, благовест и колокольный звон – слил три души в одну. На мгновение, не больше. Я коснулась ребёнка и погладила девочку по голове, ухнула с ней куда-то вниз, но Аля перехватила меня поперёк талии и отпихнула с края. Я поймала ладонь Анук, потянула на себя… дым заполнил взгляд, ухватил меня за нос, и Аля с небывалым остервенением отхлестала чад.
Отпусти её руку. Я вас двоих не спасу! Ванда, отпускай!
Чувство замершего сердца на краю бездны. Анук сама отпустила мою руку и исчезла, а я задержала дыхание над тем, в чём не было ничего. Испугалась. А потом Аля сгребла меня в охапку и оттащила, я открыла глаза и поняла, что была пятница – почти суббота, что в тишине опустелого дома стучат два сердца, и рукой Анук обнимает меня за шею.
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе