Читать книгу: «Дни святых страстей», страница 6
Я отпихнула безвольную руку и вылезла из-под вороха безжизненности. В воздухе рассыпался чёрный перец. Чадов склонился ко мне.
– Ванда…
Всё лопнуло, как мыльный пузырь. Мир обретал ясность.
Я, дрожа, прижалась к плечу Чадова.
– Они ушли. И дух, и…
Воздух стал переперченным, густым и вязал язык; я закашляла слова, но соскоблила с сухого языка:
– И Анук – тоже.
Фёдор наклонился к смуглой руке, схватил кукольное запястье. И отстранился. Всё вокруг так истончилось, что я поняла, о чем он собрался спросить.
– Нет, это не из-за того, что вы её чайником. Вы тут вообще ни при чём.
Жар, дым, свет – все они уходили из рук, и было почти больно – но в той ясности, которая наступила, невозможно было чувствовать боль.
– У вас волосы дымятся, – тихо заметил он, держа меня, и слова спрятались где-то в изгиб шеи.
Дёрнув на себя локон, я обнаружила, что так и есть: легкий, невесомый дым, как последний вздох погашенной свечи.
На улице заголосил петух. Что он делал посреди Москвы?
Глядя на пустое тело Анук, я спросила себя: что же нас ждёт, когда придёт время? Что с нами со всеми будет?
Аля не ответила.
Великая Суббота
Днём я сама приехала к Платону Андреевичу. Визит вышел тяжким: кроме Розовского и его бамбукового лакея в доме больше никого не было. Я остро чувствовала пустой воздух – пока не чистый, но уже без чёрного смрада. Так пространство густеет, чтобы начать всё заново.
Розовский был в кабинете, пил горькую, совершенно размытый и с заломами на белой рубашке, которая поникла расстегнутым воротом. Запах французского вина был крепким и оттого не будоражил – он мало отличался от духа русских кабаков.
Я прошла сквозь молчание и соловевший взгляд, села рядом с ним на банкетку, притащенную к камину. Помолчали. Потом он спросил:
– Вы верите в Бога? Не так, как все говорят, а по-настоящему?
Он не запинался, голос не петлял пьяными шагами. И даже взгляд растопил пелену хмеля.
Я пожала плечами.
– Да. Без веры жить тяжело.
– Он с вами говорит?
– Каждый день.
Это была правда. Я видела его знаки; случайные нити, переплетенные его рукой; внезапный луч посреди сумрака, распахивающий тени; случайности, которые никогда не были случайными. Чадов, появившийся на моем пороге, и Аля, однажды севшая на подоконник.
– Он добрый, этот ваш Бог?
– Он не должен быть добрым или злым. Добро и зло придумали люди.
Розовский глотнул вина и поморщился, словно оно было невыносимо кислым – клюквенный морс. Я подумала: ему ещё предстоит научиться задавать правильные вопросы. Сплошная шелуха.
– Он никогда не говорил со мной.
– Это неправда. Он говорит со всеми на понятном им языке. А вы всё ждёте, что небеса разверзнутся и оттуда на вас посмотрит Он. И что это за человеческая тоска по поиску лишнего смысла! Платон Андреич, вера куда проще, чем вы думаете, и Бог окажется ближе, если перестать его отталкивать. – Я умолкла, смутившись морализаторства. – Вообще говоря, я пришла, чтобы сказать вам другое. Анук обрела покой. Теперь она там, где её залюбят.
Мне больше нечего было сказать. Я встала, засобиралась, без слов, лишь шорохом юбок прощаясь. Он окликнул меня, когда почти вышла из кабинета:
– И что мне теперь делать?
– Вы крещённый?
– Да.
– Сходите в церковь, помолитесь, свечку поставьте. А если не верите – то раскреститесь, не мучайте чужого бога. У него и без вас хватает палачей.
На улице меня ждал Чадов. Без слов предложив мне локоть, он повёл меня к себе домой. Совесть шептала, что куличи так и не спекли, что потолки остались без побелки, что ко встречи Пасхи не готовы. А я никогда так не ждала Воскресения, как сейчас, и так в него не верила.
– Как вы уговариваете в себе веру и духов? – спросил Фёдор Матвеевич, когда мы проходили мимо храма и я перекрестилась, кивая хрустальному звону колоколов.
– Обыкновенно. Верить можно во что угодно.
– Но в церковь вы ходите и посты блюдёте.
Я пожала плечами:
– Вы ведь тоже живете в ограничениях, которые таковыми не мыслятся. А что до церкви… Людям как я приходится чем-то жертвовать. Я своё набесновалась, – вышло горше, чем хотелось. – Если думать, что умнее всех, скоро скинут с небес на землю.
Я спала совсем немного, и всё вокруг казалось продолжением сна, облачным, выросшим из кисельных берегов. Плечо немного тянуло, но боль смыло вчерашним днём.
– Спасибо, – вдруг сказал Чадов. Я не успела понять смену темы, тона и мыслей. Переспросила:
– За что?
За что меня, вечно лезшую под ноги, благодарить? Он нахмурился, удивленный моему непониманию.
– Как за что? Это вы всё сделали и убийцу нашли. Меня даже в ваши помощники записать нельзя.
Он разбудил смущение во мне. Я стала оправдываться:
– Понимаю, как это для вас ново и… непросто – быть не главным героем, ещё и рядом с женщиной. Простите. Будь всё иначе, я бы никогда не стала вам мешать.
Он остановился и взял меня за руку, словно только так мог наконец достучаться.
– Милая Ванда, вы не мешали. Вы просто делали то, что следует. Без вас ничего бы не вышло.
Я начинала понимать, к чему Чадов клонит: то была не дежурная благодарность, а признание моей ценности. Наверное, только в преддверии Воскресения такое и можно было услышать.
Во флигеле на Малой Никитской пыхтел чайник и сыпались с тарелки щедрой рукой Маткея нарезанные фрукты. Меня тронула эта безмолвная забота человека чужой веры – дома Глаша ставила на стол то же, что привыкла есть сама, и пост становился порой неловкой необходимостью. После пятницы всё вокруг ещё оставалось тонким, как рисовая бумага, воздух – слёзно-чистым, а в моей груди перекатывался хрустальный шар и звенел, как колокольчик. Я извинилась и ушла в спальню.
Оконная рама не скрипнула, легко пропустив поток едва зеленого от готовящегося цветения ветра. Я не могла надышаться этими запахами чистой, заливистой весны. Оставалось последнее усилие.
– Аля?
Она отозвалась не сразу, и слабее, чем прежде.
Да, милая.
У меня сжалось сердце.
– Время уже подходит, да? Ты…
Истончаюсь. Вам следует поторопиться, иначе я совсем пропаду.
Ветер дышал тюлью, я ощущала, как почки на ясене заняты тем, чтобы не лопнуть раньше времени. Повсюду плыла зелёная дымка от разразившихся листьями деревьев.
– И… И что надо делать? Заклинание, молитва, просто определенные слова? Я говорила ему, что предстоит отпустить, но не понимаю, как он это сделает. Я бы не смогла. Зачем такая пытка?
Раскатистый свежий воздух лился в окно, словно вода. Я поняла, что плачу, только когда слезы стали прохладными пред открытым окном. Аля извернулась так, что одарила впечатлением объятий.
Ему не нужно ничего делать, Вандочка.
Дарованная взгляду ясность упускала что-то в чужой душе. Мир уплывал, я обхватила себя за плечи, почти что поверх её рук.
– Зачем же ты говорила, что ему нужно отпустить тебя?
Чтобы мне было легче отпустить его.
Я закрыла лицо ладонями и отпустила слёзы. Только теперь стало ясно всё. Протянувшиеся одной страшной бесконечностью тринадцать лет существовали не по упрямству заледеневшего сердца Фёдора, а по воле её сердца, болеющего от недосказанности любви. Моя маленькая девочка! Сколько же надо силы, неизбывной, неубиенной любви, отчаяния – чтобы всем естеством держаться за явь! Эхом стать, отзвуком себя, но добраться, дожить, дотерпеть.
Они шли к друг другу с чужих берегов разных жизней и разных миров, пробираясь через обломки распадающегося времени, осколки которого наполнили мои ладони. Бедные влюбленные дети…
Помолись, Ванда. Мне отсюда нельзя.
Долгим, бесконечным эхом перекатывался в груди колокольный звон – призрак завтрашнего дня. Ты любишь меня паче, нежели я умею любить себя. Не дерзаю просить ни креста, ни утешения, только предстою пред Тобою. Сердце мое Тебе отверсто. Приношу себя в жертву Тебе. Нет у меня желания, кроме желания исполнить волю Твою. Научи меня молиться. Сам во мне молись. Аминь.
Дверь не скрипнула, открываясь, но воздух хлынул, взметнул занавески, толкнул в спину, прося обернуться. На пороге стоял Чадов.
– Вы много успели услышать? – дрогнув сердцем и голосом, спросила я.
Он кивнул. И я отступила, отшагнула назад в самой себе, зажмурилась. Это их прощание, не моё. А Аля, едва ли сильная и храбрая настолько, чтобы сделать больше трех шагов, упала ему в руки. Обнялись почти намертво, насмерть, до такой боли, которую живому человеку не понять. Она плакала, он гладил по голове и повторял – моя маленькая. Знаешь, я ни о чём не жалею. И теперь едва ли есть человек счастливее меня – неважно, на каком свете. Всё время, что я шла к тебе – оно того стоило. Теперь ты обнимаешь меня, и больше нет ничего. Это правильно. Аля… Я боюсь оскорбить прощание просьбами, но умоляю – не будь к себе строг. Я всегда буду рядом, даже если ты не чувствуешь и не знаешь. Аля, послушай… Я знаю всё, что ты хочешь сказать. Я тоже, Фёдор. Всегда.
Пространство выгнулось и сделало вдох, отворив все двери и сотворив пылинки из звезд. Непророченное, острое, как укол чистого чувства, и бесконечное разлилось в воздухе. Грань подошла совсем близко. Аля выкарабкалась из его рук и, встав на цыпочки, поцеловала в холодный лоб.
– Мы прощаемся не навсегда.
В груди завозилось непривычное чувство – сдавленный плач возился и рвался, будто вовне его кто-то звал. Что-то протянулось из груди наружу, маленький магнит. Алю звали с той стороны. Воздух загустел, ландыши брызнули росой в глаза, и я ощутила, как моя маленькая расправила плечи и вышагнула. Пространство навалилось на меня, я стала оседать, не видя ничего вокруг кроме какой-то белой пыли, что заволокла всё, и из рук сочилось тепло. За спиной встала Бездна, впереди – маячил свет. Такое безвоздушие случилось, что на мгновение стало страшно. Но маленькая перехватила меня за руку, страх отступил, а я потянулась за ней, на свет.
Вандочка, не надо. Тебе рано.
Она силой оттолкнула меня от себя, отстранилась и поднялась. И прежде, чем насовсем упасть в темное, глухое, одинокое бессознание, я почувствовала, что стала пустой и чистой.
***
Проснувшись от неизбывного чувства пустоты, я спросонья стала озираться по сторонам, но воздух тоже был полый, потом всё вспомнила и заплакала. Откуда-то взялся Чадов, и я уткнулась ему в плечо. Слёзы холодели, меня разобрал озноб, но вопреки всей дрожи я комкала в пальцах рукав его сюртука, боясь, что если он уйдёт – ничего не останется.
– Всё хорошо, Ванда, – успокаивал он меня, – всё хорошо.
В голове – неразбериха. Воспоминания пытались встать на свои места, путались в шагах, падали и спотыкались друг о друга. Катится горох по блюду, ты води, а я не буду, и голос отца, кому – единственному – была дарована милость именовать меня – Вана, и как осел на моей щеке его вздох, и как бабушка дарила слова, возвращаясь из своих путешествий, и студенческая коморка с вербным деревом над окном, и детский кашель, и признания – я тебя люблю (любил), я тебя не оставлю (оставил), и круги вальса, и крахмальные кружева, и…
Чадов подцепил мой подбородок и приподнял лицо.
– Отчего же вы плачете, невозможная женщина?
Из метели неосознанного вдруг выглянули строчки еще не написанного стихотворения:
Будешь цвесть под райским древом,
Розан аленький! —
Так и кончилась с припевом:
«Моя маленькая!»
Я утёрла слёзы и прочитала эти слова вместо ответа. Он кивнул:
– Красиво. Чьи это стихи?
– Понятия не имею.
Едва произнеся их, стала забывать, словно ненаступившее время таяло, как морская пена. Окна были закрыты, и я встала, чтобы открыть одно. Закатное солнце омыло всё вокруг, как первый дождь, и блики сияли громадными слезами.
– Спасибо вам, – донеслось мне в спину. Я закрыла глаза, и силуэт маленькой любящей женщины отпечатался на веках. На минуту я потеряла границы своей души, и та стала размером со Вселенную. Время обратилось для меня в одну цепь, каждое звено которой было неразрывно связано с другими. Так красиво.
Я стояла, не осознавая, но чувствуя всем телом, что фраза «время лечит» потеряла важную часть в переводе с языка Мира, и что теперь её все понимают неправильно.
– Время не лечит. Время лечится. И однажды, в другом пространстве и мире, вы будете рядом. Навечно.
Он хотел было меня коснуться, но передумал. Я улыбнулась: когда душа размером со Вселенную, любая мысль становится касанием. Мы стояли у окна, и свет лился прямо на нас, проникая через деревья, проходя сквозь листья и почки, и воздух сиял, и этот поток тепла омыл нам лица святой водой. Будто причастие от Бога.
Я посмотрела прямо в свет – и улыбнулась. На мгновение мне показалось, что запах ландышей гладит меня по щеке.
– Спасибо, – шепнула я свету.
Фёдор Матвеевич посмотрел на меня и словно тоже всё понял.
Воскресение
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко Мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.
Б. Пастернак
Мне снится: бежим по лугу, пышному от цветов. Она тянет меня за руку, ведёт за собой и смеётся. Солнце в волосах запуталось. Чистейшая красота.
– Бежим, бежим! Быстрее!
Я чаще переставляю ноги. Почти упираюсь плечом ей в плечо, чувствую рукой горячую, живую ладошку. Замечаю, что из-за ширмы локонов на меня смотрит солнце. И ещё у неё василёк в волосах запутался.
Пахнет солнечным светом, горячей землёй и чистой кожей.
– А где солнце? – она вертит головой, и сияющие волосы медленно подпрыгивают.
Я смеюсь:
– Да вот же оно! В тебе!
Она тоже хохочет. Отпускает мою руку только затем, чтобы обнять, а потом вновь хватает за ладони и начинает хороводить.
– Вандочка, смотри, мы ведь правда сестры!
И я вижу, что так и есть. Свет льётся ото всюду, заливается в глаза и уши, но я продолжаю видеть её. Словно она больше и сильнее света, словно она его часть.
Разливаясь по лугу, свет затапливает цветы, траву, наши ноги, и мы стоим посреди озера, как посреди солнца. Сверху белым-бело, снизу светло, отовсюду тепло. На её голове вдруг – венок. Я такие плела в юности, пышный, из охапки всех-всех цветов. И одуванчики, и ромашки, и лютики-цветочки, и ландыши…
Она вдруг крепко меня обнимает.
– Я уйду, но ты этого не заметишь. Очень-очень легко. Уйти – это не страшно. Это всего лишь войти в свет. Не расстраивайся и не плачь, хорошо? Я больше не хочу, чтобы кто-то плакал. И скажи, что я его очень люблю. Пусть он об этом вспоминает иногда, но никогда больше не грустит обо мне. Я всегда-всегда буду с ним рядом, но если буду только я – так нельзя. Понимаешь? Ты, конечно, всё понимаешь.
– Почему мне нельзя с тобой? Я тоже хочу в свет.
Я вдруг понимаю, что очень тяжёлая, что ноги проваливаются в землю и что я отбрасываю тень.
Аля снова обнимает меня. Цветы щекочут мне лицо.
– Свет – это навсегда, понимаешь? Вам с ним ещё рано. Вы настоящие, тёплые. Вы живые!
– Ты тоже тёплая!
Она смеётся и гладит меня по волосам:
– Глупенькая, это потому что ты держишь меня за руку!
Вокруг нас только цветы и свет. Я крепко-крепко обнимаю Алю и понимаю, что плачу.
– Не плачь, – говорит она, и я перестаю. Слезы высыхают. – Всё хорошо, всё правильно. Я уйду, и вы этого не заметите. Просто солнышко выйдет, и всё. Не надо плакать, не надо скорбеть – я ведь в свет ухожу. Ты видишь, как тут хорошо. И одна я не буду. И твой Вова тоже не один. Я позабочусь о нем, обещаю. Знаешь, сколько я сказок сочинила для него? Про Ивана-царевича целый десяток. И про царевну Лебедь! Здесь сказки оживают. У неё будет такое платье, представляешь! С оперением! Перламутровое! И я всё-всё расскажу. И я всегда буду говорить, как ты его любишь. Пусти меня, Вандочка, мне пора.
Она отпускает мою руку, и я успеваю последний раз схватиться за её пальцы. Аля поправляет венок, широко и счастливо улыбается.
– Знаешь, хрустеть яблоками у тебя дома было хорошо. Я об этом тоже ему расскажу. Скажу, что ты самая лучшая. Ты умеешь любить.
– Я скажу ему, что с тобой всё хорошо.
Она кивает:
– Да. Со мной правда всё хорошо. Мы с тобой встретимся ещё: в свет приходят все. Вернее, в него возвращаются. Я не прощаюсь, Ванда.
Свет льётся и льётся, от него исчезает всё, и Аля, последний раз улыбнувшись, уходит. Она не оборачивается, не ворует взгляд на память. Я смотрю на неё, пока она совсем не растворяется в свете, пока не становится больно смотреть в лучи солнца.
До встречи, Аля. Я тоже не прощаюсь.
***
Воскресная праздничная служба закончилась. Я поставила свечки, а когда вышла из церкви, солнце облило всё вокруг ярким белым светом благой вести: жизнь продолжается.
Я свернула на кладбище, привычным шагом вышла на дорожку и увидела Чадова. Сердце у меня бухнулось, и пришлось перевести дыхание, прежде чем подойти к нему.
И только вблизи я поняла, что стоял он у могилы Аленьки. Скромная плита, печальные буквы:
Александра Александровна Чадова
1870 – 1886
Фёдор молча приветствовал меня кивком. Я посмотрела на тихий, смиренный букет ландышей, и слезы завозились в глазах. Нетвердым голосом сказала:
– Я даже не знала, что все эти годы она была так близко.
– Близко? – переспросил Фёдор.
Я обернулась и вперилась трусливыми глазами в другую надгробную плиту.
Владимир Анатольевич Ранчин
1884 – 1887
Чадов понял всё. Я опомнилась, положила на могилку тугую связку вербных веток с пушистыми сережками.
– Он мечтал увидеть, как верба распустится. Она росла под окном.
В выбранном мной грамматическом обороте не было место сомнениям: не увидел. Чадов спросил негромко:
– От чего он умер?
– Дифтерия.
– Мне жаль.
Я кивнула. Не знаю, плакала ли я, но от света очень жгло глаза, и я часто моргала. Как будто сон никак не закончился, и вот-вот светом затопит это кладбище, оставив только нас с Чадовым. Будем ли мы отбрасывать тень? Благовест гудел в моей груди, словно эхом перекатывались колокола.
– Я тогда зареклась. Если у меня были силы, а собственного сына спасти не смогла, зачем оно всё? Он ведь даже не приходил, я его не видела. Ни разу. Дети уходят иначе. И я какое-то время вообще никого не слышала – словно уши заткнула. А потом однажды утром просыпаюсь – а на подоконнике она сидит. Я не знаю, это была случайность или их там раздают специально, но она была такая хрупкая, много плакала, металась. И я медленно выхаживала её, а она меня. Отвлекала от моей боли. Она была мне как младшая сестра.
Звон разносил благую весть: жизнь продолжается. Переливчатое, как речка, гудение колоколов наплавало на нас, и я чувствовала, как звук этот легко-легко давит на спину – не толкая, но поддерживая.
Жизнь продолжается.
– С ней теперь всё хорошо. – Я оглянулась, нашла взглядом его глаза и улыбнулась. – Она мне снилась. Аля велела передать, что будет вас очень любить.
Если будущее время можно использовать о тех, кто давно остался в прошлом.
Чадов кивнул.
– Фёдор Матвеевич, – я подошла ближе, комкая в пальцах неподходящие слова, но других у меня не было. – Спасибо вам. И храни вас Бог.
– Вы нашли ответ? – вдруг спросил он, полукруглом обойдя все неловкости и очевидные недомолвки. – Что от вас останется в конце? Что-то осталось?
Я опустила глаза: признаваться в собственном эгоизме и недоверии оказалось болезненно. Но день такой – говори правду.
– Да… Мне всё казалось, что она заберёт часть меня с собой, а она оставила часть себя мне. Теперь меня втрое больше.
Мельком перехватить взгляд и смутиться. Вспомнить просьбу, так и не озвученную, но явную, горящую в молчании ухода – ты живая, так люби.
Не возлюби ближнего, но полюби его. За меня. За всех, кто любил его прежде.
Меня и было-то втрое больше лишь потому, что это всё было её любовью. И любящие руки, и нежные губы, и подобревшее, потеплевшее сердце.
Может, это судьба?
Вместо прощания я поцеловала его в щёку. Так поцелуй не был снежным – будто на мгновение моих губ коснулся зимний ветер. Я глубоко вздохнула благостного звенящего воздуху.
– Жизнь продолжается. Христос Воскресе.
– Воистину Воскресе, Ванда.
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе