Штурман

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Глава 4
Грязное пятно

Была осень 1997 года. Дождливый октябрь оказывал свое удручающее влияние, давя к земле и без того паршивое настроение. Терзаемые порывистым холодным ветром голые ветви облетевшего клена царапали оконное стекло, и этот монотонный скрип вкупе с чавканьем разрываемых автомобильными шинами луж на улице да гудением задействованной где-то неподалеку ассенизаторской машины вызывал стойкий рвотный рефлекс.

Я устроил себе что-то наподобие каникул, презрев очередной цикл каких-то лекций и вознамерившись провести несколько спокойных ленивых дней в родном городе. Если бы я знал, что эти дни окажутся настолько нудными и противными, я бы, безусловно, с большим удовольствием провел их в своем студенческом общежитии, заодно избежав сдирающего кожу зудения матери по поводу грозящего мне за нерадивость отчисления из института и, следовательно, мобилизации в Вооруженные Силы.

В тот день самочувствие мое было, что называется, хуже некуда, ибо ко всему вышеперечисленному добавилось еще тягостное чувство бренности мира, возникшее у меня после посещения психиатрической лечебницы, где я, сопровождаемый парой бывших одноклассниц, навестил моего друга Альберта. Да-да, выше я об этом не упоминал, но начавшаяся в девятом классе болезнь выбила моего многолетнего соратника из жизненной колеи, сделав необходимым его ежегодное многомесячное пребывание в доме скорби и закрыв для него всякие перспективы, кроме перспективы быть рано или поздно помещенным в дом-интернат для психохроников. В свете таких размышлений рекламный слоган одной известной страховой компании «Мы предлагаем вам дом на всю жизнь!» выглядел весьма цинично, если не сказать издевательски.

Альберт спятил в одночасье и совершенно классически. Настолько классически, что его случай, несомненно, не нашел бы места в журналах по психиатрии и не мог бы явиться толчком для разработки какой-то новой диагностической методики, ибо все симптомы, которые явил мой друг своему окружению, были давно изучены и до мельчайших деталей известны. Нет надобности на этих страницах описывать сомнения, страхи и защитное, а впоследствии агрессивное поведение Альберта, повлекшее за собой вызов кареты скорой помощи, фиксирование пациента тряпичными лямками и первые в его жизни уколы нейролептиков, которые с того времени он должен был получать регулярно. А так как произошло это прямо в школе, на уроке истории, при прохождении, если я верно помню, темы о победоносном шествии Красной Армии по профашистской Финляндии, то и дикие крики Альберта, и суета, и лямки, и грязный халат ударившего его в живот санитара мне запомнились весьма отчетливо, буквально въелись в память, как первая любовь. Помню собственный ужас и последовавшую за ним озадаченность ситуацией, столь незнакомой и, для меня тогдашнего, из ряда вон выходящей. Лишь позже я узнал, что альбертовы родные уже в течение нескольких недель до этого били тревогу, заметив в сыне разительные перемены, да, к сожалению, ограничивались при этом пределами собственной квартиры, ибо сама мысль о психиатре была им нестерпима.

Наша с Альбертом дружба, вопреки моему желанию и искренним попыткам ее поддерживать, стала ослабевать и постепенно сошла на нет. Даже во время его отдохновений от приступов, когда он был дома и пытался, как он поначалу заявлял, нагнать школьную программу, было заметно, что друг мой нездоров. Его нарастающая апатия, молчаливость и равнодушие к прежним увлечениям постепенно привели к тому, что у нас не осталось не только общих тайн, но и общих тем для разговора. Да и, признаться, разговором наше общение назвать было трудно. В моменты, когда я его навещал, мы просто молча сидели в разных углах комнаты, и я наблюдал, как когда-то такой живой и полный идей Альберт смотрит в одну точку и ковыряет в носу, нимало не заботясь затем о том, куда пристроить добытую оттуда субстанцию. Он пренебрегал самой элементарной гигиеной, игнорировал замечания и сидел обросший, немытый и неухоженный, несмотря на все потуги его матери держать сына в приемлемом виде. От него на расстоянии разило кислым потом, плесенью и мочой, и находиться рядом с ним сколько-нибудь продолжительное время было невозможно. Редкие гости старались, как могли, завуалировать неминуемо возникающее чувство брезгливости, но и в этом не было надобности: Альберт просто не обращал ни на что внимания, пребывая в своем, оскудевшем и безликом, мире. На улицу он почти не выходил, запершись в своей берлоге и все более напоминая покалеченное животное, стремящееся забиться в темный угол и издохнуть. На его небритую, с лафтаками засохшей слюны в редкой щетине, физиономию и трясущиеся, с коричневыми от табачного дыма нестриженными когтями руки было страшно смотреть, в его комнате навсегда повис тошнотворный запах безнадежности, и жизнь его была лишена всякого смысла и будущего.

Мать Альберта, поначалу преисполненная сострадания и заботливости к сыну, также не выдержала испытания временем: силы ее подорвались, а нервы сдали. Из еще молодой и жизнерадостной женщины, какой я знал ее до его болезни, она за несколько месяцев превратилась в старуху, согбенную и несчастную. Ее губы перестали улыбаться, сжавшись в нитку, а вокруг рта и на лбу появились глубокие морщины, из тех, что не исчезают при помощи косметики. Она перестала здороваться на улице, не замечая знакомых лиц или делая вид, что не замечает, и начала избивать сына, будучи не в силах больше бороться с его недугом. Больная и разбитая, она подала заявление на помещение его в специализированный интернат, но добилась лишь места в очереди, в виду переполненности заведений такого рода и обилия таких же сердобольных мамаш и детей, жаждущих передать своих близких на полное государственное обеспечение. Узнав, что ее избавление от сына будет отсрочено, она пыталась скандалить и имитировать обморок в городской администрации, затем объявляла голодовку, глотала таблетки и писала президенту, но все тщетно: в государственный план по изоляции психических больных на текущий год Альберт не попал.

Я как никто далек от того, чтобы осуждать эту женщину, ибо истинные размеры ее мучений мне не ведомы, но впоследствии и я, по какому-то внутреннему побуждению, избегал встречи с ней, всякий раз переходя на другую сторону улицы, едва завидев издалека ее сухую, угловатую фигуру.

Так вот, в тот день мы, по привычке и в угоду себялюбию (посмотрите, какие мы заботливые!) навестив в больнице Альберта и подарив ему кулек каких-то дешевых конфет, постояли немножко на промозглом октябрьском ветру и, не найдя темы для разговора, скупо распрощались. Так всегда бывает: клянясь друг другу в вечной дружбе под занавес школы, мы свято верим, что сдержим клятву и пронесем нашу привязанность через всю жизнь. Действительно, как же друг без друга? И целый год мы, в самом деле, регулярно видимся, отчаянно лобызаясь и тиская друг друга при встрече; на второй год число совместных мероприятий и количество их участников уже значительно убавляется, а в год третий и вовсе никто не изъявляет желания заключить в объятия бывших однокашников. Уходят общие интересы, а за ними, в те же двери, и желание общаться.

Обо всем этом я лениво размышлял, глядя в окно на уже описанную мною городскую осень девяносто седьмого года и сожалея, что поддался подлой ностальгии и примчался за целую кучу верст домой ради нескольких дней нервотрепки. Досада на мать и безденежье вносила последние штрихи в картину депрессии стареющего года, и я отчаянно желал каких-нибудь резких изменений. Пожалуй, даже взрыв газа в кухне подошел бы…

В это время и раздался телефонный звонок, явившийся толчком для моего многолетнего самобичевания. С неохотой оторвав зад от нагретой им табуретки, я проследовал в прихожую, по дороге споткнувшись о кота и сочно обматерив животное, и снял трубку.

Взволнованный и что-то неразборчиво кричащий мне голос я узнал не сразу. Лишь прислушавшись и вникнув в суть подаваемых мне реплик, яс изумлением установил, что он принадлежит Альберту и звучит совсем как раньше, несколько лет назад, когда мой друг еще был здоров и полон интереса к жизни. Тем сильнее чувствовался контраст между этим, телефонным, Альбертом и тем аморфным существом, которое я имел несчастье лицезреть всего лишь пару часов назад в убогой и пропитанной вонью больничной палате. Я не мог поверить в столь разительные перемены, да и сама ситуация была мне неясна. Кто и зачем допустил его к телефону? Что могло его так активизировать? Какая реакция была бы сейчас уместна? Вопросов было много, и все их я задал себе одновременно, так что, кроме сумятицы в голове, ничего не получил. Между тем, телефонный Альберт быстро и четко дал мне все ответы:

– Послушай меня и не перебивай. У меня совсем немного времени. Я ушел из больницы. Сбежал. Почему – неважно. Важно то, что я видел его! Он опять здесь! Помоги мне разобраться! Ты можешь, потому что знаешь. Я жду тебя в моем дворе, за старым кленом, помнишь его? Все. Быстрее, или я пропал!

В трубке раздались короткие гудки. Я в изумлении продолжал смотреть на нее, словно оттуда вдруг могла появиться разгадка. Признаться, меня в большей степени удивила произошедшая со звонившим метаморфоза, чем таинственность его сообщения, ибо, зная о его болезни, я просто не мог относиться к этому серьезно. Мало ли что могло прийти ему в голову? Повороты и выкрутасы шизофрении непредсказуемы, и его отрешенное наплевательство вполне могло, по моим представлениям, вновь уступить место бредовым идеям преследования, следствием которых и стали побег из лечебницы и этот истеричный звонок. А коли так, то мой друг сейчас действительно в опасности, только исходит эта опасность не от вымышленного героя его бредовой сказки, а, в первую очередь, от него самого, ибо в таком состоянии он может натворить черт знает что, и не только с собой, но и с другими! И, пожалуй, единственное, чем я могу ему помочь, так это уведомить касательно его местонахождения специалистов, а именно скорую помощь, которая о нем квалифицированно позаботится и предупредит грозящие неприятности, а быть может, и трагедию.

 

Уверенный в том, что поступаю правильно, я набрал знакомый с детства двухзначный номер и в нескольких словах обсказал поднявшей трубку хриплоголосой барышне суть проблемы. Барышня ею прониклась и пообещала послать на поимку моего несчастного приятеля машину, как только появится возможность. На мой возглас по поводу срочности мер она охотно пояснила, что не в силах ускорить процесс, но, дескать, минут через двадцать такая возможность ожидается, чем меня хоть и не удовлетворила, но угомонила. Я положил трубку и еще несколько секунд в растерянности смотрел на телефон, ибо тень сомнения в верности произведенного мною действия уже закралась в мою душу. Мне вдруг стало казаться, что звонил я не на станцию скорой помощи, а в НКВД и доложил там не о болезни друга, а каком-то его мелком проступке, который, тем не менее, способен привести его к эшафоту. Затем мне почему-то вспомнились Павлик Морозов и Иуда Искариот, и настроение мое окончательно испортилось.

Позже я узнал, что прибывшая через полчаса по указанному мною адресу карета скорой помощи ни под кленом, ни где бы то ни было еще во дворе Альберта не обнаружила. Беспомощно стоявшим и озирающимся вокруг фельдшеру и санитарам помог какой-то старик, сидевший на лавке у самой парадной и ничем не занятый, кроме подсчета ворон на клене да своих похмельных мук. Он со всей уверенностью показал, что заросший грязно-желтой бородой оборванец, все время сидевший под тенью растущего у самого забора клена, минут пять назад вдруг вскочил, засуетился и, словно предчувствуя скорое прибытие людей в белых халатах, скрылся в парадной, причем по продолжительности топота его ног, доносившегося с лестницы, старик может заключить, что поднялся он на самый верх. Открыл ли оборванцу кто-то дверь, он не слышал.

Перестав мучить похмельного свидетеля, спасатели, подобрав полы халатов, ринулись вверх по лестнице, нимало не сомневаясь, что обнаружат искомого забившимся в какой-нибудь угол и трясущимся от страха перед карой за свое поведение. Чтобы заключить, что эта кара неминуема, достаточно было взглянуть в просветленные лица санитаров, чувствовавших себя на высоте положения и крайне довольных своей должностью.

Однако же ни на лестнице, ни на чердаке больной обнаружен не был, а вышедшая на звонок мать Альберта лишь недоуменно пожала плечами на вопрос, не появлялся ли сын, и предложила осмотреть квартиру во избежание недоразумений, что и было сделано, но безрезультатно. Альберт как в воду канул. Высказали предположение, что он спустился с чердака по одной из водосточных труб, либо же нашел иную лазейку. Но тот факт, что больной пустился в дальнейшее бегство, сомнений не вызывал. Сердобольные медики заверили женщину, что сын ее обязательно будет найден, намекая на поощрение за запланированные усердия, но та лишь еще раз безучастно пожала плечами и закрыла дверь, что позволило ей не услышать произносимых визитерами замечаний в ее адрес, порицающих возможную моральную неустойчивость ее матери.

Ну, а Альберта ни в тот, ни в последующие дни той мерзкой осени так и не нашли, несмотря на разосланные ориентировки и воззвания к бдительности граждан. Гадать о его местонахождении было бессмысленно, как и надеяться на то, что он когда-нибудь объявится. Но он объявился.

В апреле следующего года, сразу после схода льда на реке в близлежащем поселке, мальчишки, едва забросив в мутную холодную воду свои первые весенние удочки, заметили прибитую к берегу бесформенную массу, которая при ближайшем рассмотрении оказалась немыслимо раздутым и полуразложившимся человеческим трупом, на остатках одежды которого весело поблескивали прилипшие к ней осколки льда, еще не до конца растопленного весенним солнцем. Криками призвав на помощь старших, юные рыболовы несколько дней ходили в героях, заново и с новыми подробностями пересказывая историю своей находки каждому встречному и упиваясь повышенным к себе вниманием.

Разумеется, с уверенностью опознать в трупе Альберта по понятным причинам не представлялось возможным, но мать его сделала это без труда, руководствуясь какими-то ей одной ведомыми приметами. Якобы, остатки трусов и майки она опознала, да ногти у трупа точь-в-точь Альбертовы. Замученные несуразицей следователи не стали придираться и положились на слово ближайшей родственницы усопшего. Официальной причиной смерти объявили аспирацию, сиречь утопление, и погребение тела было разрешено. Гроб, натурально, не открывали.

Я хорошо помню эти незамысловатые похороны, которые почтили своим присутствием лишь родные покойника, несколько бывших одноклассников да пара-тройка бездомных собак, вяло бредущих за гробом не то в надежде на угощение, не то от извечной собачьей скуки. Ну, и по дороге на кладбище процессия пополнилась, само собой, на загляденье угодливыми и расторопными любителями горячительного, издалека учуявшими дух замаячившего в перспективе поминального спирта.

Мне же было не до поминок: я чувствовал себя как никогда отвратительно. Не стоит сотрясать воздух, оправдываясь и поясняя, насколько я раскаивался в своей недалекости и как, подобно истовому монаху, хлестал себя по спине плетью упреков и проклятий, понимая, что этим не верну себе покоя. Быть может, я ничем и не помог бы бедному Альберту, быть может даже, что смерть была для моего друга более желанной и целесообразной, нежели полудикое существование длиною в жизнь в клетке психиатрической лечебницы, без надежды обрести когда-либо человеческий облик и вернуться к нормальному существованию. Все возможно. Но меня это никак не касалось, ибо я, предав друга, все равно оставался мразью. В моей голове все еще звучал его просящий помощи голос, и со временем чувство вины лишь нарастало, отравляя мне существование. И вот это послание… Послание утонувшего семь лет назад несчастного психбольного, оскорбленного мною в самом главном – его вере в людей и дружбу.

Не все эти измышления и подробности я привел в своем рассказе профессору. В конце концов, он хотел знать суть произошедшего, а не нюансы моих переживаний. К тому же я, вполне возможно, несколько перегнул палку при самобичевании, и в реальности вина моя не столь уж и велика, как я себе возомнил в порыве христианского раскаяния.

Райхель слушал, не перебивая, и даже в моменты, когда я на несколько секунд или более прерывал свое повествование, дабы отыскать в кладовых памяти подходящее слово или выражение, не проронил ни звука. Не знаю, был ли ему интересен мой рассказ и услышал ли он в нем то, что хотел услышать, – никаких комментариев мой собеседник не изрек и вообще было неясно, считает ли он все это имеющим отношение к делу, с которым я пришел к нему. Его молчаливая фигура казалась мне теперь еще более величественной и преисполненной таинственности, чем в начале моего визита, и я понимал с еще большей отчетливостью, сколько опыта и непостижимых для меня знаний кроется в этой старческой голове, покрытой шапкой безупречно уложенных седых волос.

Наконец, после длительного молчания, он сказал:

– Что ж, мой друг, вариантов здесь несколько и, пока мы не определимся, который из них нам наиболее близок, у нас связаны руки. Во-первых, может статься, что друг Ваш вовсе и не погиб, ведь тело было, как ни крути, до неузнаваемости разложившимся, что бы там ни утверждала матушка пропавшего. Во-вторых, если труп действительно принадлежал Вашему приятелю, то вовсе не факт, что он погиб именно в день исчезновения, не так ли? В третьих… Ну, да что гадать! У Вас есть письмо, и в почерке писавшего Вы узнали его руку. Это единственный имеющийся факт, хотя любой из нас волен ошибаться. Почерк, согласитесь, может оказаться просто мастерски подделанным. Но тогда возникает вопрос: с какой целью? В общем, молодой человек, я готов помочь Вам по мере сил, но исходные данные для моей работы постарайтесь уж добыть сами, тут я Вам не помощник. Номер моего телефона Вы знаете, так что… Да, должен Вам сказать, что с альтруизмом мои действия, если таковые последуют, не будут иметь ничего общего: Ваш случай заинтересовал меня исключительно как ученого, и я брошу им заниматься в тот же миг, когда он утратит для меня свой интерес. Мне жаль, если своим ответом я Вас не удовлетворил.

– Напротив, профессор. Читая Ваши труды, нетрудно догадаться, что Вы человек чрезвычайно настойчивый и не отступитесь от интересующего Вас феномена до его полной разгадки, а большего мне и не нужно.

Георг Райхель не клюнул на лесть.

– Не читайте много научных книг, Галактион. Это не придает мудрости, но засоряет ретикулярную формацию, превращая ее в помойку. Берите лишь то, что Вам действительно нужно.

Профессор поднялся, давая понять, что завершил разговор. Поднялся и я, испросив еще один стакан воды перед отъездом. Сказать по правде, я был голоден и ожидал приглашения разделить с моим собеседником ужин, но такового не последовало. Райхель жил в соответствии с собственными представлениями и менять их ради меня не собирался.

Глава 5
На кладбище

Туманным августовским вечером я, лишь несколько часов назад сошедший с доставившего меня из аэропорта автобуса, подошел к едва различимой в белесой дымке ограде кладбища, занимающего пару десятков гектаров земли на окраине моего родного города. Несмотря на усталость, вызванную долгим перелетом, весомой разницей во времени и беспрецедентным хамством облаченных в синюю форму сотрудниц аэропорта, от которого успел несколько отвыкнуть, я решил не откладывать исполнение миссии, ради которой и проделал весь этот путь, в долгий ящик, и постараться побыстрее ее окончить. Мне повезло, и дождь, со стопроцентной гарантией предрекаемый местными синоптиками, так в полную силу и не хлынул, а редкие капли, то и дело падающие с серого и все более чернеющего к вечеру неба, особых неприятностей не доставляли. Ветерок, гоняющий мусор по пустырю перед кладбищем, был настолько слаб, что не мог прогнать накрывшее всю округу облако, а посему у меня появились опасения, что уже через пару часов различить что-либо в этой мути станет невозможным.

Надо заметить, что в душе моей царил полный сумбур. Я совершенно не представлял себе, что следует делать и как именно я должен «прийти» и что «узнать». Также я не мог бы объяснить, почему я начал это не сулящее успеха расследование именно с кладбища, а не, скажем, с квартиры, где когда-то жил мой бедный друг. Наверное, потому, что мысль о встрече с его угрюмой матерью вызывала во мне дрожь, а чувствовать себя посвященным в какую-то тайну из детских «потусторонних» страшилок было куда приятнее.

Поозиравшись, я быстро нашел ближайший пролом в бетонной кладбищенской стене и, переступив через преграждающий мне путь моток обугленного корда, оставшийся от сожженной с целью оттаивания замерзшей земли автомобильной шины, оказался внутри ограды. В этой части кладбища могилы были разбросаны как попало, безо всякого намека на порядок, и отыскать путь среди притиснутых друг к другу ржавых оградок и гор мусора, большей частью состоявших из старых проволочных венков с пожухлыми клеенчатыми цветами и битых бутылок, было не так просто. Впрочем, я, немалую часть моего незатейливого детства проведший здесь за какими-то дикими, пропитанными романтикой и дуростью, играми, сориентировался достаточно быстро, отыскав приемлемую дорогу. Наплевав на сохранность моей дорожной одежды, которую я, предвидя описанные сложности, не стал менять, я уже через несколько минут выбрался на одну из боковых аллей и, отряхнувшись, огляделся в поисках знакомых памятников, чьих обладателей, пользуясь случаем, желал навестить в их последнем пристанище.

Надо сказать, навещать мне было кого. Помимо редких родственников, чьи могилы были, вопреки лелеемым здесь традициям, рассеяны по всему кладбищу, тут покоилась целая плеяда моих однокашников – товарищей по учебе и играм. Волею судьбы наше поколение было словно выкошено литовкой, зажатой в не ведающих жалости руках дамы в белом саване, помахавшей, словно Илья Муромец, сим орудием направо и налево в рядах моих друзей и знакомых, создавая все новые «улицы и переулочки» на просторах этой старой обители мертвых. Несколько десятков погребений, на которых мне пришлось присутствовать, слились в моей памяти в одну сплошную симфонию воя, криков «Не пущу!» над стоящими на табуретах у разверзнутых могил гробами и заунывных аккордов знаменитого шопеновского марша. Трудно было вспомнить месторасположение каждой из этих могил, но этого и не требовалось: достаточно было просто двигаться вдоль рядов, беглым взглядом осматривая надписи на могильных камнях, и вот они – один за одним и одна за одной…

Высокая, в человеческий рост, плита черного мрамора за кованой вычурной оградкой. Мастерски выбитый портрет и надпись: Дорохов Валера, 3.4.1977 – 19.7.1992. Смотрю в насмешливо прищуренные глаза, рассматривающие меня из-под вихрастой шапки светлых волос… Валеру убило током при попытке устроить голубятню на крыше старого сарая. Поскользнувшись и падая со стремянки, он машинально схватился рукой за провисающий оголенный провод, кем-то когда-то почему-то не заизолированный. Спи, Валера, спокойно. Я к тебе буду ходить, ты ко мне не ходи…

 

Иду дальше. Вот заброшенная могила – совсем завалившийся полуистлевший крест – с разбросанными вокруг позвонками, затем куча бесхозного мусора и, наконец, два одинаковых незатейливых памятника из мраморной крошки с небольшой, должно быть, посаженной недавно, рябинкой между ними. Артур Эртль, 10.10.1978 – 10.10.1996. Все просто. На подаренном отцом к восемнадцатилетию мотоцикле (марку я не помню, да это и не важно) мой одноклассник Артур, предварительно пригубив за свое здоровье, в тот же день на бешеной скорости выскочил навстречу фуре, водитель которой, находясь в шоке, и встретил прибывших сотрудников автоинспекции, сидя на земле подле ставшего бесформенной кровавой массой погибшего парнишки и держа зачем-то в руках его отлетевшие ботинки. Трагедия продолжилась на третий день, когда безмерно винящий себя в смерти сына отец в вечер после похорон застрелился прямо на его могиле. Вот здесь. На его погребении я не был, но говорят, что явившийся орудием самопокарания обрез похоронили вместе с ним. Ладно, ребята – я к вам буду ходить, вы ко мне не ходите…

А вот и сварной железный памятник Павлу Ракитскому, жившему когда-то на соседней улице и мнящему себя грозой окрестностей. На этих похоронах был весь город, только что билеты, как в цирк, продавать не стали, но аплодисменты в толпе слышались. Ну, да он всегда мечтал, чтобы ему аплодировали. Выйдя весной 1998-го из тюрьмы, где отбывал семилетний срок за изнасилование соседской девчонки, Ракитский, упившись до звериного состояния, повторил те же действия по отношению к собственной матери, безобидной пожилой женщине, по неосмотрительности открывшей ему дверь в ту ночь. По свершении сего деяния он попытался задушить мать, дабы запутать правосудие, чему помешал его брат, по счастью проснувшийся от пьянки в смежной комнате и казнивший Павла подвернувшимся под руку топором. Собранию горожан удалось отбить этого брата у суда, убедив заседателей в благостности свершенного им деяния. Вот и вся история. К тебе, Паша, я ходить не буду.

Татьяна Владасовна Петрикайте, 20.9.1972 – 2.3.1994 – надпись на сером гранитном камне, одном из шести, находящихся внутри выкрашенной в зеленый цвет ограды с едва различимой в ней дверцей. Надписи на остальных камнях, установленных здесь в разное время, вещают, что под ними покоятся разные «Петрикас» и «Петрикене», должно быть, различноудаленные родственники Татьяны Владасовны, чьи фамилии склонялись в полном соответствии с правилами литовского языка. Покойница же когда-то преподавала сольфеджио в музыкальной школе, куда я одно время прилежно похаживал, и ее звонкий голос, посылающий меня вон из класса за неуместный приступ смеха, до сих пор звучит у меня в ушах, наводя на грустные размышления. Подробностей ее смерти я не знаю, но поговаривали, что, дескать, случилась у нее какая-то любовь, не то к заезжему гастролеру, не то к директору той самой школы. Пассия ее любовь эту поначалу с восторгом разделял, но ровно до той поры, пока не замаячила впереди недвусмысленная перспектива стать в очередной раз отцом, энтузиазма ему не добавившая, но подвигнувшая его на разрыв всякого рода сношений с молодой любвеобильной литовкой. Это, в свою очередь, навело последнюю на мысль наглотаться с целью небольшого шантажа спазмолитиков, которые, вопреки ее расчету, привели ее не в объятия любимого, но в гроб. Насколько я помню, гроб этот был действительно богатым, а поп, за солидную мзду презревший церковные каноны о запрете отпевания самоубийц – пьяным и лоснящимся от жира. Я буду ходить к тебе, Танечка. Ты уж, милая, ко мне не ходи…

Из тумана вынырнула толстенная черная цепь, провисающая между двумя бетонными столбами в полметра высоты, от которых тянулись к следующим столбам такие же цепи. Это была видимая мне часть оригинального забора, окружавшего так называемое «японское кладбище». Территория примерно в гектар была нашпигована каменными плитами размером пятьдесят на семьдесят сантиметров, под которыми якобы покоятся останки бывших японских военнопленных, по различным причинам не дождавшихся возвращения на свою островную родину. Мы-то с вами знаем, что в реальности прах погибших от голода и издевательств безвестных людей рассеян по всей округе, и большей частью находится на дне тех оросительных каналов, которые они сами вручную выкопали, вероятно, догадываясь, что роют себе могилу. Но политика – дело опасное, история же «японского кладбища» такова: Где-то в восьмидесятых годах представительство какого-то там японского министерства, по всей видимости, отвечающего за культурное наследие, иностранные дела или что-то в этом роде, вступило в контакт с соответствующим министерством страны Советов, а именно с просьбой позволить делегации японцев осмотреть и возложить цветы к могилам встретивших смерть на чужбине соотечественников. Разрешение было получено и японцы назначили свой визит через… две недели. Оторопев от наглости не терпящих промедления жителей восточного архипелага, местные власти по приказу сверху сделали свой ход: уже на второй день на городское кладбище, круша все попавшее под гусеницы, вошли два бульдозера, за пару часов расчистившие необходимую площадь от мешающих укреплению межнациональных отношений могил, как старых, так и недавних, а пришедшие следом безымянные рабочие установили памятные плиты японским военнопленным и закрыли промежутки между ними специально привезенным дерном, дабы скрыть истинный возраст «захоронений». Все. Японцы были в восторге. Родственники же тех, чьи могилы были уничтожены, по ласковой просьбе властей добровольно «заткнули пасть». После этого прошло добрых двадцать лет, но этот памятник человеческой глупости и беспринципности стоит и по сей день, все больше зарастая сорняками и смеша народ.

Миновав бутафорское кладбище, я вышел на более широкую аллею, поведшую меня вдоль установленных вертикально громадных мраморных плит с нанесенными на них резцом целыми пейзажами, отражающими сцены из цыганской жизни. В земле под этими мемориалами – прах цыган-торговцев наркотиками, в начале девяностых деливших сферы влияния с местными отморозками, да, видимо, не очень успешно. Сплошь молодые лица, когда-то куда-то так и не доехавшие на своих, изображенных тут же и модных по тем временам, автомобилях. По-моему, эта аллея – кратчайший путь к альбертовой могиле.

Так… Эту могилу совсем забросал желтыми листьями облетающий раньше всех и зачем-то посаженный в паре метров от нее тополь. А может быть – сам по себе выросший, с тополями это бывает. Отгребаю листья, чуть сдвигаю в сторону заслоняющий буквы старый ржавый венок… Иван Гемский, 12.12.1978 – 30.12.2002, «Ты всегда жив в моем сердце. Мама». Да, Иван, недолго ты пожил… Гемского я помню спокойным, сдержанным парнишкой, пользующимся заслуженным уважением в нашем классе за целеустремленность и тягу к справедливости. Его девизом, помнится, было «Проблем нет, есть только решения!» А дело было так: Вернувшись по окончании университета в родной город, Иван, презрев беззлобные насмешки друзей, вновь поселился у своей овдовевшей много лет назад и перебивающейся подсобными работами матери, в похвальном желании отдать ей свой сыновний долг за труды, связанные с его обучением и «поднятием на ноги». Ему везло, и с работой также проблем не возникло (только решения, помните?). Молодой энергичный инженер не мог не привлечь внимания представительниц нежного пола и, покуражившись для порядка, через пару-тройку месяцев и сам поддался пылкому чувству к одной казенной красотке, что-то там перекладывающей с места на место в отделе кадров одного из третьесортных городских предприятий. Образумившись и решительно отвергнув прежних ухажеров, многие из которых, по отдельной информации, весьма с ней преуспели, девица мертвой хваткой вцепилась в нашего мачо, убедив его, в конце концов, в искренности своих эмоций. Ну, повстречавшись для порядка года полтора, пара решилатаки оформить свои отношения, о чем подала заявление в соответствующую контору, после чего побывала в магазине для брачующихся и выложила солидную сумму заработанных женихом денег за ослепительно белое платье, рыжие кольца и прочую дребедень, необходимую для самоутверждения невесты. Причем, для этого Ивану пришлось, повинуясь капризу будущей жены, скрепя сердце перенести запланированную хирургическую операцию матери на срок, требуемый для сбора новой денежной суммы. Мать не обиделась: она чувствовала себя намного лучше и даже собралась на новогодние праздники навестить сестру, живущую в какой-то там таежной деревне, и провести у нее пару недель, предоставив таким образом молодым наслаждаться покоем и праздничной атмосферой совершенно уединенно, без назойливой возни и «шныряния туда-сюда старшего поколения», как изволила выразиться пару недель назад ее назревающая сноха. Таким образом, утром тридцатого декабря матушка покинула квартиру и город, а Гемский, проводив подругу на корпоративную вечеринку, вернулся домой, дабы приготовить возлюбленной не то ужин, не то еще какой сюрприз. Часов в десять вечера он, однако же, заволновался (не случилось ли чего?) и вновь выдвинулся в знакомом направлении в надежде если не забрать милую, то убедиться, что с ней все в порядке. С ней, и правда, все было отлично: она сидела на коленях лобызаемого ею взасос какого-то лысого пузача и, казалось, не обращала внимания на шарящую в ее трусах руку еще одного участника трио, несколько более хлипкого телосложения, чем первый. Третий же мужчинка, с рыжими усами и разорванной до колена штаниной, снимал веселье на камеру, подбадривая актеров утробным хохотом. Обезумевший Иван кинулся к «труппе» и, рывком отбросив в сторону хлюпика, зачем-то попытался оторвать вернейшую из женщин от потного пьяного толстяка, крича какие-то несуразности. Последнему сие, натурально, пришлось не по душе, поэтому он, свирепея, поднялся и, ухватив ревнивца за волосы своей огромной ручищей, два раза ударил того лицом о стену. Последнее, что услышал Иван, было премерзкое хихикание накачанной сивушным пойлом шлюхи, которую он собирался назвать своей женой.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»