Читать книгу: «Фаина Федоровна», страница 2
– На что мы жалуемся?
Ну вот, чёрт возьми, кажется, я уже «общаюсь». Я уже говорю слово «мы»…
Когда я в своём вопросе отождествляю себя с больным, он по идее должен чувствовать мою, как теперь говорят, эмпатию. Не знаю, насколько это правильно – выказывать больному эмпатию. Если врач больному не помог – на фиг больному эмпатия. Если же помог – эмпатия просто приятный комплимент. Как я могу наблюдать, и Даша, и Павел, и особенно Олег не очень заморачиваются насчёт эмпатии. Задают вопрос – забивают ответ в программу компьютера. Плюс данные осмотра – вот тебе диагноз. Чик-чик-чик – программа лечения готова. Распечатать и вклеить в историю болезни. Я не люблю пользоваться программой. Это как всё время есть сладкое. Сладкое быстро всасывается, даёт ощущение покоя, и ты к нему привыкаешь. Но иногда с программой надёжнее. Я стараюсь быть честной перед собой. Я помню молодое лицо, улыбку во весь рот. Широкие плечи пловца, мощную шею. Программа. Всегда ли людей спасает программа?
Я поворачиваюсь к Даше:
– Собери мне тазик.
Это значит, нужно положить в белый эмалированный почкообразный тазик (он действительно формой похож на человеческую почку) необходимый для осмотра набор инструментов. В смотровой комнате днём нет медсестры. Их сократили. У нас теперь самообслуживание. Вечером только кто-нибудь из сестёр меняет грязные инструменты на чистые.
Фаине Фёдоровне я не говорила, что мне нужно дать для осмотра. Она знала всё сама.
С кем или с чем я могу её сравнить?
Она была ясной и понятной, внешне напоминала пирожное безе – аккуратная, чистая, ровная, твёрдая и в то же время с прослойками мягкого крема и взбитой финтифлюшкой на верхней воздушной лепёшке. Финтифлюшки – это здоровенный накрахмаленный колпак на голове, пара-тройка седых спиралек-кудряшек, выбивающихся на лбу из-под него, и брошка у ворота шерстяного бордового платья. Брошка – металлический чёрный жучок с искусственным красным камнем вместо спинки.
Колпак придавал Фаине Фёдоровне впечатление солидности и весомости. А когда она снимала колпак, то спиральки-кудряшки превращались в вытертую овечью шкурку маленькой, нищей пенсионерки.
В свои семьдесят с лишним лет она постоянно занималась каким-нибудь делом. У неё почти всегда было хорошее настроение, но как-то одновременно с ним она часто сердилась, громко покрикивала на меня и на больных. И всё-таки, несмотря на покрикивания, фырканье и ворчание, её маленькая, но вполне пропорциональная фигурка в ослепительно-белом халате и быстрые движения крошечных ручек и ножек производили впечатление чего-то очень доброго, очень весёлого и надёжного.
Её крошечные ручки от частого мытья постоянно шелушились и трескались, выглядели будто пергаментными, но Фаина Фёдоровна не берегла свои руки. Она берегла хирургические латексные перчатки. Они выдавались сестрой-хозяйкой по счёту, были ужасно дефицитны, и Фаина Фёдоровна сама решала – когда мне следует надеть перчатки, а когда нет. Она работала в этой поликлинике много лет и когда, протягивая мне перчатки и маску, говорила со значением: «Наденьте!», – я понимала, что сейчас нужно быть осторожнее. А опасность в те времена представляли туберкулёз, гепатит да сифилис. О СПИДе никто не знал, одноразовых инструментов не было, и сама Фаина Фёдоровна никогда перчатки не надевала.
И ещё в первую же неделю моей работы Фаина Фёдоровна по собственной инициативе сделала на дверь нашего кабинета первую в моей жизни табличку. Белую картонку из-под конфетной коробки с надписью крупными печатными буквами красной гуашью:
Врач-отоларинголог
Григорьева Ольга Леонардовна.
А ниже маленькими буковками, скромно приписала:
Медсестра
Лопаткина Ф. Ф.
Да, моя Фаина Фёдоровна соответствовала своей фамилии. Она храбро вгрызалась и вкапывалась в жизнь, в тот твёрдый, непробиваемый грунт, который ей достался. Но это я поняла уже значительно позднее.
Я спросила Бочкарёву, на что она жалуется, а она повернулась к Даше, будто не зная, что ей можно говорить, а что нет. Я тоже посмотрела на Дашу.
Даша отчёркивает ноготком предварительный диагноз в истории болезни. Показывает мне.
Бочкарёва на меня не смотрит. Взгляд её направлен куда-то в сторону – усталый и равнодушный. Я, как человек, как врач, её совершенно не интересую; так баран, которого потащили резать, тоже не смотрит на палача, он блеет, и рвётся, и косит вбок.
Бочкарёва не блеет. Она только открывает рот и шумно и натужно вдыхает им, потому что даже при беглом взгляде на неё понятно, что нос её совершенно не дышит.
– Так вы антибиотики кололи? – спрашиваю я Дашу, когда заканчиваю осмотр.
– Угу.
– Давайте я вас теперь послушаю, – говорю я Бочкарёвой.
В Дашиных глазах одновременно и укор, и вопрос. Типа: я же попросила вас просто посмотреть… Даша не любит, когда я влезаю в чужую епархию. Слушать лёгкие – это епархия терапевтов.
Я достаю свой фонендоскоп. Фонендоскоп – это две резиновые трубочки, которые вставляют в уши, и простое устройство с мембраной, что усиливает звук. Айболита тоже изображают с фонендоскопом – деревянная трубочка одним концом прикладывается к коже больного, а вторым – к уху врача. Во времена Айболита такое устройство называлось стетоскопом. На самом деле лучше всего слушать лёгкие и сердце просто ухом, особенно у детей. Но никто не слушает. Считается – негигиенично.
Но вообще-то лор-врачи фонендоскопами больных тоже не слушают. У них на это нет времени. Но с той самой поры, когда я работала с Фаиной Фёдоровной, я всегда слушаю некоторые категории больных. Пусть Даша думает что угодно, а я навсегда запомнила плечи пловца и улыбку во весь рот.
Кажется, сейчас даже нельзя называть больных «больными». Только «пациентами». Пациент – это подопечный. В принципе, это правильно. Пациент – под опекой врача. Под личной опекой. Не машинка на конвейере, живой человек. Только мне всё равно привычнее и проще говорить – больной. Здоровые к нам не приходят.
– Ещё раз вдохните! Теперь выдохните. И ещё раз, только посильнее. И ещё раз…
У Бочкарёвой смуглая кожа, немного коротковатая шея с появившимся уже жировым бугорком на загривке, тёмные, густые, жирноватые и тусклые волосы, которые она забрала заколками вверх, на макушку. Я слушаю, как подсвистывают её бронхи, и одновременно отмечаю несколько мелких родинок на груди и спине, кружевной чёрный лифчик, который она приспустила, но не сняла, округлые, крепкие плечи, айфон, зажатый в руке, а ниже – велюровые брючки, синие комнатные туфли с помпонами.
– Достаточно. Одевайтесь и идите в палату. Дарья Михайловна к вам подойдёт.
Бочкарёва натягивает свою почти десантную футболку, берёт с табуретки куртку от костюма и идёт к дверям, неловко шлёпая комнатными туфлями. Один помпон слабо пришит и поэтому болтается в такт шагам. Мне хочется догнать её, оторвать этот тампон, сунуть ей в руку и сказать:
– Пришейте!
Я ненавижу такие штуки – декоративные булавки, брошки, искусственные цветы на шляпах, помпоны, пуговицы на пальто, костюмах, платьях и детских кофточках. Особенно на детских кофточках.
Я жду, пока Бочкарёва выйдет.
Раньше, в День медицинского работника, больные слали письма на радио и телевидение и рассказывали, как им повезло, что им попался врач, который любит своих больных. И врачи тоже клялись пациентам в любви и верности. Я смотрю на Бочкарёву и не испытываю к ней никакой любви. Испытываю ли я эмпатию? Ну наверно. Я же не людоед. Я испытываю сочувствие к Бочкарёвой ровно в той степени, в какой бы испытывала сочувствие к любому человеку, который где-нибудь в очереди рассказал бы мне, как он страдает оттого, что не может дышать носом. А дышит только ртом и то задыхается.
– Ну что? – смотрит на меня Даша.
– Зря ты лечила её антибиотиками. У неё бронхоспазм, и вероятней всего аллергической природы. Отсюда и отёк носа. И вообще это предастма. Свистит, будто ветер проходит через стеклянную трубочку. Причём свистит не только на верхушках. Слева слышны хрипы в центральной доле тоже.
– Её терапевт консультировала.
– И?..
– Ничего не сказала. И, кроме того, тут же хронический гайморит. Может быть, и микробная аллергия.
Я пожимаю плечами. В принципе, конечно же, может быть и микробная. Я смотрю рентгенограмму пазух. Гайморита здесь на три копейки.
– И сколько лет у неё уже это продолжается? – Я читаю историю болезни Бочкарёвой.
– Что продолжается? – Дарья раздосадована. По-моему, она уже жалеет, что привлекла меня к осмотру.
– Отсутствие носового дыхания.
– Не знаю точно. Года три.
– Она лечилась?
– Она не местная. Приехала откуда-то. Вроде лечилась раньше, но без эффекта.
Надо ли мне любить Бочкарёву? Нет, конечно. Она мне даже внешне не симпатична.
– Слушай, а кто тебя надоумил лечить её антибиотиком?
– Программа так выдаёт. К тому же описание рентгенолога…
Ага. Программа. Конвейер подключён. Машинки, скорее!
– Пошли подальше это описание. Высосано из пальца. По принципу: лучше описать побольше, чтобы что-то не пропустить.
– Заведующая будет ругаться. Получится, что я игнорирую заключение рентгенолога.
Да, Даша молода, ей трудно. Я-то давно научилась лавировать между всей этой ерундой. Я не выступаю на конференциях, не лезу ни в какие общественные дела, всегда молчу, когда говорит заведующая, и поэтому вкупе со своей многолетней работой уже завоевала себе право быть как бы отдельно.
– А что в крови?
– В общем анализе всё более-менее нормально. – Даша находит мне анализы.
– Но ведь и воспалительной реакции нет.
– Так я же антибиотиками лечила. Воспаление и ушло.
– Я бы сделала тесты на аллергию.
– В нашей лаборатории их не делают.
– Посылай Бочкарёву в платную.
– Из стационара? Да Бочкарёва меня сожрёт.
– Выписывай и отправляй в профильное учреждение на консультацию.
– Куда я её отправлю? Профильное – это мы.
– Ну, объясни ей, как есть. Пусть, в конце концов, сама погуглит. Во всяком случае, я бы антибиотики не назначала.
– Ну так с прицелом на операцию же…
– О как?
Это неожиданно. Теперь я по-настоящему удивлена.
– А что думаешь оперировать?
– Пазухи, носовую перегородку и носовые раковины. Специально и курс антибиотиков дала, чтобы осложнения не было.
– Смело.
– А если не оперировать, то тогда что я должна с этой больной делать?
– А заведующая о твоих намерениях знает?
– Она сама предложила.
– Тогда зачем ты мне эту тётку показывала, если у вас уже всё решено?
– Просто. На всякий случай.
– Слушай, миленькая моя, – говорю я Даше. Мне становится жаль Бочкарёву. – Мой тебе совет: отправляй эту больную к терапевтам, аллергологам, пульмонологам – куда подальше. Она не наша. Толку всё равно не будет. И операция ей не поможет.
Даша думает о чём-то своём.
Почему я должна уговаривать Дашу не оперировать Бочкарёву, если они с заведующей уже всё решили?
– Даш, ну тогда всё?
– Ага. Спасибо.
Я поднимаюсь и иду сзывать в смотровую своих собственных пациентов.
– Позовёшь меня, если заведующая будет искать.
– Ладно.
Вообще-то я упоминала, что нас в отделении четверо, не считая заведующей. Олег, Павел, Даша и я.
Про Олега я не могу сказать ничего определённого. Он оперирует во второй операционной, а я в первой. Когда я зачем-нибудь захожу в комнату, где сидят вдвоём Олег и Павел, Паша вежливо делает вид, что он не против меня выслушать, привстаёт со своего места и обращает ко мне взор своих ярких, круглых, тёмных глаз. Мол, чего вам надо? А Олег никогда даже и вида не делает. Он и не здоровается, если не считать какого-то бурканья себе под нос. Но мне это безразлично. Я к ним и прихожу-то раз в год, по делу.
Паша полнокровен и богат телом. Он высок и силён. У него красные, по-детски пухлые губы, волосы густые, русые, длинные, в мелкую волну. Он распускает их по плечам, а когда идёт по улице – круглый год без шапки, с развевающейся гривой, то больше похож на музыканта или на попа, чем на доктора. Думаю, что он отрастил бы и бороду, только с бородой оперировать неудобно. Потеет. А шевелюру свою он перед операциями стягивает в хвост и заталкивает под плотный медицинский колпак с резинкой вокруг головы. И тогда голова его становится больше похожей на женскую. У меня даже в молодости не было таких прекрасных волос, как у Павла. И колпака такого тоже не было.
Паша вечно что-то изобретает. В основном какие-то собственные методики по лечению больных. Мне даже его жаль иногда. Он носится-носится с каким-нибудь своим изобретением, а я потом посмотрю в старом учебнике или в старой энциклопедии, а там это уже было. Покажу ему. А он не расстраивается.
– Новое – это забытое старое, Ольга Леонардовна.
Я только головой тогда трясу и брови поднимаю.
Олег же суховат, бледен, лоб у него с залысинами, грудь впалая, и вообще он производит впечатление болезненное. Паша мне говорил, что несколько лет назад Олег получил серьёзный грант на стажировку в Германии и там действительно стажировался. Но как-то мне кажется, здесь ему эта стажировка особенно на пользу не пошла. Нет, конечно, оперирует он отлично. Я сама видела результаты. Но вот относительно материального вознаграждения… Может, это связано с тем, что специализировался он на тугоухости у стариков.
У Олега двое детей, кажется, дочек, причём старшая вроде бы уже ходит в школу, а младшая ещё пока нет. Жена у Олега тоже работает, с девочками возится тёща. Олег постоянно озабочен деньгами, но зарабатывает, судя по всему, немного. Я иногда слышу, как он говорит по телефону про деньги.
– Сколько это стоит? – спрашивает он.
Ему отвечают. Он в раздражении отключается.
И он, и Даша, и Павел кроме нашего отделения вроде бы подрабатывают где-то ещё, но подработки эти в общем-то чепуха.
Даша и Павел, когда не оперируют, присутствуют в отделении чисто метафизически. А на самом деле они в это время – в интернете, в вайбере, в вотсапе, в инстаграме, в фейсбуке1… Олег этими гаджетами занят меньше, но где он вообще витает, мне не понять. Я бы так их в мраморе и изобразила – скульптурную группу бойцов медицинского фронта, как говорили во времена моей молодости. Они стояли бы втроём кучно, плечом к плечу, Павел впереди, Даша и Олег по бокам, тела устремлены в будущее, плечи развёрнуты… А головы у Даши и Павла наклонены к планшетам, но вот Олег стоит, смотря вдаль, прижимая к уху мобильный телефон.
Когда мы собираемся вместе в одной комнате, мы едва различаем друг друга, будто мы острова одного атолла, но в тумане. И мне представляется, что их души и души всех их друзей, родных и даже детей плавают в эфире, как недоразвитые плоды, тесно сложенные в огромные банки толстого стекла и залитые мутным раствором формалина. Тела глухи и слепы, нечувствительны к прикосновениям множества бледных ручек и ножек, но души не одиноки. Через переплетённые пуповины они могут обмениваться словами, набранными по буковкам, и пересланными фотографиями. И эти сокращённые слова и цветные картинки дают телам ощущение общности. Иногда мне кажется, что живые тела вообще больше не нужны. Зачем двигаться, выращивать пищу, ушибаться, ошибаться, испытывать боль? Мозг можно заключить в электронную коробочку, а буковки набирать усилием мысли. Может быть, до этого не так уж и далеко?
Вообще-то меня весь современный мир моих коллег не очень и касается, просто я стала чувствовать себя с ними одинокой. И даже в какой-то мере и с молодыми больными я чувствую себя странно. Я смотрю их уши, горла и носы, что-то им объясняю про их состояние, а сама хорошо знаю: стоит им выйти из кабинета и они тут же начинают проверять мои слова в интернете. Чёрт побери, если тебе интернет важнее живого врача, так ты и иди, лечись в интернете.
С Фаиной Фёдоровной было всё не так. Какое там одиночество? Я иногда уставала от её присутствия.
Весь рабочий день она сновала по кабинету, звякала инструментами, командовала больными, жонглировала тазиками, со всем справлялась. Я иногда даже ещё не успевала сказать, что мне было необходимо, а уже какой-нибудь редко используемый инструмент, или медицинская карта, или заготовленный заранее рецепт или справка молниеносно появлялись передо мной на столе.
Казалось, она радовалась каждому дню, который нам предстояло провести вместе. Я с трудом пробиралась по утрам по коридору нашей поликлиники между ждущими пациентами и иногда довольно часто слышала адресованный мне грозный окрик перед дверью моего же кабинета:
– Куда без очереди?
Чей-то смущённый голос шептал из толпы:
– Врача пропустите…
И ответный возглас полушёпотом:
– Такая молодая?
Я отворяла дверь, а она уже вставала мне навстречу со своего места, шла, будто пританцовывая маленькими ножками в детских хлопчатобумажных коричневых чулочках в резинку и в кожаных тапочках на скользкой подошве, доставала из шкафа мой халат.
– Привет, Фаина Фёдоровна. Как дела?
– Здравствуйте! – И даже с какой-то гордостью:
– Видели, какая сегодня толпа в коридоре? Больше, чем вчера.
– Видела.
Она с видом радетельной домоправительницы выдвигала мой стул. Я ставила в шкаф свою сумку, надевала халат, медицинскую шапочку, проверяла, не размазалась ли на ресницах польская тушь, водружала на голову зеркало-рефлектор, включала настольную лампу (практически такую же, как у меня сейчас) и садилась на своё место.
– Зовите, Фаина Фёдоровна!
Часы на стене нашего кабинета показывали ровно восемь утра.
И она радостно подбегала к двери, распахивала её и торжественно кричала в коридор:
– Кто первый по очереди? Давайте талон! Куда сразу все? По одному! Заходите по одному! И не толкайтесь! Не толкайтесь, я говорю… – Она сторонилась, пропуская первого больного. Я мгновенно сосредоточивалась. Здороваться не было времени.
– На что жалуетесь?
Женщины оказывались более собранными и сразу объясняли, зачем пришли. Мужчины же часто начинали мямлить:
– Барышня, у меня…
Такое обращение ко мне Фаина Фёдоровна терпеть не могла. Она вставала рядом со мной, грозная и готовая меня защитить.
– Какая это вам «барышня»? Врача называть по имени-отчеству! Или просто «доктор».
Тогда я ещё не читала «Мастера и Маргариту», а то обязательно бы хихикнула. Прокуратора называть Игемон. Ну или как-то так.
Я смотрю своего первого, пришедшего на сегодняшний осмотр пациента. Парень – бывший боксёр. Когда он пришёл ко мне, носа у него практически не было. Расплющенный кончик и две дырочки вместо ноздрей. Вот здесь уж точно без операции обойтись было нельзя. Я сделала ему искусственную носовую перегородку. Подняла спинку носа, подшила хрящ, выкроенный из его же ушной раковины, и сконструировала кончик носа. Теперь парень – красавчик. Я видела несколько дней назад (всего через 12 часов после операции, которую я ему сделала), как он разглядывал себя в зеркале в коридоре. Сначала в анфас, а потом с помощью карманного зеркальца – в профиль. Я прошла туда, куда мне было нужно, а потом минут через пятнадцать обратно, а он всё стоял и себя разглядывал. Меня даже не заметил.
Сейчас на перевязке я меняю ему тампоны, а в глазах у меня почему-то всё болтающийся помпон на башмаке Бочкарёвой.
Прав был Булгаков, когда писал от имени Фриды:
«Я прошу, чтобы мне не клали на ночь платок».
– Ну вот и всё, – говорю я бывшему боксёру. – Теперь молодцом. Тампоны постоят ещё дня три и уберем.
– А раньше нельзя? И выписаться бы поскорее.
– Нет, раньше нельзя.
Торопится, наверное, похвастаться перед своей девушкой… А может, парнем? Теперь ведь не поймёшь.
– Следующего на перевязку позовите!
Интересно, есть ли у муравьёв своё кладбище? Там, где хоронят тех, кто не вынес лечения, кому не помогло, и тех, в чьих случаях лекари-муравьи ошиблись?
Тьфу, тьфу, тьфу, прочь чертовщину! Не может так быть, чтобы можно было вылечить всех. Но почему тогда тех, кому не повезло, забыть не получается… И никакие тысячи, десятки тысяч излеченных не могут искупить этих жертв. И значит ли это, что они, кто лежат давным-давно под камнями, пожертвовали собой во имя чего-то? Чего?
* * *
…В тот день вместо привычного: «Здравствуйте!» я услышала от Фаины Фёдоровны нечто ранее не звучавшее, произнесённое при мне в первый раз.
– Ольга Леонардовна, у меня закончились продовольственные запасы.
– Какие запасы?
– Все. Абсолютно все.
Ольгой Леонардовной звали жену Чехова, актрису Книппер. Не знаю, почему это не пришло в голову моим родителям, когда они давали мне, новорождённой, имя. Когда в девятом классе я прочитала «Чайку» и «Вишнёвый сад» и увидела в учебнике фотографию труппы МХАТ во главе со Станиславским и немолодой мужиковатой дамой с усиками – женой моего любимого писателя, я ужаснулась и тут же почувствовала необходимость пойти в ЗАГС и написать заявление на перемену хотя бы только имени. Однако мысль о том, что до шестнадцати лет я прочно была Олей, Ольгой, Оленькой, а теперь вдруг должна стать Таней, Машей или Мариной, остудила моё желание. К институту я уже повзрослела настолько, что поимённое сходство стало меня даже веселить, и особенно веселило то, что кроме меня самой этого сходства никто и не замечал. А с двадцати трёх лет, вместе с вручением диплома об окончании института, «Ольга Леонардовна» стало моим неизменным спутником – в регистратуре, в кабинете, в устах Фаины Фёдоровны и даже в собственном дворе. Несколько пациентов жили в моём же доме, и теперь, вынося мусор или шагая на работу или в магазин, я слышала с какого-нибудь балкона:
– Здрасте, Ольга Леонардовна!
Эта подобострастная вежливость не вливалась мне льстивым ядом в уши, но всё же была она и не совсем безразлична. Мне нравилось, что я могу вылечить и ухо, и горло, и много ещё чего. И я довольно быстро привыкла и к этому «Здрасте!», и к «Ольге Леонардовне». Моё имя даже стало мне нравиться.
Но вот сейчас… «Ольга Леонардовна, у меня закончились продовольственные запасы».
Не стерильные тампоны, не спирт, не дистиллированная вода, не фурацилин, не физраствор, а…
– Что вы удивляетесь? Обычная колбаса, полуварёная, полукопчёная, под названием «Краковская», с которой я делаю себе бутерброды на завтрак и от которой вы упорно отказываетесь, когда я вас угощаю.
– Я не люблю «Краковскую», она жирная.
– А какую вы любите?
– «Докторскую».
– «Докторской» и не было.
Не надо думать, что я не понимала, что имела в виду Фаина Фёдоровна. Я жила в нашей общей стране и по её законам, разделяя все её предрассудки и нравы. Но я жила тогда не в Москве, не в Питере и даже не в других крупных промышленных центрах, в которых было своё улучшенное снабжение. Я жила в областном городе, который не был в числе привилегированных советских креатур. Однако этот город был столицей огромной сельскохозяйственной области, снабжающей продовольствием и Москву, и Питер, и Екатеринбург, и даже шли какие-то разговоры, что якобы муку из какой-то необыкновенной пшеницы, здесь выращиваемой, экспортировали в Англию чуть ли не к королевскому двору. Но я каждый день видела абсолютно пустые прилавки магазинов в отделах «мясо», «птица», «колбасы», «сыры», «бакалея». И даже вывески с этими словами из магазинов убрали. Как-то странно сейчас даже читать об этом, но так было в нашем городе, как и во многих других городах.
Фаина Фёдоровна дожидается, пока первый утренний больной выходит из кабинета, и придерживает дверь, чтобы сразу не вошёл следующий.
– Вот у нас лечится Достигаева от двустороннего гайморита, а она работает в продовольственном магазине. На карточке написано – старший продавец. И сегодня она придёт продлевать больничный.
– И что я должна ей сказать? Знаете, Достигаева, у моей Фаины Фёдоровны кончилась краковская колбаса?
Медсестра смотрит на меня, нахмурившись.
– А вы не шутите. Доктора не святым духом питаются. И, кроме того, не нами сказано: «Кто ищет, тот всегда найдёт». Попросите её, пусть принесёт нам какие-нибудь продукты. Колбасу, сыр, консервы, сгущёнку, тушенку… Нам не бесплатно, мы заплатим.
– Фаина Фёдоровна, я же вам говорила – через три года я собираюсь в аспирантуру. Я всего лишь молодой специалист. Ещё не хватало, чтобы какая-то Достигаева, написала на меня жалобу в облздравотдел, в газету «Вечерние новости» и в ЦК партии.
– Вы разве партийная?
– Нет, но в ЦК пишут по любому поводу. Вы представляете, на общем собрании больничного объединения – стационар и две поликлиники, будут читать: «Отоларинголог 2-й поликлиники Григорьева О. Л. вымогала у пациентки краковскую колбасу». Все же со смеху помрут!
Я с размаху шлёпнула по выключателю настольной лампы.
– Зовите следующего пациента!
– Ольга Леонардовна, так все делают!
– Я не буду.
– Мы с вами с голоду помрём.
– Не помрём. Мама вчера жарила хек, я с вами поделюсь.
В дверь кабинета просительно всунулась чья-то голова.
– Входите.
Фаина Фёдоровна ушла в процедурный отсек нашего кабинета и сердито трясла там головой. Трясся её колпак, а спиралевидные кудряшки, казалось, вызванивали над лбом:
– Х-ххек! Ж-жареный! Да у меня печень больная!
И она ворчала до тех пор, пока в кабинете не появились ОН и ОНИ.
Это, наверное, странно рассказывать пациентам. Пока я не притронулась к больному, пока я не выслушала его историю, я свободна. Мне нет никакого дела до тысяч, до миллионов больных. Мир полон людей, и каждый чем-то болеет. Но может быть, любовь – это и есть прикосновения и слова? Я не отягощаю свой мозг разговорами о болезнях с незнакомыми людьми. Я никогда не говорю посторонним, что я – врач. Я не поддерживаю разговоры о медицине в поездах, самолётах, очередях и социальных сетях. Но как только мне приходится сказать что-нибудь типа: «Ну, давайте посмотрим. Откройте рот…» Всё. Я в капкане. Теперь для меня больной – это всё равно как здоровенный магнит. Как камень Гингемы – была такая волшебница в сказке про девочку Элли, Страшилу, собачку Тотошку и трусливого Льва. (Довольно наглый перепев с американского аналога, но суть не в этом.)
У злой волшебницы Гингемы был на службе здоровенный каменюка. Все, кто приближались к нему на определённое расстояние, уже не могли отойти и двигаться дальше. Они так и залипали на этот камень. Так же происходит и со мной. Камень Гингемы во мне сидит со дня получения диплома. Пока я не добьюсь стойкого улучшения состояния пациента, я у него в плену. И поэтому я помню всех тяжёлых и непонятных больных, хотя прошло уже много лет. Я забываю их лица, но помню их истории болезни. И бывает так, что кто-то звонит и говорит:
– Вы меня не помните, конечно, но вы меня вылечили. А теперь у меня уже вырос сын. Или дочка. И у неё такая же проблема, как и у меня. Вы можете нас принять?
А иногда бывает так, что я уже не помню и историй болезни, но больные меня помнят.
ОН был крупным мужчиной. Лет за пятьдесят. В мешковатых брюках, ремень гораздо ниже пупка. Он держался толстой ладонью за голову и начал сразу, ещё от двери:
– Барышня, у меня ухо.
Всё ещё обиженная Фаина Фёдоровна никак не реагирует на «барышню». Делает вид, что не слышит.
Я мысленно улыбаюсь и беру ушную воронку.
– Садитесь.
И вдруг…
Дикий ор ребёнка. Женский голос в коридоре перекрывает остальные крики. Я ещё надеюсь, что это не ко мне.
Распахивается дверь.
Красавы.
Я ненавижу пафос из «Сердца хирурга», «Сердца на ладони», и про что там ещё? Про что мы писали сочинение на вступительных экзаменах на тему: «Почему я хочу стать врачом»?
ОНА. Растрёпанна. Кое-как одета. Взгляд огнедышащий. На руках орущий младенец. Я не слишком тогда понимала в младенцах, по моим представлениям, ему было года полтора. МАЛЬЧИШКА. Мордатый. Лицо красное, свирепое, мокрое. Волосы, тоже мокрые, прилипли ко лбу. Красная шерстяная кофта, сбоку на плече круглые пуговки. Небрежно застёгнуты через одну. Синие чесучовые штаны. На ногах чёрные ботинки на толстой подошве. Грязные.
– Помогите! Умоляю! – И вперёд, бегом, вглубь кабинета, в закуток к Фаине Фёдоровне. Права та была, когда посадила меня ближе к двери. «Чтобы больные грязь на ногах не таскали».
Опускаю руку с воронкой. Мужчина с больным ухом тоже смотрит на женщину и ребёнка. В глазах у него решимость не обращать внимания на их крики.
– Доктор вон сидит! – Фаина выходит из закутка, голос у неё ещё сердитый. Женщина недоумённо смотрит на меня. Повторяет неуверенно:
– Помогите.
Уже без «умоляю».
Мужчина снова начинает громко и торопливо рассказывать про своё ухо.
Женщина нависает надо мной с ребёнком на руках.
– Подождите. – Я останавливаю мужчину.
Может, мамаша просто хочет, чтобы я приняла её без очереди? Ребёнка не с кем оставить? Конечно, я приму её. Пока я буду осматривать ухо мужчины, она посидит на кушетке. Потом, когда я мужика уже отпущу, её пересажу к себе, пускай держит младенца на коленях…
– У него что-то с носом! – кричит женщина про ребёнка. – Смотрите, опять кровь потекла!
Младенец, на минуту замолчавший, понял, что говорят про него, и опять заревел. У него под носом действительно пузырится какая-то розово-зеленоватая слизь. Но крови я не вижу.
Вообще-то я никакого отношения не имею к педиатрии.
– Вам в детскую поликлинику надо.
– Я прямо в этом доме живу! В детскую – на автобусе ехать.
– Ну, в «скорую» бы тогда звонили…
Мужчина опять начинает втолковывать мне про своё ухо.
– Да вы хоть посмотрите, что с ним? – заходясь, кричит женщина. – Он умирает!
Ребёнок сидит у неё на руках и орёт. Выдирается и сучит ногами. На умирающего не похож.
Фаина вступает:
– У нас взрослая поликлиника! У нас свой приём, мы детей не лечим. Откуда мы знаем…
– Вы – ВРАЧИ! – перебивает мамаша. – И О-БЯ-ЗА-НЫ (она орёт дурным голосом) оказывать помощь где угодно! Хоть в поле, хоть в трамвае, хоть в космосе!
О, мой теперешний привет замечательному понятию – «лицензирование медицинских услуг». Я до сих пор не знаю, обязана ли я оказывать кому-то медицинскую помощь в поле, в поезде, посреди дороги, при ДТП? И в какой степени тогда эта помощь должна быть «квалифицированной», а не «первой медицинской»? И что я могу сделать на дороге с пустыми руками – без лекарств, без шприца, без шины, без трахеотомической трубки? И кто тогда должен носить всё это с собой?
Но тогда я видела, что малец начинает пускать подозрительные пузыри уже и из носа, и изо рта.
– Вы не можете на минутку пересесть на кушетку? – говорю я мужчине.
– Я из-за уха третью ночь не сплю! – Он тоже начинает орать. – Я в очереди стоял четыре часа, я за талончиком в пять утра сюда приехал!!! Сначала меня обслужите. А потом уж кого хотите!
Ещё я ненавижу слово «обслужите». Но про очередь, про талончик – я знаю, это действительно всё так.
– Пересаживайтесь на кушетку! – командует Фаина Фёдоровна. Почему-то её мужик не смеет не слушаться. Нехотя он встаёт.
Женщина с младенцем тут же с размаху плюхается на его место. Младенец, утроив силы в крике, заезжает в своих грязных ботинках по моей юбке, белому халату и новым колготкам. Мало того, что мне больно, так и колготки я купила только вчера, а они дорогие. Краем глаза я замечаю, что на застёжках его красной кофты нет пуговицы. Остальные пришиты чёрными нитками. Неряха мамаша…