Читать книгу: «Война не будет длиться вечно», страница 4

Шрифт:
Небо
 
Да и небо тоже – ворованное или ввезённое.
Хорошо, если хотя бы лицензионное.
Шведское небо, подсвеченное с углов.
Вон облако, как сгорбленный рыболов,
несёт за спиною сеть,
а в сети полыхает сельдь.
 
 
Нам прислали такое небо в обмен на нефть
и оставили до вечера повисеть.
 
Биргартен
 
Здесь садитесь, здесь поговорите,
первая учительница и мой последний гибельный учитель.
 
 
Длинный стол, дубовые скамьи —
выгорожен маленький биргартен.
 
 
Малолюдно; вечно все свои.
Сложенные руки, как на парте.
 
 
Носят неполезную еду,
пенятся торжественные кварты.
 
 
Я вон там, у входа подожду.
 
Ахамот
 
Износилось пальто на вате,
прохудился небесный свод,
и в заброшенном автомате
плачет девочка Ахамот.
 
 
Дождь стучит в пожилой посуде,
жизнь – отлучница от груди
гонит в дом, где чужие люди
и нелепые бигуди.
 
 
За стеной замолчит пластинка
и возьмётся визжать кровать.
У сиротки в кармане финка,
очень хочется убивать.
 
 
Может, завтра уронит вазу,
пустит пепельницу на слом,
и наутро, никак не сразу,
будет выставлена с узлом.
 
 
Но не век обниматься с горем:
время парусу и веслу,
и учитель за южным морем
славно выучит ремеслу.
 
 
Там, где стены стоят, как горы,
и подбородки острей скалы,
и в вышине, заглушив моторы,
словно грифы, кружат орлы.
 
Земля
 
Мы новую землю добыли в бою,
я старую землю в тебе узнаю,
забытую прежнюю землю сырую.
Украдкой её отсыпаю, ворую.
 
 
Когда барабанщик молотит зарю,
на старую землю я тайно смотрю
глазами студентов-самоубийц
и траурниц, падающих ниц.
 
 
На мыльные плёнки фонарных садов,
промозглой Мясницкой и Чистых прудов.
Стучат молоточки восточного кофе
про дружбу, зарытую в братском окопе.
 
 
Я здесь обживаю стеклянный ангар,
я звёздного хора теперь кочегар.
Две тысячи солнц я отправил в утиль,
чтоб свет надо мною турбину крутил.
 
 
Но жжётся в кармане и в сердце болит
земля фараонов, земля пирамид.
Я землю с тебя отираю рукой.
«Какую-такую? Не помню такой».
 
E LA NAVE VA
 
А корабль летит, а море идёт ко дну,
аргонавты дуются на жену,
на всех одну —
проклинала, махала скалкой.
 
 
Упадает в пропасть и дом, и священный лес,
и мой зябкий Ёлк, и твой, брат, Пелопоннес.
А скажи, Оганес,
никого, ничего не жалко?
 
 
Были мы пиратами на морях,
были мы солдатами в лагерях
и на всех пирах неряхами из нерях —
ели-пили-срали.
 
 
А теперь летим на Вояджере Один,
разрывая носом чёрные пасти льдин,
и в шестом отсеке сломан гетеродин,
и конец морали.
 
 
И нам тоже конец, недалёко, за той чертой,
но корабль летит, отчаяньем налитой,
будто шарик из песни той,
вдоль кометной тучи
 
 
туда, где тусклой овчинкой горит руно,
и на нем грузины – чистое мимино —
возлежа, из кратеров жаркое пьют вино,
но армяне лучше.
 
Аннет
 
Где помнили ту девочку босой,
с игрушечной, под Палех, поварёшкой,
там нынче ходит женщина с косой.
Как звать её? Что стало с нашей крошкой?
 
 
Давно не видно пухленькой Аннет,
похожей на кулёчек с мармеладом.
Не слышно деревянных кастаньет,
и юбки не шуршат вишнёвым садом.
 
 
А незнакомка – если где взмахнёт
своим корявым, варварским орудьем,
там исчезают дом и огород,
и рыночек с соседским многолюдьем.
 
 
Исчезла школа, как и не была,
библиотека имени Неруды,
а вместо них – не кучи и не груды,
а лаковая чёрная смола.
 
 
Я выжила, я просто подросла,
я вырвалась из куколки-Аннеты.
Меня не отражают зеркала,
но в вещмешке я прячу кастаньеты.
 
 
Я ухожу в межзвёздные войска
и прошлое стираю для порядка.
Пусть остаётся чистая доска,
пером не осквернённая тетрадка.
 
 
Когда же первый вересень придёт
и в пустоте появится учитель,
я всё верну, вы только постучите.
Тук-тук. Пора начать учебный год.
 
Сумерки
 
У нас будут целые сумерки, целые вечера:
жужжание жука и жалоба комара.
Сиреневые кусты, лиловые небеса,
до станции полчаса, в варенье плывёт оса.
 
 
Оклеенные газетами, стены сквозят дождём,
взлетающими ракетами, боями за Сайгон.
А я ничего не помню, ни музыку, ни слова.
А ты накрой сачком меня, я мёртвая голова.
 
 
Я буду твоя дивизия, разбитая в пух и прах.
Закрученная провизия на полках и в сундуках.
Вот мой пластмассовый ножик, на нем кровь стрекоз.
Вот кладбище косиножек, здесь всё всерьёз.
 
 
А утром ахнем от синевы, пойдём в кинотеатр «Союз».
Сегодня «Всадник без головы», я снова его боюсь.
Там висит белое зеркало, от гардины к гардине,
и никакой лазейки нет, чтобы сбежать посредине.
 

II. Сватовство майора

Ассорти «Гуниб»
 
В частном доме, где-то в Дагестане,
по углам сидят боевики.
Обложили гады-христиане.
В этот раз, похоже, не уйти.
 
 
А хотя – какие христиане?
«Отче наш» не знают назубок.
Что им делать в этом Дагестане,
где из камня слышится пророк?
 
 
Не прорвутся братья на подмогу.
Саданёт в окно гранатомёт.
Магомед оторванную ногу
на крылах к Аллаху понесёт.
 
 
И комроты лермонтовским слогом
проорёт в нахлынувшую тьму:
«Выходите, суки, на дорогу,
ты, и ты, и ты, по одному».
 
 
И комроты мне укажет строго,
безбородый юноша Аллах:
«Что ты блеешь лермонтовским слогом,
если не был в этаких горах?»
 
 
Я скажу: «Есть грех, и есть привычка,
только как я в этом виноват,
если я – придуманная птичка,
не фотограф и не аппарат?»
 
 
«Врёшь ты всё, вон кучер твой и бричка,
и твоя столичная родня.
Я один – сверкающая птичка.
Смертный воздух целится в меня».
 
Москва гламурная
 
Раньше были мы фашисты,
ать чеканили и два.
Нынче стали мы вещисты,
вот что делает Москва.
 
 
Помню, мчались мы сквозь тучи:
полюбуйся, русский швайн!
А теперь надели гуччи,
праду, кельвин кляйн.
 
 
Для чего нам было, братцы,
брать её, Москву?
Ради модных рестораций,
ради сладких рандеву?
 
 
Лучше б гнили мы в землянках,
жрали сапоги.
Лучше б мы горели в танках,
жарких, словно утюги.
 
 
Барбароссы не провален,
точно в срок исполнен план.
Отчего ж смеётся Сталин
с огненных реклам?
 
 
Русский Сталин, бог гламура,
с чёрной трубкой набивной.
Русский парк, а в нем культура,
как перед войной.
 
 
Вот и маемся в квартире,
ходим в клуб «Рамзес».
Ждём, когда отряд валькирий
спустится с небес.
 
 
И тогда на штурм Америк
сквозь жестокий океан
поведёт нас Герман Геринг,
Хайнц Гудериан.
 
Сватовство майора
 
Майор не помнит ничего,
он сделался дурак.
Майору светит сватовство,
грозит неравный брак.
 
 
Рисует Пукирев ему
гвоздику на челе.
Его в больничную тюрьму
свезли на «шевроле».
 
 
Четыре женщины его
отмыли от крови.
Грозит майору сватовство
и свадьба без любви.
 
 
Ему больничный капеллан
под лампой в тыщу ватт
две пули вытащил из ран
и улыбался, рад.
 
 
Спелёнут, словно фараон,
майор ни бе, ни ме.
Но полночь близится, и он
встаёт в своей тюрьме.
 
 
Майор откатывает дверь,
тугую, как валун.
В руке он чует револьвер,
тяжёлый, как колун.
 
 
Майор шагает тяжело,
стреляет на ходу.
Тела, упавшие в стекло —
как устрицы во льду.
 
 
Майор кричит «Аллах акбар»,
проходит коридор.
За коридором – Кандагар,
ты знаешь ли, майор?
 
 
Там солнце светит прямо в глаз,
как лазерный прицел.
Там пять раз в день творят намаз
кто умер и кто цел.
 
 
Там пять раз в день приносят морс,
ядрёный, как бульон.
Там возлегают рядом Щорс,
Колчак, Наполеон.
 
 
Грозит майору сватовство,
и девственницы в ряд
стоят и думают – кого
возьмёт он в свой обряд?
 
 
Как выбирать такой товар,
майор не знает сам.
Он верил – это Кандагар,
а здесь – универсам.
 
 
Майор хватает пистолет
и пробует стрелять
за завтрак, ужин и обед
и за старушку-мать.
 
 
И люди падают у касс
и падают промеж
рядов, где студень многомяс
и творог уж несвеж.
 
 
Он вспоминает про жену.
Вот карточка жены.
Жена размером со страну,
и карта всей страны.
Он погружается во мрак,
завёрнутый до пят
в своей державы гордый флаг —
огромный белый плат.
 
 
В своей державы душный снег,
похожий на стекло,
и доктор, тоже человек,
вздыхает тяжело.
 
Вояка
 
Не ты воевал, а тобой воевали,
давали медали тебе поносить,
топырили пугалом на перевале,
вгоняли в стволы молодёжную прыть.
 
 
Друг друга мудохали духи и бесы,
и вот тебя заново двинули в бой,
но поле сраженья теперь – поэтессы:
без устали бесы их любят тобой.
 
 
Теперь ты лопочешь своё трали-вали,
мол, я воевал, расступись, мелкота.
А это ведь бесы тобой воевали
и в гиблые вновь тебя гонят места.
 
Грушницкий
 
Один какой-то сплошной Грушницкий
в серой шинели своей солдатской.
Нет чтобы коротко извиниться —
хочет навязчиво оправдаться.
 
 
В нем насекомые бродят пули,
он сам имеет вид автомата:
ноги шатаются, как ходули,
а руки ходят вкруг циферблата.
 
 
Мы скажем бодро: о Бэла, чао.
Назавтра утром уходим в горы,
легкомоторные за плечами
неся причастия и глаголы.
 
 
А он картонный, почти чугунный,
стоит практически безголовый,
а голова его плошкой лунной
над офицерской плывёт столовой.
 
Каховский
 
Родное северное общество
мне велело убить царя.
Это лекарство от одиночества
не должно расточаться зря.
 
 
Нужно осмыслиться, подготовиться,
пройтись по городу налегке.
Света фонарного крестословицы
льдистыми лезвиями в зрачке.
 
 
Вспыхнули ягодные смарагды,
и мосты как крыжовенные кусты.
Это глазищи русской правды
показались из темноты.
 
 
Помню, шептали мы: воли, воли!
Вольной зимой и без шуб тепло.
А тут, прислушаться, волки воют:
вот так наше эхо до нас дошло.
 
 
Куда трусит этот волчий выводок?
Ещё вчера пировал наш круг.
Нет, не съедят, но до шерсти вывернут,
и будем снова мы – другу друг.
 
 
По аллеям уже раздетым
бежим с товарищем юных лет.
Нос в табаке, хвост пистолетом
и в зубах второй пистолет.
 
Чаадаев
 
Был дом на песке – стала яма в песке,
землёй привозной закидали героя
и вывели надпись на белой доске:
Чаадаев – герой геморроя.
 
 
Сидел да насиживал шишку в дупле —
не пиния Рима, сибирская пихта.
Козлиные голени прятал под плед,
а мысли – упрячешь ли их-то?
 
 
Как дерево, вырыл себя из ума,
корням родовым повелел пресекаться.
Россия – темница? А что не тюрьма?
Вселенная – квантовый карцер.
 
 
Вселенная малых басманных малей,
стучись – не стучись в её узкие ставни.
Эй, барин, не дашь ли немного рублей
домчаться туда, где цыгане?
 
 
Где пляшет Европа в тщете круговой,
вдыхают отменный метан европейцы
и думают узкой пустой головой,
растущей из самого сердца.
 
Поле
 
Где тут русское поле?
Спросил – не показывают.
Тут одни только станции, склады, пакгаузы,
переходы, бетонные доты, бараки,
гаражи, осторожные злые собаки.
 
 
Где же русское поле, ещё не открытое?
Не ещё одно поле электромагнитное
и не шахматной досочки новое поле,
а такое… да знаете сами, какое.
 
 
Это русское поле, где нас закопают,
непролазного снега сезонная память,
сквозь которую мы прорастём и растаем
между старым Китаем и градом Китаем.
 
Средмаш
 
Заложил свою душу Средмашу,
подрядился ловить светляков.
За свободу ни нашу, ни вашу
оказался полечь не готов.
Дескать, тошно мне слушать пластинку,
как в лугах отпевают лягух
и царапает осень по цинку
в протяжении месяца-двух.
Лучше сразу уж в черную глину,
где мерцает вороний алмаз.
По-хорошему надо бы сына,
не напасся я кукол на вас.
Вон шеренгой стоят эти куклы,
из печёнки у каждой игла.
Не от этих ли идолов купли
выгорает наш город дотла?
Столько лет пересказывал кряду,
как тянуло той гарью с аллей.
Колыбельную полураспада
было слышать куда веселей:
кляли ливень, ворчали о снеге ли
возле лампы не ярче свечи,
и трещали приборчики Гейгера,
как еловые сучья в печи.
 
Сортировочная
 
На Москве товарной, сортировочной,
где не видно вечером ни зги,
заплутал мужик командировочный,
бестолково топчет сапоги.
 
 
То идёт неровно вдоль пакгауза,
то путями, как ещё храним.
Ни малявы не пришлёт, ни кляузы
небо низкорослое над ним.
 
 
Это небо, так обидно близкое,
что, глядишь, и снега зачерпнёт.
Раненое небо австерлицкое,
летний-зимний стрелок проворот.
 
 
Выпить, что ли, под забор забиться ли,
«Ой, мороз» заблеять, «ой, мороз».
Не видать милиции-полиции,
ветер свищет, ржёт электровоз.
 
 
Где ему гостиница? Где станция?
Здесь заснёт, под мышкою зажав
дипломат, в котором марсианские
расцветают розы в чертежах.
 

III. Гадай по ветчине

Лилии
 
Снятся ли тебе мальчики, погибшие за Вьетнам,
в битве за урожай, что собирать не нам.
За королевские лилии, лилии на лопатках,
синие, будто стрелки на штабных картах.
 
 
Мушкетная пуля дура, а мёртвый хорош в седле.
Лошадиной улыбке Дувра отвечает оскал Кале.
Снятся тебе ватрушки, яблочное желе.
Розовые вертушки грузятся в Ханкале.
 
 
Наспех перебинтованы сны прошлого лета,
многие с оторванными конечностями сюжета.
Сны о любви и славе, о моднице Бонасье,
тарахтя, улетают на север, домой, к семье.
 
Холестерин
 
В Москве жирует жирная Москва,
колоколов гудят окорока,
но рыбий жир забыт наверняка,
зато нам пальма масло принесла.
 
 
Нам пальма матерь, авокадо кум
и маракуйя верная сноха.
Бездумный мозг, пробитый на ха-ха
удвоенною пулею дум-дум.
 
 
А мрамора в прожилках каварма!
А облаков циррозных фуагра!
Папайя, белорусская сестра,
выносит блюдо с печенью сома.
 
 
Скажи мне, пальма, ветка палестин,
ягнячьих снов халяльным языком,
куда несётся наш холестерин
серебряным севрюжьим косяком?
 
Пристань
 
Название кафе должно быть ненавязчиво —
«Ромашка» или «Иволга», а может быть, «Фиалка».
И не должно быть жалко настоящего
и прошлого тем более не жалко.
 
 
И станция должна быть – Дубки или Фабричная,
или не станция, а вовсе даже пристань,
где шарят по вагонке колючие, коричные,
пытливые глаза авантюристов.
 
 
И никакого Гоголя, тем паче Достоевского,
чтобы воскликнуть «Боже, как же грустно!»
И никакого Бога, ни родного, ни еврейского,
чтоб оценить высокое искусство.
 
 
Мы были бронтозаврами да игуанодонами,
мы прятались в болотах за хвощами.
Теперь сидим за столиком, и пиво пьём бидонами,
и поедаем шницель с овощами.
 
 
А завтра, проходя сквозь пояс астероидов,
не вспомним подавальщицу Татьяну,
друг друга принимая за киборгов, за роботов,
друг в друге ошибаясь постоянно.
 
Гаруспиции
 
Даже думать в этом направлении
позабудь; гадай по ветчине.
Что тебе высокое стремление
и тоска по горней стороне?
 
 
Ветчина, прожилками богатая,
скажет всё, что карты недоврут,
восславляя плуг и труд оратая,
пруд рыборазводчика и трут.
 
 
Почки, зельц, желудочки в сметане
голосят по первое число.
Только сердце прорицать не станет,
крови в рот свой рыбий набрало.
 
 
Только сердце, жаворонок с жабрами,
улетает в высь, где не дыши,
оставляя с дансами макабрами
род людской, самсу и беляши.
 
Тюрьма
 
Всем хорошим, что есть во мне,
я обязан моей тюрьме.
Холоду стали, теплу кирпичей,
хрустальному перезвону ключей.
 
 
Моя тюрьма – водяной колокол,
с ней опускаюсь в бездонный низ.
Здесь я могу одной хлебной коркой
накормить миллионы крыс.
 
 
Эта тюрьма – моих слов и чисел
неразрушаемая скрижаль.
Я прямо в ней летать научился,
будто каменный дирижабль.
 
 
Стены её стали мне кожей,
мои зарешёченные зрачки
провожают вечернюю лодку дожа
по Большому каналу твоей руки.
 
 
Не соблазняй же меня подкопом,
побегом вёсельным над волной.
Эти камни сойдут потопом,
лавиной преданной вслед за мной.
 
Побег
 
Держатели суровых черных ксив
забрали малахольного героя,
ни имени, ни даты не спросив.
По счастию, их было только трое,
 
 
и во дворе, где водят хоровод
разрозненные члены чьих-то кукол,
он выскользнул сквозь тонкий тайный ход.
Всесильный комитет его профукал.
 
 
«Врёшь, не уйдёшь», – кричал один из них.
«Уйди-уйди», – пел хор нетопыриный.
Но вскоре тот и этот голос стих,
а тесный лаз расширился в равнину.
 
 
Как хищно свет впивается в зрачки
некормлеными стайками пираний!
Найдя себя у берега реки,
он лёг среди манжеток и гераней.
 
 
Река уносит мёд и молоко
промеж холмов из сливочной помадки.
Хрустален свод и видно далеко,
но не видать ни хлева и ни хатки.
 
 
Ни с плугом не идут, ни нежных трав
стремительными косами не косят.
Здесь нет людей, и человечьих прав
никто не нарушает и не просит.
 
 
Тогда-то вспомнил он про свод иной,
где эти трое в непонятном ранге,
и мёртвый свет по прозвищу «дневной»,
и пресс-папье, крушащие фаланги.
 
 
Он бросился назад, но где тот лаз?
Одни лишь земляничные куртины.
В бочаге ром, на ёлке ананас
и облаков презрительные спины.
 
Фитнес
 
Отрезанные головы атлетов,
англоязычных офисных парней
летят на Марс, на красную планету,
рассчитывая как-нибудь на ней
устроиться. Наверно, тоже фитнес —
блины, дорожка, а потом на вынос
дешёвая китайская еда
и кока-кола с кубиками льда.
 
 
К тому же это ведь не навсегда:
командировка. Вы бывали в Гане?
А в Сингапуре? Сказочные дни!
Когда ещё с руками и ногами…
А кстати, как теперь они?
 
Привидение
 
Голос горлицы слышится в нашей стране,
и светает по-летнему рано.
Лопастями жужжит и мелькает в окне
привидение из Вазастана.
 
 
Привидение под, привидение над.
Обернёшься – оно за спиною.
То оно в холодильнике пьёт маринад,
то скрипит половицей ночною.
 
 
То из крана оно кока-колой течёт,
то в вино превращает варенье,
и бессильно молчит полицейский отчёт —
что за птица оно, привиденье?
 
 
Или это цветочная фея блажит,
или гоблин играет лукаво,
или это потрёпанный потный мужик —
голос горлицы, руки Исава?
 
 
Режет веки, в окошко смотреть не могу,
в эту зелень кипящего мая.
Будто жизнь говорит: я отдамся врагу,
я давно уж тебе изменяю.
 
 
Оставляю кастрюли тебе и тазы,
все твои бестолковые книги,
и заношенный свитер из чистой козы,
и постылого тела вериги.
 
 
Голос горлицы, розовый след над трубой,
будто в воздухе рваная рана.
Жизнь уходит – а кто остаётся с тобой?
Привидение из Вазастана.
 
 
Улыбнётся оно от стены до стены
кривозубым своим улыбоном,
и вдвоём полетаем, легки и вольны,
мы на зависть котам и влюблённым.
 
 
То-то будет веселье, черничный пирог,
тарталеточки с яблочным грогом,
когда дверь затворится, и щёлкнет замок,
и затихнут шаги за порогом.
 

IV. Последние маглы

Эпизод
 
Что нам пророчат звёздные мойры,
кычат, камлают с высот?
Скоро выходят «Звёздные войны»,
новый, седьмой эпизод.
 
 
В кассе, в кино, на экране, в прокате
валом пройдут по земле,
где застывает Европа в закате
в клюквенное желе.
 
 
Все для премьерного часа готово,
вечер рекламу зажёг.
Ждём теперь ангела, тоже седьмого,
ждём его тихий рожок.
 
 
Он дочитал семитомного Канта,
выключил автопилот,
и над хрустальной корой Корусанта
замер его звездолёт.
 
 
Боженьки, звёздное небо над нами,
в рюмочках жидкий азот.
Только пригрелись в афише, в программе,
а уж другой эпизод.
 
Городок
 
Городу нужен большой секс,
а сам городок невелик.
Наколка «Слава КПСС»
на груди ДК «Пищевик».
 
 
А Христос воскрес?
И Христос воскрес.
Одинок.
Не пьёт.
На мели.
 
 
Городу нужен Босфор,
восемь лиловых лун,
белые корабли
вроде снежных гор.
 
Маглы
 
Мы с тобою последние жалкие маглы
со смешными книжками из бумаги,
со своими улыбками глупыми
и зелёными мокроступами.
 
 
Всё сидишь и смотришь в окно, нахохлясь:
больше нету Лондона, только Хогвартс,
растут учебные корпуса.
 
 
Фланируют коридорами длинными
юноши с палочками бузинными,
рвут из жопы волшебные волоса.
 
 
Наши дети тоже играют в магов,
наклепали себе разноцветных флагов
и идут факультетом на факультет.
 
 
А ты завари лучше серого графа
в тяжёлом чайнике прежних лет
и будь любезна, достань из шкафа
варенье из земляничных ягод.
 
 
Оно где-то там, среди зелий, ядов.
То есть как это «нет»? Неужели нет?
 
Профессионал
 
Когда я не был профессионал
и жизнь была легка,
какой хороший музыка звучал
из каждого ларька.
 
 
И как горчил напитков тех миндаль,
синильное бордо.
И было жаль и всё-таки не жаль
красавца Бельмондо.
 
 
Я научился многому на ять:
терпеть и догонять,
злить дураков, крутить баранку, ждать,
протёкший кран менять.
 
 
Я жизнь свою пустил на шаурму,
как дохлого кота.
Откуда эта тяжесть, не пойму,
и музыка не та.
 
 
Профессия погибшего зерна —
борьба за урожай.
Немного жаль наивного кина,
и всё-таки не жаль.
 

V. По техническим причинам

«Легче стишок написать, чем составить подборку…»
 
Легче стишок написать, чем составить подборку.
Только и видишь, как жизнь покатилась под горку
и где-то в долине густеет отечества дым.
Надо дорогу дать молодым,
тыгыдым-тыгыдым.
 
 
Пусть съезжают на задницах, на ледянках,
участвуют в пен-центровских мудянках,
тортики таскают редактрисам
и с коньячком шатаются по тризнам.
 
 
Дело молодых – печататься, тискаться:
каждая фрикция высечет божью искрицу.
А мои опавшие листья не лезут в короб;
к этому барахлу ударную коду б.
 
 
Эти строки не искренни, не безумны.
Эти строки не писаны кровью; суммы
прописью – кровью, анкеты на визы – кровью.
Смерть моя гуляет по Подмосковью.
 
 
Дело молодых – пировать на щитах,
из-под которых сочится бурое что-то.
Циферки исправлять в счетах,
крючья вострить вопросительных знаков,
копья вострить восклицательных знаков —
моя работа.
 
Обрыв
 
Там жили поэты, и каждый встречал.
А тут уж никто не встречает.
От этого в сердце такая пичал,
что волком оно завывает.
 
 
То были поэты – пьянчуги, вруны,
людские весёлые лица.
А нынче – шакалы, кроты, грызуны,
клопы, тараканы, мокрицы.
 
 
Там было болото и почва была:
свобода, отечество, вера.
А здешняя почва – до края стола,
а дальше обрыв, блогосфера.
 
Что?
 
Старики из толстого журнала
пишут в стиле «ямб» или «хорей»,
как в былые дни у них стояло…
Только что? Припомнить бы скорей!
То ли предосенние погоды,
то ли рюмка водки на столе,
то ли они сами за свободу
и за мир стояли на земле.
Буквы три, ну максимум четыре.
Бор? Душ? Слон? Ну знаете ж небось.
Не читали, что ли, в «Новом мире»,
на просторах знаменских полос?
Нет, никак не вспомнится простое,
сколько ни аукай наугад,
и проходят строем сухостоя
мимо них юнцы за пятьдесят.
 
Не она
 
вы не ахматова
вы не ахматова
ваш сын не будет срока отматывать
ваш муж не будет поставлен к стенке
во дни любовничьей пересменки
а так пожалуй что и ахматова
орлиный профиль и кожа матова
посадка гордая головы
а всё же что-то не то
увы
 

Бесплатный фрагмент закончился.

Бесплатно
499 ₽

Начислим

+15

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе