Читать книгу: «Война не будет длиться вечно», страница 2

Шрифт:

В общем, в 1983 году я поступил на геофак, учился на кафедре геохимии ландшафтов и географии почв и ни секунды не жалею о полученном образовании, хотя, по сути, так и не работал по специальности. Это было образование неглубокое, но очень широкое, и в моих стихах до сих пор встречаются обрывки тех знаний и того опыта.

В 1986 году я попал в поэтическую студию Ольги Чугай. Мне кажется, важно помнить об этом человеке. Для «взрослых» поэтов она вела «Лабораторию первой книги» в ЦДЛ, где блистал ярче всех Иван Жданов и где бывали, к примеру, угрюмый верлибрист Арво Метс и жизнерадостный верлибрист Ян Шанли, который в годы реформ стал торговать мясом, а как поэт куда-то потерялся. А с двадцатилетними она занималась в разных местах, например, в библиотеке имени Светлова на Садовом кольце. В центре внимания там был Филипп Николаев – первый юный гений, открытый Ольгой Олеговной; с него-то и началась студия. Был Денис Новиков, который уже к 19 годам написал нечто стоящее, включая стихотворение «Чукоккала». Заходили Виталий Пуханов и Константин Кравцов, известные ныне поэты. Была Анастасия Харитонова, талантливая девушка, которая впоследствии покончила с собой. И была Юлия Доленко, которая в стихах, по мнению самой Ольги Чугай, запросто уделывала их всех. Очень скоро она стала моей женой.

После получения диплома (этот момент почти совпал с рождением моей первой дочери Галины) я три с лишним года работал советским «инженером 1-й категории», то есть околачивал груши на рабочем месте и периодически ездил в библиотеку читать перестроечную прессу. Сначала я делал это в отделе радиационной безопасности НИКИЭТ (этот институт разработал реакторы чернобыльского типа), а потом в совсем уж неказистой конторе «Востокмебель», в особняке, где позже разместилось грузинское посольство. Перед самым концом этого трудового разврата я от нечего делать поступил на заочное отделение Литинститута, на семинар Евгения Винокурова, но проучился там всего один семестр.

Должен сказать спасибо банде Гайдара – Чубайса. Благодаря их радикальным реформам я вынужден был искать настоящую работу, на которой надо пахать. И в первый же месяц 1992 года я стал обозревателем экологической газеты «Спасение». Платили там тоже немного, но впахивать приходилось. На эту работу меня взял бывший муж хорошей подруги моей наставницы Татьяны Андреевны, и я горжусь, что работал с этим человеком – сначала в «Спасении», а потом в «Народной газете». Это был Михаил Бекетов, который позже боролся за Химкинский лес и отдал жизнь за правду.

Все 90-е годы я стихов не писал, не до этого было. Убегал от нищеты, потом стал заниматься переводами и научился зарабатывать, растил одну дочь, затем, в 1998 году, родилась вторая дочь, Софья. А стихи вернулись, когда в жизни появился интернет. Сначала я его страшно боялся и использовал только для работы, но в один прекрасный момент обнаружил, что в Сети есть литературные сообщества, где можно просто взять и вывесить свои тексты. Так я понял, что у меня в принципе может быть аудитория, а значит, надо попробовать что-то написать. В 2000 году меня впервые опубликовали в Сети (был такой сайт «Салон», которым командовала Галина Анни), затем я стал заглядывать в сетевой поэтический клуб «Лимб», в ЛИТО имени Стерна (это был ресурс Александра Житинского), и, наконец, меня заметил Дмитрий Быков, с которым мы подружились на 14 лет.

Дальше потянулась литературная жизнь, которая оказалась довольно рутинной: выступления в клубах, библиотеках и т. п., поездки на фестивали, регулярные публикации в толстых журналах, издание книг раз в три года. В 2008 году две недели провёл в Америке, в 2009 году участвовал в Венецианской биеннале. В 2011 году занял одно из призовых мест в Григорьевской премии, которой руководил Виктор Топоров; в последующие годы я был в этой премии и номинатором, и членом жюри, и координатором. С подачи Топорова я с конца 2012 года стал писать в «Известия» и вот уже 13 лет занимаюсь публицистикой.

В 2014 году я радовался тому, что Крым наш, всей душой болел за Донбасс, был потрясён трагедией 2 мая в Одессе и по этому поводу получил множество проклятий от коллег по поэтическому цеху. В числе этих коллег был и Быков. Зато на одном из эфиров Первого канала ко мне подошёл человек и протянул руку. Это был Захар Прилепин. Позже (в 2016 году) он включил мои стихи в сборник «Я – израненная земля», и это было предвестием того нового литературного контекста, в котором я нахожусь с февраля 2022 года.

Избранное

Из книги «Упорство маньяка» (1999–2009)

Сараево

 
На небе есть царапина —
Лазурная дыра.
Мне в той дыре Сараево
Привиделось вчера.
 
 
Я слышал песенку одну
В дорожном кабаке
На непонятном, но родном,
Славянском языке.
 
 
Кто затащил меня туда,
В каком похмельном сне?
Махорка, жирная еда —
Все это не по мне.
 
 
Метались девки вверх и вниз
В истерзанном белье,
А на эстраде пел на бис
Безумный шансонье.
 
 
Он был не стар, но лысоват,
С губами в пол-лица.
Он каблуками рисовал,
Манжетами бряцал.
 
 
Он извивался, как гюрза,
Как дикий зверь, хрипел.
Внезапно скатывался за
Глотком вина – и пел
 
 
На простенький, на пошленький,
На шустренький мотив:
«Сараево, Сараево,
Сараево – прости!»
 
 
Он преломлял и отражал
Фасетками зрачка
Победный гогот горожан
И горечь шашлыка,
 
 
Чесночный дух, табачный чад,
Щеки продажной пыл —
И я запомнил все подряд,
А музыку – забыл.
 
 
Она везде со мной была,
Ревнуя к портмоне.
Она вино со мной пила,
И морщилась на дне.
 
 
Она взвивалась до высот,
Как камень из пращи,
Но дзынь – и кончилась, и вот
Ищи её – свищи.
 
 
И оттого-то сердце мне
Опутала печаль.
Не жалко мне эрцгерцога
И принципов не жаль.
 
 
Не жаль ни принцев, ни солдат —
Их нарожает свет,
А жалко только музыку,
Которой с нами нет.
 
 
Теперь, последнее звено
Из рода неумех,
Я – тень её. Мне суждено
И велено за всех
 
 
Тех, кто пригубил на пятак
И кто свалился с ног,
Тех, кто за деньги и за так
В сырую землю лёг,
 
 
Твердить с улыбкой фраера
Глухой речитатив:
«Сараево, Сараево,
Сараево – прости!»
 
 
Зачем, какую манну мне
Вымаливать у птах
Губами деревянными
На майских холодах?
 
 
Перебинтован марлей туч
Лазоревый порез.
И это – только первое,
Чего нам ждать с небес.
 

«Жизнь просто пройдёт по Остоженке…»

 
Жизнь просто пройдёт по Остоженке,
До Обыденского угла,
И цветочница в тёртой кожанке
Не подскажет, где та прошла.
 
 
Эта жизнь пройдёт незамеченной
Мимо нищего, и мента,
И печальной гулящей женщины
С сигареткой в изломе рта.
 
 
Облекаясь листвой, афишами,
Повернёт на площадь, тиха,
И таксиста рожок обиженный
Троекратно даст петуха.
 
 
Я же, взглядом минуя вывески
И шатучих лесов настил,
Подивлюсь, как Илья Обыденский
Паруса свои распустил,
 
 
Как бушприта его сияние
Достигает надземных вод,
Как в зарницах ликуют здания,
И не жалко, что жизнь пройдёт,
 
 
Что прорежется нотой альтовой
И до самых Тверских Ворот
Этот коврик свернёт асфальтовый
И с собой его унесёт.
 

Вослед Олейникову

 
Ещё рыдает фисгармония
Лесов, взметённых на попа,
Но поселилась дисгармония
В скорлупке серого клопа.
 
 
Он выбирается из трубочки
Листа, где был его постой,
Как трезвый Флинт из тесной рубочки
Перед ревущей широтой.
 
 
За ним – осин кривые вытачки,
Ночного холода напасть,
А перед ним на тонкой ниточке —
Весь мир, который должен пасть.
 
 
Ползёт, ползёт, кольцо бензольное,
Терцинной желчи торжество,
И почва нищая, подзольная
Дрожит под лапками его.
 

Гамлет

 
Мне олово в губы и в ухо свинец,
Мне сердце свела иглокожесть,
И я помираю, как Гамлет-отец,
В саду на скамеечке ёжась.
 
 
Оставьте, цикады, уйми, саранча,
Свои маникюрные пилки.
На мне рубероид с чужого плеча
И в темя втыкаются вилки.
 
 
Механики сцены ещё на пути,
И ветви звенят номерками,
И рыбная спинка лежит на кости,
И трубы не пыжатся в яме.
 
 
А я помираю, как Гамлет-старик,
Микробом в пустом балахоне.
Не знаю, явлюсь ли хотя бы на миг
На вашей дощатой ладони.
 
 
Родные никак не приходят за мной,
Но гоголем, но Фортинбрасом
Идёт победивший, идёт заводной,
Весёлый искусственный разум.
 

«Летний вечер с лицом китаёза…»

 
Летний вечер с лицом китаёза,
Расставанья медлительный жар.
Наши встречи – высокая проза,
Только я не люблю этот жанр.
 
 
Я не жалую Кафку и Пруста —
Жирный минус мне в эту графу,
Но до рези, до лобного хруста
Жадно вчитываюсь в Ду Фу.
 
 
Видишь, осень стоит на пороге,
Как повстанцы у наших столиц.
Я – чиновник на голой дороге,
Одуревший от скрипа ступиц.
 
 
Знаешь, нужно полжизни учиться,
Голодать, подниматься чуть свет,
Чтобы взять в собеседники птицу
И бамбука услышать совет.
 
 
Иероглифов пни и коряги
Корчевать, утопая в поту,
Чтоб на рисовой плотной бумаге
Беглой тушью прорвать немоту.
 
 
Ну, а толку-то? В масляной дымке,
Вместо глаз, удивлённых навек,
Ждут налоги, суды, недоимки,
Анонимки, доносы наверх.
 
 
И нетрудно за всей круговертью,
Как со сменщиком, в зябкую рань
Разминуться с любовью и смертью
По пути из Лишани в Фэнсянь.
 
 
Лишней косточкой бегать по счётам
И мотаться ольхой на ветру,
Вспоминая – да ладно, да что там! —
Домышляя, как сон поутру,
 
 
Этих линий графитовый шорох,
Полнолунья расслабленный свет,
Эти блёстки в твоих разговорах —
Словно плещется рыба в озёрах,
На которых следов наших нет.
 
 
Что ж, когда-то мы были большими
И с драконами дружбу вели,
А теперь – только полое имя,
Сыпь и перхоть на коже земли.
 
 
Ты наешься интригою праздной,
Я сбегу от тебя, невредим.
Императорской жёлтой и красной,
Гордой осенью – мы победим.
 

«Поколение дворников и сторожей…»

 
Поколение дворников и сторожей
До отвала наелось своих миражей,
Отмело, отплясало, отпело.
А мы – поколенье ежей и ужей,
Мы любим конкретное дело.
 
 
Изготовить товар, заработать деньжат,
Одарить леденцами ежат и ужат
И с женой позабавиться плотью.
И пальцы с похмелья у нас не дрожат —
Сжимаются твёрдой щепотью.
 
 
В нас – муштра цеховая и мужество каст.
Упоительно знать, что никто не подаст,
И приветствовать небо скупое.
Меж веком и веком сереющий наст
Не хрустнет под нашей стопою.
 
 
Что ж, дивись, приживальщик прокуренных нор,
Как ловка моя вилка и нож мой остёр,
Как, припомнив былую породу,
В бокале, и в венах, и в ванне – на спор! —
Портвейн превращается в воду.
 

«Под этим небом цвета военной стали…»

 
Под этим небом цвета военной стали,
Вернее сказать – похмелья седого бурша,
О Господи, зачем ты меня оставил?
Пожалуйста, не делай этого больше.
 
 
Ты сбежал по лестнице, пахнущей кислой снедью,
В оглашенный сад, оплетённый дождём по горло,
Как бутылка рейнского; тронутый мелкой медью
Райских яблочек – и сияющий ею гордо.
 
 
Ты скользишь за стволами, а я за окнами прею.
В прятках, в салках – боюсь, наш с тобою талант неравен.
Припускает ливень, и пресный огонь кипрея
Выжигает меж нами тропки от самых ставен.
 
 
Любимая совсем меня позабыла,
Не пришлёт под вечер ни пирогов, ни пышек.
Любимая, ты и вправду меня любила,
Или это блики в глазах от небесных вспышек?
 
 
Я возьмусь за ум, перестану сражаться в кости,
Куплю тебе зонтик с ручкой из кипариса,
Только ты ко мне не гнушайся хотя бы в гости
Приходить под прежней маской стыда и каприза.
 
 
Простите меня, члены гильдии, горожане,
Что я вас не вывел из плена, как мама-утка,
Не повис на древе, как память о баклажане,
И не исчез с концами на третье утро.
 
 
Я пойму, исправлюсь, я буду отменных правил,
Поршнем сырого ветра прочищу сердце.
Только вот, Господи, зря ты меня оставил —
Лучше оставь жестянщика по соседству.
 

«Ах, если бы наши дети однажды стали дружны…»

 
Ах, если бы наши дети однажды стали дружны,
Ловили друг друга в сети и вместе смотрели сны,
А мы бы, следя за ними небрежно, одним глазком,
Болтали про жизнь, про книги бесхитростным языком.
 
 
Есть у тебя два сына – в устах молоко и мёд.
А у меня – две девочки, и кто их тоску поймёт,
Когда у оконных петель гадают они, куда
Ведёт реактивный пепел сквозь ветви и провода?
 
 
Но ты проживаешь в Риме, в гудящем медном тазу,
Куда из своей провинции навряд ли я доползу.
Твоя высока веранда, в ограду закован сад.
Вишнёвой смолой джаз-банда тебя обдаёт закат.
 
 
Твой муж так умён, я знаю: Платон перед ним – осёл.
И я в низовьях Дуная отраду свою нашёл.
Нет, нам не терять рассудка, не прятать в шкафу скелет —
Порхающий бог-малютка для нас пожалел стилет.
 
 
Есть что-то сильней любови, и это сближает нас.
Наверное, птичьей крови озноб в капиллярах глаз.
Наверное, резкий профиль – излом носовой кости.
Наверное, ливнем с кровель грохочущее «прости».
 
 
Нам день заполняет очи крылами своих химер,
А что остаётся к ночи? Вот – детушки, например.
Пускай они встанут рядом, ладонью крепя ладонь,
Пока не побило градом, пока не пожрал огонь.
 
 
Но ты провожаешь утро на запад – как на войну,
Кофейную шлюпку утлую под краном пустив ко дну,
И светятся между нами – как в луже горит листва —
Британские, и Азорские, и Бермудские острова.
 

«Ты будешь у меня плодоносить…»

 
Ты будешь у меня плодоносить,
Ты будешь воду вёдрами носить,
Печь пироги на свадьбы и крестины.
Всей наготой вбирая наготу,
С тобой я в землю бедную врасту,
Пусть обо мне поплачут де кюстины.
С тобой я открываю материк
Евразию. Ещё я не привык
К твоим местам, то узким, то обширным,
Но в голове хозяйничает страсть,
И мне к родным могилам не припасть
Так, как к твоим халатикам и ширмам.
Ещё, когда ты выключаешь свет,
Твой чёрный волос делается сед
И судорога стягивает ласку.
Но всё равно – ты девочка моя,
Отбитая у сил небытия
Раскосая смешная кареглазка.
 

Басманный шансон

 
С шампанским, с красною икрой,
Предлистопадною порой
Я еду к девочке своей,
К волшебной девочке своей.
Водила – вечный армянин,
И путь отчаянно забит,
И солнца жёлтый георгин
Над перекрёстками рябит.
 
 
А я Всевышнему пою:
Что делать мне в твоём раю?
Оставь мне девочку мою,
Шальную девочку мою.
 
 
Оставь щербатые полы,
Чужой, невыметенный дом,
И глупый смех, и след иглы
На тонком сгибе локтевом,
Гречишный мёд её очей
И в тяжких бёдрах полынью.
Возьми весь город – он ничей,
Оставь мне девочку мою.
 
 
Оставь мне смерть мою и жизнь
В том виде, как я их нашёл:
Облупленные этажи
Басманных, мелких произвол
Соседок, ветра флажолет,
Палаток хладное гофре,
Манящий цитрусовый свет
Ментовских окон во дворе.
 
 
У чёрной ямы на краю
Молю не «Господи, спаси» —
Оставь мне девочку мою,
La Belle Dame sans Merci!..
Кряхтит и ёрзает таксист,
Окурком тычется в золу,
И на лету – последний лист
Для нас мигает на углу.
 

Ниневия

 
К небу уходят растения,
Мимо ветвей наугад
Рыба плывёт нототения,
Очи-тарелки горят.
 
 
В ней – осенённые шпилями
Улицы, полные льда.
В ней черепичными килями
Кверху – кемарят суда.
 
 
В ней дорогие покойники
Бритвенной пены свежей
И берегут подоконники
Клинопись меж этажей.
 
 
В ней – поцелуев недодано
И недодарена брошь.
В ней уживается мода на
Брюки-бананы и клёш.
 
 
Так уплывает Ниневия —
Город с неверной душой,
И остаюся на древе я,
Выплюнут рыбой большой.
 

«Я полюбил весёлого суккуба…»

 
Я полюбил весёлого суккуба,
И между нами дружба началась.
Что мне Гекуба, что ему Гекуба?
Гекубе – время, а потехе – час.
В одной из комнат брошенной квартиры,
Где шпиль вокзала целился в окно,
Нам подавали яблоки сатиры
И бассариды – красное вино.
 
 
Но в день, когда под талой стекловатой
По всей Москве дороги развезло,
Когда Гекуба, сделавшись Гекатой,
Искала в нас ответчиков за зло,
В поту, в бегах, в чужом автомобиле
Мне молвил демон нежным голоском:
«Как жмут сапожки! Милый мой, не ты ли
Мне раздвоил копытца языком?»
 

Офелия

 
Офелия в могильщики ушла.
Не женское занятие, не спорю.
Топиться проще: в пруд – и все дела,
И смерть быстра, как сплетня в Эльсиноре.
 
 
А тут – лопата каторжно тяжка
И тошно от усталости и боли,
Но постепенно свыкнется рука,
Ороговеют рваные мозоли.
 
 
И можно будет челюсти разжать
И напевать под звук пастушьей дудки:
«Все сорок тысяч – будете лежать
Вот тут, рядком – до ангельской побудки!»
 
 
И, череп очищая от комков
Бесплодной и прилипчивой морены,
Промолвить: «Гамлет? Вот ты стал каков!
Не то чтоб бедный – так… обыкновенный».
 
 
Другим – любовь до гробовой доски,
На праздники – бессмысленные цацки,
А ей – четыре слова: «Мужики —
Козлы и пидоры». Как это есть по-датски?
 

«Тебя оставляла бессонница…»

 
Тебя оставляла бессонница
И ты засыпала, когда
Моя оловянная конница
Врывалась в твои города.
 
 
Что делать – с драконами биться ли?
Пограбить? – не знали вполне
Мои горбоносые рыцари
В твоей узкоглазой стране.
 

«Мне жизни не надо и смерти не надо…»

 
Мне жизни не надо и смерти не надо —
Ни к той, ни к другой не готов.
Оставьте меня попечителем сада,
Садовником ваших садов.
 
 
Где тысячью лезвий мерцает ограда,
Где полчища диких котов,
Я буду смотрителем вашего сада,
Хранителем ваших плодов.
 
 
Растут у ограды кизил и крыжовник
И выше, аллеями – лавр,
И рыжей дорожкою ездит садовник —
Машиною ставший кентавр.
 
 
Он ветви стрижёт и срезает ножами
Древесных грибов пастрому —
Так вы б меня взяли, когда уезжали,
В посильную помощь ему?
 
 
Весь день я бродил возле барского дома —
Подошвы в пудовой грязи —
И старых зеркал серебристая дрёма
Сверкала мне сквозь жалюзи.
 
 
Весь день я высматривал в листьях смородин
Жеманного веера «да»,
Но нет мне ответа, и сад ваш бесплоден,
И где вы теперь, господа?
 

Саламин

 
Мне бы силу Солоновых песнопений,
Ровный голос горше степной полыни,
Я бы встал на площади на колени
И промолвил слово о Саламине.
 
 
Ах, Саламин-Саламин, заповедный остров,
Игристое вино, полумесяц бухты.
Память о нём – как корабельный остов:
Мачты вырваны, соль разъедает буквы.
 
 
Ваши пьянки быстрей, чем когда-то танки,
Пьёте вы – «Чтоб стоял», а стоит едва ли.
Не обижайтесь, граждане и гражданки —
Свой Саламин вы начисто про… моргали.
 
 
Ваши дети играют с заморским плюшем,
Дочери ваши лягут за горстку меди.
Цезари ваши, приученные к баклушам,
Изредка в бубны бьют о былой победе.
 
 
Беглым рабам вы отдали побережье,
Ветер свободы – варварам Иллирика.
Разве что гимны поёте свои как прежде,
Только не стоязыко, а безъязыко.
 
 
Славно вы протоптали дорогу к хлеву,
Сало себе наели и толстый волос.
Память чужая горше чужого хлеба —
Разве ей страшен мой дребезжащий голос?
 

Города

 
В Питере питерцы тихо живут,
Кислые каперсы тихо жуют,
Нежно жуют артишоки:
Люди, кто видели – в шоке.
 
 
А москвичи на речонке Москве
Прочно погрязли в моркве и ботве,
В репе, редиске и хрене,
Стоя в реке по колени.
 
 
«Психи!» – кричат им из тьмы города —
Липецк, Иваново, Караганда, —
«Лучшая пища – крапива,
Жить без неё некрасиво!»
 
 
Но не услышат ни звука из тьмы
Два корабля среди вечной зимы,
Два ненасытных бедлама,
Полные света и хлама.
 

Осеннее

 
Она решила – недостоин,
Другой ей снился наяву,
Но я спокойный, добрый воин,
Я как-нибудь переживу.
 
 
Я старый воин, донна Роза,
Давно погибший на войне.
Понты, неискренность и поза
Хреново смотрятся на мне.
 
 
Мне грудь засыпало крестами,
Как наши площади листвой.
Последний раз иду мостами
Я с непокрытой головой.
 
 
Над нами небо проседает,
Ещё бы – дело к ноябрю.
А ваши розы – увядают,
А новых… я не подарю.
 

Толедо

 
Вы стремительно выросли, чёрт побери,
Разлетелись, упорные, как почтари,
Не оставив и тонкого следа.
Возмужав, а местами уже постарев,
Расселились на ветках нездешних дерев,
Ну, а я – я остался в Толедо.
 
 
Там, где синее солнце на красной воде,
Где весь день стрекотали кузнечики, где
Камни были и хлебом, и брынзой.
Где ходили платаны в полночный парад
И росли наши тени сквозь прутья оград,
Увеличены лунною линзой.
 
 
Вам, удачники, сукины дети, вольно
На восток и на запад буравить окно,
Севера чередуя с югами.
Я – неспешно хожу от дверей до дверей,
Я в еврейском квартале – последний еврей,
Утопающий в ангельском гаме.
 
 
Ну, ушли мусульмане – придут ледники…
Так минуты восторга и годы тоски
Перетрутся – и дышится ровно.
Надо мной Ориона горят рамена,
И товарным составом гремят времена,
И с бортов обрываются бревна.
 
 
Мёртвый город, где каждый окажется жив,
Мне не страшно отстукивать мёртвый мотив
В лабиринтах бесхозного крова.
А когда вы вернётесь – а будет и так, —
Вы усталыми крыльями сдержите такт,
Словно детское честное слово.
 

«Левантийский кораблик летит по волне…»

 
Левантийский кораблик летит по волне,
Пляшет солнце, как пробка в душистом вине,
Загорелые смотрятся турки,
Как из глины гончарной фигурки.
 
 
Мимо Кипра и Крита – вперёд и вперёд,
Ибо ветер восточный, как женщина, врёт:
Опахалом махнёт и изменит,
А купцы своё времечко ценят.
 
 
Но навар не упущен и выдержан срок:
Вот и берега виден слоёный пирог,
Чешет кормчий косматое пузо
И по курсу белеет Рагуза.
 
 
Золотые славянки блестят серебром,
А хромые телеги спешат за добром:
Благовония, сабли и ткани,
И гашиш привезли мусульмане.
 
 
Опустевший кораблик уныл и угрюм,
Левантийские крысы покинули трюм,
И беременны чёрной чумою
Крепостные подвалы у моря.
 

«Сошедший с ума не заметит, с чего сошёл…»

Much Madness is divinest SenseE. Dickinson


 
Сошедший с ума не заметит, с чего сошёл:
Ступенькой, казалось бы, меньше, ступенькой больше.
Он только локтями чувствует произвол,
Когда надевают фрак, надевают пончо.
 
 
Сошедший с ума не узнает своих родных:
Они ему, верные, кажутся неродными.
В глазах его масло, а им остаётся жмых;
Спросили про день, а он называет имя.
 
 
От комнаты к комнате – всё потолок белей,
На каждый порог помогают ему взобраться
Живые и тёплые призраки королей,
Пронзительных теноров, искренних святотатцев.
 
 
Сошедший с ума обретает свой новый ум —
Фиалковый, розовый, ирисный, ноготковый,
Блестит им в улыбке, как золотом толстосум,
И к людям выходит с прибитой ко лбу подковой.
 
 
За ним медицинскую карту несёт жена
И тащится осень нищенкой городскою.
Он чертит сады, как хитрые письмена,
И Брейгель Цветочный играет его рукою.
 
 
Всё это, наверно, лишнее, это зря,
Но я не могу – меня обложили данью
Соблазн сумасшествия, сумерки ноября,
Хмельной Петербург и вокзальных котов рыданья.
 
Бесплатно
499 ₽

Начислим

+15

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе