Читать книгу: «Что же дальше, маленький человек?», страница 3

Шрифт:

Простор действительно бескрайний. Штрела здесь течет по равнине, которая, словно чаша, плавно поднимается к горизонту, а в чаше – перелески и искрящиеся пруды, поля, луга и причудливо петляющие пустые дороги, на которых ни одной машины. Слева все темное: там лес, сплошь лес и ничего, кроме леса, а справа, если высунуться подальше из окна, видно город, городишко, местечко: серую полоску домов да шиферную крышу церкви с золотым петухом.

– Петушок, – говорит молодая женщина. – Петушок, станет говорить Малыш, глядя, как шпиль блестит на солнце. Петушок…

Сверкающий петушок прочно связывается с крошечным растущим зародышем в ее утробе, и она прислушивается к себе, словно он должен был понять то, что она сказала, и как-то откликнуться. Но все тихо.

И тут она замечает в соседнем окне лицо своего милого, который как раз расплатился с шофером, принесшим перину, и улыбается ей так блаженно и упоенно, что последняя тень недовольства улетучивается. Она восклицает:

– Только посмотри, какая красота! Как же славно будет здесь жить!

Овечка протягивает ему из своего окна правую руку, которую он сжимает своей левой.

– Лето-то какое! – радуется она и описывает полукруг свободной рукой.

– Видишь, там состав ползет? Это узкоколейка в Максфельде, – говорит Пиннеберг.

Внизу появляется шофер. Он, видимо, успел зайти в лавку, так как салютует им бутылкой пива. Пробка отлетает со щелчком, который слышно даже на последнем этаже. Тщательно обтерев ладонью горлышко бутылки, шофер запрокидывает голову, объявляет: «Будьте здоровы!» – и выпивает.

– Будем! – кричит в ответ Пиннеберг, мгновенно выпустив Овечкину руку.

– Ну ладно, – говорит Овечка. – Теперь давай осмотрим эту комнату страха.

Это, конечно, удовольствие ниже среднего: после светлого сельского пейзажа, созданного самой природой, повернуться к жилищу, в котором… Что ж, Овечка непривередлива. Гладкую мебель с прямыми углами она видела от силы раз в жизни – сквозь витрину на Главной улице в Плаце. Но здесь…

– Пожалуйста, милый, – просит она, – возьми меня за руку и веди. Я боюсь, что опрокину что-нибудь или где-нибудь застряну и не смогу сдвинуться ни вперед, ни назад.

– Ладно тебе, не настолько все плохо, – несколько обиженно произносит он. – По-моему, местами даже вполне уютно…

– Да уж, местами, – откликается супруга. – Бога ради, что это такое? Нет, ни слова! Пойдем, я хочу все рассмотреть вблизи.

Они отправляются в путь, и хотя идти им по большей части приходится друг за другом, Овечка не отпускает Ханнеса.

Итак: комната представляет собой ущелье, не то чтобы очень узкое, зато бесконечно длинное – как конный манеж. Четыре пятых этого манежа забиты мягкой мебелью, столиками орехового дерева, шкафчиками, трюмо, жардиньерками, этажерками, огромной клеткой для попугая (без попугая), а в оставшуюся одну пятую втиснуты две кровати и умывальник…

Однако внимание Овечки привлекает стык этой одной пятой с соседней, загроможденной частью комнаты. Спальня отделена от остального помещения, но не стенкой, не занавеской, не ширмой, а… решеткой из реек, наподобие шпалеры для винограда, от пола до потолка и с аркой для прохода. Причем не из каких-нибудь простеньких струганых реек, а из красиво травленных коричневой морилкой, орехового дерева, с пятью параллельными выемками на каждой. Чтобы шпалера не выглядела слишком голой, ее увили бумажными цветами – розами, нарциссами, фиалками. А еще – длинными зелеными бумажными гирляндами, какие развешивают на пивных фестивалях.

– О боже! – произносит Овечка и садится.

Садится там же, где стояла, – опасности сесть на пол нет ни малейшей: везде что-нибудь да есть, всегда что-нибудь да попадется, – она опускается на плетеное сиденье фортепианного табурета (черного дерева), стоящего здесь при отсутствии пианино.

Пиннеберг молча стоит рядом. Он не знает, что сказать. Когда он снимал жилье, ему показалось, что все вполне прилично.

Внезапно в глазах Овечки загорается огонь, ноги снова обретают силу; она вскакивает, она подходит к увитой цветами шпалере, она проводит пальцем по одной из реек. Рейки, как уже сказано, имеют выемки, вернее сказать, желобки. Овечка смотрит на палец.

– Вот! – говорит она и показывает его Пиннебергу. Палец весь серый.

– Пыльно немного… – осторожно говорит тот.

– Немного… – Овечка смотрит на него, ее глаза мечут молнии. – Ты наймешь мне прислугу, да? Не меньше чем на пять часов в день!

– О чем ты, зачем?

– А кому все это вытирать, скажи на милость? Ладно бы только девяносто три вещи, с резьбой и шишечками, столбиками и завитушками… С этим я бы еще справилась. Хотя и они – безбожная трата времени! Но решетка – в одиночку я буду возиться с ней по три часа каждый день. Да еще эти цветы…

Она хлопает по бумажной розе. Роза падает на пол, а в солнечном свете пускаются в пляс мириады серых пылинок.

– Так что, нанимаем прислугу? – осведомляется Эмма, которая сейчас мало похожа на овечку.

– Может, будешь делать генеральную уборку раз в неделю?

– Глупости! А как Малышу тут расти? Сколько синяков он успеет набить обо все эти колонки и ящики? А?

– До тех пор мы, возможно, обзаведемся отдельной квартирой…

– До тех пор! А зимой как топить? Под самой крышей! Две стены – наружные! Четыре окна! Каждый день – по полцентнера угольных брикетов, и все равно будем стучать зубами от холода!

– Ну, знаешь ли, – говорит он, – съемное жилье с хозяйской мебелью – это, конечно, не свое.

– Это я прекрасно понимаю! Но сам скажи, тебе-то тут как? Нравится? Хочется здесь жить? Просто представь: ты приходишь домой, протискиваешься между всеми этими набалдашниками, путаешься в покрывалах… Ай! Так я и думала – держатся на булавках.

– Ничего лучше мы все равно не найдем.

– Я найду. Будь спокоен. Когда мы можем расторгнуть договор?

– Первого сентября. Но…

– А съехать?

– К тридцатому сентября. Но…

– Шесть недель! – стонет она. – Ладно, как-нибудь вытерплю. Мне только жаль нашего бедного Малыша – что ему здесь тоже жить придется. Я-то думала, мы с ним будем гулять на природе, готовить, натирать мебель!

– Но не можем же мы вот так сразу взять и съехать!

– Еще как можем. А лучше бы – сейчас, сегодня, сию же минуту!

Она стоит перед ним, всем своим видом выражая негодование: щеки разрумянились, глаза сверкают, голова высоко поднята. Она вся на взводе.

Пиннеберг медленно произносит:

– Знаешь, Овечка, ты мне казалась совсем другой. Куда нежнее…

Она со смехом виснет у него на шее, треплет по волосам.

– Понимаю. Разумеется, я совершенно не такая, какой ты меня представлял. Но сам посуди, разве будешь лапушкой, когда приходится работать со школы, да еще при таком братце, таком отце, такой матери, такой Бурмейстерше, с такими сослуживцами!

– Ну, знаешь ли… – задумчиво говорит он.

Часы, те самые часы под стеклянным колпаком, стоящие на каминной полке между амуром с молотком и стеклянной иволгой, торопятся отбить семь раз.

– Шагом марш, милый! Нам еще нужно спуститься в магазин, купить что-нибудь на ужин. Мне уже не терпится увидеть нашу так называемую кухню!

Пиннеберги наносят визит вежливости, льются слезы, а помолвочные часы бьют без остановки

Ужин позади – он куплен и приготовлен, он сдобрен разговорами и приправлен планами совершенно переменившейся Овечки. Ужин – это бутерброды с колбасой и чай. Пиннеберг предпочел бы пиво, однако Овечка заявила:

– Во-первых, чай дешевле. А во-вторых, Малышу пиво неполезно. До самых родов мы спиртное пить не будем – ни капельки! Да и вообще…

«Мы», – огорченно подумал Пиннеберг, но спросил только:

– Что – «вообще»?

– И вообще мы только сегодня вечером так роскошествуем. Не реже двух раз в неделю будем есть только жареную картошку и хлеб с маргарином. Масло? Да, может, по воскресеньям. В маргарине тоже есть витамины.

– Но это совсем разные вещи…

– Ну да, но мы либо затягиваем пояса ради будущего, либо постепенно проедаем все сбережения.

– Нет-нет, – поспешно говорит он.

– То-то же. Давай-ка уберем посуду. Помою ее завтра утром. А сейчас соберу первую партию барахла, и пойдем к фрау Шарренхёфер. Так положено.

– Неужели ты хочешь в первый же вечер…

– Хочу. Сразу ей все скажем. Между прочим, она давно могла бы сама зайти поздороваться.

На кухне, которая на деле оказывается обыкновенным чердаком с газовой плитой, Овечка повторяет:

– В конце концов, шесть недель – это не так уж и долго.

Вернувшись в комнату, она разворачивает бурную деятельность. Снимает все дорожки, скатерти и салфеточки, складывает их аккуратной стопкой.

– Скорее, милый, принеси из кухни блюдце. Не хочу, чтобы она подумала, будто мы позарились на ее булавки.

И наконец:

– Готово!

Она перекидывает подготовленную стопку через руку и деловито озирается.

– А ты, милый, возьми часы.

– Может, не надо?

– Возьми часы. Я пойду первой и буду открывать двери.

Она и вправду идет – без малейшего страха, – сначала через тесную прихожую, потом через похожее на чулан помещение с метлами и прочим хламом, куда свет попадает только через слуховое окно, потом через кухню…

– Посмотри, милый, вот это настоящая кухня! А мне здесь только воду брать разрешается…

…Потом через спальню – длинную и узкую, как кишка, две кровати и больше ничего…

– Неужели она оставила кровать своего благоверного? Ну что ж, хотя бы нам в ней спать не предлагает.

…И в маленькую комнатку, где царит почти полная тьма – единственное окно занавешено толстыми плюшевыми шторами.

Фрау Пиннеберг останавливается на пороге. Затем нерешительно говорит в темноту:

– Добрый вечер. Мы зашли просто поздороваться…

– Минуточку, – отзывается плаксивый голос. – Одну минуточку. Сейчас включу свет.

За спиной у Овечки, около столика, завозился Пиннеберг. Тихо звякнули драгоценные часы. Похоже, он поспешил от них избавиться.

«Все мужчины – трусы», – констатирует Овечка.

– Сейчас включу свет. – Жалобный голос доносится все из того же угла. – Вы и есть молодые жильцы? Погодите, я только вытру слезы, у меня по вечерам всегда глаза на мокром месте…

– Вот как? – говорит Овечка. – Что ж, если мы мешаем… Мы всего лишь хотели…

– Нет-нет, идите сюда, я сейчас включу свет. Не уходите, молодые люди. Я вам расскажу, отчего плачу. Только вот свет включу…

И тут действительно загорается свет – свет, как его понимает фрау Шарренхёфер: тусклая лампочка под самым потолком. Среди бархата и плюша клубится полумрак, блеклый, мертвенно-серый. Посреди этого полумрака стоит высокая костлявая женщина с неестественно бледным лицом, длинным покрасневшим носом, слезящимися глазами и тонкими седыми волосами, одетая в серое платье из шерсти альпака.

– Молодые люди, – говорит она и протягивает Овечке влажную костлявую руку. – Пришли меня навестить! Молодые люди!

Овечка сильнее прижимает к себе стопку скатерок, надеясь, что старуха не увидит их своими тусклыми потухшими глазами. Хорошо, что милый уже избавился от часов, – может, потом удастся незаметно унести их обратно.

– Мы не хотели вас беспокоить, – говорит Овечка.

– Как вы можете побеспокоить? Ко мне ни одна живая душа не приходит. То ли дело, когда мой муженек был жив. Но, слава богу, его больше нет!

– Он тяжело болел? – спрашивает Овечка и сама ужасается неуклюжести своего вопроса.

Впрочем, старуха его даже не расслышала.

– Сами посудите, молодые люди, – говорит она. – До войны у нас было ни много ни мало пятьдесят тысяч марок. До войны мы жили на проценты с них. А теперь все деньги кончились. Куда они делись? – В ее голосе звучит страх. – Не могла же одна пожилая женщина столько потратить?

– Инфляция, – деликатно говорит Пиннеберг.

– Не могли же они все куда-то деться? – повторяет старуха. – Я тут сижу, считаю. Всегда все записывала… И теперь сижу, считаю. Вот тут написано: фунт масла – три тысячи марок… Разве может фунт масла стоить три тысячи марок?

– Во время инфляции… – начинает Овечка.

– Нет-нет, я вам вот что скажу. Я все поняла: эти деньги у меня украли. Кто-то из предыдущих жильцов – взял и украл. А чтобы я не сразу заметила, подделал мою расходную книгу. Три марки переправил на три тысячи, а мне и невдомек.

Овечка бросает на Пиннеберга отчаянный взгляд. Пиннеберг не поднимает глаз.

– Пятьдесят тысяч… Куда могли подеваться целых пятьдесят тысяч? Я сидела-сидела, считала-считала… Что я за этот год вообще покупала? Чулки да пару сорочек – у меня все записано. Честное слово, там и на пять тысяч не наберется…

– Но деньги обесценились… – совершает еще одну попытку Овечка.

– Обокрали меня, – плаксиво говорит старуха, и из мутных глаз сами собой начинают течь прозрачные слезы. – Давайте я покажу вам свои учетные книги! Я только сейчас заметила, как цифры изменились – сплошные нули…

Поднявшись, она направляется к секретеру красного дерева.

– Право, в этом нет необходимости… – бормочут Пиннеберг и Овечка.

В этот миг происходит ужасное: часы, которые Пиннеберг оставил в старухиной спальне, проворно и звонко, словно серебряные колокольчики, отбивают девять ударов.

Старуха замирает на полпути. Подняв голову, вглядывается в темноту, прислушивается: рот полуоткрыт, губы трясутся.

– Не может быть… – испуганно произносит она.

Овечка вцепляется в руку Пиннеберга.

– Это же часы, которые муж подарил мне на помолвку. Но они стояли в другой комнате…

Часы меж тем затихают.

– Мы хотели вас попросить, фрау Шарренхёфер… – начинает Овечка.

Но старуха не слышит, похоже, она вообще не слушает того, что говорят другие. Она распахивает притворенную дверь: вон они, часы, даже при плохом освещении их хорошо видно.

– Молодые люди принесли мне мои часы, – шепчет старуха. – Подарок мужа на помолвку… Молодым людям у меня не нравится. Они тоже у меня не задержатся. Никто не задерживается…

Едва она заканчивает, как часы снова принимаются бить – еще проворнее, еще звонче: удар за ударом, десять, пятнадцать, двадцать, тридцать…

– Это из-за того, что мы их переставили. Их переставлять нельзя, – шепчет Пиннеберг.

– О господи, пойдем скорей отсюда! – выдыхает Овечка.

Но в дверях, загородив проход, стоит старуха – стоит и не сводит глаз с часов.

– Бьют, – шепчет она. – Бьют без остановки. А когда перестанут, никогда больше бить не будут. Я слышу их в последний раз. Всё от меня уходит. Как много людей бывало здесь раньше! А теперь молодые люди тоже хотят уйти. И деньги ушли. Когда часы били, я всегда думала: их еще мой муж слышал…

Бой затихает.

– Ради бога, фрау Шарренхёфер, не сердитесь… Не надо было мне трогать эти часы, простите, пожалуйста…

– Это я виновата, – всхлипывает Овечка. – Все из-за меня…

– Идите, молодые люди, идите. Значит, так суждено. Спокойной ночи, молодые люди.

Они протискиваются мимо нее, оробевшие, пристыженные, как дети.

А старуха неожиданно четко и ясно кричит им вслед:

– Не забудьте в понедельник оформить в полиции регистрацию! А не то у меня будут неприятности!

Овечка стоит перед выбором,
завеса тайны приоткрывается, Бергман и Кляйнхольц,
и почему Пиннеберг не может жениться

Они сами толком не знают, как добрались обратно через все эти темные захламленные помещения, держась за руки, словно испуганные дети.

Тем не менее сейчас они стоят в своей комнате, тоже какой-то неживой, – стоят рядом в темноте. Как будто бы не желают включать свет, словно боятся, что он окажется таким же тусклым, как мутная старухина лампочка.

– Кошмар какой, – говорит Овечка, глубоко дыша.

– Да уж, – соглашается Пиннеберг. И после паузы повторяет: – Да уж. Овечка, она же совсем сошла с ума, эта женщина, горюя по своим деньгам!

– Так и есть. А мне… – Они по-прежнему стоят во тьме, взявшись за руки. – А мне придется целыми днями сидеть дома одной, и она в любой момент может ко мне заявиться. Ну уж нет! Нет!

– Успокойся, Овечка. Когда я с ней разговаривал, она вела себя совсем иначе. Может, это только один раз…

– Молодые люди… – вспоминает Овечка. – Она говорит это так мерзко, как будто мы чего-то не знаем. Милый, любимый мой, я ни за что не хочу стать такой, как она! Правда же, я такой не стану? Мне страшно.

– Но ты же Овечка, – говорит он, обнимая ее. Она такая беспомощная, такая взрослая и беспомощная, и так льнет к нему в поисках защиты. – Ты Овечка и Овечкой останешься. Разве ты можешь превратиться в старуху Шарренхёфершу?

– Надеюсь, что нет! А вдруг нашему Малышу навредит то, что я буду здесь жить? Ему нельзя пугаться, его мама должна быть веселой, чтобы он тоже рос веселым.

– Да-да, – отвечает Ханнес и гладит ее. – Все будет хорошо…

– Вот ты так говоришь, но почему-то не обещаешь, что мы отсюда съедем. Причем немедленно!

– Но как мы можем съехать? Разве у нас есть деньги, чтобы полтора месяца оплачивать две квартиры?

– Ох уж эти деньги! – негодует она. – Значит, я должна тут сидеть нервничать, а Малыш пусть родится страшилищем – и все из-за каких-то денег!

– Да, ох уж эти деньги, – говорит он. – Деньги – и зло, и благо…

Пиннеберг баюкает жену в объятиях. В этот миг он вдруг почувствовал себя мудрым и опытным; вещи, которые прежде были для него важны, больше не имеют значения. Можно быть честным.

– Никаких особенных дарований у меня нет, Овечка, – говорит он. – Высоко мне не взлететь. Так что деньги нам всегда придется считать.

– Ох, милый, – нараспев тянет Овечка. – Ох, милый!

Ветер колышет белые занавески на окнах. Комнату заливает мягкий свет. Словно влекомые волшебной силой, они рука об руку подходят к открытому окну и выглядывают наружу.

Луна озаряет землю. Справа мерцает и танцует одинокий огонек – последний газовый фонарь на Фельдштрассе. Перед ними прекрасная картина: прогалины уютного света чередуются с глубокими, мягкими тенями там, где растут деревья. Тишь такая, что даже здесь, под самой крышей, слышно, как журчит по камням Штрела. Ночной ветер ласково овевает их лбы.

– Какая красота, – говорит она. – Какой покой!

– Да, – соглашается он. – Хорошо тут. Вдохни поглубже – воздух здесь совсем не такой, как у вас в Плаце!

– У нас в Плаце… Плац – это больше не «у меня», я там не живу. Мой дом – в Зеленом тупике у вдовы Шарренхёфер.

– И больше нигде?

– И больше нигде!

– Ну что, сходим вниз?

– Не сейчас, милый, давай пока приляжем. Мне нужно тебя кое о чем спросить.

«Сейчас начнется», – пронеслось у него в голове.

Однако она ни о чем не спрашивает. Просто лежит, и ветер треплет светлые волосы на ее лбу, сдувает их то так, то этак. Он не может отвести от них глаз.

– Так спокойно… – говорит Овечка.

– Да, – соглашается он.

– Слышишь? – восклицает она.

Где-то далеко звучит музыка – оркестровая, понимают они, но что именно играют, непонятно: ни тот ни другая в музыке не разбираются.

– Тут где-то неподалеку есть ресторан? – спрашивает Овечка.

– Нет, нигде нет, – отвечает ей супруг. – Откуда же она доносится, эта музыка?

Они снова прислушиваются. Потом он высвобождается из ее объятий и растворяется в комнате. А она все вглядывается в ночь, где стремительно восходит луна – словно на глазах карабкается в небо, ступенька за ступенькой.

Милый возвращается:

– Пойдем, Овечка, послушаешь!

Он проводит ее под шпалерой в спальню и делает знак не шуметь. Музыка здесь звучит отчетливее, хотя все еще очень тихо.

– Калибе, – поясняет Пиннеберг, – редактор! Радио! Я сегодня вечером обратил внимание, что на крыше торчит антенна.

– Что же так тихо? Неужели не может включить погромче, чтобы и мы послушали?

– Он, похоже, в музыке хорошо разбирается. В газете частенько выходят его музыкальные заметки. Но я их, по правде говоря, не читаю… Ложись-ка спать, Овечка.

– Давай еще немножко посидим у окна! Завтра утром можно будет выспаться, воскресенье ведь. И потом, я же так и не спросила…

– Ну, так спрашивай!

Пиннеберг немного раздражен. Он достает сигарету, осторожно закуривает, делает глубокую затяжку и говорит опять, но уже заметно мягче:

– Спрашивай, Овечка.

– А сам сказать не хочешь?

– Но я ведь даже не знаю, о чем ты хочешь спросить.

– Ты знаешь! – возражает она.

– Вовсе нет, Овечка…

– Ты знаешь!

– Раз я говорю тебе, что…

– Ты знаешь!

– Овечка, пожалуйста, хватит глупостей. Спрашивай!

– Ты знаешь.

– Ну нет так нет! – обижается он.

– Милый, – говорит она, – милый, помнишь, как мы тогда в Плаце сидели на кухне? В день нашей помолвки. Было совсем темно и столько звезд на небе, и мы время от времени выходили на балкон.

– Да, – бурчит он. – Прекрасно помню… И что?

– А не помнишь, что мы тогда обсуждали?

– Ну, послушай, мы же столько всего тогда наболтали! Как все упомнить?

– Но мы тогда кое о чем договорились. Даже пообещали друг другу…

– Не понимаю, о чем ты, – роняет он.

Перед фрау Эммой Пиннеберг, урожденной Мёршель, простирается озаренный лунным светом пейзаж. Справа мигает газовый фонарь. А прямо напротив, еще на этом берегу Штрелы, виднеется купа деревьев – пять или шесть древних лип, насколько Овечка смогла разглядеть днем; она уже твердо решила, не откладывая, наведаться туда в воскресенье. Штрела журчит, ночной ветерок приятно овевает лицо.

И все вообще до того приятно, и до того неохота портить такой приятный вечер. Но у Овечки внутри что-то зудит, не дает покоя, будто некий голос твердит ей: мол, за всей этой приятностью кроется какое-то надувательство, обман. Стоит только в него поверить – и угодишь в грязь по самые уши.

Овечка резко поворачивается к пейзажу спиной и произносит:

– Как же так – мы ведь обещали! Поклялись, что всегда будем друг с другом честны, что у нас не будет друг от друга никаких тайн!

– Позволь-ка, дело было не совсем так. Это ты мне обещала…

– А ты, значит, честным быть не хочешь?

– Конечно, хочу. Но есть вещи, которые женщинам знать необязательно.

– Вот как! – говорит Овечка, сраженная наповал. Но, быстро оправившись, выпаливает: – А что ты шоферу дал пять марок, хотя стоит такая поездка две сорок, – это тоже такая вещь, которую женщине знать необязательно?

– Он ведь нам чемодан на самый верх притащил и все твое постельное белье!

– За две шестьдесят? А руку в карман ты почему сунул – так, чтобы кольца не было видно? Почему машину заказал закрытую? Почему в магазин со мной спускаться не стал? Почему люди могут обидеться на нас за то, что мы поженились? И почему…

– Овечка, – говорит он, – Овечка, мне бы не хотелось…

– Это бред какой-то, милый! – перебивает она. – У тебя не должно быть от меня тайн. Где начинаются тайны, там возникает ложь, и будет у нас всё так же, как у всех! Мы же хотим быть настоящими товарищами, милый, а товарищи поддерживают друг друга и в горе и в радости.

– Да, Овечка, ты права, однако же…

– Ты что угодно можешь мне сказать, милый, что угодно! Сколько ты меня Овечкой ни называй, но я же не овечка, я вижу! Обещаю, ты меня не смутишь, не ужаснешь, я ни в чем тебя не упрекну. Я же…

– Да-да, Овечка, понимаешь, все не так просто. Я давно хотел, но… это такая глупость, звучит ну просто очень…

– Это из-за другой девушки? – решительно спрашивает она.

– Нет. Нет! Или да, но не в том смысле, в каком ты думаешь…

– А в каком? Объясни, милый. Я же места себе не нахожу! Как будто мы не муж с женой! Рассказывай скорей…

– Как скажешь, Овечка… – Но он снова медлит. – А может, лучше недельки через четыре?

Она делает нетерпеливый жест.

– Или хотя бы через неделю…

– Сию же секунду! На этом самом месте! Думаешь, я засну? Я же всю ночь буду голову ломать! Из-за девушки, но не из-за девушки… Что это за игры!

– Ладно, тогда слушай. Начать придется с Бергмана – ты же знаешь, когда я приехал в Духеров, то сначала служил у Бергмана…

– Текстиль, да. Текстиль, по-моему, гораздо приятнее, чем картошка и удобрения. Удобрения – вы и навоз продаете?

– Нет, Овечка, либо ты слушаешь…

– Я слушаю, слушаю!

Усевшись на подоконник, она посматривает то на милого, то на озаренный луной пейзаж. Наконец-то можно снова на него смотреть. Тихонько поет радио.

– Так вот, у Бергмана я был старшим продавцом, получал сто семьдесят марок…

– Ну знаешь ли, старший продавец – и сто семьдесят марок!

– Да угомонись же ты! Тогда мне регулярно приходилось обслуживать герра Эмиля Кляйнхольца. Он часто приходил, покупал костюмы. Ему постоянно нужны были новые. Он ведь пьет – а куда деваться, если по работе имеешь дело с крестьянами и крупными землевладельцами? При этом выпивку он переносит плохо. Валяется потом на улице – костюм, естественно, вконец испорчен.

– Ох! А как он выглядит?

– Так ты дослушай. Его всегда обслуживал я – ни начальнику, ни начальнице никогда не удавалось ему угодить. Если я не выходил, они оставались без прибыли, а я всегда обеспечивал им продажи. И при этом Кляйнхольц постоянно мне твердил: мол, не хочу ли я сменить работу, не надоело ли мне торговать у евреев, вот у него магазин чисто арийский, и свободно место бухгалтера, да и зарплата повыше… и заводил эту песню каждые четыре недели, если не чаще. А я думаю: «Ну-ну, трепли языком!» Лучше синица в руках, и Бергман вовсе не так плох, скуповат, конечно, зато никогда не торгует из-под прилавка, со служащими всегда уважителен, а когда продажи хорошие, обязательно похвалит: «Какой же вы молодец, Пиннеберг! Если вы откроете в Духерове свою торговлю, я уйду. В тот же самый день, когда откроетесь, я закроюсь и уйду на покой, – вот какой вы молодец, Пиннеберг!»

– Такие разговоры он вел, чтобы экономить на твоей зарплате.

Пиннеберг сердится:

– Нет, он от чистого сердца! К тому же я и правда хороший продавец.

– Тогда почему же ты ушел от него к Кляйнхольцу?

– Да из-за ерунды. Понимаешь, Овечка, у нас в Духерове так заведено, что рабочую почту мы по утрам забираем сами. Обычно посылаем учеников. Так же делают и наши конкуренты: и Штерн, и Нойвирт, и Мозес Минден. Ученикам строго-настрого запрещено показывать посылки друг другу. Они должны сразу же вымарать имя отправителя на пакете, чтобы конкуренты не прознали, где мы закупаемся. Но ученики все знакомы по ремесленному училищу, часто забывают вычеркнуть имя, а некоторых специально подсылают вынюхивать – особенно этим отличается Мозес Минден.

– Как же у вас все мелко! – поражается Овечка.

– Да у больших не лучше. Просто методы другие. Так вот: однажды «Рейхсбаннер»5 решил закупить двести ветровок и разослал по нашим четырем магазинам готового платья запросы касательно ассортимента. А у нас был отличный поставщик: и ткань хорошая, и фурнитура… Но мы ведь знали, что они вынюхивают, хотят выяснить, откуда у нас такие модели, – и Штерн, и Минден, и Нойвирт. А поскольку на учеников положиться нельзя, я сказал Бергману: «Я сам пойду, сам буду забирать почту в эти дни».

– И? Что? Конкуренты обо всем прознали? – не терпится Овечке.

– Нет! – Он даже обиделся. – Разумеется, нет. Стоило какому-нибудь ученику хотя бы с десяти метров скосить глаз на мои посылки, как он получал от меня подзатыльник. Заказ отдали нам!

– Ах, милый, ну рассказывай скорее! Ведь не поэтому же ты ушел от Бергмана.

– Да я ведь уже сказал, – смущается он, – там ерунда вышла! Две недели я сам забирал почту. И начальнице это очень понравилось: все равно с восьми до девяти в магазине мне делать нечего, а ученики в это время могли прибираться на складе. И она заявила: «Пусть герр Пиннеберг теперь ходит на почту всегда». А я ответил: «Нет. С какой стати? Я старший продавец, я не буду изо дня в день бегать с посылками по городу». А она сказала: «Будете!» – а я ответил: «Нет!» В конце концов мы страшно поругались, и я сказал ей: «Вы не имеете права мне приказывать. Мой наниматель – ваш муж!»

– И что же сказал начальник?

– А что он скажет? Не пойдет же он против жены! Он долго меня уговаривал, но я стоял на своем, и в итоге он сказал так смущенно: «Что ж, в таком случае нам придется расстаться, герр Пиннеберг!» А я ответил: «Хорошо, доработаю до конца месяца, и до свидания!» Он сказал: «Вы еще передумаете, герр Пиннеберг». И я бы передумал, но, как назло, именно в этот день в магазин заходит Кляйнхольц, замечает, что я не в духе, вытягивает из меня всю эту историю и вечером зовет к себе. Там коньяк, пиво, слово за слово – и домой я вернулся старшим бухгалтером с окладом в сто восемьдесят марок. Хотя в бухучете почти ничего не смыслил!

– Ох, милый! А тот твой начальник, Бергман? Он что сказал?

– Расстроился, конечно. Принялся уговаривать, все твердил: «Одумайтесь, герр Пиннеберг. Вы же осознаете, что идете на верную погибель? Неужели хотите жениться на шиксе, видя, как ее папаша из-за ее мамаши спивается? А эта шикса еще похлеще мамаши!»

– Вот прямо так и сказал?

– Видишь ли, здесь еще остались настоящие, правоверные евреи. Люди они приличные, тут я ручаться готов, совершенно приличные люди! Гордятся своим еврейством. У Бергмана даже присказка была: «Не будь негодяем, ты же еврей!»

– Я евреев не очень люблю, – говорит Овечка. – Так что там с дочкой?

– Да вот, представляешь, в ней-то и загвоздка. Я четыре года прожил в Духерове и не знал, что Кляйнхольцу неймется выдать дочку замуж. Там и мать не подарок, целыми днями бранится и разгуливает в вязаных кофтах, а уж дочка, Мари, – настоящая стерва…

– И тебя хотели на ней женить, мой бедняжечка?

– И до сих пор хотят, Овечка! Кляйнхольц нанимает только неженатых, сейчас нас трое, и я первый кандидат. На меня они буквально объявили охоту.

– А сколько ей лет, этой Мари?

– Не знаю, – бросает он. – А впрочем, подожди. Тридцать два. Или тридцать три. Какая разница! Все равно я на ней не женюсь.

– О боже, бедненький мой мальчик, – жалеет его Овечка. – Как такое вообще возможно? Двадцать три и тридцать три?

– Конечно, возможно, – ворчит он. – Еще как возможно!

– Может, она выгодная партия?

– Да знаешь, не очень-то, – говорит Пиннеберг. – Дело у них не такое и прибыльное. Старик Кляйнхольц слишком много пьет, слишком дорого покупает и слишком дешево продает. Например, этой весной он проторговался на картошке – вот так вот! Да и потом, фирма все равно достанется его сыну, которому еще только десять. Мари же получит разве что пару-тройку тысяч марок, а то и меньше – потому желающих особо и нет.

– Вот, значит, как, – говорит Овечка. – И ты это от меня скрывал? Поэтому надо было жениться тайно, ехать в машине с опущенной крышей и прятать руку с обручальным кольцом в кармане?

– Поэтому, да. Господи, Овечка, если они узнают, что я женился, эти бабы меня за неделю выживут! И что тогда?

– Вернешься к Бергману!

– Ни за что! Сама посуди… – Сглотнув, он продолжает: – Бергман же предупреждал меня насчет Кляйнхольца – что ничего хорошего из этого не выйдет. Он тогда сказал: «Пиннеберг, вы ко мне еще вернетесь! Куда вам в Духерове податься, как не к Бергману? Не к Штерну же, где вы будете торговать ширпотребом под видом индпошива. Не к Нойвирту же, где каждому, кто купит больше чем на пять марок, выдают будильник в подарок. Таки разве вы часовщик? Вам охота каждый день ругаться с людьми из-за того, что часы не идут, а штаны расходятся? И к Миндену вы не пойдете – он уже пережил два банкротства и на всех парах идет к третьему. Нет, – говорил он тогда. – Вы вернетесь ко мне, Пиннеберг, и я, конечно, приму вас обратно. Но сперва заставлю вас меня упрашивать, вы как минимум месяц проторчите на бирже труда и будете упрашивать меня вас взять. Вы должны быть примерно наказаны за свое безрассудство!» Вот что заявил мне Бергман, так что к нему мне путь заказан. Не пойду к нему, и точка.

5.Союз республиканских фронтовиков – антифашистская организация, существовавшая в Германии в 1924–1933 гг.
399 ₽
369 ₽

Начислим

+11

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
06 мая 2025
Дата перевода:
2024
Дата написания:
1932
Объем:
491 стр. 2 иллюстрации
ISBN:
978-5-00131-654-1
Переводчик:
Правообладатель:
Издательство «Синдбад»
Формат скачивания:
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,2 на основе 5 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4 на основе 1 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,6 на основе 5 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 3 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 1261 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 3 на основе 1 оценок
Аудио
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4 на основе 243 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 116 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,3 на основе 203 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст PDF
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок