Читать книгу: «Выше стропила, плотники. Сеймур. Представление»
© 1955, 1959 by J.D. Salinger, RENEWED 1983, 1987 by J.D. Salinger Russian language rights arranged with the J.D. Salinger Literary Trust through the Andrew Nurnberg Literary Agency, Moscow, Russia
© Шепелев Д., перевод на русский язык, 2024
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025
* * *
Выше стропила, плотники
Однажды вечером, лет двадцать тому назад, когда в нашем необъятном семействе разразилась эпидемия свинки, мою младшую сестренку Фрэнни перенесли, с кроваткой и всем прочим, в комнату, заведомо свободную от микробов, которую занимали мы со старшим братом, Сеймуром. Мне было пятнадцать, Сеймуру – семнадцать.
Часа в два ночи меня разбудил крик новой соседки. Несколько минут я безучастно лежал, не шевелясь, и слушал ее вопли, а затем услышал, или почувствовал, как на соседней кровати заворочался Сеймур. В те дни у нас на тумбочке между кроватями лежал фонарик для экстренных случаев, но не припомню ничего особенного. Сеймур включил его и встал с постели.
– Бутылочка на плите, мама говорила, – сказал я ему.
– Я не так давно давал ей, – сказал Сеймур. – Она не голодная.
Он подошел в темноте к книжному шкафу и медленно поводил фонариком вдоль полок.
Я сел в постели.
– Что ты надумал? – сказал я.
– Я подумал, может, почитаю ей что-нибудь, – сказал Сеймур и взял книгу.
– Ей десять месяцев, господи боже, – сказал я.
– Я знаю, – сказал Сеймур. – У них есть уши. Они могут слышать.
История, которую Сеймур прочитал Фрэнни той ночью, при свете фонарика, была его любимой даосской сказкой.
По сей день Фрэнни клянется, что помнит, как Сеймур читал ей:
Князь Му Цзинь сказал Бо Лэ: «Ты уже обременен годами. Есть ли кто в твоей семье, кого я могу взять конюхом вместо тебя?» Бо Лэ отвечал: «Хорошего коня видно по общей стати и повадкам. Но конь превосходный – тот, что пыли не вздымает и следа не оставляет, – это нечто эфемерное и мимолетное, неуловимое, как воздух. Таланты моих сыновей столь глубоко не простираются; хорошую лошадь они отличат, но не превосходную. Впрочем, есть у меня друг, некий Цзю-фан Гао, торговец хворостом и овощами, который знает лошадей не хуже моего. Призови его».
Князь Му так и сделал и в итоге отправил его на поиски коня. Три месяца спустя он вернулся с новостью, что нашел, кого искал. «Покамест в Шаю», – добавил он. «А что за лошадь»? – спросил князь. «Да кобыла гнедая», – последовал ответ. Однако, когда князь послал за ней, ему привели вороного жеребца! Раздосадованный князь послал за Бо Лэ. «Этот твой друг, – сказал он, – кого я нанял конюхом, изрядно осрамился. Да ведь он не знает ни масти, ни пола! Что вообще он может знать в лошадях?» Бо Лэ издал довольный вздох. «Неужто он и вправду так продвинулся? – воскликнул он. – Да ведь он стоит десятка тысяч таких, как я. Нас и сравнивать нечего. На что смотрит Гао, это духовное строение. Радея о главном, забывает о мелочах; нацеленный на внутренние качества, упускает из виду внешние. Он видит, что хочет видеть, а что не хочет, не видит. Он смотрит на то, на что надобно, пренебрегая тем, что ненадобно. Уж такой Гао знаток лошадей, что дано ему знать нечто получше лошадей».
Когда же лошадь привели, все увидели, что она превосходна.
Я привел здесь эту сказку не только потому, что неизменно рекомендую родителям и старшим братьям читать хорошую прозу для успокоения десятимесячных младенцев, но и по совсем иной причине. Далее вас ждет рассказ об одном свадебном дне, имевшем место в 1942 году. Рассказ, на мой взгляд, самоочевидный, с началом и концом, и особым предчувствием смерти. Тем не менее, поскольку мне это известно, я чувствую себя обязанным упомянуть, что жениха в настоящее время, в 1955 году, уже нет в живых. Он покончил с собой в 1948 году, отдыхая с женой во Флориде… Впрочем, на самом деле я, вне всякого сомнения, хочу сказать вот что: с тех самых пор, как жених навсегда сошел со сцены, я не могу представить никого, кого бы мог нанять конюхом вместо него.
* * *
В конце мая 1942 года отпрыски – числом семь – Леса и Бесси (урожденной Галлахер) Глассов, в прошлом актеров водевиля Пантэйджеса1, были разбросаны, цветисто выражаясь, по городам и весям Соединенных Штатов. Я, к примеру, второй по старшинству, лежал в гарнизонном госпитале Форт-Беннинга, штат Джорджия, с плевритом – скромным сувениром в память о тринадцатинедельной пехотной подготовке. Близнецы, Уолт и Уэйкер, к тому времени уже год как разлучились. Уэйкер сидел в лагере для лиц, отказавшихся от военной службы по убеждениям, в Мэриленде, а Уолт был где-то в Тихом океане – или по пути туда – в составе части полевой артиллерии. (Мы так и не узнали точно, где Уолт был в то конкретное время. Он никогда не отличался страстью к письмам, и мы получили очень мало – почти никаких – личных сведений о нем после его смерти. Он погиб в результате несчастного, невыразимо нелепого случая поздней осенью 1945 года, в Японии.)
Моя старшая сестра, Бука, хронологически идущая между близнецами и мной, была мичманом в женском военно-морском резерве2 и периодически дислоцировалась на военно-морской базе в Бруклине. Всю ту весну и лето она жила в нашей с братом Сеймуром нью-йоркской квартирке, откуда мы практически съехали после того, как нас призвали. Двое младших детей, Зуи (мальчик) и Фрэнни (девочка), были с родителями в Лос-Анджелесе, где отец раскапывал таланты для киностудии. Зуи было тринадцать, а Фрэнни – восемь. Оба они каждую неделю выступали в детской радиовикторине под названием, сдобренным вполне типичной всеамериканской иронией, – «Это мудрое дитя». Я могу также добавить, что в тот или иной период – или, точнее, в тот или иной год – все дети в нашей семье успели побывать еженедельными «приглашенными гостями» «Мудрого дитяти». Первыми в программе появились мы с Сеймуром, еще в 1927 году, в возрасте восьми и десяти лет соответственно, в те дни, когда передача «вещала» из зала для собраний старого отеля «Мюррэй-хилл». Все семеро из нас, от Сеймура до Фрэнни, участвовали в программе под псевдонимами. Что может показаться чем-то неслыханным, учитывая, что мы – дети водевильщиков, секты, обычно не чурающейся публичности, но моя мама как-то раз прочла в журнале статью о том, какие крестики обречены нести дети-профессионалы – об их исключенности из нормального, по умолчанию достойного общества, – и настояла на своем с железной решимостью, ни единого раза не дрогнувшей. (Сейчас совсем не время углубляться в вопрос о том, заслуживают ли большинство, если не все «профессиональные» дети, того, чтобы их объявляли вне закона, жалели или порицали без всяких сантиментов как возмутителей спокойствия. На данный момент я лишь замечу, что наш совместный доход от «Мудрого дитяти» позволил шестерым из нас окончить колледж, а седьмая еще учится.)
Наш старший брат, Сеймур – главный герой моего повествования, – был капралом в организации, известной в 1942 году как авиакорпус. Он служил на базе Би-17 в Калифорнии, где, насколько я в курсе, исполнял обязанности ротного писаря. Могу добавить, как бы в скобках, что к письмам он относился прохладнее всех в семье. Сомневаюсь, что получил от него за всю жизнь хотя бы пять писем.
Однажды утром, 22-го или 3 мая (никто в моей семье не датирует писем), в гарнизонном госпитале Форт-Беннинга, пока мне обматывали диафрагму лейкопластырем (обычная медицинская процедура для больных плевритом, предположительно гарантирующая, что они не развалятся от кашля), в ногах моей койки появилось письмо от моей сестры Буки. Претерпев это испытание, я прочел письмо Буки. Оно до сих пор у меня, и я привожу его здесь дословно:
ДОРОГОЙ БРАТОК,
Я собираюсь в страшной спешке, поэтому будет кратко, но пронзительно. Адмирал Попощип решил, что должен лететь для нужд войны в неведомые края, а также, что возьмет с собой секретаршу, если я буду хорошо себя вести. Меня от этого просто тошнит. Не говоря о Сеймуре, это значит бараки на промозглых авиабазах, мальчуковые забавы наших доблестных вояк и эти ужасные бумажные штуки, в которые травишь в самолете. Суть в том, что Сеймур женится – да, женится, так что, пожалуйста, будь внимателен. Я не смогу там быть. Я могу отсутствовать в этой поездке неведомо куда от шести недель до двух месяцев. С девушкой я знакома. На мой взгляд, она пустышка, но зверская красотка. Вообще, не стану утверждать, что она пустышка. То есть она за весь вечер, когда мы познакомились, едва сказала пару слов. Просто сидела, улыбалась и курила, так что несправедливо так говорить. О самом романе я совершенно ничего не знаю, кроме того, что они, очевидно, познакомились, когда Сеймур служил в Монмуте прошлой зимой. Мать ее – это что-то с чем-то: знаток всех искусств и дважды в неделю ходит к хорошему юнгианцу (она меня дважды спросила за вечер, когда мы познакомились, проходила ли я анализ). Сказала мне, что хотела бы, чтобы Сеймур был более коммуникабельным. И тут же добавила, как она любит его, пятое-десятое, и что слушала его с благоговением все годы, что он был в эфире. Вот и все, что я знаю, не считая того, что ты должен выбраться на свадьбу. А не то в жизни не прощу. Я серьезно. Мама с папой не смогут выбраться сюда с побережья. У Фрэнни корь, между прочим.
Кстати, ты ее слушал на прошлой неделе? Она прекрасно распространялась о том, как летала по квартире в четыре года, когда никого не было дома. Новый ведущий хуже Гранта, если такое возможно – даже хуже Салливана в прежние дни. Он сказал, что ей, конечно же, снилось, что она летает. Но детка стояла на своем с ангельской невозмутимостью. Она сказала, что знала, что умеет летать, потому что, когда спускалась, у нее всегда оставалась на пальцах пыль от того, что она трогала лампочки. Я по ней соскучилась. Как и ты. Короче, ты должен быть на свадьбе. Хоть в самоволку уходи, но, пожалуйста, будь там. Это в три часа, 4 июня. Очень светски и эмансипе, в доме ее бабушки, на 63-й. Их обвенчает какой-то судья. Номера дома не знаю, но он ровно на две двери дальше того дома, где жили в роскоши Карл и Эми. Я дам телеграмму
Уолту, но он, наверно, уже отбыл. Пожалуйста, поезжай туда, Браток. Он весит не больше кошки, и такой экстаз на лице, что слова сказать не может. Может, все будет как нельзя лучше, но я ненавижу 1942-й. Наверно, я по гроб жизни буду ненавидеть 1942-й, просто из принципа. Целую крепко и до встречи, когда вернусь.
Бука
Через пару дней после получения письма меня выписали из госпиталя, так сказать, в сопровождении порядка трех ярдов лейкопластыря на ребрах. Затем началась крайне напряженная недельная кампания по получению отпуска на свадьбу. В итоге я добился своего путем упорного заискивания перед командиром роты, книголюба, по его признанию, чей любимый автор – Л. Мэннинг Шик (или Пшик) – оказался, по счастливой случайности, и моим любимым автором. Несмотря на такую духовную скрепу, большее, что я сумел из него выжать, это трехдневный отпуск, означавший, в лучшем случае, что я успею смотаться поездом до Нью-Йорка, увидеть свадьбу, перехватить где-нибудь обед и в мыле вернуться в Джорджию.
В 1942-м все сидячие вагоны, насколько я помню, были оборудованы вентиляцией чисто номинально, кругом кишела военная охрана, пахло апельсиновым соком, молоком и ржаным виски. Ночь я провел, кашляя над журналом комиксов, который кто-то одолжил мне из жалости. Когда поезд прибыл в Нью-Йорк – в десять минут третьего пополудни в день свадьбы, – я еле сидел из-за кашля и общей усталости в пропотевшей измятой одежде, а мой лейкопластырь адски чесался. В самом Нью-Йорке было неописуемо жарко. Заскочить к себе на квартиру я не успевал, поэтому оставил багаж, состоявший из довольно унылой парусиновой сумки на молнии, в одном из этих стальных ящиков на Пенсильванском вокзале. И словно этого мне было мало, пока я слонялся по одежному району, высматривая пустой кеб, младший лейтенант службы связи, которому я, похоже, забыл отдать честь, переходя Седьмую авеню, внезапно вынул самописку и записал мое имя, номер части и адрес под любопытными взглядами прохожих.
Когда я наконец сел в кеб, я совсем расклеился. До «старого дома» Карла и Эми приходилось показывать дорогу водителю. Однако, едва мы достигли того квартала, все стало просто. Нужно было лишь следовать за толпой. Там был даже полотняный балдахин. В следующий момент я вошел в огромный старый дом из песчаника, и меня встретила очень симпатичная женщина с лавандовыми волосами, которая спросила меня, друг ли я невесты или жениха. Я сказал – жениха. «Ну, – сказала она, – что ж, мы просто всех тут скучиваем». И рассмеялась, весьма безудержно, показав мне, по-видимому, последний свободный складной стул в безразмерной комнате, запруженной людьми. Что касается деталей обстановки, у меня в памяти тринадцатилетний провал. Помимо того, что там было битком набито и удушающе жарко, я могу вспомнить только две вещи: почти прямо за мной играли на органе, а женщина на стуле справа от меня повернулась ко мне и прошептала с наигранным энтузиазмом: «Я Хелен Силсберн!» Исходя из расположения наших стульев, я сообразил, что это не мать невесты, но, на всякий пожарный, улыбнулся ей и отзывчиво кивнул, и уже был готов представиться, но она приложила себе к губам палец, унизанный кольцами, и мы повернулись вперед. Время было около трех часов. Я закрыл глаза и стал ждать с легкой настороженностью, когда органист закончит играть произвольную музыку и вдарит «Лоэнгрин».
Смутно припоминаю, как прошли следующие час с четвертью, не считая того твердого факта, что «Лоэнгрин» так и не вдарил. Помню, как периодически оборачивалась украдкой рассредоточенная группка незнакомых лиц, любопытствуя, кто там кашляет. И что женщина справа от меня снова обратилась ко мне тем же весьма радостным шепотом. «Вероятно, какая-то заминка, – сказала она. – Вы вообще видели судью Ранкера? У него лицо святого». Также помню, как органная музыка в какой-то момент сделала прихотливый, почти отчаянный вираж от Баха к ранним Роджерсу и Харту3.
Но в целом, боюсь, я коротал время, одаривая себя профилактическим вниманием за необходимость подавлять приступы кашля. Все время, что я был в той комнате, меня не отпускала трусливая мысль, что у меня того гляди случится кровоизлияние или в лучшем случае треснет ребро, несмотря на корсет из лейкопластыря.
В двадцать минут пятого – или, говоря прямолинейней, когда уже час и двадцать минут как истекла последняя разумная надежда, – невенчанную невесту, шедшую нетвердым шагом, с понурым видом, отец с матерью вывели под руки из дома и проводили по длинной каменной лестнице к тротуару. Ее поместили – казалось, передали из рук в руки – в первую из гладких черных арендованных машин, припаркованных в два ряда вдоль бордюра. Сцена была чрезвычайно живописной – можно сказать, журнальной, – и, как это свойственно журнальным сценам, свидетелей было хоть отбавляй, поскольку свадебные гости (я в их числе) уже начали высыпать на улицу, пусть благочинными, но встревоженными, если не сказать офонарелыми, кучками. Если в этом зрелище и было некое мало-мальски смягчающее обстоятельство, то лишь благодаря погоде. Июньское солнце палило так ослепительно, с такой прожекторной интенсивностью, что силуэт невесты, когда ее едва не волокли по каменным ступеням, размывался как раз в самых нужных местах.
Как только машина с невестой хотя бы физически скрылась из виду, напряжение на тротуаре – особенно возле полотняного балдахина, у бордюра, где я слонялся, – убавилось до степени, которая могла бы означать, будь это в воскресенье перед церковью, вполне привычную суматоху расходящихся прихожан. Затем, совершенно неожиданно, разлетелись веские слова – якобы, от дяди невесты, Эла, – что свадебные гости могут брать машины, стоящие вдоль бордюра; хотя прием есть прием, и планы есть планы. Если реакция в моем окружении была хоть сколько-нибудь показательна, в этом предложении увидели своего рода beau geste4. Тем не менее никто не придал особенного значения, что машины можно «брать» только после того, как внушительного вида сборище, обозначаемое как «ближайшие родственники» невесты, разберет транспортные средства, угодные ему. И после довольно таинственной пробкоподобной задержки (в течение которой я оставался как бы приросшим к месту) «ближайшие родственники» таки начали свой исход, то набиваясь по шестеро-семеро в одну машину, то рассаживаясь по трое-четверо. Численность, насколько я мог судить, определялась возрастом, манерами и шириной бедер первых счастливых пассажиров.
Неожиданно, по чьему-то прощальному, но весьма настоятельному предложению, я очутился у бордюра, возле самого входа под полотняный балдахин, и стал подсаживать людей в машины.
Стоит поразмыслить, как это мне доверили такую обязанность. Насколько я в курсе, незнакомый деятель средних лет, выбравший меня для этой работы, ни в малейшей мере не подозревал, что я брат жениха. Поэтому мне кажется логичным, что меня выбрали по другим, гораздо менее лирическим причинам. Шел 1942-й год. И я был двадцатитрехлетним новобранцем. Меня осеняет догадка, что лишь мой возраст, форма и безошибочно узнаваемая оливково-бурая аура услужливости, окружавшая меня, не оставляли сомнений в моей пригодности на роль швейцара.
Я был не просто двадцатитрехлетним – я был двадцатитрехлетним олухом. Помню, как из рук вон плохо я грузил людей в машины. Более того, я делал это с притворным подобием кадетского рвения, преданности долгу. Через несколько минут мне стало ясно, что я обслуживаю по большей части более старое, низкорослое и упитанное поколение, и мое выступление в качестве рукоподавателя и дверезакрывателя обрело еще более напыщенный вид. Я стал изображать исключительно проворного, крайне увлеченного молодого великана с кашлем.
Но вечерний зной был, мягко говоря, немилосерден, и награда за мои старания, должно быть, казалась мне все более эфемерной. Несмотря на то что толпа «ближайших родственников» едва ли начала редеть, я вдруг нырнул в очередную набитую людьми машину, когда она уже начала отъезжать от бордюра. При этом я ударился о крышу головой с отчетливым (возможно, карательным) треском. В числе прочих пассажиров оказалась не кто иная, как моя шепчущая знакомая, Хелен Силсберн, которая принялась выражать мне безоговорочное сочувствие. Треск, вероятно, раскатился по всей машине. Но в двадцать три я был таким молодым человеком, который на всякое публичное членовредительство своей персоны легче черепно-мозговой травмы реагировал звучным, нарочито раскатистым смехом.
Машина двигалась на запад, прямиком, фигурально выражаясь, в открытую топку предвечернего неба. Она двигалась на запад два квартала, пока не достигла Мэдисон-авеню, где резко повернула вправо, на север. У меня возникло ощущение, что лишь неимоверная сноровка и бдительность безымянного водителя уберегла нас всех от ужасной солнечной пламенной трубы.
Первые четыре-пять кварталов к северу по Мэдисон разговор в машине в основном сводился к фразам вроде «Вам со мной не слишком тесно»? и «Мне в жизни не было так жарко». Дама, которой в жизни не было так жарко, – дородная матрона лет двадцати четырех-пяти, в розовом атласном платье, с венком из искусственных незабудок на голове – была, как я выяснил, погрев уши у бордюра, замужней подругой невесты. В ней отчетливо чувствовался атлетический дух, словно за год-другой до того она получила диплом тренера по физкультуре. Даже букет гардений у нее на коленях напоминал сдутый волейбольный мяч. Она сидела на заднем сиденье, зажатая между мужем и крошечным старичком в цилиндре и визитке, державшим незажженную сигару, явно гаванскую. Мы с миссис Силсберн – мое правое колено платонически касалось ее левого – занимали откидные сиденья. Дважды, без малейшего оправдания, движимый исключительно дружелюбием, я оглядывался на крошечного старичка. Когда я грузил пассажиров в машину и придержал для него дверцу, у меня возникло мимолетное побуждение проворно подхватить его и бережно просунуть в открытое окошко. Это был форменный коротышка, не выше четырех и девяти-десяти5, хотя он не был ни лилипутом, ни карликом. В машине он сидел, уставившись прямо перед собой с самым суровым видом. Оглянувшись на него второй раз, я заметил у него на лацкане визитки что-то, очень похожее на застарелое пятно от соуса. Также я заметил, что его шелковый цилиндр не доставал до крыши машины добрых четыре-пять дюймов… Но в основном в те первые минуты в машине меня все еще занимало, главным образом, собственное здоровье. Помимо плеврита и шишки на голове, я мучился подозрением, что мне грозит острый фарингит.
Я, как последний ипохондрик, тишком выгибал язык и исследовал предполагаемый участок поражения. Помню, я сидел, уставившись прямо перед собой, в шею водителю, представлявшую собой рельефную карту шрамов от фурункулов, и тут вдруг моя соседка с откидного сиденья обратилась ко мне: «Я не успела спросить вас в доме. Как там ваша матушка? Вы ведь Дики Бриганза?»
Язык у меня в тот момент был закручен назад и обследовал заднее небо. Я раскрутил его, сглотнул и повернулся к ней. Ей было пятьдесят или около того, одета модно и со вкусом. На лице у нее лежал густой грим. Я ответил, что нет, я не он.
Она чуть прищурилась на меня и сказала, что я вылитый мальчик Селии Бриганзы. Рот один в один. Я попытался выразить лицом, что всем свойственно ошибаться. И снова уставился в шею водителю. Все сидели молча. Решив сменить вид, я глянул в окошко.
– Как вам нравится армия? – спросила миссис Силсберн. В лоб, между делом.
В тот же момент меня одолел краткий приступ кашля. Когда он прошел, я повернулся к ней со всей возможной живостью и сказал, что завел массу знакомств: привет, браток, и все такое. Мне было трудновато поворачиваться в ее сторону, даже с диафрагмой, облицованной лейкопластырем.
Она кивнула.
– Думаю, вы все просто чудо, – сказала она несколько двусмысленно. – Вы друг невесты или жениха? – спросила она, деликатно подбираясь к главному.
– Ну, вообще-то, я не то чтобы друг…
– Не вздумайте сказать, что вы друг жениха, – перебила меня замужняя матрона с заднего сиденья. – Попадись он мне минуты на две. Две минуты – мне бы этого хватило.
Миссис Силсберн крутанулась – туда-сюда – и улыбнулась говорившей. Затем снова повернулась вперед. Вообще-то, мы с ней крутанулись почти в унисон. Учитывая, что миссис Силсберн обернулась всего на секунду, улыбка, коей она одарила матрону, была своего рода откидным шедевром. Достаточно наглядно выразив безграничную преданность всей молодежи во всем мире и в особенности этой бодрой, речистой его представительнице, с которой она, вероятно, была знакома – и то не факт – лишь мельком.
– Кровожадная бестия, – сказал со смешком мужской голос. И мы с миссис Силсберн снова обернулись. Это был муж подруги невесты. Он сидел прямо позади меня, слева от жены. Мы с ним коротко обменялись тем пустым недружественным взглядом, каким, вероятно, в тот дрянной сорок второй могли обменяться лишь офицер с рядовым. Старший лейтенант войск связи, он носил примечательную фуражку авиакорпуса – с козырьком, но без проволоки в тулье, что обычно придает носящему ее этакий бравый, предположительно, достойный восхищения вид. В его случае, однако, фуражка не достигала такого эффекта. Казалось, единственным ее назначением было придавать моему уставному безразмерному головному убору вид клоунской шляпы, которую кто-то впопыхах вытащил из мусоросжигателя. Лицо у него было желтушного цвета и в целом каким-то зашуганным. Он потел с прямо-таки поразительной интенсивностью – у него лоснился лоб, верхняя губа и даже кончик носа, – так что ему вполне могли прописать солевые таблетки. – Я женат на самой кровожадной бестии в шести округах, – сказал он, обращаясь к миссис Силсберн с очередным мягким светским смешком. Из автоматического уважения к его званию у меня едва не вырвался смешок – краткий, простецкий смешок незнакомца и новобранца, который ясно показал бы, что я заодно с ним и со всеми в машине, что я свой.
– Я серьезно, – сказала матрона. – Всего две минуты – мне бы, брат, хватило. Ух, попадись он в мои ручки…
– Ну хорошо, не напрягайся, не напрягайся, – сказал ей муж, видимо, не растерявший неистощимых запасов доброго супружеского юмора. – Просто не напрягайся. Дольше протянешь.
Миссис Силсберн снова повернулась к заднему сиденью и одарила матрону едва ли не блаженной улыбкой.
– Хоть кто-нибудь видел на свадьбе его людей? – поинтересовалась она с легким нажимом, выдававшим безупречное воспитание, на личном местоимении.
Ответ матроны прозвучал с губительной громкостью:
– Нет. Они все на Западном побережье или где-нибудь еще. Просто попадись они мне.
Ее муж снова издал смешок.
– Ну и что бы ты сделала, дорогая? – спросил он и безучастно подмигнул мне.
– Ну я не знаю, но что-нибудь бы сделала, – сказала матрона. Смешок слева от нее прозвучал чуть громче. – Да, сделала бы, – настаивала она. – Я бы нашла, что им сказать. Серьезно. Божечки, – она заговорила с возраставшим апломбом, словно сообразив, что, с подачи ее мужа, все мы, в радиусе слышимости, находили что-то привлекательно-прямолинейное в ее чувстве справедливости, пусть сколь угодно незрелом или непрактичном. – Я не знаю, что бы я сказала им. Наверно, выпалила бы что-нибудь идиотское. Но божечки. Честно! У меня просто сил нет смотреть, как кому-то сходит с рук форменное убийство. У меня кровь закипает, – она чуть притихла ровно настолько, чтобы дождаться наигранно-сочувственного взгляда от миссис Силсберн. Мы с миссис Силсберн теперь сидели, полностью развернувшись на откидных сиденьях с самым светским видом. – Я серьезно, – сказала матрона. – Нельзя просто фланировать по жизни, делая людям больно, когда тебе хочется.
– Боюсь я очень мало знаю о молодом человеке, – сказала миссис Силсберн мягко. – Между прочим, я его даже не видела. Впервые, когда я услышала, что Мюриел помолвлена…
– Никто его не видел, – сказала матрона весьма задиристо. – Я – и то не видела. Мы два раза репетировали, и оба раза его место приходилось занимать бедному папаше Мюриел, просто потому, что его дурацкий самолет не мог вылететь. Он должен был махнуть сюда в прошлый вторник, вечером, на армейском самолете, но там шел снег или что-то такое в этом дурацком Колорадо или в Аризоне, каком-то таком дурацком месте, и он прилетел только в час ночи, вчера. И вот – в такой безбожный час – он звонит Мюриел по телефону откуда-то с Лонг-Айленда или вроде того и просит встретиться с ним в фойе какого-то ужасного отеля, чтобы они могли поговорить, – матрона выразительно передернулась. – А вы ведь знаете Мюриел. Она до того покладиста, что дает собой помыкать каждому встречному-поперечному. Вот что меня бесит. Всегда таким хорошим людям достается в конце… В общем, она одевается, садится в кеб и торчит в каком-то ужасном фойе, разговаривая с ним до без четверти пяти утра, – матрона выпустила из цепкой хватки букет гардений и сжала два кулака. – У-у, зла на него не хватает! – сказала она.
– А что за отель? – спросил я матрону. – Вы не знаете?
Я попытался придать голосу самую спокойную интонацию, как если бы, к примеру, мой отец работал в отельном бизнесе, и я проявлял определенный, вполне понятный сыновний интерес к тому, где люди останавливаются в Нью-Йорке. На самом же деле мой вопрос почти ничего не значил. Я просто, можно сказать, думал вслух. Меня заинтересовало то, что брат попросил свою невесту встретиться с ним в фойе отеля, а не в своей пустой, никем не занятой квартире. Подобный поступок был вполне в его духе, но тем не менее пробуждал во мне умеренный интерес.
– Я не знаю, что за отель, – сказала матрона раздраженно. – Просто какой-то отель, – она уставилась на меня. – А что? – спросила она требовательно. – Вы не друг ли ему?
В ее взгляде было нечто однозначно устрашающее. Казалось, на меня смотрит толпа женщин, которые в другом времени и при других обстоятельствах занимались бы вязанием возле самой гильотины. Меня всю жизнь пугают толпы, любого рода.
– Мы росли вместе, – ответил, точнее, промямлил я.
– Что ж, поздравляю!
– Ну, ну, – сказал ей муж.
– Ах, извините, – сказала ему матрона, как бы обращаясь ко всем нам. – Но вас не было в комнате с этой девочкой, пока она битый час выплакивала все глаза. И это не смешно – имейте в виду. Слыхала я о женихах, пошедших на попятную, и все такое. Но так не делают в последнюю минуту. То есть не делают такого, чтобы чуть не до смерти смутить совершенно приличных людей и чуть с ума не свести эту девочку, и все такое! Если он передумал, почему не написал ей и не расторг все, как джентльмен, господи боже? До того, как наломал дров.
– Хорошо, не напрягайся, не напрягайся, – сказал ей муж. Его смешок, чуть натянутый, был тут как тут.
– Что ж, я не шучу! Почему он не мог написать ей и сказать, как мужчина, чтобы не было этой трагедии и всего такого? – она уставилась на меня. – Вы случайно не имеете представления, где он есть? – спросила она требовательно, с металлом в голосе. – Если вы дружили в детстве, у вас должна быть какая-нибудь…
– Я всего пару часов как прибыл в Нью-Йорк, – сказал я нервозно. Теперь на меня уставилась не только матрона, но и ее муж, и миссис Силсберн. – Мне пока не удалось даже добраться до телефона.
Помню, в тот момент меня скрутил кашель. Вполне натуральный, но должен сказать, я почти не пытался справиться с ним или как-то смягчить.
– Вы куда-то обращались с этим кашлем, солдат? – спросил меня лейтенант, когда я пришел в себя.
И тут меня снова скрутил кашель – совершенно натуральный, как ни странно. Я все еще сидел в четверть или вполоборота на откидном сиденье, но корпусом отвернулся вперед, стараясь кашлять гигиенично.
Пусть это не добавит порядка, но думаю, что сюда стоит втиснуть абзац, проясняющий пару темных мест. Прежде всего, почему я продолжал сидеть в машине? Отметая всякие случайные соображения, машина, по всей вероятности, должна была доставить пассажиров к дому родителей невесты. Никакие сведения из первых или вторых рук, которые я мог бы получить от несчастной невенчанной невесты или от ее раздраженных (и, вполне вероятно, рассерженных) родителей, не могли оправдать нелепости моего нахождения у них в квартире.
Так почему же я тогда продолжал сидеть в машине? Почему не вышел, скажем, на светофоре? И что еще существенней, почему вообще заскочил в машину?.. На эти вопросы у меня есть как минимум с десяток ответов, и все они, при всей своей размытости, вполне разумны.
Впрочем, я, пожалуй, обойдусь без них и просто повторю, что шел сорок второй год, что мне было двадцать три, меня совсем недавно призвали в армию и внушили мне чувство стадности – и, самое главное, мне было одиноко. Ты просто заскакиваешь в битком набитые машины, как мне это видится, и сидишь в них.
Возвращаясь к сюжету, я вспоминаю, что, пока все трое – матрона, ее муж и миссис Силсберн – сверлили меня взглядами и смотрели, как я кашляю, я взглянул на крошечного старичка на заднем сиденье. Он сидел, по-прежнему глядя прямо перед собой. Я заметил, едва ли не с благодарностью, что ноги у него не достают до пола. Они показались мне старыми бесценными друзьями.
– Чем этот человек вообще занимается? – сказала мне матрона, когда я пережил второй приступ кашля.
– В смысле, Сеймур? – сказал я. Сперва я подумал по ее интонации, что на уме у нее какая-нибудь редкостная гнусность. Затем вдруг меня осенило – это была чистая интуиция, – что ей вполне могли быть известны некие пестрые факты из биографии Сеймура; точнее сказать, факты неприглядные, досадно драматичные и (в моем понимании) необъективные. Например, что в течение шести лет отрочества он был национальной «радиознаменитостью» по имени Билли Блэк. Или что поступил в Колумбийский, когда ему едва исполнилось пятнадцать.
– Да, Сеймур, – сказала матрона. – Чем он занимался до армии?
И снова меня озарила искорка интуиции, подсказавшая, что матроне известно о нем гораздо больше, чем она по той или иной причине готова признать. Казалось, ей, во всяком случае, прекрасно известно, что Сеймур до призыва преподавал английский – что он был профессором.
Профессором. Более того, когда я взглянул на нее, на секунду меня охватило пренеприятное ощущение, что ей даже, возможно, известно, что я брат Сеймура. Но лучше было не думать об этом. Вместо этого я посмотрел на нее исподлобья и сказал:
– Он был подологом.
Затем я резко повернулся и стал смотреть в окошко. Машина уже какое-то время стояла, а я только обратил внимание на звук военных барабанов, доносившийся откуда-то издалека, со стороны Лексингтон или Третьей авеню.
– Это парад! – сказала миссис Силсберн.
Она тоже обернулась. Мы были на верхних Восьмидесятых. Посреди Мэдисон-авеню стоял полисмен и перекрывал все движение на север и юг. Насколько я видел, он его просто перекрывал; то есть не перенаправлял ни на восток, ни на запад. Три-четыре машины и один автобус ожидали движения на юг, а наша машина оказалась единственной, двигавшейся из центра к окраине. На ближайшем углу и там, где было видно боковую улицу, шедшую из центра к Пятой авеню, люди стояли вдоль бордюра и на тротуаре в два-три ряда, ожидая, очевидно, пока отряд солдат, медсестер, бойскаутов или кого-то еще оставит свой пункт сбора на Лексингтон-или Третьей авеню и пройдет мимо них маршем.
– О господи. Этого еще не хватало, – сказала матрона.
Я обернулся и чуть не столкнулся с ней головой. Она подалась вперед, прямо между нашими с миссис Силсберн сиденьями. Миссис Силс-берн тоже к ней повернулась, с выражением мучительной отзывчивости на лице.
– Мы можем проторчать тут несколько недель, – сказала матрона, пытаясь рассмотреть что-то через водительское окно. – Я сейчас должна быть там. Я сказала Мюриел и ее маме, что буду в одной из первых машин и доберусь до дома минут за пять. О боже! Неужели мы ничего не можем поделать?
– Я тоже должна быть там, – сказала миссис Силсберн, весьма поспешно.
– Да, но я ей дала обещание. В квартире будет полным-полно разных полоумных тетушек и дядюшек, и полнейших незнакомцев, и я сказала ей, что буду охранять ее с десятком гвардейцев и позабочусь, чтобы ее не слишком тревожили… – она не договорила. – О боже. Это ужас.
Миссис Сисберн издала натянутый смешок.
– Боюсь, я одна из этих полоумных тетушек, – сказала она. Она явно была оскорблена.
Матрона посмотрела на нее.
– Ой… простите. Я не имела в виду вас, – сказала она и вернулась на заднее сиденье. – Я просто имела в виду, что у них такая маленькая квартирка и, если все станут туда набиваться десятками… Понимаете, что я имею в виду.
Миссис Силсберн ничего не сказала, а я не стал смотреть на нее, чтобы понять, насколько серьезно ее оскорбило замечание матроны. Хотя я помню, что был впечатлен или, скорее, поражен интонацией матроны, извиняющейся за опрометчивое высказывание о «полоумных тетушках и дядюшках». Извинение было искренним, но в нем не чувствовалось ни смущения, ни тем более заискивания, и на секунду мне показалось, что, при всем ее наигранном негодовании и показной суровости, в ней действительно есть нечто гвардейское, нечто достойное уважения. (Готов безотлагательно признать, что мое мнение в данном вопросе имеет ценность весьма условную. Я часто проникаюсь чрезмерной симпатией к людям, знающим меру в извинениях.) Суть, однако, в том, что именно тогда во мне впервые шевельнулось легкое неодобрение пропавшего жениха, едва ощутимое порицание за его необъяснимое самоустранение.
– Посмотрим, нельзя ли тут чего-то предпринять, – сказал муж матроны. У него был голос человека, сохраняющего спокойствие под обстрелом. Я почувствовал, как он развертывается у меня за спиной, а затем его голова внезапно втиснулась в узкое пространство между мной и миссис Силсберн. – Водитель, – сказал он властным голосом и подождал ответа. Водитель не замедлил откликнуться, и тогда в его голосе чуть прибавилось мягкости, демократичности: – На сколько, по-вашему, мы тут застряли?
Водитель обернулся.
– Вопрос на засыпку, Мак, – сказал он. И отвернулся. Его занимало происшествие на перекрестке. Минутой ранее на расчищенную, запрещенную часть улицы выскочил мальчик с полусдутым красным шариком. Его сразу же поймал отец и утащил обратно к бордюру, стукнув пару раз полураскрытой рукой между лопаток. Толпа единодушно освистала его за это.
– Видели, как тот мужчина обошелся с тем ребенком? – обратилась ко всем миссис Силсберн.
Никто ей не ответил.
– Как насчет спросить того копа, насколько нас здесь могут задержать? – сказал муж матроны водителю. Он все еще стоял, подавшись вперед. Было похоже, что его не удовлетворил лаконичный ответ на первый вопрос. – Мы все тут, знаете ли, несколько торопимся. Не могли бы вы спросить его, надолго мы тут застряли?
Не оборачиваясь, водитель резко пожал плечами. Но выключил зажигание и вышел из машины, хлопнув тяжелой дверцей лимузина. Это был неряшливый, хамоватый тип в неполной шоферской форме – черном саржевом костюме, но без кепки.
Медленно, с крайне независимым, если не сказать вызывающим, видом, он проделал несколько шагов до перекрестка, где хозяйничал облеченный властью полисмен. Они двое простояли за разговором бесконечно долгое время. (Я услышал, как за спиной у меня застонала матрона.) Затем неожиданно они разразились громовым хохотом, словно вовсе не беседовали, а травили друг другу грязные анекдоты. Затем наш водитель, продолжая натужно смеяться, по-братски махнул полисмену рукой и направился – медленно – обратно к машине. Он сел, хлопнул дверцей, достал сигарету из пачки над приборной панелью, сунул за ухо, а затем – и только затем – обернулся и доложил нам:
– Сам не знает. Надо ждать, пока тут парад пройдет, – сказал он, окинув всех нас безразличным взглядом. – Опосля окей, можем двигать.
Он повернулся вперед, взял из-за уха сигарету и закурил.
Матрона на заднем сиденье издала сдавленный стон разочарования и досады. А затем стало тихо. Впервые за несколько минут я оглянулся на крошечного старичка с незажженной сигарой. Прошедшее время, похоже, никак на нем не сказалось. Его манера держаться на задних сиденьях машин – машин на ходу, машин на месте и даже, как подсказывало воображение, машин, летящих с моста в реку, – казалась непоколебимой. Она была изумительно проста. Всего-то и надо, что сидеть очень ровно, сохраняя зазор в четыре-пять дюймов между цилиндром и крышей, и сурово смотреть в ветровое стекло. Если бы Смерть, которая все время была где-то рядом – возможно, восседала на капоте, – чудесным образом вошла бы через стекло и призвала тебя, ты, по всей вероятности, просто встал бы и последовал за ней, сурово, но тихо. Не исключено, что ты смог бы взять с собой сигару, если это настоящая «Гавана».
– Что же мы будем делать? Просто сидеть здесь? – сказала матрона. – Мне так жарко, что я умереть готова, – и мы с миссис Силсберн обернулись и увидели, как она впервые за все время нахождения в машине посмотрела непосредственно на мужа. – Ты не мог бы хоть чуть-чуть подвинуться? – сказала она ему. – Я тут так зажата, что едва могу дышать.
Лейтенант выразительно всплеснул руками со смешком.
– Я и так сижу практически на крыле, зайка, – сказал он.
Тогда матрона взглянула со смешанным чувством любопытства и осуждения на другого своего соседа по сиденью, который, словно бы решив между делом позабавить меня, занимал гораздо больше места, чем ему требовалось. Между его правым бедром и основанием подлокотника оставалось добрых два дюйма. Матрона, несомненно, тоже заметила это, но, при всей ее браваде, ей недоставало решимости обратиться к этому устрашающего вида человечку. Вместо этого она повернулась к мужу.
– Можешь достать свои сигареты? – сказала она в раздражении. – Я свои ни за что не достану, до того мы утрамбованы.
На слове «утрамбованы» она снова повернула голову и метнула беглый недвусмысленный взгляд в крошечного виновника своего положения, узурпировавшего пространство, которое, как она считала, по праву принадлежало ей. Он продолжал сидеть с невозмутимым видом. И все так же сурово смотрел прямо перед собой, в ветровое стекло. Матрона посмотрела на миссис Силсберн, выразительно вскинув брови. Миссис Силсберн изобразила на лице полнейшее понимание и сочувствие. Лейтенант между тем накренился влево, то есть к окошку, и достал из правого кармана офицерских розоватых брюк пачку сигарет и картонку спичек. Его жена вынула сигарету и подождала, пока ей поднесут – вот, пожалуйста – огоньку. Мы с миссис Силсберн смотрели, как она закуривает, с таким интересом, словно лицезрели нечто небывалое.
– О, прошу прощения, – сказал вдруг лейтенант и протянул пачку сигарет миссис Силсберн.
– Нет, спасибо. Я не курю, – сказала миссис Силсберн быстро, почти с сожалением.
– Солдат? – сказал лейтенант, протягивая пачку мне после секундного колебания. По правде говоря, я проникся к нему за это предложение, означавшее маленькую победу элементарной вежливости над кастовой моралью, но от сигареты отказался.
– Можно взглянуть на ваши спички? – сказала миссис Силсберн, поразительно неуверенным, почти девчоночьим голосом.
– Эти? – сказал лейтенант и с готовностью передал миссис Силсберн картонку со спичками.
Я с интересом смотрел, как миссис Силсберн рассматривает картонку. На внешней стороне золотыми буквами на малиновом фоне было напечатано: «Эти спички были украдены из дома Боба и Эди Бёруик».
– Прелесть, – сказала миссис Силсберн, покачав головой. – Правда, прелесть.
Я прищурился с безразличным видом, пытаясь показать, что не вижу надпись без очков. Казалось, миссис Силсберн не хотелось возвращать картонку ее владельцу. Когда же она сделала это и лейтенант убрал картонку в нагрудный карман своего кителя, миссис Силсберн сказала:
– Кажется, я никогда еще не видела такого.
Она теперь почти полностью развернулась на своем откидном сиденье и смотрела во все глаза на нагрудный карман лейтенанта.
– Мы заказали целую партию таких в прошлом году, – сказал лейтенант. – Поразительно, между прочим, как это помогает экономить спички.
Матрона повернулась к нему – или, точнее, накинулась на него.
– Мы не за этим заказали их, – сказала она. Взглянув на миссис Силсберн с выражением вы-же-знаете-этих-мужчин, она сказала ей: – Я не знаю. Просто подумала, будет мило. По́-шло, но как-то мило. Знаете.
– Это прелесть. Кажется, я никогда еще…
– Между прочим, в этом нет ничего такого оригинального. Теперь такие у всех, – сказала матрона. – Откуда я взяла эту идею, кстати говоря, это от папы с мамой Мюриел. У них всегда такие были в доме, – она глубоко затянулась сигаретой и, продолжая говорить, выпускала дым маленькими слоговыми порциями. – Ей-богу, они потрясающие люди. Вот что меня убивает во всем этом. То есть почему что-то подобное не случается со всякими поганками во всем мире, а только с хорошими? Вот чего я не пойму.
Она посмотрела на миссис Силсберн, ожидая ответа.
Помню, как миссис Силсберн улыбнулась ей улыбкой одновременно светской, утомленной и загадочной – этакой улыбкой Моны Лизы с откидного сиденья.
– Я часто задаюсь этим вопросом, – сказала она задумчиво. А затем упомянула несколько двусмысленно: – Знаете, мама Мюриел была сиделкой моего покойного мужа.
– О! – сказала матрона с интересом. – Ну тогда вы знаете, – она протянула немыслимо длинную левую руку и стряхнула пепел с сигареты в пепельницу у окошка рядом с мужем. – Я искренне ее считаю одной из немногих действительно блестящих людей в моей жизни. То есть она прочла едва ли не все, что только выходило из печати. Божечки, да если бы я прочла хотя бы десятую часть того, что прочла и забыла эта женщина, я была бы счастлива. То есть она преподавала, работала в газете, она сама кроит себе одежду, делает всю без остатка работу по дому. А как она готовит – это что-то неземное. Ей-богу! Я искренне ее считаю чудесней…
– Она одобрила женитьбу? – перебила ее миссис Силсберн. – То есть, почему я спрашиваю, я много недель пробыла в Детройте. Моя свояченица неожиданно скончалась, и я…
– Она по доброте своей не скажет, – сказала матрона сухо и покачала головой. – То есть она слишком – ну, знаете – сдержанна и все такое, – она задумалась. – Между прочим, сегодня утром я впервые услышала, чтобы она за-фукала на эту тему, на самом деле. И потом, это только потому, что она так расстроилась из-за бедной Мюриел.
Она снова вытянула руку и стряхнула пепел с сигареты.
– А что она сказала сегодня утром? – спросила миссис Силсберн увлеченно.
Матрона как будто слегка задумалась.
– Да на самом деле ничего особенного, – сказала она. – То есть ничего желчного, унизительного или чего-то такого на самом деле. Все, что она на самом деле сказала, это что этот Сеймур, как она считает, латентный гомосексуал и что им владеет страх перед женитьбой. То есть она сказала это безо всякой издевки или чего-то такого. Просто сказала – ну, знаете – интеллигентно так. То есть она сама много лет проходит психоанализ, – матрона посмотрела на миссис Силсберн. – Это не секрет, ничего такого. То есть миссис Феддер сама вам скажет, так что я не выдаю никакой секрет, ничего такого.
– Я это знаю, – сказала миссис Силсберн быстро. – Она как никто другой…
– То есть суть в том, – сказала матрона, – что она не такой человек, который берет и говорит что-то такое, если только она не знает, о чем говорит. И она бы вообще никогда ни за что не сказала бы этого, если бы бедная Мюриел не была – ну, знаете – так несчастна и все такое, – она хмуро покачала головой. – Ей-богу, вы бы видели бедняжку.
Здесь мне, несомненно, следует вмешаться и пояснить свою реакцию на основное содержание того, что сказала матрона. Но на данный момент я предпочел бы воздержаться от этого, если читатель наберется терпения.
– А что еще она сказала? – спросила миссис Силсберн. – Рея, в смысле. Она еще что-то сказала?
Я не смотрел на нее – не мог отвести взгляда от лица матроны, – но у меня промелькнуло безумное впечатление, что миссис Силсберн сидела едва ли не на коленках у главной докладчицы.
– Нет. На самом деле ничего такого. Почти ничего, – матрона задумчиво покачала головой. – То есть, как я и сказала, она бы ничего не сказала – когда кругом все эти люди, – не будь бедная Мюриел так страшно расстроена, – она снова стряхнула пепел. – Разве только сказала еще, что этот Сеймур на самом деле шизоидная личность и что, если взглянуть на это под правильным углом, для Мюриел даже лучше, что все вышло так, как вышло. Что кажется разумным мне, но насчет Мюриел я не очень уверена. Он так ее охмурил, что она не знает, где право, где лево. Вот что меня так…
Она не договорила. Я ее перебил. Помню, голос у меня дрожал, как и бывает, когда я сильно расстроен.
– Что привело миссис Феддер к заключению, что Сеймур – латентный гомосексуал и шизоидная личность?
Все глаза, словно прожекторы, – матроны, миссис Силсберн и даже лейтенанта – тут же обратились на меня.
– Что? – сказала мне матрона резко, с тенью враждебности. И снова у меня возникло смутное мимолетное ощущение, что она знает, что я брат Сеймура.
– Что заставляет миссис Феддер думать, что Сеймур латентный гомосексуал и шизоидная личность?
Матрона уставилась на меня, затем выразительно фыркнула. После чего обратилась к миссис Силсберн, вложив в голос максимум иронии.
– Как, по-вашему, стал бы кто-то нормальный выкидывать что-то подобное в такой день? – она вскинула брови и подождала. – Стал бы? – спросила она тихо-тихо. – По-честному. Я просто спрашиваю. Ради этого джентльмена.
Ответ миссис Силсберн был сама мягкость, сама ясность.
– Нет, несомненно, не стал бы, – сказала она.
Я вдруг испытал болезненный порыв выскочить из машины и пуститься наутек куда глаза глядят. Однако матрона обратилась ко мне, а я все так же оставался сидеть на откидном сиденье.
– Слушайте, – сказала она притворно терпеливым тоном, каким учительница могла бы говорить с умственно отсталым ребенком, у которого к тому же безостановочно текут сопли. – Я не знаю, насколько вы разбираетесь в людях. Но какой мужчина в здравом уме, в ночь накануне собственной свадьбы, будет до утра держать невесту на ногах, разглагольствуя о том, что он слишком счастлив, чтобы жениться, и что ей придется отложить свадьбу, пока он не почувствует себя устойчивее, иначе он не сможет прийти? А затем, когда невеста объяснила ему, как ребенку, что все уже продумано и спланировано за несколько месяцев и что ее отец понес огромные расходы, приложил массу усилий и все такое, чтобы устроить такой прием и вообще, и что приедут ее родственники и друзья со всей страны – затем, после того, как она объяснила все это, он говорит ей, что ему ужасно жаль, но он не сможет жениться, пока не почувствует себя менее счастливым, или еще какую-то такую ахинею! Включите уже голову, в конце-то концов. Разве похоже это на что-то нормальное? Разве похож такой человек на здравомыслящего? – ее голос сделался пронзительным. – Или такого человека следует упечь в психушку? – она взглянула на меня очень сурово и, не услышав немедленного ответа – ни отрицательного, ни положительного, – тяжело опустилась на свое место и сказала мужу: – Дай мне еще сигарету, пожалуйста. А то у меня будет ожог, – она отдала ему тлевший окурок, и он затушил его. Затем снова достал пачку сигарет. – Сам зажги, – сказала она. – У меня сил не осталось.
Тут прокашлялась миссис Силсберн.
– Как по мне, – сказала она, – это только к лучшему, что все вышло…
– Я вас спрошу, – сказала ей матрона с новым пылом, одновременно принимая новую зажженную сигарету от мужа. – Похоже это, по-вашему, на нормального человека – нормального мужчину? Или на кого-то, кто либо так и не смог повзрослеть, либо просто конченый маньяк самой безумной породы?
– Господи боже. Я на самом деле не знаю, что сказать. Как по мне, так это только к лучшему, что все…
Матрона вдруг подалась вперед, выдыхая дым через ноздри с напряженным видом.
– Ладно, неважно, оставим это на минутку… Мне это без надобности, – сказала она. Обращалась она к миссис Силсберн, но в лице миссис Силсберн, если так можно выразиться, обращалась ко мне.
– Вы видели когда-нибудь киноактрису …? – спросила она с нажимом.
Имя, названное ею, было псевдонимом одной довольно известной в то время – теперь же, в 1955-м, тем более знаменитой – актрисы и певицы.
– Да, – сказала миссис Силсберн быстро, с интересом во взгляде.
Матрона кивнула.
– Хорошо, – сказала она. – А вы, случайно, не замечали, как она улыбается кривовато? Только одной стороной лица как бы? Это особенно заметно, если…
– Да-да, замечала! – сказала миссис Силсберн.
Матрона затянулась сигаретой и взглянула – совсем мельком – на меня.
– Что ж, это, между прочим, что-то вроде частичного паралича, – сказала она, выдыхая с каждым словом облачко дыма. – А знаете, откуда он у нее? Этот нормальный Сеймур, судя по всему, ударил ее, и ей на лицо наложили девять швов.
Она снова наклонилась в сторону (вероятно, за отсутствием иного режиссерского указания) и стряхнула пепел.
– Могу я спросить, где вы это услышали? – сказал я. Губы у меня слегка дрожали, словно две дуры.
– Можете, – сказала она, глядя вместо меня на миссис Силсберн. – Мама Мюриел упомянула об этом пару часов назад, пока Мюриел выплакивала себе глаза, – она посмотрела на меня. – Такой ответ вас устроит? – она вдруг переложила букет гардений из правой руки в левую. Это было самым близким подобием нервного жеста, которое мне довелось увидеть у нее. – К вашему сведению, кстати, – сказала она, глядя на меня, – знаете кто, я думаю, вы есть? Я думаю, вы брат этого Сеймура, – она сделала краткую паузу и, не услышав от меня ничего, продолжила: – Вы похожи на него, с той дурацкой карточки, а мне известно, что он должен был приехать на свадьбу. Его сестра или кто-то там сказала Мюриел, – ее взгляд впился мне в лицо. – Это вы? – спросила она откровенно.
Голос мой при ответе прозвучал, должно быть, чуть сдавленно.
– Да, – сказал я.
Лицо у меня горело. Хотя, в каком-то смысле, я никогда еще не испытывал меньшего страха при мысли о том, что сейчас все узнают, кто я такой, с того самого момента, как я сошел с поезда в тот день.
– Я так и знала, – сказала матрона. – Я, знаете ли, не дура. Я поняла, кто вы такой, едва вы сели в эту машину, – она повернулась к мужу. – Разве я не сказала, что он его брат, едва он сел в эту машину? Сказала?
Лейтенант чуть сменил позу.
– Ну ты сказала, что он, вероятно… да, сказала, – сказал он. – Сказала. Да.
Можно было даже не смотреть на миссис Силсберн, чтобы понять, с каким вниманием она следила за происходящим. Я украдкой взглянул мимо нее, на пятого пассажира – крошечного старичка, – чтобы проверить, на месте ли его невозмутимость. Она была на месте. Никогда еще ничье безразличие не было мне так приятно.
Матрона снова обратилась ко мне.
– К вашему сведению, мне также известно, что ваш брат не подолог. Так что не умничайте. Мне известно, что он лет пятьдесят или около того был Билли Блэком в «Этом мудром дитяти».
Миссис Силсберн неожиданно вмешалась в разговор.
– В радиопередаче? – поинтересовалась она, и я почувствовал, как она смотрит на меня с обостренным интересом.
Матрона ей не ответила.
– А вы кем были? – сказала она мне. – Джорджи Блэком?
В ее голосе слышалась интересная, можно сказать, обезоруживающая смесь из наглости и любопытства.
– Джорджи Блэком был мой брат Уолт, – сказал я, ответив только на ее второй вопрос.
Она повернулась к миссис Силсберн.
– Это считается неким секретом или чем-то таким, но этот человек и его брат Сеймур выступали в этой радиопередаче под фальшивыми именами или вроде того. Детки Блэк.
– Успокойся, дорогая, успокойся, – обратился к ней лейтенант несколько нервозно.
Жена повернулась к нему.
– Я не успокоюсь, – сказала она, и снова, вопреки всем моим сознательным понятиям, я испытал приступ чего-то вроде восхищения ее металлическим луженым голосом. – Считается, что его брат такой умный, господи боже, – сказала она. – В колледж в четырнадцать или вроде того, и все такое прочее. Но если то, как он поступил с этой девочкой, признак ума, тогда я Махатма Ганди! Мне без разницы. Меня просто тошнит!
Как раз в тот момент я почувствовал новый фактор дискомфорта. Кто-то очень внимательно рассматривал левую, более слабую, сторону моего лица. Это была миссис Силсберн. Она чуть вздрогнула, когда я повернулся к ней.
– Могу я спросить, это вы были Бадди Блэком? – сказала она, и нотка почтительности в ее голосе заставила меня подумать, на долю секунду, что сейчас она протянет мне самописку и блокнотик для автографов в марокканском переплете. Эта мимолетная мысль меня обескуражила уже хотя бы потому, что шел сорок второй год, и со времен моей карьеры на радио минуло лет девять-десять. – Почему я спрашиваю, – сказала она, – мой муж слушал все без исключения выпуски этой программы, каждый божий…
– Если хотите знать, – перебила ее матрона, глядя на меня, – я эту программу как раз терпеть не могла. Терпеть не могу слишком умных детей. Если бы у меня был ребенок, который…
Конца предложения мы не расслышали. Говорившую перебил, внезапно и однозначно, самый пронзительный, самый оглушительный, самый грязный ми бемоль, который я только слышал. Все мы в машине, я уверен, буквально подпрыгнули. И мимо нас потянулся отряд барабанщиков и горнистов, состоявший, казалось, из сотни, если не больше, морских скаутов, которым медведь оттоптал уши. И эти ребята наяривали с преступным самозабвением «Звезды и полосы навсегда»6. Миссис Силсберн поступила весьма разумно, прижав руки к ушам.
Несколько бесконечно долгих секунд гвалт казался просто запредельным. Только голос матроны мог бы заглушить его, но только в сослагательном наклонении. Когда же она подала голос, можно было подумать, что она обращается к нам, крича на пределе сил, с огромного расстояния, возможно, откуда-нибудь с трибун стадиона «Янки».
– Не могу выносить такого! – сказала она. – Давайте выберемся отсюда и найдем, откуда можно позвонить! Я должна позвонить Мюриел и сказать, что мы задерживаемся! Она будет сходить с ума.
С приближением местного армагеддона мы с миссис Силсберн обернулись вперед, чтобы встретить его лицом к лицу. Затем мы снова обернулись на откидных сиденьях к нашей предводительнице. И возможно, избавительнице.
– Есть «Шраффтс» на Семьдесят девятой улице! – проорала она миссис Силсберн. – Идемте, выпьем содовой, а я позвоню оттуда! Там хотя бы кондиционер!
Миссис Силсберн с готовностью кивнула и произнесла «Да!» одними губами.
– Вы тоже идете! – прокричала мне матрона.
Помню, я выкрикнул ей с небывалой спонтанностью крайне экстравагантное слово: «Прекрасно!» (Мне и сегодня непросто понять, почему матрона включила меня в свою группу покидающих судно. Может быть, дало себя знать естественное пристрастие прирожденного лидера к порядку. Возможно, она поддалась некоему слабому, но настоятельному побуждению укомплектовать свой десантный отряд… Что же касается моего немедленного принятия приглашения, его мне объяснить куда как проще. Предпочитаю думать, что это был, по существу, религиозный порыв. В некоторых дзенских монастырях есть твердое правило, едва ли не единственное обязательное требование: когда один монах говорит другому «Эй!», второй обязан отозваться «Эй!», не думая.)
Затем матрона повернулась и впервые напрямую обратилась к крошечному старичку рядом с собой. К моей безмерной благодарности он все также сидел, уставившись прямо перед собой, словно его личный пейзаж не изменился ни на йоту. Его незажженная явно гаванская сигара была все так же зажата между двумя пальцами. Из-за его очевидного безразличия к ужасающему гвалту, издаваемому маршировавшим корпусом барабанщиков и горнистов, и, возможно, в силу мрачного убеждения, что все старики старше восьмидесяти должны быть либо глухими, как пень, либо туговатыми на ухо, матрона приблизила губы на расстояние дюйма-другого от его левого уха.
– Мы собираемся выйти из машины! – прокричала она ему – почти сквозь него. – Мы собираемся найти место, откуда можно позвонить, и, может, как-нибудь освежиться! Хотите пойти с нами?
Немедленная реакция старичка была совершенно великолепна. Сперва он посмотрел на матрону, затем на всех нас, а затем усмехнулся. Усмешка вышла ослепительной, несмотря на свою беспричинность. Как и на то, что зубы у него – трансцендентно-прекрасные – были, очевидно, вставными. Все с той же чудесной улыбкой он обратил на матрону вопросительный взгляд. Или, скорее, выжидательный, словно, как мне подумалось, он решил, что у матроны или кого-то из нас возникла прекрасная мысль вручить ему корзину для пикника.
– Сомневаюсь, что он слышал тебя, дорогая! – прокричал лейтенант.
Матрона кивнула и снова приблизила свой роторупор к уху старика. С громкостью, достойной всяческих похвал, она повторила старику приглашение покинуть машину с нами. И снова, на первый взгляд, старик, казалось, был более чем расположен к любому предложению – возможно, вплоть до того, чтобы пробежаться по набережной и плюхнуться в Ист-Ривер. Но снова возникло неловкое ощущение, что он не слышал ни слова из всего сказанного. И неожиданно он подтвердил правдивость этого предположения. Обдав нас всех своей усмешкой, он поднял руку с сигарой и постучал со значением пальцем сперва по губам, а затем по уху. Этот жест в его исполнении напоминал какую-то первоклассную шутку, которой он рассчитывал нас позабавить.
Тут же миссис Силсберн, сидевшая рядом со мной, намекнула – подскочила на месте, – что понимает, в чем тут дело. Она тронула розовую атласную руку матроны и прокричала:
– Я знаю, кто он! Он глухонемой – инвалид! Он дядя отца Мюриел!
Матрона изобразила губами «О!». И крутанулась на сиденье к мужу.
– Есть карандаш и бумага? – проорала она ему.
Я тронул ее за руку и прокричал, что это есть у меня. Впопыхах – почти, как если бы у нас истекали последние секунды, – я достал из внутреннего кармана кителя блокнотик и огрызок карандаша, недавно позаимствованные из ящика стола в канцелярии моей конторы в Форт-Беннинге.
Я вывел на странице максимально разборчиво: «Нас задерживает парад на неопределенное время. Мы собираемся найти где-нибудь телефон и выпить прохладительных напитков. Вы идете с нами?» Я сложил бумажку и передал ее матроне, которая раскрыла ее, прочла и передала крошечному старичку. Он прочел, усмехнулся, а затем посмотрел на меня и яростно закивал. Сперва я подумал, что этим и ограничится его лаконичный ответ, но он вдруг протянул ко мне руку, и я понял, что он хочет от меня блокнот и карандаш. Я так и сделал, не обращая внимания на матрону, катившую на нас волны нетерпения. Старичок пристроил с величайшей тщательностью блокнот с карандашом у себя на коленках, подождал секунду, занеся карандаш над страницей, очевидно, собираясь с мыслями, и даже чуть убавил свою усмешку. А затем карандаш нетвердо задвигался по бумаге. Наконец, старичок вернул мне блокнот с карандашом, сопроводив это великолепным сердечным кивком. Там было написано единственное слово, напоминавшее подгулявший частокол: «Всенепременно». Матрона, прочтя это через мое плечо, издала что-то вроде фырканья, но я устремил взгляд на великого писателя и попытался выразить лицом, что все мы, тут собравшиеся, знаем толк в настоящей поэзии и весьма ему признательны.
Затем мы все по очереди выбрались через две дверцы из машины, словно с судна, севшего на мель посреди Мэдисон-авеню, в море горячего, липкого щебня. Лейтенант чуть задержался, чтобы уведомить водителя о нашем мятеже. Я отлично помню, что отряд барабанщиков и горнистов все еще тянулся бесконечной вереницей и гвалт не стихал.
Матрона с миссис Силсберн повели нас в «Шраффтс». Они шли парой, почти как старшие скауты, двигаясь на юг по восточной стороне Мэдисон-авеню. Закончив докладывать водителю, лейтенант догнал их. Или почти догнал. Он держался чуть позади, по-видимому, чтобы украдкой достать бумажник и проверить, сколько у него наличности.
Замыкали шествие мы с дядей отца невесты. То ли потому, что он почувствовал во мне друга, то ли потому, что это я дал ему блокнот с карандашом, он не столько семенил рядом со мной, сколько норовил встать со мной вровень. Верхушка его прекрасного цилиндра едва доходила мне до плеча. Я шел относительно размеренной поступью, приноравливаясь к длине его шага. Ближе к концу квартала мы прилично отстали от остальных. Впрочем, не думаю, что нас это заботило. Помню, периодически мы с ним поднимали/опускали взгляд друг на друга, обмениваясь идиотскими знаками признательности от взаимной компании.
Затем наша компания достигла вращающейся двери «Шраффтса» на Семьдесят девятой улице, перед которой нас ожидали уже не первую минуту матрона, ее муж и миссис Силсберн. Мне подумалось, что в их тройственной сплоченности есть нечто устрашающее. Они разговаривали, но замолчали при приближении нашей контрастной пары. В машине, всего за пару минут до того, когда мимо грохотали барабанщики с горнистами, общее неудобство, едва ли не общая мука, придали нашей группке подобие единства – нечто вроде временного союза торопливых туристов, попавших под проливной дождь в Помпеях. Теперь же, когда мы с крошечным старичком достигли вращающейся двери «Шраффтса», ливень, очевидно, кончился. Мы с матроной обменялись взглядами, признавая, но не приветствуя друг друга.
– Закрыто на перепланировку, – сообщила она холодно, взглянув на меня. Неофициально, но несомненно она снова назначила меня посторонним, и в тот момент, без всякой особой причины, я испытал такое чувство изоляции и одиночества, какого не испытывал за весь тот день. Стоит отметить, что одновременно с этим вернулся мой кашель. Я достал из кармана носовой платок. Матрона повернулась к миссис Силсберн и своему мужу.
– Здесь где-то неподалеку «Лон-чампс», – сказала она, – но я не знаю где.
– Я тоже, – сказала миссис Силсберн. Казалось, она готова была расплакаться. И на лбу, и над верхней губой у нее выступил пот, проступавший даже сквозь густой грим. Под левой рукой она держала черную сумочку из лакированной кожи. Держала, словно любимую куклу, а сама она напоминала не в меру нарумяненную и напудренную сбежавшую из дома девочку, очень несчастную.
– Мы не достанем кеб ни за какие коврижки, – сказал лейтенант пессимистично. Вид у него был тоже измотанный. Его «бравая» фуражка казалась почти злостно-неуместной на его бледном, мокром, глубоко не молодецком лице, и помню, как я испытал побуждение сбросить ее у него с головы или хотя бы как-нибудь поправить, чтобы она не сидела так задиристо, – побуждение в общем и целом сродни тому, что может возникнуть на детском празднике при виде неизменно одинокого заморыша в бумажной шляпе, мнущей ему одно или оба уха.
– О господи, ну и денек! – сказала матрона, выразив общее ощущение. Ее венок из искусственных цветов несколько растрепался, и сама она насквозь вымокла, но я подумал, что единственной действительно уязвимой ее частью был, так сказать, этот наиболее условный придаток – букет гардений. Однако она все также держала его в руке с безразличным видом. Было похоже, что он не выдержал ее хватки. – Что же нам делать? – спросила она, довольно отчаянно для нее. – Мы не можем идти к ним пешком. Они живут практически в Ривердейле. Есть у кого какая-нибудь светлая идея?
Она посмотрела сперва на миссис Силсберн, потом на мужа, а после, вероятно, от отчаяния, на меня.
– У меня тут неподалеку квартира, – сказал я внезапно и нервозно. – До нее всего квартал, вообще-то, – мне помнится, что эти сведения я выдал несколько громче, чем следовало. Возможно даже, я их выкрикнул. – Она принадлежит нам с братом. Пока мы в армии, ей пользуется моя сестра, но ее сейчас там нет. Она в «Волнах» и уехала куда-то, – я посмотрел на матрону, точнее, поверх ее головы. – Вы можете хотя бы позвонить оттуда, если хотите, – сказал я. – И там кондиционер. Мы можем немного охладиться и перевести дыхание.
Преодолев первый шок от приглашения, матрона, миссис Силсберн и лейтенант провели своеобразное совещание одними глазами, но, судя по всему, к единогласному мнению не пришли. Матрона первой решила действовать. Она обвела взглядом двух других, спрашивая – напрасно – их мнения. Затем повернулась ко мне и сказала:
– Вы сказали, у вас телефон?
– Да. Если только моя сестра не отключила его по какой-то причине, а я не вижу, с чего бы ей делать это.
– А откуда нам знать, что там не будет вашего брата? – сказала матрона.
Это скромное соображение не посетило мою перегревшуюся голову.
– Я не думаю, что он там будет, – сказал я. – Он может – это и его квартира тоже, – но я так не думаю. Правда, не думаю.
Матрона на секунду уставилась на меня – и, как ни странно, не сказать чтобы грубо, если не считать грубым откровенно детский взгляд. Затем она обернулась к мужу и миссис Силсберн и сказала:
– Что ж, это можно. По крайней мере, сможем позвонить.
Они согласно кивнули. Более того, миссис Силсберн снизошла до того, что вспомнила об этикете, приличествующем приглашениям на пороге «Шраффтса». Сквозь ее подрумяненный солнцем грим проступило подобие улыбки Эмили Пост7. Помню, я был очень тронут.
– Тогда вперед, подальше от этого солнца, – сказала наша предводительница. – Что же мне делать с этим? – задала она риторический вопрос и, подойдя к бордюру, без всяких сантиментов избавилась от увядшего букета гардений. – Окей, веди, Макдуф, – сказала она мне. – Мы пойдем следом. Я только одно скажу: пусть его там не окажется, когда мы придем, или я убью эту скотину, – она взглянула на миссис Силсберн. – Простите за выражения, но я не шучу.
И я согласно повел их за собой, чувствуя себя почти счастливым. В следующую секунду слева от меня (слева и снизу) материализовался шелковый цилиндр, и мой особенный, пусть и неофициальный, соратник усмехнулся мне – на секунду мне подумалось, что он сейчас возьмет меня за руку.
Трое моих гостей и один друг ждали в коридоре, пока я бегло осматривал квартиру.
Все окна были закрыты, а два кондиционера в положении «Выкл.», и при первом вдохе возникало ощущение, будто ты хорошенько засунул нос в карман чьей-то древней енотовой шубы. Единственным звуком во всей квартире было своеобразное дрожащее мурлыканье степенного холодильника, который мы с Сеймуром приобрели с рук. Моя сестра Бука, в своей девичьей, флотской манере, оставила его включенным. На самом деле по всей квартире имелось предостаточно маленьких неопрятных признаков того, что здесь хозяйничала леди-морячка. Поперек дивана валялся подкладкой вниз красивый малоразмерный темно-синий китель мичмана. На кофейном столике возле дивана лежала открытая коробка конфет «Луис-Шерри» – полупустая, да и оставшиеся конфеты почти все были экспериментально выжаты. На столе стояла обрамленная фотография незнакомого мне молодого человека самого решительного вида. А все пепельницы в поле зрения цвели и пахли скомканными салфетками для лица и напомаженными окурками. Я не стал заходить ни на кухню, ни в спальню, ни в ванную – только открывал двери и бросал беглый взгляд, убеждаясь, что там нигде не торчит Сеймур. Мной владели лень и апатия. К тому же я был занят, поднимая жалюзи, включая кондиционеры, вытряхивая пепельницы. Кроме того, совсем скоро завалились остальные участники вечеринки.
Бесплатный фрагмент закончился.
