Читать книгу: «Конец современности? Кризис миросистемы»
© Валлерстайн И. (Wallerstein I.), Франк А. (Frank А.), правообладатели
© Перевод с английского П. Кудюкина, С. Евтушенко, С. Жигжитова
© ООО «Издательство Родина», 2023
Иммануил Валлерстайн
Конец современности?
(из книги «Анализ мировых систем и ситуация в современном мире». Перевод с английского П. М. Кудюкина)
Миры-экономики и миры-империи
Если мы собираемся говорить о стадиях развития миросистемы – а нам надо говорить о стадиях, – это должны быть стадии развития социальных систем, то есть целостностей. А единственными целостностями, которые существуют или существовали исторически, являются минисистемы и миросистемы, а в ХIХ-ХХ вв. существовала лишь одна миросистема – капиталистическая мироэкономика.
Мы берем в качестве определяющей характеристики социальной системы существование внутри нее разделения труда, так что различные секторы либо географические зоны внутри нее зависимы от экономического обмена с другими для беспрепятственного и непрерывного обеспечения потребностей зоны. Ясно, что такой экономический обмен может существовать без общей политической структуры и даже, что еще более очевидно, без общей разделяемой всеми культуры.
Минисистема – это объект, содержащий внутри себя полное разделение труда и единые культурные рамки. Такого рода системы можно найти только в очень простых аграрных или охотничье-собирательских обществах. Таких минисистем в мире более не существует. Более того, их и в прошлом существовало гораздо меньше, чем это часто предполагается, поскольку любая такая система, которая становилась привязанной к империи уплатой дани в качестве «платы за защиту», тем самым переставала быть «системой», не обладая более самодостаточным разделением труда. Для такого района уплата дани означала сдвиг, говоря языком Полани, от экономики взаимности к участию в более широкой перераспределительной экономике.1
Оставляя в стороне ныне не функционирующие минисистемы, единственным видом социальной системы является миросистема, которую мы определяем очень просто – как общность с единой системой разделения труда и множественностью культурных систем. Отсюда логически следует, что могут существовать две разновидности такой миросистемы – с общей политической системой и без нее. Мы можем описать их соответственно как мир-империю и как мир-экономику.
Эмпирически оказывается, что миры-экономики исторически были нестабильными структурами, которые приходили либо к дезинтеграции, либо к завоеванию одной группой и тем самым к трансформации в мир-империю. Примерами таких миров-империй, возникших, из миров-экономик, являются все так называемые великие цивилизации в период до нового времени: Китай, Египет, Рим (в соответствующие периоды своей истории). С другой стороны, так называемые империи XIX в., такие как Великобритания или Франция, были вовсе не мирами-империями, а национальными государствами с колониальными придатками, действующими в рамках единой мироэкономики.
Миры-империи по своей экономической форме в основе были перераспределительными. Несомненно, они питали группы купцов, вовлеченных в экономический обмен (прежде всего в торговлю на большие расстояния), но такие группы, пусть и значительные, составляли лишь небольшую часть всей экономики и не играли определяющей роли в ее судьбе. Такая торговля на большие расстояния имела тенденцию, как доказывал Полани, быть «администрируемой торговлей», использующей «вольные торговые города», а не рыночной торговлей.
И лишь с возникновением современного мира-экономики в Европе XVI в. мы видим полное развитие и преобладание рыночной торговли. Это была система, которую называют капитализмом.
Капитализм и мироэкономика (то есть единая система разделения труда при политическом и культурном многообразии) являются двумя сторонами монеты. Одна не является причиной другой. Мы просто определяем один и тот же неразделяемый феномен разными характеристиками.
* * *
То, что происходило в Европе с XVI по XVIII в., может быть описано следующим образом. В большом географическом районе, в Европе от Польши на северо-востоке к западу и юго-западу, а также в значительной части Западного полушария рос мир-экономика с единым разделением труда, внутри которого был мировой рынок, на который люди производили главным образом сельскохозяйственные продукты, чтобы продавать их и получать прибыль. Я бы полагал, что проще всего назвать это аграрным капитализмом.
Это, помимо прочего, разрешает проблему, порожденную неправильным использованием понятия наемного труда как определяющей характеристики капитализма. Индивид не становится в меньшей степени капиталистом, эксплуатирующим труд, если государство помогает ему платить своим работникам низкую зарплату (в том числе и натурой) и отрицает за работником право сменить место занятости. Рабство и так называемое «второе издание крепостного права» не следует оценивать как аномалии в капиталистической системе. Скорее так называемый крепостной в Польше или индеец в испанской энкомьенде в Новой Испании в мире-экономике XVI в. работали на землевладельца, который «платил» им (при всей эвфемистичности этого термина) за производство урожая на продажу. Это отношение, в котором рабочая сила выступает в качестве товара (где это может проявляться сильнее, чем при рабстве?), совершенно отличное от отношения феодального серва к своему сеньеру в Бургундии XI в., где экономика не была ориентирована на мировой рынок и где рабочая сила (именно из-за этого?) ни в каком смысле не покупалась и не продавалась.
Капитализм, таким образом, совершенно точно означает труд как товар. Но в эпоху аграрного капитализма наемный труд – лишь один из способов привлечения и возмещения труда на рынке труда. Рабство, принудительное производство урожая на продажу (мое название для так называемого «второго феодализма»), издольщина и аренда – все это альтернативные способы. Было бы слишком долго рассматривать здесь условия, в которых различные регионы мира-экономики приходили к специализации на различных видах сельскохозяйственной продукции, – я сделал это в другом месте.2
Что нам необходимо отметить сейчас – эта специализация произошла в специфических и отличающихся друг от друга географических регионах мира-экономики. Эта региональная специализация пришла как результат стремления акторов на рынке уйти от нормального функционирования рынка повсюду, где оно не приводило к максимизации их прибыли. Попытки этих акторов использовать нерыночные средства для обеспечения краткосрочных прибылей заставляло их обращаться к политическим общностям, которые на самом деле обладали необходимой мощью, чтобы воздействовать на рынок – к нациям-государствам. (Вновь возникающий вопрос – почему на этой стадии развития они не могли обратиться к городам-государствам – вовлек бы нас в долгое обсуждение, но оно несомненно должно было бы касаться состояния военной и морской технологии, потребности европейцев XV в. в заморской экспансии, если они хотели сохранить уровень доходов различных групп аристократии, в сочетании с состоянием политической дезинтеграции, в которое Европа впала в Средние века.)
В любом случае местные капиталистические классы – землевладельцы, производящие зерно на продажу (часто, и даже обычно, представители знати), и купцы – обращались к государству не только чтобы освободиться от нерыночных ограничений (как традиционно подчеркивала либеральная историография), но и чтобы создать новые ограничения на новом рынке, рынке европейского мира-экономики.
* * *
Серией случайностей – исторических, экологических, географических – северо-западная Европа оказалась в XVI в. лучше приспособленной, чем другие части Европы, чтобы разнообразить свою сельскохозяйственную специализацию, добавив к этому и кое-какую промышленность (текстиль, кораблестроение, металлообработку).
Северо-западная Европа возникла в качестве сердцевинной зоны этого мира-экономики, специализирующейся на сельскохозяйственном производстве, требующем более высокого уровня квалификации, что способствовало (по причинам, вновь слишком сложным, чтобы объяснять их здесь) развитию аренды и наемного труда как форм контроля над трудом.
Восточная Европа и Западное полушарие стали периферийными зонами, специализирующимися на экспорте зерна, драгоценных металлов, дерева, хлопка, сахара – все это благоприятствовало использованию рабства и барщины как форм контроля над трудом. Европейское Средиземноморье стало полупериферийной зоной этого мира-экономики, специализирующейся на дорогой промышленной продукции (например, шелк), кредитной деятельности и трансакциях со специями, что имело своим следствием развитие в сельскохозяйственных районах издольщины как формы контроля над трудом и небольшой экспорт в другие регионы.
Три структурные позиции мира-экономики – сердцевина (центр), периферия и полупериферия – стабилизировались примерно к 1640 г. Как конкретные районы вошли в определенные зоны, а не в другие – долгая история. Ключевой факт состоял в том, что в северо-западной Европе изначально заданные легкие отличия совпали с интересами различных местных групп, приведя к развитию сильного государственного механизма, а в периферийных районах они остро разошлись, приведя к ослаблению государственного механизма. Как только мы получили разницу в силе государственных машин, в действие вступил «неравный обмен», навязываемый сильными государствами слабым, государства34ми сердцевины периферийным регионам. Таким образом, капитализм использует не только присвоение собственником прибавочной стоимости, производимой работником, но и присвоение зоной сердцевины прибавочной стоимости, производимой в мироэкономике в целом.
В раннем средневековье, конечно же, существовала торговля. Но она была в основном либо «локальной», в районе, который можно рассматривать как «расширенное поместье», или же «дальней», преимущественно предметами роскоши. Не существовало обмена «основными «товарами в районах промежуточной протяженности и, соответственно, производства для таких рынков. Позже в Средние века можно говорить о появлении миров-экономик – один с центром в Венеции и второй – с центром в городах Фландрии и Ганзы. По различным причинам эти структуры сильно пострадали от потрясений (экономических, демографических и экологических) периода 1300–1450 гг. И лишь с созданием европейского разделения труда после 1450 г. капитализм обрел прочные корни.
Капитализм изначально был явлением мироэкономики, а не национальных государств. Результат неправильной оценки ситуации – заявлять, что капитализм стал «всемирным» явлением только в XX в., хотя такое заявление часто делается в различных работах, особенно марксистами. Типичный образец такой аргументации – ответ Шарля Беттельхейма Арриги Эммануэлю в дискуссии о неравном обмене:
«Тенденция капиталистического способа производства к превращению во всемирный проявляется не только через конституирование группы национальных экономик, которые формируют сложную иерархическую структуру, включая империалистический полюс и полюс, находящийся под господством первого, и не только через антагонистические отношения, развивающиеся между различными «национальными экономиками» и различными государствами, но и через постоянное «преодоление» «национальных пределов» крупным капиталом (формирование «международного крупного капитала», «всемирных фирм» и т. д.)».5
Весь тон этих замечаний игнорирует тот факт, что капитал никогда не ограничивал своих устремлений национальными границами в капиталистической мироэкономике и что создание «национальных» барьеров – в общем виде в форме меркантилизма – исторически были защитным механизмом капиталистов в странах, находящихся уровнем ниже, чем высшие пункты силы в системе. Это был случай Англии по отношению к Нидерландам в 1660–1715 гг., Франции по отношению к Англии в 1715–1815 гг., Германии по отношению к Великобритании в XIX в., Советского Союза по отношению к США в XX в. В ходе такого процесса большое число стран создало национальные экономические барьеры, последствия чего часто выходили далеко за пределы своих первоначальных целей. В конце концов те же самые капиталисты, которые оказывали давление на свои национальные правительства в пользу введения ограничений, сейчас находят эти ограничения сдерживающими развитие.
Это не «интернационализация» «национального» капитала. Это просто новая политическая потребность определенных секторов капиталистических классов, которые в любой момент времени должны стремиться к максимизации своих прибылей на реальном экономическом рынке, рынке мира-экономики.
* * *
Если это так, какое значение имеет разговор о структурных позициях внутри этой экономики и об идентификации занятия тем или иным государством той или иной позиции в ней? И почему речь идет именно о трех позициях, почему между широко используемыми понятиями центра и периферии вводится понятие «полупериферии»?
Государственные машины стран центра были усилены, чтобы удовлетворить потребности капиталистических землевладельцев и их союзников – купцов. Но это не означает, что эти государственные механизмы были простыми марионетками. Очевидно, что любая организация, будучи созданной, по двум причинам обладает определенной автономией от тех, кто вызвал ее к жизни. Она порождает слой чиновников, чьи дальнейшие карьеры и интересы связаны с продолжающимся усилением организации как таковой, хотя интересы стоящих за ней капиталистов могут изменяться. Короли и бюрократы хотели бы постоянно оставаться у власти и наращивать свои личные возможности.
Во-вторых, в процессе создания сильного государства на первых порах была необходимость заключить определенные «конституционные» компромиссы с другими силами внутри государственных границ, и эти институционализованные компромиссы ограничивают, так как именно с этой целью и спроектированы, свободу маневра управляющих государственной машиной.
Формула государства как «комитета по управлению делами правящего класса» значима, следовательно, лишь имея в виду, что такого рода исполнительные комитеты никогда не являются просто отражением воли своих учредителей – это хорошо известно всякому, кто когда-либо участвовал в любой организационной деятельности.
Усиление государственных машин в сердцевинных регионах системы имело своим прямым эквивалентом упадок государственных машин в периферийных зонах. Упадок польской монархии в XVI–XVII вв. является поразительным по яркости примером такого явления. У него было две причины. В периферийных странах интересы капиталистических землевладельцев лежали в противоположном направлении от интересов местной торговой буржуазии. Интересы первых были направлены на сохранение открытой экономики в целях максимизации своих прибылей от торговли на мировом рынке (никаких ограничений в экспорте и в доступе к более дешевым промышленным товарам из стран сердцевины) и на устранение торговой буржуазии в пользу иностранных купцов (которые не представляли внутренней политической угрозы). Таким образом, в терминах государственного развития та коалиция, которая усиливала государство в странах сердцевины, здесь просто отсутствовала.
Вторая причина, которая стала еще более действенной в ходе истории современной миросистемы, состоит в том, что сила государственной машины в государствах центра является функцией от слабости других государственных машин. Следовательно, вмешательство иностранцев посредством войн, подрывных действий и дипломатии становятся участью периферийных государств.
Все это кажется совершенно очевидным. Я повторяю это лишь для того, чтобы прояснить две позиции. Невозможно разумным образом объяснить силу различных государственных машин в конкретный момент истории современной миросистемы главным образом в терминах генетически-культурной линии аргументации, но скорее в терминах структурной роли, которую страна играет в мире-экономике в данный момент времени. Совершенно точно, что изначальная предназначенность к определенной роли часто определяется случайным критическим моментом в истории конкретной страны, и «случайность», о которой здесь говорится, несомненно коренится отчасти в прошедшей истории и отчасти в текущей географии. Но когда эта сравнительно небольшая случайность произошла, в действие вступают силы мирового рынка, обостряющие различия, институционализующие их и делающие их непреодолимыми в короткие сроки.
Вторая позиция, которую мы хотим обозначить в вопросе структурных различий центра и периферии, состоит в том, что они непостижимы, пока мы не поймем, что есть еще и третья структурная позиция – полупериферия. Это не просто результат произвольного установления разделителей в континууме характеристик.
Наша логика не является чисто индуктивной, ощущающей присутствие третьей категории из сравнения кривых, характеризующих показатели. Она так же и дедуктивна. Полупериферия необходима, чтобы сделать функционирование капиталистической мироэкономики плавным. Обе разновидности миросистем – мир-империя с перераспределительной экономикой и мир-экономика с капиталистической рыночной экономикой – включают явно неравное распределение вознаграждений.
Таким образом, логически немедленно возникает вопрос, как такая система может устойчиво существовать политически. Почему эксплуатируемое большинство просто не возьмет верх над меньшинством, извлекающим непропорционально большие преимущества? Самый беглый взгляд на историю показывает, что эти миросистемы довольно редко сталкивались с восстаниями такого масштаба, чтобы поставить под вопрос весь сложившийся порядок.
В то время как внутреннее недовольство было вечным, обычно требовалось очень длительное время, прежде чем эрозия власти вела к упадку миросистемы, и внешние силы были главным фактором такого упадка столь же часто, как и не были им.
* * *
Существовали три основных механизма, которые позволяли миросистемам удерживать относительную политическую стабильность (не в смысле особой группы, которая будет играть ведущую роль в системе, а в смысле выживания системы как таковой). Первый, очевидно, – концентрация военной мощи в руках господствующих сил. Ее возможности, естественно, изменялись с развитием технологии, и для такой концентрации обязательно существовали политические предпосылки, но тем не менее голая сила несомненно является центральным доводом.
Второй механизм – проникающая сила идеологической приверженности системе в целом. Я не имею в виду то, что часто определялось как «легитимация» системы, потому что этот термин часто употреблялся в предположении, что низшие слои системы чувствуют некое сродство или лояльность по отношению к правителям, а я сомневаюсь, что это когда-либо было значимым фактором в выживании миросистем. Скорее я имею в виду степень, в которой персонал, или специалисты, или кадры системы (я оставляю этот термин намеренно непроясненным) ощущают, что их благосостояние является производным от выживания системы как таковой и от компетентности ее лидеров. Именно этот персонал является теми, кто не только проповедует мифы, но и верит в них.
Но ни сила, ни идеологическая преданность персонала не были бы достаточны, не существуй разделения большинства на более обширный низший слой и более узкий средний слой. И революционный призыв к поляризации как стратегии перемен, и либеральное воспевание консенсуса как основы либеральной политики отражают это предположение. Значение этого фактора намного шире, чем предполагает его использование в анализе современных политических проблем. Иметь трехуровневую структуру – нормальное условие любой разновидности миросистемы. Если и когда такое условие исчезает, миросистема распадается.
В мире-империи среднему слою фактически принадлежит роль поддержания минимально необходимой торговли предметами роскоши на дальние расстояния, в то время как высший слой концентрирует свои ресурсы на управлении военной машиной, которая может обеспечить сбор дани – решающий способ перераспределения прибавочного продукта.
Обеспечивая, тем не менее, доступ к ограниченной части прибавочного продукта для урбанизированных элементов, которые одни только в досовременных обществах могут вносить политическое единство в изолированные группы непосредственных производителей, высший слой эффективно подкупает потенциальных вождей скоординированного бунта. А отрицая доступ этого торгово-городского среднего слоя к политическим правам, он делает его постоянно уязвимым для конфискационных мер, как только его экономическая прибыль достаточно вырастает, чтобы он стал способен создать собственную вооруженную силу.
В мире-экономике такая «культурная» стратификация не столь проста, потому что отсутствие единой политической системы означает скорее вертикальную, чем горизонтальную концентрацию экономических ролей во всей системе. Решением тогда оказывается иметь три вида государств при стремлении к культурной гомогенизации внутри каждого из них – таким образом, кроме верхнего слоя государств центра и низшего слоя государств периферии есть еще средний слой полупериферийных государств.
Этой полупериферии предписана как бы некая специфическая экономическая роль, но причины этого носят в гораздо большей мере политический, чем экономический характер. Иначе говоря, вполне можно доказать, что мироэкономика с экономической точки зрения работала бы ничуть не хуже, если бы полупериферии не существовало. Но она была бы куда менее политически стабильна, потому что отсутствие полупериферии означало бы поляризованную миро-систему.
Существование третьей категории означает именно то, что верхний слой не сталкивается с объединенной оппозицией всех остальных, потому что средний слой является одновременно эксплуатируемым и эксплуатирующим. Отсюда следует, что специфическая экономическая роль не столь важна и изменялась на разных исторических стадиях развития современной миросистемы.
* * *
Теперь мы в состоянии рассмотреть историческую эволюцию самого капиталистического мира-экономики и проанализировать, в какой степени плодотворно говорить о различных стадиях его эволюции как системы. Возникновение европейского мира-экономики в «долгом XVI веке» (1450–1640 гг.) сделалось возможным благодаря исторической конъюнктуре: на долгосрочные тенденции, ставшие кульминацией того, что иногда описывалось как «кризис феодализма», наложился более непосредственный циклический кризис плюс климатические изменения, – все это создало дилемму, которая могла быть разрешена лишь географическим расширением разделения труда. Далее, баланс межсистемных сил был таков, что сделал это возможным. Таким образом географическая экспансия совпала с демографической экспансией и устойчивым ростом цен.
Замечательным было не то, что таким образом был создан европейский мир-экономика, а то, что он выжил в условиях попытки Габсбургов преобразовать его в мир-империю, попытки, которая была вполне серьезным намерением Карла V. Испанская попытка абсорбировать все провалилась из-за того, что быстрый экономико-демографическо-технологический прорыв предшествующего столетия сделал все предприятие по поддержанию имперской основы слишком дорогостоящим, особенно принимая во внимание многие структурные слабости экономического развития Кастилии. Испания не могла позволить себе ни бюрократии, ни армии, которые были необходимы для этого проекта, и по ходу событий пришла к банкротству, как и французские монархи, предпринявшие сходную, хотя еще менее реалистическую, попытку.
Когда мечта Габсбургов о мире-империи умерла – а в 1557 г. она умерла окончательно, – капиталистический мир-экономика сделался установившейся системой, которую было почти невозможно разбалансировать. Он быстро достиг точки равновесия в своих отношениях с другими миросистемами: с Оттоманским и Русским мирами-империями, с прото-миром-экономикой Индийского океана. Каждое из государств или потенциальных государств в европейском мире-экономике быстро встало на путь бюрократизации, создания постоянной армии, гомогенизации своей культуры, диверсификации экономической деятельности. К 1640 г. государства на северо-западе Европы преуспели в утверждении себя в качестве сердцевины системы; Испания и города-государства северной Италии пришли в упадок и стали полупериферией; северо-восточная Европа и Ибероамерика стали периферией. В тот момент те, кто приобрел полупериферийный статус, достигли этого в силу потери более выдающегося положения.
Европейский мир-экономика был консолидирован охватившим всю систему спадом 1650–1730 гг., который открыл вторую стадию современного мира-экономики. Поскольку спад требовал экономии, а относительный прибавочный продукт сократился, осталось место для выживания только одного государства, занимающего центральную позицию. Способом борьбы был меркантилизм, который был способом частичной изоляции и ухода с мирового рынка больших регионов, которые сами были построены иерархически – то есть как империи внутри мира-экономики (что совсем не то же, что миры-империи).
В этой борьбе Англия сначала лишила Нидерланды их торгового первенства, а затем успешно сопротивлялась попыткам Франции захватить его. Когда Англия после 1760 г. ускорила процесс индустриализации, те капиталистические силы, которые базировались во Франции, предприняли последнюю попытку сломить надвигавшуюся британскую гегемонию. Эта попытка нашла свое выражение сначала в свержении Французской революцией служивших старому режиму кадров, а затем в наполеоновской континентальной блокаде. Но эта попытка потерпела неудачу.
Затем началась третья стадия капиталистической мироэкономики, стадия скорее промышленного, чем аграрного капитализма. С этих пор промышленное производство уже не второстепенный элемент мирового рынка, но составляет все больший процент мирового валового продукта – и, что еще важнее, мирового валового прибавочного продукта. Это означает целый ряд последствий для миросистемы.
Прежде всего, это привело к дальнейшей географической экспансии европейского мира-экономики, который теперь стал включать в себя весь земной шар. Отчасти это было результатом его технологических возможностей как в смысле возросшей военной огневой мощи, так и улучшений в кораблестроении и морском деле, которые сделали регулярную торговлю достаточно недорогой. Но кроме того, промышленное производство требовало доступа к такому природному сырью и в таких количествах, что потребности более не могли удовлетворяться внутри прежних границ. На первых порах, однако, поиск новых рынков сбыта не был первостепенным основанием географической экспансии, поскольку новые рынки были более доступны, как мы увидим, внутри старых границ.
* * *
Географическая экспансия европейского мира-экономики означала уничтожение других миросистем, равно как и поглощение остававшихся минисистем. Самая важная из миросистем за пределами Европы, Россия, вошла в нее с полупериферийным статусом вследствие силы своей государственной машины (включая армию) и уровня индустриализации, уже достигнутого в XVIII в.
Независимость стран Латинской Америки ничего не смогла изменить в их периферийном статусе. Они просто уничтожили последние признаки полупериферийной роли Испании и покончили с последними анклавами, не вовлеченными в мироэкономику, во внутренних районах Латинской Америки. Азия и Африка были поглощены периферией в XIX в., хотя Япония, из-за сочетания силы своей государственной машины, бедности ресурсной базы (что в определенной мере снижало интерес со стороны мировых капиталистических сил) и географической отдаленности от районов сердцевины сумела, быстро подняться до полупериферийного статуса.
Поглощение Африки как части периферии означало конец рабства во всем мире по двум причинам. Прежде всего, Людская сила, использовавшаяся в качестве рабов, была теперь нужна для производства в самой Африке товарных культур, в то время как в XVIII в. европейцы стремились препятствовать такому производству.
Во- вторых, как только Африка из внешней зоны стала частью периферии, рабство перестало быть экономически выгодным. Чтобы понять это, нам надо оценить экономику рабства. Рабы, получающие наименьшее мыслимое вознаграждение за свой труд, обеспечивают наименее производительный труд и наименьшую продолжительность жизни, и то и другое из-за недостаточности питания, плохого обращения и сниженной физической сопротивляемости. Более того, при пополнении численности рабов из отдаленных районов слишком велик процент беглых. То есть для товара с низкой производительностью нужны высокие транспортные издержки. Экономический смысл есть только в случае, если цена покупки фактически нулевая. В капиталистической рыночной торговле у покупки всегда есть реальная цена. Лишь в торговле на большие расстояния, в обмене «безделушками», цена покупки в обществе покупателя может быть на самом деле нулевой.
Так обстояло дело и в работорговле. Рабов покупали по низкой непосредственной цене (цена производства предметов, которые давали в обмен за них) при отсутствии обычных скрытых издержек. То есть тот факт, что увоз человека из Западной Африки понижал производственный потенциал региона, обладал нулевой стоимостью для европейского мира-экономики, поскольку район не охватывался его системой разделения труда.
Конечно, если бы работорговля полностью лишила Африку всех возможностей для дальнейших поставок рабов, тогда Европа столкнулась бы с реальными издержками. Но исторически до этого дело никогда не доходило. Но как только Африка стала частью периферии, реальная стоимость рабства в терминах производства прибавочного продукта в мироэкономике выросла до такого размера, что стало гораздо дешевле использовать наемный труд, даже на сахарных и хлопковых плантациях, что и произошло в XIX в. в Карибском бассейне и в других регионах использования рабского труда.
Создание новых обширных районов периферии расширившейся мироэкономики сделало возможным сдвиг в роли некоторых других регионов. А именно, как США, так и Германия (когда она появилась как единое государство) объединяли в себе бывшие периферийные и полупериферийные районы. Промышленный сектор обеих стран смог добиться политического господства, в то время как периферийные субрегионы стали гораздо менее значимыми для мироэкономики. Меркантилизм теперь стал главным инструментом полупериферийных стран, стремящихся стать странами сердцевины, продолжая тем самым все еще выполнять функцию, аналогичную той, которую меркантилизм осуществлял в конце XVII и XVIII вв. в Англии и Франции. Несомненно, борьба полупериферийных стран за то, чтобы «индустриализироваться», варьировала по степени достигнутого успеха в период до Первой мировой войны: она завершилась полным успехом в США, лишь частичным в Германии, вовсе не была успешной в России.
* * *
При промышленном капитализме коренным образом изменилась и внутренняя структура государств центра. Для районов центра индустриализм означал отбрасывание, в сущности, всякой сельскохозяйственной деятельности (с поправкой, что в XX в. дальнейшая механизация привела к новым формам труда на земле, столь высоко механизированным, чтобы обоснованно называться индустриальным).
Таким образом, если в период 1700–1740 гг. Англия была не только ведущим европейским экспортером промышленной продукции, но и ведущим экспортером сельскохозяйственной продукции – высшим пунктом этого был период общеэкономического спада, то к 1900 г. менее 10 % населения Англии были связаны с сельским хозяйством.
При промышленном капитализме сначала центр обменивал промышленные товары на сельскохозяйственные продукты периферии – отсюда Великобритания с 1815 по 1873 г. получила наименование «мастерская мира». Даже в те полупериферийные страны, где была какая-то промышленность (Франция, Германия, Бельгия, США), Великобритания в тот период поставляла около половины потребных им промышленных товаров.
Однако по мере того, как меркантилистская практика упомянутой группы стран лишала Великобританию рынков сбыта и даже создавала ей конкуренцию в торговле с периферийными зонами, конкуренцию, приведшую к концу XIX в. к «схватке за Африку», всемирное разделение труда переструктурировалось, обеспечивая новую специфическую роль центра: не столько производство потребительских товаров, сколько изготовление машин для производства потребительских товаров, а также обеспечение инфраструктуры (для того периода в первую очередь железных дорог).
Подъем обрабатывающей промышленности впервые при капитализме создал обширный городской пролетариат. И как следствие, впервые появилось то, что Михельс назвал «массовым антикапиталистическим духом», который выразился в конкретных организационных формах (профсоюзы, социалистические партии). 6
Это развитие ввело новый фактор, столь же угрожающий стабильности государств и уверенно управлявших ими в тот момент капиталистических сил, как более ранние центробежные устремления региональных антикапиталистических землевладельческих элементов в XVII в.
В то самое время, как буржуазия стран центра столкнулась с этой угрозой внутренней стабильности своих государственных структур, одновременно они столкнулись с экономическим кризисом последней трети XIX в., порожденным тем, что рост сельскохозяйственного производства (а фактически и легкой промышленности) происходил быстрее, чем расширение потенциального рынка для этих товаров.
Часть прибавочного продукта должна была быть перераспределена в чью-то пользу, чтобы эти товары могли быть куплены и экономическая машина вернулась бы к бесперебойному ходу.
Расширяя потребительскую способность промышленного пролетариата стран центра, мироэкономика избавлялась от двух проблем одновременно: от узости спроса и от неурегулированного «классового конфликта» в сердцевине системы – и вот, социальный либерализм или идеология государства всеобщего благосостояния появились именно в тот момент времени.
* * *
Первая мировая война, как заметили современники, была концом эпохи, а русская революция 1917 г. – началом новой – нашей четвертой стадии. Эта стадия, несомненно, должна была стать стадией революционных беспорядков, но она одновременно стала, парадоксально на первый взгляд, стадией консолидации мироэкономики промышленного капитализма.
Русская революция была революцией в полупериферийной стране, соотношение внутренних сил в которой было таково, что с конца ХІХ в. она начала соскальзывать к периферийному статусу. Это было результатом заметного проникновения иностранного капитала в промышленный сектор (что вело к устранению из него всех местных капиталистических сил), сопротивления механизации сельскохозяйственного сектора, упадка относительной военной мощи (продемонстрированного поражением в войне с Японией в 1905 г.).
Революция привела к власти группу государственных управленцев, которые обратили все эти тенденции вспять, используя классические технологии меркантилистского полуухода из миросистемы. В этом процессе страна мобилизовала существенную народную поддержку, особенно среди городского населения. В конце Второй мировой войны Россия восстановила свое положение как очень сильного члена полупериферийного сообщества и смогла начать бороться за обретение полноправного статуса в сердцевине.
Между тем упадок Великобритании, начало которого датируется 1873 г., стал несомненным фактом, и ее роль гегемона была перехвачена Соединенными Штатами Америки. В то время как США росли таким образом, Германия в результате своего военного поражения отстала еще сильнее. Различные попытки Германии в 1920-е гг. найти новые рынки сбыта для своей промышленности на Ближнем Востоке и в Южной Америке потерпели неудачу в силу давления США и продолжавшей существовать относительной силы Великобритании. Отчаянный рывок Германии вновь обрести уходящую из-под ног почву принял тлетворную и потерпевшую неудачу форму нацизма.
Именно Вторая мировая война дала возможность США выйти на тот же уровень первенства в мире, что Великобритания имела в первой половине XIX в. Рост США в этот период был потрясающ и создал громадную потребность в расширении рынков сбыта. «Холодная война» закрыла для американского экспорта не только СССР, но и Восточную Европу. А китайская революция означала, что и этот регион, предназначенный для активной эксплуатации, также оказался отрезан. Оставались доступными три региона, и каждый из них был подвергнут тщательной «обработке».
Во-первых, следовало быстро «восстановить» Западную Европу, и «план Маршалла» как раз позволил этому региону играть первые роли в расширении мирового производства. Во-вторых, Латинская Америка стала заповедником инвестиций США, от которого теперь были полностью отсечены Великобритания и Германия. В-третьих, Южная Азия, Ближний Восток и Африка должны были подвергнуться деколонизации. С одной стороны, это было необходимо, чтобы уменьшить долю прибавочного продукта, присваиваемого западноевропейскими посредниками С другой стороны, эти страны необходимо было деколонизовать, чтобы мобилизовать производственный потенциал таким образом, какой был недостижим в колониальную эпоху. Колониальное управление, в конце концов, было низшей формой отношений центра и периферии, обусловленной напряженным конфликтом конца XIX в. между промышленно развитыми государствами, формой, нежелательной более с точки зрения новой державы-гегемона.
Но мировая капиталистическая экономика не позволяет существовать подлинной империи. Карл V не смог осуществить свою мечту о мире-империи. Pax Britannica породила собственный распад. То же произошло и с Pax Americana. В каждом из случаев содержание политической империи оказывалось чрезмерно дорогим с экономической точки зрения, и в капиталистической системе, в среднесрочном плане, когда падает прибыль, ищутся новые политические формулы. В нашем случае издержки росли по нескольким направлениям. Усилия СССР продолжить свою индустриализацию, защитить привилегированный рынок (Восточную Европу) и силой прорваться на другие рынки привело к колоссальному раскручиванию военных расходов, которые на советской стороне обещали в долгосрочном плане прибыль, в то время как для США это был вынужденный быстрый бег с целью удержаться на месте.
Экономическое возрождение Западной Европы, сделавшееся необходимым как для того, чтобы обеспечить рынок для товаров и инвестиций США, так и для противостояния военной угрозе со стороны СССР, со временем стало означать, что коллективные структуры западноевропейских государств стали такими же сильными, как США, что привело в конце 1960-х гг. к «долларовому и золотому кризису» и отходу Никсона с позиций свободной торговли, которые в капиталистической рыночной системе являются определяющим признаком уверенного в себе лидера. Когда добавилось кумулятивное давление третьего мира, прежде всего Вьетнам, стало неизбежным переструктурирование всемирного разделения труда, включая, наиболее вероятно, четырехстороннее разделение большей части мирового прибавочного продукта между США, Европейским Общим Рынком, Японией и СССР.
Такой упадок гегемонии США на самом деле увеличил свободу действий капиталистических предприятий, крупнейшие из которых приняли форму многонациональных корпораций, способных осуществлять маневры против государственных бюрократий, как только национальные политики становятся чересчур податливыми к внутреннему давлению со стороны рабочих.
Могут ли быть установлены эффективные связи между многонациональными корпорациями, поле деятельности которых сейчас ограничено определенными регионами покажет будущее, но это ни в коем случае не является невозможным.
Национальное развитие: элегия и реквием
Начиная по крайней мере с XVI в. европейские мыслители обсуждали вопрос, как увеличить богатство королевства, а правительства стремились (или же их обязывали предпринимать шаги в этом направлении) сохранять и приумножать это богатство. Все споры, связанные с меркантилизмом, вращались вокруг того, как гарантированно добиться, чтобы в государство ввозилось больше богатства, чем вывозится из него. Когда Адам Смит в 1776 г. писал свое «Богатство наций», он подверг критике утверждение, что правительства могут наилучшим образом увеличивать это богатство, вводя различные ограничения внешней торговли. Взамен он проповедовал тезис, что максимизация возможностей индивидуальных предпринимателей действовать на мировом рынке так, как они полагают наиболее разумным, на самом деле приведет к оптимальному увеличению национального богатства.
Это противоречие между в основном протекционистской установкой и установкой на свободную торговлю стало одной из главных тем политической жизни в различных государствах миросистемы XIX столетия. Часто это был наиболее значимый из вопросов, разделявших основные политические силы конкретных государств. К тому времени стало ясно, что центральная тема идеологии капиталистического мира-экономики состоит в том, что любое государство может достичь высокого уровня национального дохода и в конце концов с высокой степенью вероятности его достигнет; существовала вера, что сознательные рациональные действия привели бы к такому результату. Это очень хорошо сочеталось с подчеркиванием просвещенческого мотива неизбежного прогресса и воплощавшегося в нем телеологического взгляда на человеческую историю.
К началу Первой мировой войны стало так же очевидным, что ряд стран Западной Европы, а также страны, созданные белыми переселенцами в других частях света, действительно стали, как говорят сегодня, «развитыми» или по крайней мере далеко продвинулись по этому пути.
Разумеется, по стандартам 1990-х все эти страны (даже Великобритания) были куда менее «современны» и богаты, чем они стали в более поздние годы, но по стандартам своего времени их дела шли великолепно. Первая мировая война стала шоком именно потому, среди прочего, что она казалась прямой угрозой общему процветанию того, что сегодня мы зовем сердцевинной зоной мира-экономики.
* * *
1917 год часто берется как идеологический поворотный пункт в истории современной миросистемы. Я согласен, что он был таковым, но не совсем так, как обычно доказывают. 2 апреля 1917 г. президент Вудро Вильсон обратился к Конгрессу США и призвал объявить войну Германии. Он говорил: «Мир должен быть безопасен для демократии». В том же году 7 ноября большевики штурмовали Зимний дворец во имя рабочей революции. Можно сказать, что в 1917 г. родилась великая идеологическая антиномия XX в. – вильсонизм против ленинизма.
Вильсонизм основывался на классических либеральных предпосылках. Он носил универсалистский характер, заявляя, что может применяться в равной мере повсюду. Он подразумевал, что каждый действует на основе рационально осознанного интереса и что, следовательно, каждый в конечном счете разумен. Поэтому мирная и реформисткая практика рассматривалась в качестве реализуемой. Он уделял очень большое внимание законности и формальным процедурам.
Разумеется, ни одна из этих предпосылок не была чем-то новым. На самом деле в 1917 г. они выглядели вполне старомодно. Новация Вильсона (новация, а не изобретение) состояло в том, что эти предпосылки были применены не только к индивидам внутри государства, но и к нациям-государствам, созданным народами, на международной арене. Принцип самоопределения, центральный пункт вильсонизма, был не более чем принципом индивидуальной свободы, перенесенным на уровень межгосударственной системы.
Взять теорию, применявшуюся только на уровне индивидов, и применить ее на уровне групп – довольно хитрый ход. Суровый критик, Айвор Дженнингс, сказал о вильсоновской доктрине самоопределения: «На первый взгляд она кажется разумной: пусть народ решает. На самом деле она смешна, потому что народ не может решать, пока кто-то не решит, кто является народом». Эй, а насмешка и вправду попадает в цель!7
И все же было ясно, что когда Вильсон говорил о самоопределении, он волновался не о Франции или о Швеции. Он говорил о ликвидации Австро-Венгерской, Оттоманской и Российской империй. И когда Рузвельт поколением позже вновь поднял эту тему, он говорил о ликвидации британской, французской, голландской и других еще остававшихся имперских структур. Самоопределение, о котором они говорили, было самоопределением периферийных и полупериферийных зон миросистемы.
Ленин стремился к очень схожим политическим целям под совсем иными политическими лозунгами пролетарского интернационализма и антиимпериализма. Его взгляды, несомненно, основывались на иных предпосылках. Его универсализм был универсализмом мирового рабочего класса, которому вскорости предстояло стать единственным классом, который можно буквально отождествить с «народом». Нации или народы не были долговременными персонажами марксистского пантеона; предполагалось, что они в конце концов исчезнут, как и государства. Но нации или народы в краткосрочном и даже среднесрочном плане были реальностью, которую марксистские партии не только не могли игнорировать, но и которая была тактически полезна для их целей.
Русская революция теоретически отвергала Российскую империю и стремилась к тому же самоопределению наций/народов, что и провозглашенное в доктрине Вильсона. А если большая часть империи была все же сохранена, большевики тщательно доказывали, что она приобрела форму добровольной федерации республик – СССР – с достаточным простором для формальной автономии народов, в том числе и внутри каждой из республик. И когда полностью отказались от надежд на мифическую германскую революцию, Ленин в Баку совершил поворот, провозгласив необходимость обратить особое внимание на «Восток». В результате марксизм-ленинизм ушел от своих начал как теории пролетарского восстания против буржуазии к новой роли теории антиимпериализма. Этот сдвиг в расстановке акцентов со временем лишь увеличивался. В последовавшие десятилетия, вероятно, больше людей читали ленинский «Империализм как высшую стадию капитализма», чем «Манифест коммунистической партии».
* * *
Вильсонизм и ленинизм возникли, таким образом, как соперничающие учения, рассчитывающие привлечь народы зон периферии. Поскольку доктрины соперничали, в пропаганде каждой из них ударение делалось на то, что отличало одну от другой. Конечно, в них были реальные различия. Но мы не должны закрывать глаза и на глубинное сходство. Обе идеологии не только поднимали общую тему самоопределения наций; они также верили, что она непосредственно (если и не всегда в срочном порядке) отвечает потребностям политической жизни зон периферии. То есть обе доктрины благоприятствовали тому, что позже стало называться «деколонизацией».
Более того, сторонники обеих доктрин, когда дело доходило до детального определения, каковы же те конкретные народы, имеющие гипотетическое право на самоопределение, в основном давали очень сходные списки. На самом деле случались незначительные тактические стычки, связанные с преходящими соображениями мирового соотношения сил, но не было значимых примеров фундаментальных эмпирических разногласий. Израиль фигурировал в обоих списках, ни в одном не значился Курдистан. Ни тот, ни другой не признавали теоретическую легитимность бантустанов. Сторонники обоих не находили теоретических оснований возражать против возникновения Пакистана и Бангладеш. Нельзя было бы сказать, что применявшиеся способы оценки легитимности различались в основе.
Чтобы быть точным, различия существовали в вопросе о пути к самоопределению. Вильсонианцы выступали за то, что называлось «конституционным» путем, то есть за постепенную, упорядоченную передачу власти, достигнутую путем переговоров между имперской державой и полномочными представителями народа, судьба которого решается. Деколонизация должна была быть, как назвали это позже французы, octroyee (дарованной). Ленинизм исходил из «революционной» традиции и рисовал более повстанческий путь к «национальному освобождению». Независимость должна была быть не octroyee, a arrachee (вырванной). Этой позиции предстояло воплотиться в позднейший маоистский рецепт «затяжной борьбы», который неоднократно повторялся и стал частью фундаментальной стратегии антисистемных движений.
Но не следует преувеличивать даже это различие. Мирная деколонизация не была в ленинском учении чем-то неприемлемым – она оценивалась лишь как маловероятная. А революционный национализм не был изначально несовместим с вильсонианскими идеями – он просто оценивался как опасный и потому его следовало повсюду, где возможно, избегать. И все же спор был вполне реальным, поскольку за ним скрывался другой спор: Кто должен возглавлять борьбу за самоопределение. А это, в свою очередь, было важно, поскольку, как предполагалось, предопределит политику «после достижения независимости».
Вильсонианцы видели естественных руководителей национального движения в интеллигенции и буржуазии – образованных, респектабельных и благоразумных. Они предвидели местное движение, которое убедит более «умеренные» секторы традиционных руководящих групп присоединиться к политическим реформам и принять разумный, парламентский способ организации нового независимого государства.
Ленинисты видели в качестве руководителя партию/движение, построенные по образцу большевистской партии, даже если национальное движение и не принимает ленинский канон целиком. Лидеры могут быть «мелкобуржуазны», если только окажется, что это революционные «мелкие буржуа». После прихода к власти партия/движение, как предполагалось, превратится в партию/государство. Здесь также не надо преувеличивать различий. Часто уважаемая интеллигенция/буржуазия и так называемые революционные мелкие буржуа на самом деле оказывались одними и теми же людьми, или по меньшей мере кузенами. А партия/движение оказывалось формулой «вильсонианских» движений почти столь же часто, как и «ленинистских». Что же касается политики после достижения независимости, ни вильсонианцы, ни ленинисты не слишком-то озабочивались этим вопросом, пока шла борьба за независимость.
* * *
Как же, в таком случае, обстояло дело с постдеколонизационной практикой? Здесь вильсонианско-ленинистская дихотомия, несомненно, показала свою значимость. По крайней мере в одном важном аспекте не вызывает вопросов, что два пути к независимости коррелировали в тенденции с противоположными политическими линиями в период после получения независимости. Это происходило во внешней политике. Во всех вопросах мировой политики, по которым США и СССР сцепились в «холодной войне», государства вне зоны сердцевины склонялись либо в одном, либо в другом направлении. Некоторые государства считались и сами себя считали «прозападными», а другие рассматривали себя как часть всемирного прогрессивного лагеря, включавшего СССР.
Конечно же, существовал широкий континуум позиций, и не все государства сохраняли свою позицию неизменной. Неприсоединение само по себе было крупным явлением. И тем не менее, когда кости были брошены, в не очень важных делах, например при голосовании на Генеральной Ассамблее ООН, голосование многих стран было легко предсказуемым. США и их союзники с одной стороны, СССР и так называемый социалистический блок на другой тратили много энергии в дипломатических усилиях, пытаясь подтолкнуть колеблющиеся государства на ту или другую сторону. Борьба вильсонианской пропаганды против ленинистской велась беспрестанно, прямо через государственные СМИ и косвенно посредством ученых дискуссий.
Пристальный взгляд на внутреннюю ситуацию различных государств показывает, однако, что как в политической, так и в экономической сфере существовало меньше различий, чем это пытались представить теория или пропаганда. В терминах функционирующих политических структур большинство государств были либо однопартийными (de jure или de facto) государствами, либо военными диктатурами.
Даже если в государстве была формальная многопартийная система, существовала тенденция одной партии господствовать в государственных учреждениях и не допускать смены режима иначе, как с помощью военного переворота.
Не больше различий можно было обнаружить и в сфере экономики. Частное предпринимательство могло допускаться в большей или меньшей степени, но почти во всех государствах третьего мира был мощный государственный сектор, а с другой стороны, практически нигде государственная собственность не была единственно допустимой. Несомненно, в большей мере варьировался уровень допустимости иностранных капиталовложений. В более «прозападных» государствах они поощрялись, их на самом деле домогались, хотя очень часто в форме совместных предприятий с государственными корпорациями. В более радикальных или «прогрессивных» государствах к иностранным инвестициям относились более подозрительно, хотя очень редко отвергали их полностью. Скорее инвесторы из стран ОЭСР с трудом соглашались делать капиталовложения в эти страны, поскольку здесь был выше политический риск.
Наконец, не были совершенно различны и картины с оказанием помощи. На самом деле все страны третьего мира активно стремились получить помощь в форме как прямых грантов, так и займов. Строго говоря, оказывавшие помощь доноры стремились увязывать свою поддержку с внешнеполитическими позициями потенциальных получателей. Длинный список стран получал помощь главным образом из стран ОЭСР. Менее длинный список – в основном из стран социалистического блока. Несколько стран вполне сознательно сосредоточивали свое внимание на скандинавских странах (плюс Нидерланды и Канада) как источниках предоставления помощи. Большое количество государств было готово принимать помощь из разных источников. В конечном счете большая часть помощи приобретала одну и ту же форму: гранты на обучение персонала и связанные с этим задачи, ориентированные на поддержку военных структур, а также финансирование так называемых проектов развития.
Что было самым похожим во всех этих странах, так это вера в возможность и настоятельную важность «национального развития». Национальное развитие операционально понималось повсюду как задача «догнать» передовые страны. Конечно, каждый, имевший дело с проблематикой, понимал, что это требующая длительного решения и сложная задача. Но вместе с тем предполагалось, что она выполнима, лишь бы правильной и последовательной была государственная политика. В это представление вмещалась вся идеологическая гамма – от облегчения неограниченного движения капиталов, товаров и труда через национальные границы (одна крайность) до тотального государственного контроля за операциями производства и контроля внутри закрытых в основном государственных границ (другая крайность). И, разумеется, большое разнообразие промежуточных позиций.
Что, однако, было общим для программ всех не принадлежащих к сердцевине государств-членов ООН – от СССР до Аргенины, от Индии до Нигерии, от Албании до Сент-Люсии – это всеобъемлющая государственная цель подъема национального богатства и «модернизации» экономической инфраструктуры. Что еще было общим – подчеркнутый оптимизм в вопросе достижимости этой цели. Что еще Было общим – ощущение, что цель может быть наилучшим образом достигнута полным участием межгосударственной системы. Когда государство было исключено из нее, хотя бы частично, как Китайская Народная Республика в течение многих лет, оно напряженно работало по восстановлению своего бесспорного статуса полного члена такой системы.
* * *
Коротко говоря, вильсонианско-ленинистская идеология самоопределения наций, их абстрактного равенства и девелопменталистская парадигма, воплощенная в обоих вариантах идеологии, безраздельно и на самом деле безоговорочно принимались в качестве программы действий политическими движениями периферийной и полупериферийной зон миросистемы.
В этом смысле сам СССР был первым проверочным примером пригодности и применимости рекомендаций. Постреволюционное государство было формально структурировано как федерация государств, каждое из которых включало в себя автономные единицы более низкого уровня – это должно было точно соответствовать юридической формуле самоопределения. Когда Ленин выдвинул лозунг «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация», он тем самым выдвинул национальное (экономическое) развитие как приоритетную цель государственной политики. А когда Хрущев, спустя несколько десятилетий, заявил, что Советский Союз «похоронит» США к 2000 г., он дал выход высшему проявлению оптимизма относительно возможности «догнать».
Все эти темы стали звучать громче в межвоенный период – в Восточной и Центральной Европе, в Латинской Америке, Индии и повсюду. Изначальным предметом великой гордости СССР было то, что в 1930-е гг., в период мировой экономической депрессии, в СССР не только не было безработицы, но и осуществлялась программа ускоренной индустриализации.
После 1945 г. всемирный хор голосов о возможностях национального развития зазвучал еще громче. Казалось, сравнительно быстрое восстановление Западной Европы и Японии (после массовых разрушений военного периода) демонстрирует, что при наличии воли и капиталовложений возможно быстро осовременить технологию и тем самым поднять общий уровень жизни. Обсуждение темы экономического развития – среди политиков, журналистов, ученых – вдруг обрело характер пандемии. Забытые уголки уже индустриализованных стран (юг США, юг Италии и т. д.) стали целью политики «развития». Развитие было необходимо и в третьем мире – частично через самопомощь, частично при поддержке более передовых «развитых» стран. ООН официально провозгласила 1970-е гг. «декадой развития».
В университетских кругах мира «развитие» стало новой темой, организующей интеллектуальную жизнь. В 1950-х гг. была выработана либеральная парадигма – «теория модернизации», с тем чтобы встретить противовес себе в виде контрпарадигмы – марксиствующей «теории зависимости», выработанной в 1960-х гг. Конечно же, по сути это было осовремениванием вильсонианско-ленинистской антиномии. Вновь на практике специфические рекомендации для государственной политики могли быть противоположно направлены, но обе теоретические системы включали в себя специфические рекомендации для государственной политики. Сторонники обеих систем, выступавшие консультантами правительств, были убеждены, что если бы их рекомендации были применены, и в самом деле последовало бы национальное развитие и те страны, о которых шла речь, действительно бы сравнялись с более передовыми.
Мы знаем, что случилось в действительности. Примерно между 1945 и 1970 гг. были предприняты значительные практические усилия по распространению средств производства и подъему его уровня по всему миру. Именно в этот период ВНП и ВНП на душу населения стали основным орудием измерения экономического роста, который, в свою очередь, стал рассматриваться как основной индикатор экономического развития.
Это был период фазы А кондратьевского цикла с необычной амплитудой. Объем роста весьма сильно разнился в разных частях мира, но в целом везде показатели шли вверх, в том числе далеко не на последних местах были так называемые социалистические страны. Тот же период был временем политического триумфа большого количества движений в третьем мире, которые использовали стратегию борьбы за государственную власть с целью тем самым осуществлять политику, которая обеспечила бы национальное развитие. Все, казалось, движется в одном и том же позитивном направлении: общемировое расширение экономики; осуществление в одном государстве за другим вильсонианско-ленинистских предвидений; почти повсеместные прогрессирующие темпы роста. Девелопментализм стоял в повестке дня; существовал общемировой консенсус по поводу его законности и неизбежности.
Этот консенсус, однако, получил два удара, от которых он не оправился и, как я убежден, уже не оправится. Первым ударом была общемировая революция 1968 г. Вторым – общемировая экономическая стагнация периода 1970–1990 гг., экономический провал почти всех правительств периферийной и полупериферийной зон и коллапс режимов в так называемых социалистических государствах. Идеологическая скорлупа была взломана мировой революцией 1968 г. 1970-е и 1980-е сорвали остатки идеологических покровов. Открылась и была выставлена напоказ зияющая рана поляризации между Севером и Югом. В этот момент мир в отчаянии тихонечко мычит песнопения о рынке как всеисцеляющем средстве, как будто он может исцелить хоть что-нибудь. Но рыночное лекарство ядовито, как хромовые соли ртути, и не предотвратит дальнейшего ухудшения. Маловероятно, что большая часть государств, отвергающих сейчас «социалистические» лозунги во имя «рыночных», увидит в 1990-е гг. существенное улучшение уровня жизни. В конце концов подавляющее большинство не принадлежащих к сердцевине государств, которые были привержены рыночным лозунгам в 1980-х гг., чувствуют себя неважно. Ссылаются всегда на редкие истории «успеха» (сейчас героем дня является Южная Корея), пренебрегая куда большим количеством случае провала, не говоря уже о тех случаях, когда широко разрекламированный «успех» как-то незаметно «увял» – достаточно вспомнить Бразилию.
Но главная проблема, однако, не в том, привела ли политика конкретного государства к экономическому развитию или нет. Главная проблема – продолжит ли существовать широко распространенная вера в возможность экономического развития как результата какой-то особой государственной политики.
* * *
Общемировая революция 1968 г. выросла из ощущения, что национальное развитие не состоялось; она еще не была следствием осознания того, что сама цель была иллюзорной. Для всех восстаний (на Востоке и на Западе, на Севере и на Юге) общими были две темы, какими бы разнообразными ни были местные детали. Первой темой был протест против гегемонии США в миросистеме (и тайного соучастия СССР в осуществлении этой гегемонии). Второй – протест против неэффективности движений так называемых «старых левых», которые пришли к власти в различных вариантах по всему миру – социал-демократия на Западе, коммунизм на Востоке, национально-освободительные движения на Юге. На эти движения нападали за то, что они не совершили действительного преобразования мира, как они обещали в те дни, когда переживали период мобилизации. На них нападали за то, что они в слишком большой степени стали частью господствующей миросистемы и слишком мало проявляли себя как антисистемные.
Смысл того, что участники различных восстаний говорили «старым левым» политическим движениям, состоял в том, что их организационная деятельность привела к достижению формальных политических целей, которые они себе исторически поставили – прежде всего получение государственной власти, – но они совершенно точно не достигли большего равенства людей, которое полагалось главной целью получения государственной власти.
С другой стороны, общемировая привлекательность «маоизма» в этот период была связана с тем, что тот максимально энергично и решительно выражал это двойное отрицание: гегемонии США (и тайного сговора с ними СССР) и общей неэффективности «старых левых» движений. Однако маоизм выдвигал аргументы, что причины ошибок лежат в плохом руководстве «старых левых» движений, что их руководители, говоря маоистским языком, являются «каппутистами». Отсюда следовало, что как только движения отвергнут «каппутистов», как только они проведут «культурную революцию», тогда наконец и конечная цель национального развития будет достигнута.
Значение общемировой революции 1968 г. было не в тех политических изменениях, которые она принесла. К 1970 г. восстания были повсюду подавлены либо выдохлись. Значение состояло и не в новых идеях, которые выдвинула революция. Маоизм имел короткий успех в 1970-е гг., но распался к середине десятилетия, и прежде всего в самом Китае. Темы новых социальных движений – культурный национализм «меньшинств», феминизм, экология – оказались более устойчивы, чем маоизм, но им еще предстоит обрести прочную идеологическую основу. Значение 1968-го скорее в том, что он пробил брешь в консенсусе по поводу вильсонианства-ленинизма, поставив под вопрос, действительно ли идеология девелопментализма добилась чего-нибудь, имеющего долгосрочное значение. Он посеял идеологические сомнения и подорвал веру.
Как только вера пошатнулась, как только общепризнанная теория стала лишь одной из возможных версий (хотя и пользующейся наиболее широкой поддержкой), появилась возможность того, что жизнь сама приведет к стиранию этого барьера. Так и случилось в 1970-1980-х гг. Переход к мировой экономической стагнации, фазе Б кондратьевского цикла, выразился в двух драмах. Первой было повышение ОПЕК цен на нефть в 1970-х, второй – кризис задолженности 1980-х.
Повышение ОПЕК цен на нефть первоначально осмысливалось как явление, дающее обновленные доказательства возможностей национального развития. Казалось, оно демонстрирует, что производители сырья на Юге могут согласованными усилиями существенно повлиять на условия торговли. Первоначальная истерия в западном общественном мнении питалась именно такой интерпретацией. Но прошло немного времени, и возобладал более трезвый подход.
* * *
Что произошло на самом деле? Страны ОПЕК, руководимые шахом Ирана и саудовским монархом (ведущими друзьями США среди стран ОПЕК, заметим), драматичным образом подняли цены на нефть, направив тем самым значительную часть мирового прибавочного продукта в свои руки. Это означало очень существенную утечку средств из всех стран третьего мира и социалистических стран, которые не являлись нефтепроизводителями, в то время как мировой рынок для их экспорта сужался. Утечка средств из основных индустриально развитых стран также была важна, но значительно менее существенна в относительном выражении, и была более кратковременной, поскольку эти страны имели больше возможностей предпринять шаги по реструктурированию своего энергопотребления.
Что случилось с прибавочным продуктом, проходившим через нефтепроизводящие страны? Часть его, конечно, пошла на программы «национально развития» нефтепроизводящих стран, таких как Нигерия, Алжир, Ирак, Иран, Мексика, Венесуэла и СССР. Часть пошла в массированное потребление предметов роскоши, что означало его перевод в страны ОЭСР – через покупку товаров, капиталовложения или индивидуальную утечку капитала. А остальные деньги были размещены в банках США и Европы. Эти деньги, размещенные в банках, были затем вновь направлены в третий мир и социалистические страны (даже нефтепроизводящие) в виде государственных займов. Эти займы разрешали текущие проблемы платежного баланса этих государств, который был в плохом состоянии именно из-за повышения цен на нефть. Благодаря займам правительства могли оттеснить на время политическую оппозицию, используя деньги на поддержание импорта (даже в условиях падающего экспорта). Это, в свою очередь, поддерживало мировой спрос на промышленные товары стран ОЭСР и таким образом уменьшало влияние на них всемирной экономической стагнации.
Уже в 1970-е гг. значительное число государств третьего мира начало ощущать влияние падения темпов роста в сочетании с истощением финансовых и социальных резервов. К 1980-м это влияние стало ощущаться повсеместно (за исключением Восточной Азии). Первым значительным общественным выражением кризиса задолженности стали события в Польше в 1980 г. Правительство Терека играло в 1970-х, как и все прочие, в игру «займи и потрать». Но пришло время платить по счетам, и польское правительство, стремясь сократить расходы, решило повысить внутренние цены, перекладывая бремя на польский рабочий класс. Результатом стали забастовка в Гданьске и возникновение «Солидарности».
В 1980-е гг. мы стали свидетелями каскада экономических трудностей в странах периферии и полупериферии. Практически повсюду присутствовали два идентичных элемента. Первым было недовольство народа режимом, стоящим у власти, с последующим политическим разочарованием. Даже когда режимы свергались – насилием и в результате собственной гнилости, были ли то военные диктатуры, или власть компартий, или однопартийные африканские режимы, – давление в пользу политических изменений носило в большей мере негативный, чем утверждающий характер. Изменения порождались не столько надеждами, сколько отчаянием. Вторым, элементом было жестокое финансовое лицо, которым повернулись страны ОЭСР. Сталкивающиеся с собственными экономическими трудностями, они демонстрировали весьма мало готовности с пониманием и терпением отнестись к финансовым дилеммам третьего мира и социалистических правительств. Последним были предъявлены жесткие условия МВФ, которые необходимо было выполнить для получения смехотворной по объемам помощи, их стали поучать о добродетелях рынка и приватизации. Кейнсианская снисходительность 1950-1960-х гг. ушла в прошлое.
В начале 1980-х гг. страны Латинской Америки увидели волну разрушения военных девелопменталистских диктатур; они открыли для себя «демократию». В арабском мире девелопменталисткие светские режимы подверглись ожесточенным атакам исламистов. В Черной Африке, где когда-то однопартийность была несущей конструкцией общества и надеждой на развитие, миф развеялся. И большим сюрпризом для мира оказались драматические преобразования 1989 г. в Восточной и Центральной Европе, хотя их черты были четко прописаны уже в польских событиях 1980 г.
В Советском Союзе, где в известном смысле и начался великий путь к развитию, мы стали свидетелями распада КПСС и самого СССР. Когда девелопменталисты потерпели поражение в Бразилии или Алжире, можно было доказывать, что это случилось потому, что они не шли по пути СССР. Но когда они потерпели поражение в СССР?..
* * *
История 1917–1989 гг. достойна быть воспетой в элегии и в реквиеме. Элегия – о торжестве вильсонианско-ленинистских идей самоопределения наций. В эти 70 лет мир в основном стал деколонизованным. Мир вне Европы интегрировался в формальные политические институты межгосударственной системы.
Эта деколонизация была отчасти octroyee, отчасти arrachee. В ходе этого процесса по всему миру понадобилась невероятная политическая мобилизация, которая повсюду пробудила политическое сознание. Очень трудно будет вновь загнать джинна в бутылку. На самом деле, главная проблема – как сдержать распространяющийся вирус микронационализма, когда все меньшие общности стремятся провозгласить себя народами, имеющими право на самоопределение.
С самого начала, однако, было ясно, что каждый хотел самоопределения с целью проложить свой путь к процветанию. И с самого начала путь к процветанию признавался очень сложным. Как мы уже доказывали, он оформился как стремление к национальному развитию. И это стремление в долгосрочном плане было в большей мере совместимо с ленинистской, а не вильсонианской риторикой, так же как борьба за деколонизацию лучше сочеталась с вильсонианской риторикой.
Поскольку процесс состоял из двух стадий – сначала деколонизация (или сопоставимое политическое изменение), затем экономическое развитие – это означало, что вильсонианская часть пакета всегда поджидала своего ленинистского выполнения. Перспектива национального развития служила легитимизации общей структуры миросистемы. В этом смысле судьба вильсонианской идеологии зависела от судьбы ленинистской идеологии. Говоря более грубо и менее добрыми словами, ленинистская идеология была фиговым листком вильсонианской идеологии.
Сегодня фиговый листок отпал, и король – голый. Все вопли о торжестве демократии в мире в 1989 г. не надолго скроют отсутствие серьезных перспектив экономической трансформации периферии в рамках капиталистического мира-экономики. Таким образом, не ленинисты будут петь реквием по ленинизму, но вильсонианцы. Это они в затруднительном положении и не имеют убедительных политических альтернатив. Это было остро схвачено дилеммой невозможности победы президента Буша в кризисе в Персидском заливе. Но этот кризис – лишь начало истории.
По мере того как конфронтация Север-Юг будет приобретать в грядущие десятилетия все более драматичные (и насильственные) формы, мы начнем понимать, как много потерял мир в идеологическом цементе вильсонианско-ленинистской идеологической антиномии. Она представляла собой славное, но исторически преходящее облачение идей, надежд и человеческой энергии. Ее непросто будет заменить. И тем не менее, лишь найдя новое и гораздо солиднее обоснованное утопическое видение, сможем мы преодолеть надвигающееся время потрясений.

Иммануил Валлерстайн родился в 1930 году в Нью-Йорке в семье еврейских эмигрантов из Австро-Венгрии.
Учился в Колумбийском университете, в начале 1960-х годов был советником в администрации Кеннеди, и даже ходили слухи, что он получит назначение госсекретарём США.
Чем был этот призрак до 1917 г.? Каков он был между 1917 и 1991 гг.? Что он представляет собой сегодня? Я думаю, не так трудно прийти к соглашению по вопросу о том, что это был за призрак до 1917 г. Это было ощущение того, что «народ» – понимаемый главным образом как массы необразованных, неразвитых, простых людей – беспорядочно поднимется, разрушит и конфискует собственность и каким-то образом перераспределит ее, при этом приведя к власти тех, кто станет управлять без уважения к таланту или инициативе. И в процессе этого они разрушат то, что представлялось ценным в национальных традициях, включая, конечно же, и религиозные традиции.
Это не был совсем необоснованный страх. В киноверсии «Доктора Живаго» Пастернака есть сцена, где доктора Живаго, возвращающегося вскоре после революции с фронта в свой роскошный особняк в Москве, встречает не только его семья, но и очень большое количество людей, заселивших дом. Для его собственной семьи в обширном доме осталась одна-единственная комната. Живаго, представляющего собой законченный типаж идеалистически настроенного русского интеллигента, кто-то довольно агрессивно спрашивает, что тот думает о новой реальности. И он отвечает: «Это лучший порядок, товарищи. Более справедливый». В конце своей богатой событиями жизни Живаго продолжает верить, что это действительно лучше, даже если читатель остается с более двойственными чувствами.8
* * *
Мы неплохо знаем политическую и социальную историю Европы XIX в. Давайте подытожим ее. После Французской революции в Европе ширилось и росло принятие двух концепций, которые показались бы странными большинству людей до революции. Первая концепция заключалась в том, что политические перемены представляют собой абсолютно нормальное и ожидаемое явление. Вторая – в том, что носителем суверенитета нации являются не правители, не законодатели, а нечто, называемое «народом». Это были не просто новые идеи, это были радикальные идеи, беспокоящие большинство лиц, обладающих собственностью и властью.
Эта новая система ценностей, которая распространялась через границы отдельных государств (я называю это возникающей геокультурой миросистемы), сопровождалась важными изменениями в демографической и социальной структуре большинства европейских государств. Темпы урбанизации возрастали, и возрастал удельный вес наемного труда. Эта внезапная географическая концентрация в европейских городах значительного количества работников наемного труда, чьи жизненные условия обычно были ужасными, создавала новые политические силы, состоящие из лиц, в значительной мере исключенных из пользования выгодами экономического роста. Они страдали в экономическом отношении, были оттеснены на обочину жизни в социальном отношении, не имели голоса в политической жизни ни на общенациональном, ни на местном уровне. Когда Маркс и Энгельс говорили: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь! Вам нечего терять, кроме своих цепей», – именно к этим социальным группам они обращали свои слова.
Между 1848 и 1917 в Европе случились два события, повлиявших на эту ситуацию. Во-первых, политические лидеры различных государств начали осуществлять программу реформы, рациональной реформы, отвечающей чаяниям этих групп, смягчающих их несчастья и приглушающих чувство отчужденности, испытываемое ими. Такие программы вводились в действие в большинстве европейских государств, хотя разными темпами и в разное время. (Я включаю в свое определение Европы государства, основанные белыми переселенцами: США, Канаду, Австралию и Новую Зеландию.)
Программы реформы имели три основные компонента. Первый – всеобщее избирательное право. Оно вводилось осторожно, но последовательно, оно распространялось на всё новые группы, в конце концов все взрослые мужчины (а затем и женщины) получили право голоса. Вторая реформа заключалась в улучшении условий труда посредством трудового законодательства, а также в создании системы перераспределения благ, того, что позже мы будем называть «государством всеобщего благосостояния». Третья реформа, если здесь применимо слово «реформа» – формирование национального самосознания, главным образом посредством обязательного начального образования и всеобщей воинской обязанности (для мужчин).
Три этих элемента вместе – участие в политике посредством голосования, вмешательство государства с целью сгладить поляризацию, явившуюся следствием неуправляемых рыночных отношений, и надклассовая национальная лояльность – составляют основу и на самом деле важнейшие отличительные черты либерального государства, которое к 1914 г. стало общеевропейской нормой и отчасти практикой. Существовавшие до 1848 г. различия между так называемыми либеральными и консервативными политическими силами после этого года существенно уменьшились, поскольку те и другие стремились действовать вместе во имя реформаторских программ, хотя, конечно же, продолжали спорить о темпах реформ и о той степени, в которой было полезно сохранять почитание традиционных символов и авторитетов.
Этот же период ознаменовался появлением в Европе того, что иногда называют социальным движением, состоящим, с одной стороны, из профсоюзов, а с другой – из социалистических или рабочих партий. Большинство (хотя и не все) этих политических партий считали себя «марксистскими», хотя что они действительно имели в виду, было и до сих пор остается предметом споров. Самой сильной и «образцовой» партией для самой себя и для большинства других была германская социал-демократия.
Германская социал-демократическая партия, как и большинство других, очутилась лицом к лицу с основной практической проблемой: должна ли она участвовать в парламентских выборах (с вытекающим отсюда вопросом, должны ли ее члены участвовать в правительстве)? В конце концов подавляющее большинство партий и партийных активистов ответило на эти вопросы положительно. Их доводы были довольно просты: таким образом они могли немедленно принести пользу своим избирателям.
Со временем, вместе с расширением всеобщего избирательного права и при достаточной политической культуре, большинство своими голосами приведет их к полной власти, а придя к власти, они смогут законодательным путем покончить с капитализмом и установить социализм.
Существовали предпосылки, подкрепляющие эти рассуждения. Одной из них был свойственный Просвещению взгляд на рациональность человека: все люди будут действовать, исходя из своих рациональных интересов, в том случае, если у них будет такая возможность и достаточно образования, чтобы правильно понять эти интересы. Другой предпосылкой служила уверенность в том, что прогресс неизбежен, и поэтому история на стороне тех, кто привержен делу социализма.
Подобная система аргументации, практикуемая социалистическими партиями Европы в период до 1914 г., на практике привела к трансформации этих партий из революционной силы, если они когда-то ею были, во что-то вроде более радикальной версии центристского либерализма. Хотя многие партии продолжали говорить на языке «революции», они больше не считали, что революция обязательно подразумевает вооруженное восстание и вообще применение силы.
Революция стала чем-то вроде ожидания некоего драматического политического события, скажем, победы на выборах с получением 60 % голосов. Поскольку в тот период социалистические партии в целом имели довольно слабые избирательные результаты, проектируемая избирательная победа психологически несла в себе привкус революции.
* * *
Обратимся к Ленину или, скорее, к большевистской фракции российской социал-демократической партии. Большевистский анализ состоял из двух важнейших частей. Во-первых, они говорили, что теория и практика европейских социал-демократических партий вовсе не были революционными и представляли собой, в лучшем случае, вариант либерализма. Во-вторых, говорили они, каковы бы ни были оправдания для подобного «ревизионизма» где бы то ни было, он не имеет ничего общего с российской реальностью, поскольку Россия не является либеральным государством, и в ней для социалистов не существует возможности перехода к социализму путем победы на выборах. Нужно отметить, что обе эти оценки в ретроспективе кажутся абсолютно верными.
Большевики сделали из этого анализа решающий вывод: Россия никогда не станет социалистической (и подразумевалось, что никакая другая страна тоже) без восстания как процесса, включающего в себя установление контроля над госаппаратом. Поэтому российский «пролетариат» (патентованный субъект истории), который на самом деле все еще оставался малочисленным, должен был это осуществить, организовавшись в жестко структурированную кадровую партию, которая должна была планировать и организовывать «революцию». «Малочисленность» городского индустриального пролетариата была более важна, чем допускали Ленин и его коллеги, для непроговариваемой, неявной части их теоретических построений. Поэтому то, что мы получили в итоге, оказалось теорией о том, как быть социалистической партией в стране, которая не была ни богатой, ни высокоразвитой и поэтому не принадлежала к сердцевине капиталистической мироэкономики.
Вожди Октябрьской революции считали, что они возглавили первую пролетарскую революцию в современной истории. Более верно будет сказать, что они возглавили одно из первых и, возможно, наиболее драматическое из национально-освободительных восстаний, происходивших на периферии и полупериферии миросистемы. Две черты отличали это специфическое национально-освободительное восстание от других. Одна – та, что его возглавляла кадровая партия, которая руководствовалась универсалистской идеологией и поэтому взялась создавать политические структуры общемирового значения под своим прямым контролем. Вторая – та, что революция произошла в особой стране: хотя она и не в сердцевине капиталистической миросистемы, но в то же время была самой сильной в индустриальном и военном отношении частью периферии. Вся история коммунистической интерлюдии 1917–1991 гг. определялась этими двумя фактами.
Партии, которая объявила себя авангардной, а затем достигла государственной власти, не остается ничего другого, как быть диктаторской партией. Если кто-то объявляет себя авангардом, то он должен быть прав по определению. А если история на стороне социализма, то авангардная партия, естественно, вершит судьбы мира, навязывая свою волю всем остальным, включая сюда и тех лиц, чьим авангардом она считается, – в нашем случае промышленный пролетариат.
В самом деле, с ее стороны было бы упущением действовать по-другому. Если к тому же в целом мире только одна из подобных партий обладает государственной властью, как это в сущности и было между 1917 и 1945, и если она организовала международную кадровую структуру подобных партий, то кажется естественным и оправданным, что эта партия, обладающая государственной властью, становится ведущей партией.
В любом случае, у этой партии были материальная база и политические средства, чтобы отстаивать такую роль вопреки возникающей оппозиции. Поэтому не кажется нарушением истины заявить, что однопартийный режим в СССР и его фактический контроль над Коминтерном стали почти неизбежным следствием теории авангардной партии. А за этим, если и не совершенно неизбежно, то по крайней мере с большой вероятностью, следовало то, что действительно случилось: чистки, ГУЛАГ и «железный занавес».
* * *
Вне всякого сомнения, явная и непрекращающаяся враждебность остального мира к коммунистическому режиму в России сыграла большую роль в развитии событий. Но, конечно, наивно было бы объяснять данное развитие событий этой враждебностью, поскольку ленинская теория предсказывает враждебность и, следовательно, враждебность представляет собой часть постоянной внешней реальности, с которой режим заранее предполагал иметь дело.
Враждебность следовало ожидать. Следовало ожидать и то, как режим структурируется внутри. Возможно, в меньшей степени следовало ожидать геополитической стратегии советского режима. Было четыре последовательных геополитических решения, принятых большевиками, каждое из которых знаменовало собой поворотный пункт, и мне не кажется, что взятый советским режимом курс был единственно неизбежным.
Первое решение – воссоздание Российской империи. В 1917 г. имперские силы России были ослаблены в военном отношении, а широкие слои российского населения требовали «хлеба и мира». Такова была социальная ситуация, в которой царя вынудили отречься, и в которой вскоре большевики смогли штурмовать Зимний дворец и взять государственную власть.
В начале большевики казались равнодушными к судьбам Российской империи как таковой. В конце концов, они были социалистами-интернационалистами, убежденными в том, что национализм, империализм и царизм – зло. Они «отпустили на волю» Финляндию и Польшу. Можно цинично утверждать, что они только выбросили балласт с борта в трудный момент. Я скорее думаю, что это было что-то вроде моментальной, почти инстинктивной реакции, соответствующей их идеологическим предпочтениям.
То, что случилось потом, было уже результатом рационального осмысления. Большевики оказались в тяжелых военных условиях гражданской войны. Они испугались, что «отпускание на волю» окраин будет означать создание активных враждебных режимов на границах. Они хотели победить в гражданской войне и решили, что для этого потребуется отвоевать империю. Выяснилось, что в отношении Финляндии и Польши решились уже слишком поздно, но в отношении Украины и Кавказа еще нет. Таким образом получилось, что из трех великих многонациональных империй, существовавших на территории Европы к началу Первой мировой войны, – Австро-Венгерской, Оттоманской и Российской – выжила, по крайней мере до 1991, только Российская империя. Так и получилось, что первый марксистско-ленинский режим стал российским имперским режимом, наследником царской империи.
Вторым поворотным пунктом был Съезд трудящихся Востока, состоявшийся в Баку в 1921 г. Столкнувшись с тем фактом, что долгожданная германская революция никак не наступает, большевики повернулись внутрь страны и на Восток. Они развернулись внутрь страны, поскольку провозгласили новую доктрину – о построении социализма в одной стране. Они развернулись на Восток, поскольку съезд в Баку сместил миросистемные акценты большевиков с пролетарской революции в высокоиндустриальных странах на антиимпериалистическую борьбу в колониальных и полуколониальных странах мира. Оба поворотных пункта казались здравыми прагматическими сдвигами. Оба имели громадные последствия для восприятия ленинизма в качестве мировой революционной идеологии.
Обратиться внутрь означало сконцентрироваться на укреплении Российского государства и империи как государственной структуры и форсировать экономическую программу, рассчитанную на то, чтобы посредством индустриализации догнать страны, принадлежащие к сердцевине мироэкономики. Обратиться на Восток означало признание (еще не открыто, а косвенно) практической невозможности рабочих восстаний в зоне сердцевины. Это также означало присоединиться (под более ярким флагом антиимпериализма) к борьбе за самоопределение наций, провозглашенной Вильсоном. Эти сдвиги в целях сделали советский режим гораздо менее неприятным и неприемлемым для политических лидеров западных государств, в сравнении с его прежней ипостасью, и создали основу для возможного геополитического соглашения.
* * *
Все это закономерно привело к другой поворотной точке, которая определилась в следующем, 1922 г. в Рапалло, когда Германия и Советская Россия вновь вышли на мировую политическую сцену в качестве главных действующих лиц, согласившись возобновить дипломатические и экономические отношения и отказаться от всех военных претензий друг к другу.
Таким образом они эффективно преодолели различные виды остракизма со стороны Франции, Великобритании и США, от которого обе страдали. С этого момента СССР стремился к полной интеграции в межгосударственную систему. В 1933 г. он вступил в Лигу наций (и сделал бы это раньше, если бы ему позволили), заключил союз с Западом во Второй мировой войне, стал соучредителем ООН, а в период после 1945 г. беспрестанно искал признания у всех (и в первую очередь у США) в качестве одной из двух мировых «великих держав». Подобные усилия, как неоднократно указывал Шарль де Голль, с трудом поддаются объяснению в терминах идеологии марксизма-ленинизма, но были вполне объяснимы как политика великой военной державы, действующей в рамках существующей миросистемы.
Поэтому неудивительным представляется и четвертый поворотный пункт – идеологически значимый, хотя к нему часто относятся без внимания – роспуск Коминтерна в 1943 г. Распустить Коминтерн означало прежде всего формально признать то, что давно уже стало реальностью – отказ от первоначального большевистского проекта пролетарских революций в наиболее «передовых» странах. Это представляется очевидным. Менее очевидно то, что это означало также и отмену целей, утвержденных в Баку, по крайней мере в их первоначальной постановке.
Баку превознесло заслуги антиимпериалистического национально-освободительного движения на «Востоке». Но к 1943 г. высшее руководство СССР больше не было реально заинтересовано в революции где бы то ни было, если та не проходила под его полным контролем. Советское руководство не было глупым и понимало, что движения, пришедшие к власти путем долгой национальной борьбы, вряд ли уступят свою неприкосновенность кому-то в Москве. Кто же тогда? Был только один возможный ответ – движения, пришедшие к власти с помощью и под присмотром российской Красной армии.
Так родилась советская политика в отношении единственного региона, где это действительно было возможно, во всяком случае в то время, – Центральной и Восточной Европе. Что касается Азии, сталинское затягивание решений там было очевидно для всего мира, и не в последнюю очередь для китайской коммунистической партии, которая также резко порвала с СССР, как только смогла. Встреча Мао с Никсоном – прямое последствие четвертого поворотного момента в политике СССР.
После этих четырех поворотов не так много осталось от старого «призрака коммунизма». То, что осталось, было уже совершенно иным. СССР стал фактически второй по значимости военной державой в мире. Он стал достаточно силен, чтобы иметь дело с США, которые были самой сильной державой. США признали за Россией зону исключительного влияния от Эльбы до Ялу, но не дальше. Дело в том, что контроль СССР над этой зоной и его право свободно управлять там признавалось США, следящими только за тем, чтобы СССР оставался внутри этой зоны. Такое положение дел получило благословение в Ялте и в сущности соблюдалось западными державами и Советским Союзом вплоть до 1991 г. В этих вопросах Советы выступили как прямой наследник царизма, но сыграли свою геополитическую роль лучше.
Экономически СССР пошел по классическому пути догоняющего развития через индустриализацию. Он справлялся с этим довольно хорошо, принимая во внимание все помехи и стоимость разрушений во время Второй мировой войны. Если посмотреть на достижения СССР в 1945–1970 гг., они на общемировом фоне весьма впечатляют. Эти достижения СССР использовал, чтобы убедить страны-сателлиты идти тем же путем, причем для некоторых из них в этом не было большого смысла, тем не менее сначала они делали это довольно успешно. Но экономика была примитивной, и не потому, что не оставляла достаточно места для частных предприятий, а потому, что стремление «догнать» считалось реалистичной политикой, а индустриализация – способом обеспечить экономическое будущее.
Бесплатный фрагмент закончился.
