Цитаты из книги «Поединок», страница 13
Я сижу в комнате. Не заперт. Хочу и не смею выйти из нее. Отчего не смею? Сделал ли я какое-нибудь преступление? Воровство? Убийство? Нет; говоря с другим, посторонним мне человеком, я не держал ног вместе и что-то сказал. Может быть, я был должен держать ноги вместе? Почему? Неужели это - важно? Неужели это - главное в жизни? Вот пройдет еще двадцать - тридцать лет - одна секунда в том времени, которое было до меня и будет после меня. Одна секунда! Мое Я погаснет, точно лампа, у которой прикрутили фитиль. Но лампу зажгут снова, и снова, и снова, а Меня уже не будет. И не будет ни этой комнаты, ни неба, ни полка, ни всего войска, ни звезд, ни земного шара, ни моих рук и ног... Потому что не будет Меня...
...Было темно, кто-то зажёг мою жизнь и сейчас же потушил её, и опять стало темно навсегда, на веки веков... Что же я делал в этот коротенький миг? Я держал руки по швам и каблуки вместе, тянул носок вниз при маршировке, кричал во всё горло: "На плечо!", - ругался и злился из-за приклада, "недовёрнутого на себя", трепетал перед сотнями людей... Зачем? Эти призраки, которые умрут с моим Я, заставляли меня делать сотни ненужных мне и неприятных вещей и за это оскорбляли и унижали _Меня_. Меня!!! Почему же мое Я подчинялось призракам?"
Ромашов сел к столу, облокотился на него и сжал голову руками. Он с трудом удерживал эти необычные для него, разбегающиеся мысли.
"Гм... а ты позабыл? Отечество? Колыбель? Прах отцов? Алтари?.. А воинская честь и дисциплина? Кто будет защищать твою родину, если в неё вторгнутся иноземные враги?.. Да, но я умру, и не будет больше ни родины, ни врагов, ни чести. Они живут, пока живёт моё сознание. Но исчезни родина, и честь, и мундир, и все великие слова, - моё Я останется неприкосновенным. Стало быть, всё-таки моё Я важнее всех этих понятий о долге, о чести, о любви? Вот я служу... А вдруг моё Я скажет: не хочу! Нет - не моё Я, а больше... весь миллион Я, составляющих армию, нет - ещё больше - все Я, населяющие земной шар, вдруг скажут: "Не хочу!" И сейчас же война станет немыслимой, и уж никогда, никогда не будет этих "ряды вздвой!" и "полуоборот направо!" - потому что в них не будет надобности. Да, да, да! Это верно, это верно! - закричал внутри Ромашова какой-то торжествующий голос. - Вся эта военная доблесть, и дисциплина, и чинопочитание, и честь мундира, и вся военная наука, - всё зиждется только на том, что человечество не хочет, или не умеет, или не смеет сказать "не хочу!".
И все ясней и ясней становилась для него мысль, что существуют только три гордых призвания человека: наука, искусство и свободный физический труд.
Чувство нелепости, сумбурности, непонятности жизни угнетало его.
— Я не хочу обмана... впрочем, нет, я выше обмана, но я не хочу трусости. В обмане же — всегда трусость.
Любовь к человечеству выгорела и вычадилась из человеческих сердец.
Только кровь может смыть пятно обиды.
Офицер - это образец корректности.
Никогда не надо делать человека, даже в мыслях, участником зла, а тем более грязи.
Точно в ней два человека: один-с сухим, эгоистичным умом, другой - с нежными и страстным сердцем
И, знаете, Ромашов, я счастлив. В
полку завтра все скажут, что у меня запой. А что ж, это, пожалуй, и верно,
только это не совсем так. Я теперь счастлив, а вовсе не болен и не
страдаю. В обыкновенное время мой ум и моя воля подавлены. Я сливаюсь
тогда с голодной, трусливой серединой и бываю пошл, скучен самому себе,
благоразумен и рассудителен. Я ненавижу, например, военную службу, но
служу. Почему я служу? Да черт его знает почему! Потому что мне с детства
твердили и теперь все кругом говорят, что самое главное в жизни - это
служить и быть сытым и хорошо одетым. А философия, говорят они, это
чепуха, это хорошо тому, кому нечего делать, кому маменька оставила
наследство. И вот я делаю вещи, к которым у меня совершенно не лежит душа,
исполняю ради животного страха жизни приказания, которые мне кажутся порой
жестокими, а порой бессмысленными. Мое существование однообразно, как
забор, и серо, как солдатское сукно. Я не смею задуматься, - не говорю о
том, чтобы рассуждать вслух, - о любви, о красоте, о моих отношениях к
человечеству, о природе, о равенстве и счастии людей, о поэзии, о боге.
Они смеются: ха-ха-ха, это все философия!.. Смешно, и дико, и
непозволительно думать офицеру армейской пехоты о возвышенных материях.
Это философия, черт возьми, следовательно - чепуха, праздная и нелепая
болтовня.
- Но это - главное в жизни, - задумчиво произнес Ромашов.
- И вот наступает для меня это время, которое они зовут таким жестоким
именем, - продолжал, не слушая его, Назанский. Он все ходил взад и вперед
и по временам делал убедительные жесты, обращаясь, впрочем, не к Ромашову,
а к двум противоположным углам, до которых по очереди доходил. - Это время
моей свободы, Ромашов, свободы духа, воли и ума! Я живу тогда, может быть,
странной, но глубокой, чудесной внутренней жизнью. Такой полной жизнью!
Все, что я видел, о чем читал или слышал, - все оживляется во мне, все
приобретает необычайно яркий свет и глубокий, бездонный смысл. Тогда
память моя - точно музей редких откровений. Понимаете - я Ротшильд! Беру
первое, что мне попадается, и размышляю о нем, долго, проникновенно, с
наслаждением. О лицах, о встречах, о характерах, о книгах, о женщинах -
ах, особенно о женщинах и о женской любви!.. Иногда я думаю об ушедших
великих людях, о мучениках науки, о мудрецах и героях и об их удивительных
словах. Я не верю в бога, Ромашов, но иногда я думаю о святых угодниках,
подвижниках и страстотерпцах и возобновляю в памяти каноны и умилительные
акафисты. Я ведь, дорогой мой, в бурсе учился, и память у меня чудовищная.
Думаю я обо всем об этом, и случается, так вдруг иногда горячо прочувствую
чужую радость, или чужую скорбь, или бессмертную красоту какого-нибудь
поступка, что хожу вот так, один... и плачу, - страстно, жарко плачу...
Мысль в эти часы бежит так прихотливо, так пестро и так неожиданно.
Ум становится острым и ярким, воображение - точно поток! Все вещи и лица,
которые я вызываю, стоят передо мною так рельефно и так восхитительно
ясно, точно я вижу их в камер-обскуре. Я знаю, я знаю, мой милый, что это
обострение чувств, все это духовное озарение - увы! - не что иное, как
физиологическое действие алкоголя на нервную систему. Сначала, когда я
впервые испытал этот чудный подъем внутренней жизни, я думал, что это -
само вдохновение. Но нет: в нем нет ничего творческого, нет даже ничего
прочного. Это просто болезненный процесс. Это просто внезапные приливы,
которые с каждым разом все больше и больше разъедают дно. Да. Но все-таки
это безумие сладко мне, и... к черту спасительная бережливость и вместе с
ней к черту дурацкая надежда прожить до ста десяти лет и попасть в
газетную смесь, как редкий пример долговечия... Я счастлив - и все тут!
