Читать книгу: «Российские самодержцы. От основателя династии Романовых царя Михаила до хранителя самодержавных ценностей Николая I»

Шрифт:

© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2024

Царь Михаил Феодорович

I. Родители царя Михаила Феодоровича, его личная и семейная жизнь (1596–1613–1645)

Избрание царя Советом всей земли поставило у кормила власти государя-юношу, которому не исполнилось еще и 17 лет. Михаил Феодорович вырос в тяжелых и тревожных условиях Смутного времени, поразившего семью бояр Романовых рядом грозных бурь, чтобы вознести ее затем на ту высоту, у подножия которой стояли отец и дед царя Михаила. Известно, что на брата первой своей царицы, Никиту Романовича Захарьина-Юрьева, оставил свое государство Грозный царь. Не сломи боярина Никиту преждевременная смертная болезнь, едва ли бы мог разыграться тот правительственный, династический кризис, который составил государственную сторону Смуты. Но Никита Романович сошел с житейской сцены раньше, чем окрепло для преемства по нем во влиянии и значении его цветущее семейное гнездо – пять его сыновей, пять братьев Никитичей; никто из этой молодежи не успел еще в момент смерти отца достигнуть боярского сана. Главой семьи, сильной связями в боярской среде и популярной в народе, остался старший из Никитичей, Феодор, отец будущего государя. Даровитый и энергичный боярин выступил соперником Бориса Годунова по соисканию осиротевшего престола московских Даниловичей. Но час его еще не пришел, а за разрыв «завещательного союза дружбы» между Романовыми и Годуновыми Никитичам, их родне и друзьям довелось поплатиться царской опалой. Царь Борис не забыл бурных столкновений избирательной борьбы 1597 г. Пытаясь обезоружить Романовых признанием их высокого боярского положения, он в то же время окружил их недоверчивым надзором, а когда почуял, что не тверда почва под его престолом, не колебался, где искать корней опасности для своей власти и своих династических планов: в 1601 г. взята была под стражу и на розыск вся семья бояр Романовых. Гласно их обвинили в колдовстве, будто бы найдя у одного из них, Александра Никитича, какое-то «коренье». Братьев Никитичей с семьями и нескольких представителей других боярских фамилий, связанных с ними узами родства и дружбы, постигла ссылка. Истинный смысл дела заключался в обвинении, что Романовы «хотели царство достать». Всего суровее обрушилась царская опала на Феодора Никитича. Семья его была разбита; сам боярин испытал обычный московский прием удаления опасных людей с политического поприща – насильное пострижение – и стал иноком Филаретом в далеком Антониевом-Сийском монастыре; его жена, Ксения Ивановна, пострижена была под именем инокини Марфы и сослана в глухой Толвуйский погост в Заонежье, а пятилетний Михаил, разлученный с родителями, отдан, вместе с сестрой Татьяной, на попечение тетки, княгини Марфы Никитичны Черкасской, и разделял ее ссылку сперва на Белом озере, потом в селе Клине, Юрьевского уезда, вотчине Романовых. Сюда в следующем же году прибыла с разрешения царя Бориса и мать Михаила, инокиня Марфа, с тех пор не разлучавшаяся с сыном. Но отца он увидал не скоро. Только скоропостижная кончина царя Бориса освободила инока Филарета из монастырского заточения. Заняв московский престол, самозванец поспешил призвать в Москву своих мнимых свойственников, возвел Филарета на митрополичью кафедру ростовскую и сына его пожаловал в стольники.

Надежды Филарета Никитича на возвращение к силе и влиянию на Москве, какие он так смело высказывал в своем далеком монастыре, пока шла борьба Годунова с самозванцем, не оправдались. Они лишь свидетельствовали, что поневоле носимый клобук не смирил его духа. Большое честолюбие, яркий политический темперамент и выдающиеся государственные способности манили по-прежнему к видной и широкой деятельности. По форме цель этих стремлений неизбежно должна была измениться. Не царский, а патриарший престол мог теперь стать крайним пределом личной мечты Филарета. С падением самозванца, воцарением Василия Шуйского он близко подошел к этой новой цели, стал «нареченным патриархом», но волей судеб и политических отношений не переступил последней ступени, а вернулся на свою Ростовскую митрополию. По-видимому, даже патриаршество не могло бы примирить Филарета с воцарением Шуйского. Смутные вести говорят о движении против нового царя, разыгравшемся на Москве в то время, как нареченный патриарх ездил в Углич с поручением перевезти в столицу мощи св. царевича Димитрия; московские слухи приписали почин движения митрополиту Филарету, новая опала постигла близких ему людей, а сам он покинул Углич для возвращения в Ростов; патриархом же стал Гермоген. Михаил остался с матерью в Москве, изредка покидая столицу для богомольных поездок по монастырям. Тут мать и сын пережили бурные впечатления времен царя Василия и междуцарствия, ряд событий, в течение которых постоянно выясняется общественно-политическая роль ростовского митрополита.

Филарет Никитич остался и под монашеским клобуком главой тех общественных элементов, связь с которыми служила опорой для значения боярского дома Романовых и выдвинула их на первое и притом бесспорное место, когда назрел вопрос о восстановлении разрушенной храмины Московского государства. В противоположность Шуйскому, первому среди княжеских фамилий московского боярства, Филарет и по личным свойствам, и по семейной традиции был центральной фигурой среди той придворной знати, которая опиралась не на наследие удельных времен, а на службу царям и сотрудничество с ними в деле государственного строительства. К этому нетитулованному служилому боярству тянули высшие слои служилого сословия, московские дворяне и дети боярские; крепче и устойчивее были его связи с приказным людом и дворянством провинциальным, со всеми непримиримыми врагами владычества княжат, дорожившими зато государственной работой, которую совершили цари XVI в. и преемник их заветов царь Борис. Представителями этих средних слоев служилого класса окружен митрополит Филарет, когда – вольно или невольно – играет роль патриарха при «царе Димитрии», тушинском самозванце; их руками расчищен ему путь к власти низложением царя Василия, и трудно сомневаться, что Филарет, не будь на нем пострижения, явился бы сильнейшим кандидатом на престол в наставшее безгосударное время. Теперь же рядом с именем князя В.В. Голицына, представителя родословной знати, выступает имя другого кандидата на царский венец – юноши Михаила.

Михаил Феодорович был слишком молод, чтобы чем-нибудь себя заявить, особенно в столь бурные годы. Русские люди, скорбевшие о разрухе, постигшей Московское государство, останавливали мысль свою на нем, конечно, не ради его самого. Но молодой боярин оказывался единственным возможным кандидатом той среды, которая была носительницей традиций московского государственного строительства. Рядом с ним стоял его отец, который среди полного упадка авторитета и популярности остального боярства сильно поднял свое значение мужественной ролью защитника национальной независимости и территориальной неприкосновенности Московского государства в переговорах с королем Сигизмундом об условиях избрания на царство королевича Владислава. Ссылка главы земского посольства в польский плен за твердое стояние окружила его имя большим почетом и способствовала успеху мысли об избрании в цари его сына, рядом с которым станет сам Филарет, как патриарх всея Руси.

Крупная фигура Филарета Никитича, естественно, отодвигала в тень облик его юного сына. «Властительный», сильный деятельной волей, политическим опытом и государственным умом, Филарет Никитич после возвращения из польского плена стал в сане святейшего патриарха вторым «великим государем», который на деле «всякими царскими делами и ратными владел» до своей кончины. Официально на первом месте стоял, конечно, царственный сын. Филарет Никитич с тех пор, как получил извещение о его избрании, неизменно титулует его государем. В отношения отца и сына вступает торжественная струя сознания важности их высокого положения. Отец стал патриархом, сын – царем, и оба никогда этого не забывали в личном общении. До нас дошла довольно обширная их переписка, в которой тщетно будем искать той свободы в выражении личного чувства, которая придает такое обаяние письмам царя Алексея Михайловича. Патриарх Филарет письма к сыну начинает полным царским титулом, называет его «по плотскому рождению сыном, а о Святем Дусе возлюбленнейшим сыном своего смирения», царь Михаил пишет «честнейшему и всесвятейшему отцу отцем и учителю, прежь убо по плоти благородному нашему родителю, ныне же превосходящему святителю, великому господину и государю, святейшему Филарету Никитичу, Божиею милостью патриарху московскому и всея Русии». Лишь очень редко удается современному читателю уловить сквозь условные формы языка этих грамот проявления более простых и сердечных отношений; но они чувствуются в заботливых сообщениях о здоровье, в обмене подарками, в отдельных оборотах речи, вкрапленных светлыми точками в чинную внешность царских и патриарших грамот. Отношения царя Михаила к отцу-патриарху полны глубокой, можно сказать, робкой почтительности. Речь Филарета звучит властно, как речь человека, уверенного, что его советы и указания будут приняты с должным благоговением не только к сведению, но и к исполнению. Современники замечали, что царь Михаил побаивался отца-патриарха. Во всяком случае, он ни разу не вышел из его воли, а в делах правления признавал, что «каков он государь, таков и отец его государев великий государь, святейший патриарх: их государево величество нераздельно».

Немудрено, что мы мало знаем лично о царе Михаиле Феодоровиче. Не только в государственной, но и в дворцовой, личной его жизни рядом с ним стояли лица, несравненно более энергичные, чем он, руководили его волей, по крайней мере, его поступками. Он и вырос, и большую часть жизни своей прожил не только под обаянием властной натуры отца, но и под сильнейшим влиянием матери. А Ксения Ивановна была достойной по силе характера супругой своего мужа. Происходила она из неродословной семьи костромских дворян Шестовых, но браком с Ф.Н. Романовым была введена в первые ряды московского общества, пережила с мужем царскую опалу, но ни ссылка, ни подневольное пострижение ее крепкой натуры не сломили. Резкие, выразительные черты ее лица, сохраненные нам ее портретами, показывают, как и данные ее биографии, что она едва ли уступала супругу во властности и упорстве нрава. Все, что мы о ней знаем, заставляет полагать, что она всей душой разделяла честолюбивые мечтания и стремления Феодора-Филарета и сумела взять в свои руки власть, когда совершилось, в отсутствие отца, томившегося в польском плену, избрание их сына на царский престол. Инокиня Марфа ведет переговоры с посольством Земского собора, свидетельствующие, что она со своими советниками сумела вполне понять положение и овладеть им. Она выясняет все трудности, какие встретит новое правительство на своем пути, вызывает представителей Совета всей земли на ряд обещаний, которые руководители юного царя затем обратили в обязательства, требуя от Земского собора деятельной государственной работы для восстановления сил и средств верховной власти. Ее воля решает согласие Михаила принять венец царский, и недаром читаем мы в грамотах, оповещавших о вступлении на престол нового государя, что он «учинился на великих государствах по благословению матери своей, великия государыни, старицы инокини Марфы Ивановны». Ее опекающее руководство имело большое значение в жизни Михаила Феодоровича не только до 1618 г., когда ему удалось «батюшку своего из Литвы к Москве здраво выручить», но и позднее. Влияние «великой старицы» охватывало, однако, лишь узкую сферу дворцового быта и личных придворных отношений, только косвенно отражаясь на более глубоких государственных интересах. Собственно руководство делами правления осталось вне кругозора инокини Марфы, и если современникам казалось, что она стоит в центре нового правительства, «поддерживая царство со своим родом», то лишь потому, что ее воля царила первые годы в царском дворце и определяла состав правящей среды покровительством ее родне и близким людям романовского круга. Старица Марфа стала «великой государыней». Ее имя, как позднее имя патриарха Филарета, появляется в царских грамотах рядом и вместе с именем ее царственного сына, по формуле: «Божией милостью мы, великий государь, и мать наша, государыня великая, старица инокиня Марфа»; жалованные грамоты дает «великая старица» и особо, своим именем. Быстро слагается новый придворный круг своих людей, укрепляет свое положение должностными назначениями и земельными пожалованиями. В его центре – любимые племянники Марфы Ивановны, Салтыковы, за ними другие родичи, свойственники и приятели. Эта среда и стала во главе возрождавшейся администрации в соединении с приказными дельцами, руководителями текущих дел правления. Предоставив доверенным людям ведать государство, старица Марфа Ивановна крепко держала дворец, его быт и интересы, выступая подлинно государыней. Еще с пути к столице царь указал приготовить к своему приезду Золотую палату царицы Ирины Федоровны, а для матери своей – бывшие хоромы супруги царя Василия Шуйского. Но московское разорение сделало царский указ неисполнимым: указанные хоромы оказалось «вскоре поделати не мочно и нечем; денег в государеве казне нет и плотников мало, а полаты и хоромы все без кровель, и мостов в них, и лавок, и дверей, и окон нет, делать все наново, а леса такова, каков на ту поделку пригодится, ныне вскоре не добыть». Так доносили из Москвы и пока распорядились по-своему. Для государя изготовили старые царские хоромы, где живал царь Иоанн Васильевич и где был терем царицы Анастасии Романовны, а для государыни – матери царской – хоромы, где живала царица Марфа Нагая, в Вознесенском монастыре. В Москве, видно, полагали, что «великой старице» надо приготовить монастырское помещение; и старица Марфа осталась жить в нем, хотя первоначально отвечено было, что в этих хоромах царской матери жить негоже, придав всему своему быту характерную двойственность. Связь с монастырем оттеняла ее принадлежность к «чину ангельскому», но, как великая государыня, Марфа Ивановна стояла вне монастырского начала, окруженная людным штатом боярынь и прислужниц – мирянок и стариц – инокинь. К ней перешло все, что осталось из казны и ценной рухляди прежних цариц, а работа восстановленной царицыной мастерской палаты и ее ремесленных слобод скоро восстановила дворцовый обиход государевой матери.

С большим трудом и понятной постепенностью возрождалось из полной разрухи благолепие царского дворца. Вскоре приступлено было к сооружению новых больших государевых хором; постройка закончена в 1614 г., следующий год пошел на внутреннюю отделку их росписью работы иконописцев братьев Моисеевых; литой вызолоченный потолок парадной Серебряной палаты был готов только в 1616 г., и тогда царь справил свое новоселье. Этот дворец оказался недолговечным и почти погиб в пожаре 1619 г.; отстроенный в 1619 г. и только что отделанный заново, он опять сгорел в пожаре 1626 г., пришлось в третий раз «рубить государю новые деревянные хоромы». Огромный московский пожар 1626 г. имел большое влияние на дальнейший ход строительного дела в столице. Сравнительно быстро идет с тех пор развитие каменного строительства, но состояние казны государевой позволило только в 1630-х гг. приступить к сооружению каменных жилых покоев для царской семьи, так называемого Теремного дворца, отделка которого была закончена в 1637 г.

Поустроившись, насколько позволяли средства разоренной столицы, соответственно достоинству царского дворцового чина и обихода, Марфа Ивановна не замедлила отдаться иной важнейшей заботе. Ее царственному сыну «приспело время сочетаться законным браком». Дело было вдвойне важное: предстояло упрочить новую династию, и притом ввести в семью царскую новый элемент, который необходимо было сохранить в согласии с дворцовой средой, подобранной по воле и хотению «великой старицы». Марфа Ивановна остановила свой выбор на Марье Ивановне Хлоповой, из семьи, близкой Романовым, когда они еще жили ссыльными в своей Юрьевской вотчине, в Клину, да и по матери Хлопова была из рода их сторонников, Желябужских. В 1616 г. Хлопова взята на житье к старице Марфе, а затем ее объявили царской невестой и переименовали – согласно допускавшемуся тогда изменению имени – Анастасией в память покойной царицы. С царской невестой возвышалась ее родня: Хлоповым велено служить при государе и «быть при нем близко». На этой почве разыгралась тяжелая драма царской избранницы. Милостивое отношение царя Михаила, видимо привязавшегося к невесте и ее близким, вызвало ревность Салтыковых; с дядей невесты, Гаврилой Хлоповым, у Михайлы Салтыкова вышла ссора в присутствии царя, и царицыны племянники поспешили воспользоваться случайным нездоровьем Марьи Ивановны, чтобы приписать ей какую-то неизлечимую болезнь, злонамеренно скрытую ее родичами. Царскую невесту со всей семьей сослали в Тобольск, отняв данное ей почетное имя. Дело это было пересмотрено в 1623 г. патриархом Филаретом; Салтыковы поплатились опалой и ссылкой за то, что «государевой радости и женитьбе учинили помешку», а Марья Ивановна снова стала царской невестой Анастасией, но ненадолго. Крушение Салтыковых так огорчило старицу Марфу Ивановну, что она наотрез отказала в своем согласии на брак сына, и бывшая невеста осталась в Нижнем Новгороде в почетной ссылке на царском иждивении.

Дело царского брака сильно затянулось. Патриарх Филарет увлечен был мыслью о женитьбе сына на иностранной принцессе. Мысль о том, что государю надлежит искать супругу в равной себе среде владетельных фамилий, а не среди подданных, была, как известно, довольно популярна в высшем обществе московском еще в XVI в.; даже брак царя Иоанна с Анастасией Захарьиной вызвал в свое время нарекания среди знатного боярства, восклицавшего: «Как нам своей сестре служити». По-видимому, и патриарх Филарет считал нужным большее выделение царского рода из боярской среды. Он начал переговоры о женитьбе сына на одной из племянниц датского короля Христиана, затем на сестре королевы шведской, бранденбургской принцессе Екатерине. Но с московской стороны настаивали не только на принятии невестой православия, а и на совершении над ней вновь святого крещения, согласно с воззрениями на этот вопрос самого патриарха Филарета, не признававшего силы таинства крещения по католическому или протестантскому обряду, так как «у иных вер вместо крещения обливают и миром не помазывают». Такие требования оборвали переговоры в самом начале.

Во всех этих планах роль самого царя Михаила была, по-видимому, совершенно пассивна. Современники передают, что он был сильно огорчен делом Хлоповой и на родительские проекты иного брака отвечал: «Обручена ми есть царица, кроме ее иные не хощу пояти», но, несмотря даже на желание отца-патриарха, чтобы этот брак состоялся, верх взяла воля великой старицы Марфы, и царь «презре себе Бога ради, а матерня любве не хоте презрети», смирился перед ней и послал в Нижний Новгород извещение, что Марью Хлопову государь «взять за себя не изволили».

Царю Михаилу исполнилось уже 29 лет, когда мать выбрала для него новую невесту, княжну Марью Владимировну Долгорукову, дочь князя Владимира Тимофеевича; тот же летописец сообщает московское мнение, что царь вступил в этот брак «аще и не хотя, но матери не преслушав». В июне 1623 г. состоялся сговор, и в сентябре, во время брачных торжеств, молодая царица занемогла, а в январе 1624 г. скончалась. В Москве, под свежим впечатлением дела Хлоповой, заговорили, что царицу Марью Владимировну «испортили» и что произошло это от «зверообразных человек», которые не хотели «в послушании пребывати» у своего государя, а стремились «своевольни быть». Так тяжко складывалась судьба царского брака. Быть может, эти перипетии привели к тому, что новый выбор невесты для государя произошел, по преданию, в форме «смотрин», на которых царь Михаил избрал Евдокию Лукьяновну Стрешневу, дочь незначительного рядового дворянина Лукьяна Степановича. 5 февраля 1626 г. состоялось царское бракосочетание, создавшее наконец личную семью царя Михаила. Но и эта новость в царском быту не умалила дворцового господства «великой старицы» Марфы Ивановны. Царица-невестка, видимо, подпала под полную зависимость от свекрови. При ней состоял тот же духовник, что при старице Марфе, ее делами ведает дьяк «великой старицы», при внуках-царевичах и внучках-царевнах – боярыни-мамки по выбору старицы Марфы. Мать государева сопровождала царя и царицу на всех их «богомольных походах» или ездила одна с царицей по монастырям. В дворцовом обиходе по-прежнему всюду чувствуется ее твердая рука.

В начале 1630-х гг. государев «верх» вдруг осиротел. «Великая старица» Марфа Ивановна давно носила в себе серьезную болезнь; из горьких испытаний Смуты она вышла бодрая духом, но подверженная каким-то болезненным припадкам. Тем не менее кончина постигла ее неожиданно для окружающих 27 января 1631 г., а через три года, 1 октября 1633 г., сошел в могилу и патриарх Филарет Никитич. После стольких тяжелых впечатлений детства и юности мягкая натура царя Михаила не могла не быть удручена этими потерями. Но ими не кончились испытания, назначенные ему судьбой. В семейной жизни царь испытал еще ряд ударов. 17 марта 1629 г. родился, после нескольких детей женского пола, желанный первенец, царевич Алексей; в 1634-м – второй сын, Иван, но он умер пятилетним ребенком, и в том же 1639 г. скончался, «немного пожив», новорожденный царевич Василий. Следующие годы были отравлены осложнениями, какие вызвал проект брака старшей дочери царской, Ирины Михайловны, с Вольдемаром, принцем датским, третьим сыном короля Христиана. Принца вызвали в Москву в 1643 г., хотя знали, что король ставит неприемлемые условия: свободу вероисповедания для королевича и его двора, сохранение западных бытовых навыков иноземной свиты, какую он сохранит при себе. Пошли долгие пререкания о перемене веры, причем царь Михаил пытался лично убедить Вольдемара, что ему необходимо вторично принять святое крещение. Тщетно просил принц отпустить его домой, пытался даже бежать; его отпустил только царь Алексей Михайлович летом 1645 г.

Царь Михаил Феодорович скончался в ночь с 12 на 13 июля 1645 г., оставив о себе память необычайно мягкого и доброго человека, который был так милостив к окружающим, что «любляше и миловаше их и вся подаваше им, яко они прошаху», хотя за добро ему часто платили заносчивой непокорностью и своеволием; предание сохранило одну черту, дополняющую этот облик: большую любовь к цветам. Царь Михаил много тратил казны на выписку из-за границы редких растений для своего сада; для него впервые ввезены в Россию садовые розы, красота и аромат которых не были до него у нас известны. Видно, что крутая энергия родителей, как часто бывает, наложила печать мягкой, созерцательной пассивности на его натуру. К тому же царь Михаил никогда не отличался крепким здоровьем, а вторую половину жизни так «скорбел ножками», что часто не мог ходить, а возили его в возке. От «многого сиденья» организм слабел, нарастала лимфатическая вялость. Под конец жизни царя врачи отмечали в нем «меланхолию, сиречь кручину».

В «государевом и земском деле» московский царь Михаил не был личным участником. Восстановление государства из «великой разрухи» творилось при нем энергией его отца-патриарха и трудами деятелей, окружавших престол, которые и завершили большое дело в дни царя Алексея.

II. Московское государство под державой царя Михаила

Царь Михаил принял верховную власть в момент, когда ее органы были разбиты событиями последних лет. Боярской думы не существовало. Вместо нее во главе дел управления стоял совет ополчения, с князьями Трубецким и Пожарским во главе. Организовавшись еще в Ярославле, этот совет взял на себя функции государственной власти, завязал отношения с иностранными державами, распоряжался делами внутреннего управления и, опираясь на Земский собор, сохранил значение временного правительства в первые годы по избрании царя. Ради умиротворения страны Земский собор примирился с боярами, слишком долго державшимися польского лагеря, но «кн. Мстиславский с товарищи» не участвовали в делах, пока не выяснились отношения между ними и царем. Но только на первых порах царь обращает свои требования и веления к Земскому собору; уже с начала апреля 1613 г. его указы идут к «боярам нашим, князю Ф.И. Мстиславскому с товарищами». Бояре, запятнанные в мнении широких общественных кругов изменой, вернулись к власти и стали во главе воскресшей Боярской думы. Дело примирения, начатое Земским собором, завершилось царской амнистией. Мы не знаем, в какой произошла она форме. Но можно предполагать, что царь обещал боярам не карать их опалами за прежнее и держать их в чести и достоинстве. По крайней мере, на такое предположение наводят смутные толки о какой-то «записи», взятой боярами с царя, близкой по содержанию к той, на которой некогда целовал крест царь Василий Шуйский, – записи, сулившей боярам, что государь не будет их казнить, «аще и вина будет преступлению их». Много споров было в нашей исторической литературе по вопросу об «ограничении» власти царя Михаила; но ни условия, в каких находилось боярство при его воцарении, ни характер источников, сообщающих о «записи», не дают оснований признать существование даже попытки такого важного политического новшества.

Примирение с боярами было естественным моментом политики «совета и соединения». Новое правительство сложилось вообще из личного состава, какой казался пригодным, без счетов с политическим прошлым отдельных лиц. Царь, вступив в управление, нашел центральную администрацию приказов уже восстановленной. Она образовалась из уцелевших в Москве обломков старых приказов и из новых, устроенных для ведения текущих дел при ополчении князя Пожарского. На работу в ней сошлись приказные дельцы, служившие прежде разным господам – и в Москве, и в Тушине. В то же время при дворе царском слагался свой правительственный кружок из родни и близких людей молодого царя и его семьи. Давние и широкие связи боярского дома Романовых давали возможность ввести на разные степени администрации своих доверенных людей. И еще во время «государева похода» из Костромы к Москве последовал ряд имевших этот смысл назначений на должности. Свойство, родство и простая близость к царствующему дому больше чем когда-либо стали основанием придворной и служебной карьеры. Развеянное погромами Грозного и Смутой старое боярство быстро заменялось новой знатью, иного типа и происхождения. Под ее верховодством постепенно и с трудом восстановлялась деятельность приказного управления.

Руководители молодого царя понимали всю трудность принятой на себя задачи. Неторопливый, с долгими стоянками поход государя к Москве дал возможность оглядеться и подробнее рассмотреть положение государства. К царю со всех сторон стекались жалобы и доношения о грабежах, насилиях и разорении от бродивших повсюду воровских шаек; не говоря уже об окраинах, центральные и северные области страдали от хищных набегов казаков и «литовских людей», оставшихся после ликвидации сил второго самозванца; в последней судороге разрухи эти шайки хлынули из разоренных местностей туда, где больше оставалось для них добычи, проникали под самую Москву и все дальше к северу. К царю являлись служилые люди, стрельцы и казаки, бить челом о жалованье, потому что им ни служить, ни жить не с чего. Москва оказывалась временами отрезанной от подвоза припасов, и в столице всяких запасов была большая скудость. Дворцовые земли и черные волости были разорены, расхищены и розданы в частные руки, денег и хлеба собирать было не с кого. Видя все это, царь с пути пишет собору с большими укоризнами: «Вы де нам били челом и говорили ложно всего Московскаго государства ото всех чинов людей, что всякие люди перестали ото всякаго дурна и учинились в соединенье, и междоусобная кровь крестьянская перестала литься»; царь требовал, чтобы собор изыскал средства для восстановления безопасности и порядка, «чтоб на Москве и по городам и по дорогам никому ни от кого грабежей и убивства не было»; требовал «полнаго приговора» о способах содержания военной силы и всяких служилых людей. Царь ожидал от Земского собора восстановления государственных средств и порядка, чтобы принять государство в свое управление. Руководители собора делали что могли, но всем собором били государю челом, чтобы он сам «шел к Москве вскоре»; в нем видели все тот необходимый центр, вокруг которого только и может сложиться правильная государственная работа. Не прошло двух месяцев со дня избрания, и соборное правительство уступило место царской думе, а Земский собор стал распадаться; отдельные элементы его потянулись к царю, и прежде всего московские служилые люди – стольники, стряпчие, дворяне большие, а за ними весь «из городов выбор» дворянский уже в апреле собрался при государе; иные разъехались по деревням. Постепенно ряд дел – назначение воевод, раздача поместий и др. – начинает вершиться государем в походе. Царское правительство вступало в управление. По прибытии царя в столицу – 2 мая – и особенно после царского венчания, которое состоялось 11 июля, обычный порядок казался восстановленным.

Крайняя трудность положения вызывала на чрезвычайные меры и чрезвычайные приемы действий. Значительны были внешние опасности и бедствия. На западных границах шли военные действия. Новгород Великий был в шведских, Смоленск и Северщина – в польских руках. Королевич Владислав продолжал титуловаться московским царем, и польское правительство не желало признавать царя Михаила. Надо было готовиться к борьбе за русские области и за свое международное положение, надо было создать силу для самозащиты и для наступления. Но всякая органическая работа была до крайности затруднена внутренним состоянием страны. Заруцкий с казаками, Мариной Мнишек и ее сыном от второго самозванца, Иваном, двинулся к югу. Из Москвы против него послали воеводу князя Одоевского, но Заруцкий, грабя по пути, ушел в Астрахань и засел там, собирая к себе «вольных казаков» и подымая на Москву волжских казаков, донцов и поволжских инородцев. Татары заволжские, ногаи, черемисы волновались и грабили русские области. Много казацких отрядов бродило по внутренним областям государства, а с ними и без них насильничали «воры, боярские люди и всякие безыменные люди». «Литовские люди» и казаки украинские кружили по стране, громя села и города; особенно много вреда причинил отряд наездника Лисовского. При попытке правительства восстановить сбор податей «чинилися сильны» жители городов и уездов, и приходилось иной раз признать, что навыки Смуты сказывались в поведении сборщиков, которые грабили и притесняли население. Экономический кризис, начавшийся в последние десятилетия XVI в., усиленный Смутой, продолжал нарастать и после ее политического завершения.

Исход второго десятилетия XVII в. был моментом наибольшего упадка хозяйственного благосостояния центральных областей Московского государства. Казна была пуста, хлебных и денежных запасов собирать было не с кого. Нужны были чрезвычайные усилия, чтобы одновременно восстановлять порядок и безопасность в стране и создавать средства, необходимые для этой работы.

Государственная власть могла найти выход только в поддержке объединенных земских сил. У нового правительства не было налаженного административного механизма для управления делами в столь тяжкие времена; оно не было уверено и в своем авторитете, который еще предстояло утвердить. Дело Земского собора представлялось еще далеко не законченным, его авторитет был необходим для воздействия на население. Его осведомленность и опыт должны были указать пути разрешения насущных задач, непосильных для неокрепшей еще власти. Под его знаменем должно быть доведено до конца замирение страны, объединение ее разрознившихся элементов, подавление всех явлений, враждебных мирному порядку. Его влиянием необходимо было поддержать проявившуюся в народной массе готовность на чрезвычайные личные и имущественные жертвы ради защиты национальной независимости, общественной безопасности и законного порядка. И Земский собор остается при царе около двух лет, а затем новые созывы «всех чинов Московского государства» следуют в столь краткие промежутки и столь длительна их деятельность, что возможно говорить о непрерывном сотрудничестве Земского собора с царской властью в первое десятилетие царствования Михаила Феодоровича и сравнивать роль в это время выборных людей при центральной власти с годованьем по трехлетиям дворянского «из городов выбора» в XVI в.

В первое время нового царствования собор – теперь вместе с царем – продолжает дело умиротворения. Посольства и грамоты от всех чинов призывают казаков и всех, от «воровства» не отставших, покинуть злые дела, служить земле и государю; всем, кто «придет в чувство», обещано полное прощение, принятие в службу, жалованье по службе, крепостным людям сулилась свобода, если они отстанут от «воровства». Призывы эти имели свое влияние, разлагая силы врагов порядка. Соборные воззвания, подкрепленные посылкой милостивых грамот, денежного и иного жалованья от царя, укрепляли в верности Москве волжских и донских казаков; самому Заруцкому предлагали прощение, если он отложится от «Сендомирской дочери Маринки». Где уговоры не помогали, наряжалась военная сила; царские воеводы преследовали и разгоняли воровские отряды, ведя с ними нелегкую борьбу. В то же время само население продолжало свою местную самооборону: строило укрепления, нанимало стрельцов, «берегучи свои головы», снабжало военную силу по городам денежным и хлебным жалованьем. Работа над земским делом велась земскими силами и чрез несколько лет, ценой изнурительных жертв, достигла завершения. Главный внутренний враг, Заруцкий, был сломлен также твердостью местных сил в стремлении восстановить земский мир. На него поднялись астраханцы, а добили его «терские люди», всем миром со своим воеводой пославшие на него с Терека стрелецкого голову с военной силой. Выбитый из Астрахани, Заруцкий потерял значение и был выдан властям с Мариной и ее сыном; атаман был посажен на кол, несчастный «воренок» повешен, Марина вскоре кончила бурную и несчастную свою жизнь в коломенской темнице. Подавление внутренней смуты шло при деятельном участии Земского собора, на обсуждение которого царь ставил все вести о состоянии страны и, по-видимому, неизменно следовал «соборным приговорам». Постепенно успех в этом деле развязывал руки для более органической правительственной работы.

С первых дней нового царствования на очередь стала жгучая забота о восстановлении финансовых средств власти. Вопрос об этом был поставлен со всей настоятельностью уже в переговорах с соборным посольством, принесшим избрание молодому царю, а затем и в переписке царя с собором во время похода к столице. В этом деле царское правительство особенно нуждалось в содействии Земского собора, так как приходилось немедленно изыскивать средства для дела государева и земского. Земский собор поначалу применил ту практику, которая обеспечила расходы нижегородского ополчения в 1611–1612 гг.: сбор добровольных пожертвований, переходивший по мирскому приговору в принудительный заем из определенной доли «животов и промыслов».

Попытки получить обычные платежи и за прошлые годы были безнадежны; многие приказные книги и документы были утрачены, часто прежние оклады оказывались вовсе неизвестными, да и применять их на деле стало невозможно, так как слишком изменилась в событиях последних лет хозяйственная действительность. А средства требовались большие, чем когда-либо. Одним из первых совместных действий царя и собора была рассылка грамот к торговым людям о сборе сполна денежных доходов за прошлые годы и за нынешний год, по книгам и отписям, с просьбой «помочь, не огорчаясь», ратным людям дачей взаем денег, хлеба, рыбы, соли, сукон и всяких товаров; «хотя теперь и промыслов убавьте, – читается в грамоте к Строгановым, – а ратным людям жалованье дайте, сколько можете»; правительство внушало, что временное умаление не дохода только, а и капитала, вложенного в дело, не должно останавливать торговых людей, ибо если они теперь себя пожалеют, то доведут страну и себя до нового «конечного разорения» и «именья своего всего отбудут». В следующем году «по всей земли приговору» правительство от займов по доброй воле перешло к первому назначению «пятой деньги» с торговых людей, обещая взятое одним уплатить, когда будет возможно, другим – зачесть в недоимку или будущие платежи. В том же 1614 г. власть настолько поустроилась, что уже без участия собора могла назначить два прямых налога: сбор хлебных запасов и денег на жалованье ратным людям, а в начале 1615 г. также назначен был сбор даточных людей на усиление войска. Эти сборы совпали с принудительным займом пятины по приговору собора, причем пятину полагалось брать со всех, не исключая освобожденных от тягла «тарханщиков и льготчиков». Таковы были первые шаги к восстановлению правительственных средств; несколько наладилось также и собирание обычных старых налогов. Но этим нужда была покрыта недостаточно. В 1615 г. последовало новое назначение «пятинных денег», по-видимому, тоже без участия Земского собора; с пятиной с высших слоев торгово-промышленного люда соединен сбор посошной подати с крестьян и подворной – с мелких посадских людей. Еще через год решили превратить пятину в чрезвычайный налог со всего населения, устраняя из нее черты займа. Но для такого шага правительство прибегло уже к Земскому собору. Соборный приговор постановил собрать по определенным окладам сошные деньги на посадах и в уездах со всяких людей, а кроме того, «пятую деньгу» с тех, «кто сверх своих пашен торгует». Этот налог, как и позднейшие чрезвычайные («запросные») сборы, сохраняя название пятины, далеко отошел от первоначального ее типа, приближаясь все более к обычной московской системе. Исходным пунктом его исчисления служила необходимая для правительства сумма, которую Земский собор распределял между отдельными городами, устанавливая для каждого определенный оклад. Вместе с характером займа отпал постепенно и долевой порядок исчисления, и оклады устанавливались применительно к результатам сборов предыдущих пятинных денег, а не по сошному письму.

В 1618 г. наступление Владислава на Москву вызвало опасения, что может ожить недавно побежденная «измена». Царь Михаил обратился к Земскому собору с воззванием, чтобы люди всех чинов Московского государства стояли за веру и за царя, «а на королевичеву и ни на какую прелесть не покушалися». По городам от собора разосланы были грамоты ко всему населению с сообщением, что распорядок военных действий против врага установлен государем на соборе, и с призывом к усердной службе и радению, чтобы Московскому государству помощь учинить: служилые должны быть сами готовы к походу, следить за исправностью друг друга и за сбором даточных людей без укрывательства, а духовенство, торговые и посадские люди «дать взаймы денег и в запрос, сколько кому дать доведется». В тяжкую годину для «государева дела» недостаточно было простой исполнительности населения, нужен был добровольный подъем усердия к «делу земскому» и готовность нести жертвы ради него; авторитет Земского собора должен поднять настроение общества, в котором, чего доброго, не совсем еще исчезли отголоски былого «шатания».

Земские соборы в первые годы царя Михаила имели огромное значение, как моральный общественный авторитет, поддерживавший власть еще неокрепшего правительства. Наряду с этим личный состав собора оказывал власти ценные услуги своей осведомленностью, знанием положения дел в стране в разных ее областях, советами по различным отраслям «государева и земскаго дела». Не всегда вопросы, требовавшие обсуждения, обращались государем ко всему Земскому собору. Так, план отражения Владислава хотя и установлен «приговором государя с властьми, и с бояры, и всяких чинов с людьми Московскаго государства», но выработан был царем по совету с «освященным собором, и с бояры, и со всякими служилыми и жилетцкими людьми»; точно так же, порешив в 1618 г. отмену местнических счетов на два года, по совету с освященным собором и Боярской думой, государь повелел говорить о том на соборе только с московскими и городовыми служилыми людьми. Это зависело от тех или иных соображений общественно-политического или практического удобства.

Мы видели, что вопросы, особенно близко интересовавшие правящие круги, как назначение на должности и упорядочение служилого землевладения, были взяты государем в свои руки еще до прибытия его в Москву. Окружавшие его люди стали овладевать влиянием и материальными благами, связанными с властью. Верхи этой среды образовали дворцовую знать, которая закрепила свое положение высокими чинами и должностями и приобретением, по царской милости, крупных земельных имуществ. Раздача дворцовых земель «большим боярам» и высшим разрядам столичного служилого люда начата была еще временным правительством 1612 г. Она расширилась в 1613 г., когда началось устройство новой придворной знати: по ее рукам вскоре разошлось до 50 тыс. десятин населенной дворцовой земли. На смену старому боярству выступали новые группы крупных землевладельцев, среди которых видим, наряду со знатными людьми, выдающихся приказных дельцов, влиятельных дьяков. Не одни пожалования были источником новых богатств. Тушинская распущенность сказалась в нравах деятелей, теперь поднявшихся к власти. Их вымогательства и хищения вызывали ропот: в приказах «дела мало вершились», а брали с ходатаев помногу, потворствуя тем, «за кого заступы великие», в народе осуждали бояр, которых древний враг-дьявол «возвысил на мздоимание», на расхищение царских земель и утеснение народа; иноземцы полагали, что такое правление, «если останется в теперешнем положении, долго продлиться не может». Руководители приказного управления сеяли недовольство, назначая на воеводства и в приказы своих людей, действовавших так же, как они. Но, к счастью для возрождавшегося из развалин государства, темные стороны новой правительственной среды не исчерпывали ее деятельности. Рядом с беззастенчивыми проявлениями корыстолюбия и лицеприятия шла и деловая работа, как бы то ни было восстановившая строй администрации и военные силы государства. Ближайшими органами центральной власти стали по-прежнему Боярская дума и приказы. Возобновилась правительственная работа над устройством, управлением и защитой государства. Достижение этих целей было труднее, чем когда-либо, и более, чем когда-либо, требовалось огромное напряжение личных и материальных сил населения на нужды «государева дела». Расстройство этих сил после Смуты, их чрезвычайная недостаточность ставили еще напряженнее, чем в XVI в., задачу создания такой организации управления, которая обеспечила бы власти возможность сосредоточить распоряжение ими в своих руках. Тенденция к усилению власти и ее большей централизации являлась естественным последствием сложившихся условий. Центральное приказное управление стремится теперь поставить свои местные органы ближе к заведованию делом государственного управления в областях и, несмотря на то значение, какое получили местные самоуправляющиеся миры в эпоху восстановления государственного порядка, ищет опоры не в них, а в усилении приказного областного управления.

Форма для этого была создана боевыми обстоятельствами Смутного времени. С начала внутренней Смуты получила широкое развитие должность воеводы. Прежде только в пограничные города назначались воеводы, соединявшие в своих руках военную команду с управлением, финансовым и полицейским, с судом и расправой над целым уездом и по отношению ко всем разрядам населения. Полномочия воевод были чрезвычайными полномочиями для заведования окраинами, на которых была постоянная опасность от врага и от скопления беспокойных выходцев из областей внутренних. В Смуту такие же боевые и общественные условия разлились по всей стране, и воеводы появились в городах московского центра. Во время земского движения они нередко являлись для него готовым руководящим органом. Правительство царя Михаила сохранило новое значение воеводской должности и сделало ее повсеместным учреждением; этим удовлетворялась потребность усилить правительственное воздействие на ход местного управления. По идее воевода, ведая всеми делами своего уезда, должен был быть не самостоятельным наместником, а исполнителем подробных наказов и частых отдельных предписаний, полученных им от столичных приказов; он являлся представителем административной централизации. Но в то же время запутанность дел, неосведомленность высшей власти и общее расстройство порядка заставляли давать воеводам полномочия столь же широкие, сколь и неопределенные, предписывая им принимать меры, «смотря по тамошнему делу», как окажется «пригоже». Воевода не был «кормленщиком», казенные доходы ведал он не на себя, а на государя, не получал от населения уставных кормов; но он не получал и жалованья по должности, а «добровольные» дары в благодарность не осуждались ни правительством, ни нравами, и воевода кормился со всем своим приказным людом «от дел». Понятно, какой широкий простор такая постановка должности открывала для лихоимства, вымогательства, произвола и казнокрадства. Нравственный уровень администрации, отравленной навыками «разрухи», был невысок, а общая ее организация, при отсутствии контроля и ответственности, не ставила сколько-нибудь действительных сдержек. Население скоро стало роптать на воеводскую власть, возненавидело приказных людей, а прежние органы местного самоуправления оказались вполне подавленными этой новой силой и превратились в подчиненных исполнителей ее распоряжений, неся черную административную работу. Дурная трава «тушинских навыков» не была выброшена «из поля вон» ни в центре, ни в областях, а выросла на поле и заглушила добрые ростки управления земского с помощью выборных людей, «добрых, разумных и постоятельных», питая в областях раздражение против администрации нового правительства. Тяжкая нужда и горькие воспоминания Смуты, сознание национальной опасности и влияние Земских соборов сдерживали, до поры до времени, эти настроения, и при всех серьезных своих недостатках правительственная машина работала, устраняя шаг за шагом наиболее резкие последствия пережитой разрухи.

Налаживая с помощью Земских соборов финансы, правительство в то же время заботилось об устройстве военных сил и упорядочении служилого землевладения. Тут многое приходилось начинать заново. Сбитый событиями Смутного времени со своих поместий и вотчин, служилый класс и по личному составу, и по имущественному обеспечению представлял поистине «рассыпанную храмину». Надо было его набирать, организовывать и пополнять, наделяя землями, с которых ему возможно было бы жить и служить. Правительство шло в этом вопросе старыми путями. Выясняя состав и состояние своих служилых людей, оно широко развивало практику «верстанья» и «испомещенья». По нужде пришлось отступить от той разборчивости в составлении служилого класса, какую пытались установить при Борисе Годунове и первом самозванце и которая восторжествовала несколько позднее: верстали в службу дворянскую годных людей, не считаясь с их «отечеством», даже из казаков, «которые от воровства отстали». Земельный фонд на поместную раздачу был, по видимости, значителен, так как Смута обогатила его большим количеством опустелых и заброшенных земель. Но запустение делало эти земли малопригодными, по крайней мере на первых порах, для обеспечения служилых землевладельцев. К тому же западные окраины – один из главных прежде районов служилого землевладения – были еще слишком не обеспечены от вражеских нападений, чтобы скоро возродились тут условия мирного хозяйства. С 1614 г. идет наделение провинциальных служилых людей поместьями из дворцовых и черных земель, обращенных на усиление поместного фонда, преимущественно в более безопасных и менее опустошенных северо-восточных уездах Замосковного края. Интересы военной силы заставляли жертвовать не только частью дворцового богатства, но и усилить процесс уничтожения крестьянского волостного землевладения в пользу землевладения служилого. Черные крестьянские земли почти вовсе исчезали в центральной части государства и сохранились на Поморском Севере. Этот рост служилого землевладения не был, конечно, временным явлением. Когда замирение западной и южной границ открыло возможность восстановить и там в более широких размерах «испомещения» служилых людей, результатом было лишь значительное общее расширение территории служилого землевладения, сравнительно с XVI столетием. Притом много земель роздано было не в поместье, а в вотчину, а нужда в деньгах побудила и к продаже в вотчину части поместных земель; этим путем они расходились, по-видимому, преимущественно по рукам приказных дельцов, которые стремились поместить в земельные имущества свое «неправедное стяжание».

Так стало оправляться от разгрома служилое землевладение. Помещики и вотчинники устремились на возобновление разоренного хозяйства – и снова поднялся тяжкий вопрос о крестьянских рабочих руках. Возвращение на старые места населения, сбитого с них в Смуту, приводило его в прежнюю зависимость. «Людие же, – сообщает книжник, живший интересами простого народа, – начаша оставшаяся собиратися в Руси по градом, исходя от плену от Литвы и Немец и начаша населятися; они же (владущие) окаянии, аки волци тяжци восхитающе, емляху их к себе, понеже страх Божий преобидиша и забыша свое прежнее безвремяние и наказание, что над ними Господь за их насильство сотвори, от своих раб разорени быша». Снова подымают землевладельцы вопрос о трудности розыска беглых в указный пятилетний срок, и Троице-Сергиев монастырь первый выхлопотал себе в 1614–1615 гг. льготу вывозить обратно своих беглых крестьян за девять и за одиннадцать лет со времени побега. Дворяне и дети боярские роптали на эту привилегию и домогались если не отмены ее, то хоть продления срока «урочных лет» для сыска беглых. На первых порах правительство царя Михаила не решалось круто усилить крестьянскую крепость, отчасти, вероятно, из опасений раздражить народную массу, отчасти под давлением землевладельческой знати, умевшей заполнять свои вотчины чужими крестьянами. Во всяком случае, в 1642 г. срок урочных годов продлен до десяти лет.

Так слагалась в первые годы нового царствования внутренняя политика; она преследовала, по существу, те же задачи, какие были поставлены московскими государями XVI в. и их продолжателем Борисом Годуновым. Правительственная среда сложилась из элементов, для которых эти традиции были и привычны, и близки. Но во главе ее стояли люди, не способные вести ее работу по систематичному и твердому плану и еще менее способные внести в дело государственного управления идею долга и строгую дисциплину. Опытные и умелые, но корыстные дельцы и случайные люди, возвышенные одной только близостью к царскому дворцу, принесли с собой господство интриги и произвола, которое даже иностранцев заставляло ждать с нетерпением возвращения из польского плена митрополита Филарета. «Он один, – писал, например, голландец Исаак Масса, – был бы в состоянии поддержать достоинство великокняжеское».

Однако усилиями первых лет были достигнуты наиболее необходимые результаты. Наиболее резкие остатки «великой разрухи» внутри страны были подавлены, восстановлено государственное властвование московского центра над всей территорией. Новгород вернулся под власть Москвы, и со шведами заключено «мирное докончание». В 1618 г. отбито нашествие Владислава, а затем состоялись Деулинское перемирие и обмен пленными. Возвращение в Москву митрополита Филарета было крупным событием. Давно нареченный в патриархи, он занял теперь святительский престол при исключительных условиях. Поставление его в патриархи совершалось с особой торжественностью, благодаря прибытию в Москву иерусалимского патриарха Феофана, который 24 июня в Успенском соборе и исполнил чин посвящения. С той поры и до кончины своей 1 октября 1633 г. Филарет управлял и церковью, и государством. Как правитель Русской церкви, патриарх, чуждый церковно-богословской книжности, являлся прежде всего властным и искусным администратором. Церковь была для него учреждением, требующим устройства на началах строгой дисциплины и иерархического господства, и он целиком перенес в свое патриаршее управление формы приказного заведования делами. Суд в патриаршем Судном приказе был «в духовных делах и в смертях и в иных во всяких делах против того же, что и в царском суде». Казенный приказ ведал доходами патриаршей области – дань с дворов духовенства и сборы с церковных доходов за требы, за пользование пахотой, угодьями и др.; для этого производились тщательные переписи церквей и приходов, равно как и всего тяглого духовенства.

Получив патриаршество столько же по каноническому избранию, сколько по естественному праву, как отец государя, Филарет был «великим государем» не только для духовенства – таким же «великим государем» выступил он и в делах управления государственного; дела докладывались обоим государям, и грамоты писались от имени их обоих. Царь Михаил пояснял, что «каков он государь, таков и отец его государев великий государь, святейший патриарх, и их государское величество нераздельно», а современники не колебались, кого считать действительным правителем государства: патриарх, говорили они, «нравом опальчив и мнителен, а властителен таков, яко и самому царю его боятися; бояр же и всякаго чина людей царскаго синклита зело томяше заключениями и иными наказаниями». Филарет достиг теперь власти, которой добивался в течение всей своей жизни, и с его приездом в делах правления почувствовалась твердая и сильная рука. Но сколько-нибудь существенных изменений ни в личном составе центральной администрации, ни в том, что можно назвать программой внутренней политики, с приездом его не произошло; явился только энергичный и суровый руководитель придворной и приказной среды и Земского собора. Отдельные лица, как царские свойственники Салтыковы и несколько видных приказных дельцов, подверглись при нем опале, возвысились новые лица, но это не меняло общего склада и характера правящей среды. Филарет нашел у власти своих людей, среду, с которой давно был связан, и с ней продолжал правительственную работу. Но он ввел в эту работу больше системы и энергии, пытаясь в то же время бороться против злоупотреблений не только отдельными опалами, но и общими мерами. Филарет и под монашеским клобуком остался государственным человеком, деятельным и честолюбивым. Пережитая борьба закалила его деспотическую натуру и обогатила его сильный ум разнообразным житейским и политическим опытом. Но гениальной широты, способной на смелое и содержательное творчество, в нем не было; он был умный администратор, умевший понять обстоятельства и очередные задачи текущей государственной жизни, но он не был преобразователем, который бы владел даром не только пользоваться данными условиями, но и творчески их изменять.

Внимание Филарета привлечено было, прежде всего, разного рода непорядками и злоупотреблениями в сборе податей. С одной стороны, вся старая система обложения была в полном расстройстве. Попытки выяснить действительное состояние платежных сил путем «дозора», т. е. описи подлинного экономического положения тяглых хозяйств, далеко не были закончены и сами послужили поводом для многих злоупотреблений. С другой стороны, немало плательщиков разными способами уклонялось от тягла, усиливая тем самым тяготу для остальных. Подати с одних взимались по писцовым книгам, с других – по дозорным, «и иным тяжело, а другим легко»; дозорщики одним за посулы мирволили, а других «писали и дозирали тяжело», и оттого всяким людям Московского государства была «скорбь конечная». На Земском соборе по предложению патриарха решили начать дело заново, послать писцов во все города, не потерпевшие от разорения, а дозорщиков в разоренные местности, для правильного распределения тягла по действительной «силе»; гарантией успеха должны были быть выбор дозорщиков «добрых», их крестное целование и «полные им наказы»: мысль русских финансистов того времени не шла дальше попыток наладить дело старыми приемами. А между тем усложнение государственных потребностей и расстройство народного хозяйства требовали новых приемов описания, новых, более пригодных единиц обложения; к попыткам податной реформы деятели XVII в. пришли, однако, лишь много позднее. В царствование же Михаила Феодоровича надеялись еще одолеть затруднения улучшением техники старых приемов и стремлением привлечь к общей тяготе всех, кто умел ее «избыть». Посадские многие люди, «льготя себя, чтоб им в городех податей никаких не платить», покидали насиженные места, где записаны были в тягло, уходили в Москву и другие города, выбывая из счета. Другие плательщики, «посадские и уездные люди», закладывались «в закладчики за бояр и за всяких людей», уйдя из-под власти правительственной на частную службу и под покровительство новых господ. Чтобы вернуть эти платежные силы, государь с собором решили вести розыск таких беглецов, возвращать их на прежнее жительство, чтобы «быть им по-прежнему, где кто был наперед сего». Обеспечение податной исправности населения требовало по-старому, и в еще большей степени, прикрепления тяглецов к месту и к той местной организации, куда они зачислены в писцовых книгах. Прошло двадцать лет, и в 1638 г. возник особый Сыскной приказ для повсеместного сыска закладчиков и возвращения их на старые места особыми «свозчиками», под надзором которых они обязаны были соорудить себе на посаде «дворовое строение». Кому из них не находилось «поручников в житье и дворовом строении», тех обязывали «жить и строиться» под угрозой ссылки в Сибирь.

К той же цели – овладеть всеми силами и средствами населения, чтоб никто в избылых не был, и теми же средствами прикрепления к месту и повинностям – шло правительство в вопросах, касавшихся служилых людей и крестьянства. Заботы об устройстве служилого класса, раздача ему поместий и пополнение его новыми верстаниями в службу не прекращались в правление Филарета. Указное законодательство этих лет по поместным делам весьма обильно, и в 1636 г. особое «поместное уложение» подвело ему некоторый итог. Поместная система и организация службы представлялись настолько обеспеченными, что правительство пошло навстречу желанию служилых людей и стало постепенно расширять их право распоряжаться поместьями: разрешало мену поместьями, сдачу поместья другому лицу, отдачу их в приданое за дочерьми. В то же время правительство продолжало политику ограничения права распоряжаться вотчинами, особенно жалованными и выслуженными, которых много роздано было в первую половину царствования. Общая тенденция этой эволюции служилого землевладения подготовляла слияние поместий и вотчин в один разряд недвижимых дворянских имений, вотчинных по отношению к владельцу, но всецело подчиненных служилым его обязанностям регламентацией его прав с точки зрения правительственного интереса. Устраивая служилых людей на землях, верховная власть требовала от них постоянной готовности к исправной службе. Экономический кризис, разросшийся в результате Смуты, ставил эти требования в непримиримое противоречие с хозяйственным положением служилых земель. Мелкие поместья и вотчины служилого люда были повсеместно почти разорены, главным образом по недостатку рабочих рук. Даже из более зажиточных московских дворян иные остались при шести, даже при трех крестьянах на именье. Вопрос этот был настолько острым, что при Михаиле Феодоровиче размер обязательной службы определяется не по площади земельного владения – «со 100 четей доброй и угожей земли человек на коне и в доспехе полном», как при Иоанне Грозном, а по количеству крестьян у служилого человека – с 15 крестьян. Сами служилые московские дворяне полагали, что нести походную службу «без государева жалованья» может только тот, за кем числится по крайней мере 50 крестьян, и что менее состоятельные нуждаются в денежной помощи. Тягость службы создавала в дворянской среде явления, аналогичные тем, с какими правительство боролось, разыскивая беглых посадских людей: дворяне уклонялись от призыва в поход, оказывались «в нетях», а то и вовсе бросали свои поместья и, «не хотя государевы службы служити и бедности терпети», укрывались, подобно посадским закладчикам, за бояр, поступая к ним в «добровольные холопы»; с этим последним явлением правительство боролось самыми решительными мерами.

Все эти явления и мероприятия правительства, ими вызванные, показывают, что удовлетворение настоятельнейших потребностей обширного государства, только что пережившего тяжелый кризис и изнуряемого внешней борьбой, было едва по силам его населению. Несоответствие средств и потребностей вело к тому, что государство все более и более властвовало над народной жизнью, а самодеятельность земская быстро замирала.

Верховная власть, под твердым руководством патриарха Филарета, окрепла и достигла полной, неограниченной силы не в принципе только, а на деле. Но и он продолжает работать при частом обращении к Земским соборам. Однако в новых условиях значение соборов не могло быть тем же, что в первые годы царя Михаила. Филарету собор нужен был не для того, чтобы поддержать перед обществом слабый правительственный авторитет; в его руках собор – орудие для изучения действительного положения дел, средство узнать его недостатки, вскрыть существующие непорядки и злоупотребления. На Земский собор созываются выборные от разных чинов Московского государства, «которые бы умели рассказать обиды, и насильства, и разоренья», чтобы обоим великим государям, царю и патриарху, «всякие их нужды, и тесноты, и разоренья, и всякие недостатки были ведомы». Царь и патриарх обещают, что обсудят с ними, как «устроить бы Московское государство, чтобы пришло в достоинство», и, «советовав по их челобитью, учнуть о Московском государстве промышляти, чтобы во всем поправити, как лутче». Однако по вопросам чрезвычайного обложения правительство и при Филарете не могло обойтись без собора. И собор, на котором в делах финансовых главную роль играли торговые люди, должен был в особо трудные минуты вызывать их на «вспоможение ратным людям» пятой деньгой «с животов и с промыслов вправду», а остальные чины – на дачу, смотря «по пожиткам, кому что мочно». Под контроль собора ставился выбор сборщиков из торговых людей разных разрядов: «пересмотр» выбора на соборе должен был обеспечить добросовестность постановки всего дела. Финансовые результаты этих чрезвычайных усилий были сравнительно малы. Пятинные и запросные деньги заняли далеко не первое место в ряду источников дохода правительства царя Михаила, тем более что заметно понижали доходы косвенные.

В первые годы царствования правительство искало выхода из нужды напряжением прямого обложения, постоянного и чрезвычайного, но его тягость, несомненно, затро нула народный капитал: производство и торговля сильно сократились. С 1620-х гг. эти результаты финансовой политики уже ясны, и роль в ней Земских соборов становится все менее важной и значительной. Чем дальше, тем громче жалобы на невыносимую тяготу; чрезвычайных жертв столько уже было принесено, что народные силы казались исчерпанными. Вслушиваясь в эти жалобы, Филарет изыскивал меры к пресечению тех зол, какие в них раскрывались. Тягота тягла и службы не могла быть облегчена; напротив, она неизменно нарастала; достичь хотя бы ее равномерного распределения не умели. Оставалось бороться с частичными несовершенствами и нарушениями существующего порядка и преследовать злоупотребления. Власть это и делала по мере сил и умения. Проявляя неустанную деятельность в упорядочении, хотя бы самыми крутыми мерами, тягла и службы, правительство пыталось создать какой-либо контроль над «сильными людьми», о произвол и влияние которых разбивались усилия установить прочный и законный порядок. Назначались по жалобам многих людей доверенные лица из ближних бояр государевых для сыска «про сильных людей во всяких обидах». Такие судебно-разыскные комиссии назывались иногда «приказами Сыскными, что на сильных бьют челом», но стояли выше обычных приказов, откуда к ним поступали дела как в высшую инстанцию. Не доверяя своей администрации и не решаясь начать ее реформу, правительство передавало наиболее острые вопросы особым комиссиям доверенных лиц, примыкавшим к ближней думе царской по личному составу и доверенности. Эта практика весьма характерна для царской власти XVII в., понявшей, что на нее падает ответственность за действия ее полномочных и если не безответственных, то фактически бесконтрольных органов. Внимательно выслушивая жалобы населения и даже вызывая их на Земских соборах, правительство столь же внимательно относилось к челобитьям, поднимавшим вопросы о местных нуждах или потребностях отдельных групп населения, прислушивалось, наконец, к доносам и «изветам», раз в них обличались нарушения государственного интереса или безопасности политической; процессы – в особом порядке производства – по поводу «слова и дела государева» возникли в дни царя Михаила. Народное представление о царе – блюстителе высшей справедливости – побуждало население прибегать со своими нуждами и за обороной от всяких обид к престолу, к личной власти государевой, а на Земские соборы смотреть как на форму такого же обращения. Общественная масса сходилась в этом воззрении с представлениями носителей верховной власти; московская средневековая монархия вырастала на народном корню.

Политические успехи новой династии, ее укрепление во главе национального государства в значительной мере связаны с личностью Филарета Никитича. Сама властная натура патриарха и его сан содействовали поднятию авторитета власти. Когда 1 октября 1633 г. патриарх Филарет умер, он оставил Московское государство окрепшим настолько, что ни тяжелая борьба с соседями, ни внутренние язвы народного хозяйства и государственного быта уже не могли расшатать воздвигнутого из развалин политического здания. С кончиной патриарха ничто по существу не изменилось, несмотря на несомненное ослабление правительственного центра. В Москву вернулись опальные члены придворной знати и приказной среды, но никто не заменил Филарета в преобладающем государственном влиянии. Московское правительство плыло по сложившемуся течению, не проявляя сколько-нибудь крупного почина. И за три года до конца жизни и царствования Михаила Феодоровича его правительству привелось подвести своего рода итог состоянию государства на Земском соборе, созванном для обсуждения вопроса о взятии казаками Азова. Донские казаки захватили Азов и просили его от них принять и послать туда воевод с ратными людьми. На обсуждение собора поставлен был вопрос: разрывать ли из-за Азова с Турцией и Крымом? А если идти на большую войну, то как обеспечить нужные средства? Все чины соборные должны были «помыслить о том накрепко» и государю о том «мысль свою объявити на письме». Люди служилые ясно сознавали важность приобретения: в русских руках Азов парализовал крымскую орду и мог стать опорным пунктом для уничтожения ее силы. Но рассуждения о средствах обороны Азова и ведения войны обратились в сплошную жалобу на несправедливости, непорядки и оскудение. Чины столичные и придворные норовили свести защиту Азова к поддержке казаков «охочими вольными людьми» на денежном жалованье, без общего похода. Дворяне городовые выражали готовность на войну, но указывали на неравномерность распределения военных и денежных повинностей. Они советовали государю хлебные запасы брать «со всех без выбора» и «рать строить» по тем уравнительным правилам, какие установлены были при царях Иоанне и Феодоре, взять пеших и конных ратных людей с бояр и ближних людей, которые пожалованы многими поместьями и вотчинами, хотя бы в виде исключения «для такого басурманского нахождения» и в таком размере, какой государь укажет, а также с дьяков и подьячих, которые не только пожалованы и поместьями и вотчинами, но сверх того обогатели у государевых дел неправедным мздоимством, накупили себе вотчин и понастроили таких домов, каких при прежних государях и у великородных людей не бывало; их справедливо обложить и деньгами «против домов их и пожитков» на жалованье ратным людям; с «государева богомолья» – церковных вотчин – взять даточных людей не по устарелым данным писцовых книг и тем более не «против заступленья», а по числу крестьян; с служащих по московскому списку и столичных чинов, которые на льготной службе «отяжелели и обогатели», взять даточных людей, а с их пожитков – деньги. Службу вообще необходимо упорядочить, выяснив, сколько за кем из служилых и приказных людей числится крестьян, и установить новым уложением, со скольких крестьян служить без денежного жалованья, а за лишек владения брать деньги; рядовых служилых людей, «беспоместных, пустоместных и малопоместных», поддержать поместным верстаньем и денежным жалованьем. Финансовые средства на войну пополнить, взяв «лежачую домовую казну» у духовенства и обложив торговых и черных людей по их торгам, промыслам и пожиткам, но собирать эти доходы гостям и торговым людям, а приказных людей счесть по приходным книгам, «чтобы государева казна без ведомости не терялась», – от такой ревизии приказного хозяйства служилые люди ожидали несомненной прибыли для казны. Про себя рядовые служилые люди говорили, что готовы «работать государю головами своими и всею душою», но «разорены пуще турских и крымских басурманов московскою волокитою и от неправд и от неправедных судов». Торговые люди также жаловались на новые приказные порядки, утверждая, что «в городех всякие люди обнищали и оскудали до конца от воевод», и вспоминали с сожалением, как «при прежних государях в городех ведали губные старосты, а посадские люди судилися сами промеж себя, а воевод в городех не было»; они указывали на свое обеднение, на остановку торгов, на разорение от тяглых служб и податей, от конкуренции иностранных торговцев, которым покровительствовало правительство. Выслушав все эти заявления, правительство решило отказаться от Азова и отступить перед опасностью продолжительной и тяжелой войны. Соборные «сказки» 1642 г. характерно обрисовывают и настроение, и положение тех средних слоев населения, которые были главной общественной силой при восстановлении государства из великой разрухи в ополчении 1612 г., на соборе, избравшем царя Михаила, и на ряде соборов первых лет его правления. Глубокое недовольство усилением приказной системы управления, корыстной и бесконтрольной, усугублялось тем, что ей на счет ставилось общее расстройство экономического быта и государственной силы, хотя она была, конечно, не причиной их, а порождением. Острое раздражение вызывали и новые общественные верхи, обогатевшие царской милостью и собственным мздоимством и отяжелевшие в своем льготном положении. Силы и средства страны казались общественной массе большими, но неправильно распределенными, так что слишком значительная часть их ускользает от служения государеву и земскому делу и пропадает втуне. Над этим упрощенным пониманием положения не возвышалась, впрочем, и мысль государственных людей первой половины XVII в. Усилиями первого царствования новой династии государство было восстановлено на старых основаниях, на которых покоилась и политика таких строителей царства, как Грозный и Годунов. Достигнутыми результатами в значительной мере осуществлялись намеченные ими цели. Но традиционные приемы управления оказались недостаточными для разрешения задач более сложных. Правительственная работа, направленная исключительно на организацию и эксплуатацию народных сил и средств для государева и земского дела, спасла государство от внешнего и внутреннего разгрома, но не вывела страны из состояния расстройства и надрыва этих сил и средств. Побеждены были гибельные проявления Смуты, корни же ее не были вырваны из русской жизни. Это сказалось при сыне царя Михаила новыми тревогами и серьезными волнениями.

III. Внешняя политика при царе Михаиле Феодоровиче

С утверждением на престоле новой династии Московскому государству пришлось строиться вновь не только во внутренних, но и во внешних отношениях. Москва в эпоху Смуты потеряла слишком значительную и ценную часть государственной территории и утратила свое прежнее международное значение. На западной границе она оказалась отброшенной назад ко временам, предшествовавшим деятельности Иоанна III: потерян был Новгород, закрыт путь к западному морю; потерян Смоленск, утрачена земля Северская, отрезаны пути в Поднепровье. Соседи стремились закрепить за собой захваченные области и до конца использовать создавшиеся условия, отказываясь признать совершившийся факт – восстановление на Москве царского престола. Внутренняя Смута слишком тесно сплелась с отношениями к западным соседям; не уладив их, было невозможно одолеть и внутреннюю Смуту. Смута проложила путь иностранному вмешательству в русские дела, и оно поддерживало врагов восстановляемого порядка. Борьба была неизбежна; она и не была прервана избранием Михаила. Шведы держали северо-запад, и король Густав Адольф даже мечтал, захватив Псков и Холмогоры или Соловки, отрезать Москву от обоих морей. В 1614 г. он лично явился на театр войны, взял Гдов, в следующем году осадил Псков, но, потерпев здесь неудачу, согласился на переговоры. Долгие пререкания представителей обеих сторон закончились заключением 27 февраля 1617 г. «вечного мира» в Столбове, на реке Сяси. Москва по этому договору уступала шведам Ивангород, Ям, Копорье, Орешек с уездами и уплачивала 20 тыс. рублей. Шведский король, стремившийся к господству Швеции на Балтийском море, был весьма доволен этим результатом, тем более что царь отказался от всяких притязаний на Лифляндию и Корелу. Но и в Москве были рады миру, вызволившему Великий Новгород. Теперь были развязаны руки для дела еще более настоятельного – борьбы с королем польским. Московское правительство возобновило ее еще в марте 1613 г., послав ратную силу на оборону и очищение западных областей. Но сил на энергичное наступление не хватало, война тянулась вяло. По счастью, и противник, отвлеченный турецкой опасностью и раздорами короля со шляхтой, лишь отстаивал захваченное и даже не был в силах отбить ничтожные силы русских воевод, тщетно стоявших полгода под Смоленском. Безрезультатно тянулись с конца 1614 до начала 1616 г. и переговоры о мире. Летом 1616 г. царь Михаил сделал попытку наступления, не давшую сколько-нибудь прочных последствий. Королевич Владислав, который продолжал титуловать себя царем московским и настаивать на своих правах, получил согласие сейма на поход к Москве. Но в Польше московская авантюра дома Вазы далеко не пользовалась популярностью в широких общественных кругах; насколько приобретение Смоленской и Северской земель представлялось делом необходимым для обеспечения Великого княжества Литовского, настолько утверждение на московском наследственном престоле польского королевича казалось политической опасностью и – во всяком случае – династической затеей, не заслуживающей жертв со стороны Речи Посполитой. Только летом 1617 г. вступил Владислав в московские пределы, но прошел еще целый год, пока он получил возможность более решительных действий. Польское войско, не достаточное, чтобы взять сколько-нибудь значительную крепость, раздраженное неполучением платы, несколько месяцев разоряло русские области, возобновив для западных уездов горькие времена Смуты. Наконец Владислав осенью 1618 г. решил двинуться к Москве, чтобы чем-нибудь кончить: сейм дал ему небольшую сумму денег с обязательством закончить поход до конца года. С юга шла к нему серьезная помощь – гетман Конашевич-Сагайдачный с 20 тыс. казаков, чем силы королевича утраивались. Но и этих сил все-таки было недостаточно ни для взятия Москвы штурмом, ни для правильной осады. Однако Москва была еще так слаба, что могла только защищаться, отстаивая укрепленные пункты и уклоняясь от решительной встречи. Обе стороны одинаково нуждались в мире. Переговоры в селе Деулине, близ Троицкой лавры, привели к перемирию на 141/2 лет, причем Речь Посполитая удерживала свои завоевания – Смоленскую и Северскую земли, – а вопрос о правах Владислава на московский престол был «положен на суд Божий» и не получил формального решения. Но и в такой форме перемирие было благодетельно для Москвы, занятой трудной внутренней работой.

В первые годы царствования Михаила Феодоровича московские политики сделали усилия связать свои дела с отношениями держав в Западной Европе. Еще из Ярославля князь Пожарский с товарищами предпринял шаги к возобновлению сношений с венским императорским двором, а летом 1613 г. отправилось посольство к императору Матфею. Московское правительство желало посредничества императора для замирения с Сигизмундом; однако скоро пришлось убедиться, что император не будет желательным посредником; участие императорского посла Ганзелиуса в русско-польских переговорах оставило впечатление, что он «доброхотает королю»; венское правительство явно не было заинтересовано в успокоении Московского государства. Больше реальных оснований было искать соглашения с Турцией, давним врагом Польши. Сношения Москвы с султаном сильно тревожили польское правительство. Эти опасения, может быть, влияли на готовность окончить московскую войну, но до активных действий со стороны турок дело не дошло.

Более существенных результатов достигло правительство, затронув интересы англо-русской и русско-голландской торговли. Просьбы о помощи против шведов и Польши не имели успеха: ни у Голландии, ни у Англии не было мотивов вступать в войну. Но замирение Московского государства было существенно важно для их торговых интересов, а окупить дипломатическую услугу приобретением от правительства царя Михаила льгот и покровительства значило расширить свои рынки и открыть себе новые торговые пути. Во время переговоров, которые привели к Столбовскому миру, посредниками, усердно улаживавшими трения между представителями Москвы и Швеции, явились уполномоченный от английского короля Джон Мерик и послы голландские. Летом 1617 г. русское посольство просило короля Иакова содействовать, чтобы Дания, Швеция и Нидерланды пришли на помощь Москве против Швеции и поддержали русских денежной субсидией. Король прислал крупную сумму – 20 тыс. рублей; их вернули через год, так как Деулинское перемирие прервало польскую войну. В те же годы впервые завязались у Москвы прямые сношения с Францией: в 1615 г. московское посольство извещало короля Людовика XIII о вступлении на престол царя Михаила и искало помощи Франции против поляков и шведов; первое французское посольство появилось в Москве лишь много позднее – в 1629 г.

Далекая Московия напоминала о себе державам Западной Европы, пытаясь поставить свои отношения к ближайшим западным соседям на общеевропейскую почву. Но еле оправлявшаяся от полного упадка Москва не вызывала на Западе политического интереса. Зато ее значение как рынка для приобретения сырья и для сбыта европейских товаров и как страны, владеющей путями в Азию, особенно же в богатую шелком Персию, неизменно росло в сознании западного коммерческого и политического мира. В переговорах о помощи и посредничестве московские послы должны были сулить торговые привилегии, за оказанные услуги надо было платить жалованными грамотами на торговлю. Больше всех получили англичане: они приобрели право свободного и беспошлинного торга; голландцы выхлопотали себе ту же льготу лишь на три года (с 1614 г.), а затем платили половинные пошлины; ряд специальных привилегий получили отдельные торговые люди-иноземцы за те или иные услуги московскому правительству. Попытка Франции заключить договор о свободной торговле и о пути в Персию не имела успеха, как и домогательства о том же англичан. Во всяком случае, навстречу московским посольствам, которые стремились заинтересовать Западную Европу в судьбах своего государства как члена семьи народов христианской культуры и союзника в борьбе с мусульманством – этот аргумент русско-европейских связей обычен в посольских наказах времен Михаила Феодоровича, – шло стремление западноевропейских народов включить Московию в свой торговый оборот и эксплуатировать ее транзитные пути на Восток. Со стороны царского правительства покровительство иноземной торговле вызывалось не одной обязанностью расплачиваться за политические услуги: англичане обязывались поставлять в царскую казну сукно и другие продукты западной промышленности по ценам, какие были на месте в Англии. Ничтожество своей промышленности вызывало большую нужду в западных товарах. Параллельно шло расширение вызова иноземных промышленников для насаждения на Руси лучшей и более интенсивной разработки минеральных богатств, заводского и фабричного дела. С каждым десятилетием XVII в. связи Московского государства с Западной Европой становились сложнее и глубже.

Но сознательная и более последовательная работа в этом направлении была еще не по силам Москве в первую половину столетия. Тяжелое внутреннее положение страны и неизбежная затрата сил и средств на внешние отношения поглощали эти силы до дна. Отношения к Польше не были сколько-нибудь прочно улажены Деулинским перемирием. Новое разграничение вызывало непрерывные пограничные столкновения, наезды и набеги, нескончаемые споры из-за перебежчиков и т. д. Дипломатические сношения были очень затрудняемы непризнанием за Михаилом Феодоровичем царского титула. Худой мир то и дело грозил перейти в прямой разрыв, когда в августе 1621 г. появился в Москве посланник султана Фома Кантакузин с предложением наступательного союза против Польши. Но Москва чувствовала себя слабой и нуждалась в довольно большом времени, чтобы подготовиться к новой борьбе. Ввиду ее московское правительство заводит (с помощью иноземцев-инструкторов) полки «иноземного ратного строя», солдат и рейтар, затрачивая на них немалые средства. Кончина Сигизмунда, смуты бескоролевья казались в 1631 г. моментом удобным, чтобы возобновить борьбу за Смоленск. Война началась удачно: был взят ряд укрепленных пунктов, воевода Шеин осадил Смоленск. Но исход кампании был плачевный. Союзники-турки не открыли своевременно военных действий и двинулись тогда, когда под Смоленском все было кончено. Осада этого города затянулась, а в августе 1633 г. Владислав, избранный королем, пришел под Смоленск с значительными силами и осадил осаждавших в их окопах. Русскому войску пришлось капитулировать на унизительных условиях. В Москве главных воевод – Шеина и Измайлова – осудили за измену и казнили; других постигла опала и ссылка. Но этим не исчерпывался урок смоленского похода. Он резко выяснил отсталость русского военного строя. Слабость московской артиллерии, незначительность новых регулярных сил и боевая беспомощность дворянской конницы громко требовали энергичных мер к улучшению военного дела. Правительство после смоленской катастрофы усиленно комплектует «прибором» новые части регулярных полков, увеличивает артиллерию, напрягая, как могло, свои финансовые средства. Впрочем, успехи поляков пленением Шеина и кончились. У короля средств также не хватало, а вести о наступлении турок заставили его поспешить с переговорами о примирении. Летом 1634 г. заключен был Поляновский мир; он дал Москве только отказ Владислава от прав на московский престол. Осталась прежняя напряженность пограничных отношений, питаемая с московской стороны сознанием тягости потери Смоленска и Северской земли. Но до кончины царя Михаила вооруженных столкновений между обоими государствами не было.

Тем напряженнее шла работа по обороне и укреплению других границ. Смутное время и западные войны остановили развитие военной колонизации и расширение укреплений на юге, со стороны степной украйны. Но южная граница по-прежнему требовала постоянного наблюдения и охраны. Против набегов из Крыма приходилось по-старому ежегодно выдвигать к ней обсервационные отряды, и эта постоянная «полковая» служба поглощала много сил. По заключении Поляновского мира правительство возвращается к сооружению на юге укрепленной черты, к постройке городов и заселению пограничной полосы военно-служилыми поселенцами. В 1636 г. построены Козлов, Тамбов, Верхний и Нижний Ломовы. В конце 1630-х и в 1640-х гг. идет усиленное строительство, которое при царе Алексее было завершено соединением городов и рассыпанных между ними мелких острогов непрерывной линией укреплений и засек в крепкую Белогородскую пограничную черту. Это было большое дело; оно потребовало, правда, крупных средств – и материальных, и людских, но зато закрепляло восстановление государственной территории и ее безопасность. После этого в южных областях стали появляться новые поселенцы не только из великорусского центра, но и из-за польского рубежа: в 1638 г. после усмирения казацкого восстания целый полк гетмана Остраницы поселился у Чугуева городища. Казаков наделили землей, денежным и хлебным жалованьем и назначили к сторожевой пограничной службе. Однако эта первая волна малорусского переселения, получившего столь широкое развитие во вторую половину XVII в., скоро схлынула обратно. Большая часть казаков ушла в 1643 г. назад в Польшу от нелегкой московской службы и от московских воевод.

Восстановлялось, хотя медленно, и русское колонизационное движение в Поволжье, приобщавшее все новые области к русской гражданственности и московской государственности. В первую четверть XVII в. мирная колонизация двинулась за Каму и устраивалась тут в многоземельных местах, не требуя правительственной поддержки. Но в 1630-х гг. восточная окраина увидала новую силу – калмыков, перекочевывавших из Азии. В 1640-х гг. началась постройка укреплений за Камой «для обереганья от приходу калмыцких людей», в 1650-х она завершилась организацией Закамской черты. Под защитой новых укреплений усилилось в начале царствования Михаила Феодоровича заселение «прихожими людьми разных городов» Самарской луки и берегов вниз по Волге. Впрочем, в этом направлении развитие русской колонизации за всю первую половину XVII в. весьма незначительно. Но русскую силу неудержимо привлекали на Восток богатые промысловые угодья и свободные земли. Пионеры этого движения достигли в царствование Михаила Феодоровича берегов Охотского моря и начали заселение берегов Енисея и Лены. В 1619 г. возник Енисейск, опорный пункт подчинения тунгусов, в 1620-х гг. Красноярск, центр господства над инородцами верхнего Енисея. Отсюда поступательное движение русских направилось на подчинение тунгусов и бурят. Самочинными действиями сибирских казаков захвачены были пункты по Лене, и Якутский острог, построенный в 1672 г., как и ряд других укрепленных пунктов, намечал этапы этого движения и исходные точки его дальнейшего развития. В 1640-х гг. русские люди стали уже твердой ногой в Анадырском краю, в Забайкалье и проникли на Амур. Разбросанные на огромных пространствах Сибири русские городки и остроги намечали, так сказать, вчерне будущее освоение этой территории русской колонизацией и русским государством. На юге укрепленная граница определила лишь временный этап русского векового движения к Черному морю. На востоке – граница, неопределенная, расплывающаяся в неисследованных пространствах, беспокойная вследствие частых столкновений с инородческими племенами, манила ясаком, промысловыми богатствами, легкой добычей для предприимчивости населения и казны государевой. На западе – два «вечных» мира с обоими вековыми врагами, принудившие отказаться от давних и важных приобретений – морского берега и западных украин, – служили не столько гарантией покоя, сколько напоминанием о неизбежном возобновлении борьбы за культурные и торговые пути в Западную Европу и за национальное господство объединенной народности в Восточно-Европейской равнине.

Царь Алексей Михайлович

I. Общая характеристика

1

Далеко ушло то время, когда наши ученые и публицисты считали XVII в. в русской истории временем спокойной косности и объясняли необходимость Петровской реформы мертвящим застоем московской жизни. Теперь мы уже знаем, что эта московская жизнь в XVII в. била сердитым ключом и создала горячих бойцов как за старые, колеблемые ходом истории идеалы, так и за новый уклад жизни. Боевые фигуры протопопа Аввакума и Никона более знакомы нам, чем тихие образцы преподобного Дионисия и «милостивого мужа» Федора Михайловича Ртищева; но и последние, как первые, отдали свою энергию на поиски новых начал жизни для того, чтобы ими осветить и облагородить серую московскую действительность. Явись среди взбаламученного московского общества середины XVII в. такой культурный вождь, каким был Петр Великий, – культурный перелом в Московской Руси мог бы обозначиться раньше, чем это произошло на самом деле. Но такого вождя не явилось. Напротив, во главе Московского государства стоял тогда любопытный и приятный, но более благородный, чем практически полезный правитель. Иначе не можем определить знаменитого царя Алексея Михайловича.

Не такова натура была у царя Алексея Михайловича, чтобы, проникнувшись одной какой-нибудь идеей, он мог энергично осуществлять эту идею, страстно бороться, преодолевать неудачи, всего отдать себя практической деятельности, как отдал себя Петр. Сын и отец совсем несходны по характеру: в царе Алексее не было той инициативы, какая отличала характер Петра. Стремление Петра всякую мысль претворять в дело совсем чуждо личности Алексея Михайловича, мирной и созерцательной. Боевая, железная натура Петра вполне противоположна живой, но мягкой натуре его отца.

Негде было царю Алексею выработать себе такую крепость духа и воли, какая дана Петру, помимо природы, впечатлениями детства и юности. Царь Алексей рос тихо в тереме московского дворца, до пятилетнего возраста окруженный многочисленным штатом мамок, а затем по шестому году переданный на попечение дядьки, известного Бориса Ивановича Морозова. С пяти лет стали его учить грамоте по букварю, перевели затем на часовник, псалтырь и апостольские деяния, семи лет научили писать, а девяти стали учить церковному пению. Этим, собственно, и закончилось образование. С ним рядом шли забавы: царевичу покупали игрушки; был у него, между прочим, конь «немецкаго дела», были латы, музыкальные инструменты и санки потешные – словом, все обычные предметы детского развлечения. Но была и любопытная для того времени новинка – «немецкие печатные листы», т. е. гравированные в Германии картинки, которыми Морозов пользовался, говорят, как подспорьем при обучении царевича. Дарили царевичу и книги; из них составилась у него библиотека числом в 13 томов. На 14-м году царевича торжественно объявили народу, а в 16 лет царевич осиротел (потерял и отца и мать) и вступил на московский престол, не видев ничего в жизни, кроме семьи и дворца. Понятно, как сильно было влияние боярина Морозова на молодого царя: он заменил ему отца.

Дальнейшие годы жизни царя Алексея дали ему много впечатлений и значительный житейский опыт. Первое знакомство с делом государственного управления; необычные волнения в Москве в 1648 г., когда «государь к Спасову образу прикладывался», обещая восставшему «миру» убрать Морозова от дел, «чтоб миром утолилися»; путешествие в Литву и Ливонию в 1654–1655 гг. на театр военных действий, где царь видел у ног своих Смоленск и Вильну и был свидетелем военной неудачи под Ригой, – все это развивающим образом подействовало на личность Алексея Михайловича, определило эту личность, сложило характер. Царь возмужал, из неопытного юноши стал очень определенным человеком, с оригинальной умственной и нравственной физиономией.

2

Современники искренно любили царя Алексея Михайловича. Самая наружность царя сразу говорила в его пользу и влекла к нему. В его живых голубых глазах светилась редкая доброта; взгляд этих глаз, по отзыву современника, никого не пугал, но одобрял и обнадеживал. Лицо государя, полное и румяное, с русой бородой, было благодушно-приветливо и в то же время серьезно и важно, а полная (потом чересчур полная) фигура его сохраняла величавую и чинную осанку. Однако царственный вид Алексея Михайловича ни в ком не будил страха: чувствовалось, что не личная гордость царя создала эту осанку, а сознание важности и святости сана, который Бог на него возложил.

Привлекательная внешность отражала в себе, по общему мнению, прекрасную душу. Достоинства царя Алексея с некоторым восторгом описывали лица, вовсе от него не зависимые, – именно далекие от царя и от Москвы иностранцы. Один из них, например, сказал, что Алексей Михайлович – «такой государь, какого желали бы иметь все христианские народы, но немногие имеют» (Рейтенфельс). Другой поставил царя «наряду с добрейшими и мудрейшими государями» (Коллинс). Третий отозвался, что «царь одарен необыкновенными талантами, имеет прекрасные качества и украшен редкими добродетелями»; «он покорил себе сердца всех своих подданных, которые столько любят его, сколько и благоговеют перед ним» (Лизек). Четвертый отметил, что, при неограниченной власти своей в рабском обществе, царь Алексей не посягнул ни на чье имущество, ни на чью жизнь, ни на чью честь (Мейерберг). Эти отзывы получат еще большую цену в наших глазах, если мы вспомним, что их авторы вовсе не были друзьями и поклонниками Москвы и москвичей. Совсем согласно с иноземцами и русский эмигрант Котошихин, сбросивший с себя не только московское подданство, но даже и московское имя, по-своему очень хорошо говорит о царе Алексее, называя его «гораздо тихим».

По-видимому, Алексей Михайлович всем, кто имел случай его узнать, казался светлой личностью и всех удивлял своими достоинствами и приятностью. Такое впечатление современников, к счастью, может быть проверено материалом более прочным и точным, чем мнения и отзывы отдельных лиц, – именно письмами и сочинениями самого царя Алексея. Он очень любил писать и в этом отношении был редким явлением своего времени, очень небогатого мемуарами и памятниками частной корреспонденции. Царь Алексей с необыкновенной охотой сам брался за перо или же начинал диктовать свои мысли дьякам. Его личные литературные попытки не ограничивались составлением пространных, литературно написанных писем и посланий. Он пробовал сочинять даже вирши (несколько строк, «которые могли казаться автору стихами», по выражению В.О. Ключевского). Он составил «Уложение сокольничья пути», т. е. подробный наказ своим сокольникам. Он начинал писать записки о польской войне. Он писал деловые бумаги, имел привычку своеручно поправлять текст и делать прибавки в официальных грамотах, причем не всегда попадал в тон приказного изложения. Значительная часть его литературных попыток дошла до нас, и притом дошло по большей части то, что писал он во времена своей молодости, когда был свежее и откровеннее и когда жил полнее. Этот литературный материал замечательно ясно рисует нам личность государя и вполне позволяет понять, насколько симпатична и интересна была эта личность. Царь Алексей высказывался очень легко, говорил почти всегда без обычной в те времена риторики, любил, что называется, поговорить и пофилософствовать в своих произведениях.

3

При чтении этих произведений прежде всего бросаются в глаза необыкновенные восприимчивость и впечатлительность Алексея Михайловича. Он жадно впитывает в себя, «яко губа напояема», впечатления от окружающей его действительности. Его занимает и волнует все одинаково: и вопросы политики, и военные реляции, и смерть патриарха, и садоводство, и вопрос о том, как петь и служить в церкви, и соколиная охота, и театральные представления, и буйство пьяного монаха в его любимом монастыре… Ко всему он относится одинаково живо, все действует на него одинаково сильно: он плачет после смерти патриарха и доходит до слез от выходок монастырского казначея: «До слез стало! видит чудотворец (Савва), что во мгле хожу», – пишет он этому ничтожному казначею Саввина монастыря. В увлечении тем или иным предметом царь не делает видимого различия между важным и не важным. О поражении своих войск и о монастырской драке пишет он с равным одушевлением и вниманием. Описывая своему двоюродному брату (по матери) А.И. Матюшкину бой при г. Валке 10 июня 1657 г., царь пишет: «Брат! буди тебе ведомо: у Матвея Шереметева был бой с немецкими людми! И дворяне издрогали и побежали все, а Матвей остался в отводе и сорвал немецких людей. Да навстречю иныя пришли роты, и Матвей напустил и на тех с небольшими людми, да лошадь повалилась, так его и взяли! А людей наших всяких чинов 51 человек убит да ранено 35 человек. И то благодарю Бога, что от трех тысяч столько побито, а то все целы, потому что побежали; а сами плачют, что так грех учинился!.. А с кем бой был, и тех немец всего было две тысечи; наших и болши было, да так грех пришел. А о Матвее не тужи, будет здоров, вперед ему к чести! Радуйся, что люди целы, а Матвей будет по-прежнему». Царь сочувствует храброму Шереметеву и радуется, что целы, благодаря бегству, его «издрогавшие» люди. Позор поражения он готов объяснить «грехом» и не только не держит гнева на виновных, но душевно жалеет их. Ту же степень внимания, только не сочувственного, царь уделяет и подвигам помянутого Саввинского казначея Никиты, который стрелецкого десятника, поставленного в монастыре, зашиб посохом в голову, а оружие, седла и зипуны стрелецкие велел выметать вон за двор. Царь составил Никите послание (вместо простой приказной грамоты) «от царя и великаго князя Алексея Михайловича всей Русии врагу Божию и богоненавистцу и христопродавцу и разорителю чюдотворцова дома [т. е. Саввина монастыря] и единомысленнику сатанину, врагу проклятому, ненадобному шпыню и злому пронырливому злодею казначею Никите». В этом послании Алексей Михайлович спрашивал Никиту: «Кто тебя, сиротину, спрашивал над домом чюдотворцовым да и надо мною, грешным, властвовать? кто тебе сию власть мимо архимандрита дал, что тебе без его ведома стрельцов и мужиков моих Михайловских бить?» Так как Никита счел себе бесчестьем, что стрельцы расположились у его кельи, то царь, обвиняя монаха в сатанинской гордости, восклицал: «Дорого добре, что у тебя, скота, стрельцы стоят! лучше тебя и честнее тебя и у митрополитов стоят стрельцы по нашему указу!.. дороги ль мы пред Богом с тобою и дороги ль наши высокосердечные мысли, доколе отвращаемся, доколе не всею душою и не всем сердцем заповеди Его творим?..» За самоуправство царь налагал на монаха позорное наказание: с цепью на шее и в кандалах Никиту стрельцы должны были свести в его келью после того, как ему «пред всем собором» прочтут царскую грамоту. А за «роптание спесивое» царь грозил монаху жаловаться на него чудотворцу и просить суда и обороны пред Богом.

Так живо и сильно, доходя до слез и до «мглы» душевной, переживал царь Алексей Михайлович все то, что забирало его за сердце. И не только исключительные события его личной и государственной жизни, но и самые обыкновенные частности повседневного быта легко поднимали его впечатлительность, доводя ее порой до восторга, до гнева, до живой жалости. Среди серьезных писем к А.И. Матюшкину есть одно, все сплошь посвященное двум молодым соколам и их пробе на охоте. Алексей Михайлович с восторгом описывает, как он «отведывал» этих «дикомытов» и как один из них «безмерно каково хорошо летал» и «милостию Божией и твоими [Матюшкина] молитвами и счастием» отлично «заразил» утку: «как ее мякнет по шее, так она десятью перекинулась» (т. е. десять раз перевернулась при падении). В деловой переписке с Матюшкиным царь не упускает сообщить ему и такую малую, например, новость: «Да на нашем стану в селе Танинском новый сокольник Мишка Семенов сидел у огня да, вздремав, упал в огонь, и ево из огня вытащили; немного не згорел, а как в огонь упал, и того он не слыхал…» Во время морового поветрия 1654–1655 гг. царь уезжал от своей семьи на войну и очень беспокоился о своих родных. «Да для Христа, государыни мои, оберегайтесь от заморнова ото всякой вещи, – писал он своим сестрам, – не презрите прошения нашего!» Но в то самое время, когда война и мор, казалось, сполна занимали ум Алексея Михайловича и он своим близким с тоской в письмах «от мору велел опасатца», он не удержался, чтобы не описать им поразившее его в Смоленске весеннее половодье. «Да будем вам ведомо, – пишет он, – на Днепре был мост 7 сажен над водою; и на Фоминой неделе прибыло столько, что уже с моста черпают воду; а чаю, и поиметь (мост)…» Рассказывают, будто бы однажды в докладе царю из кормового дворца было указано, что квасы, которые там варили на царский обиход, не удались: один сорт кваса вышел так плох, что разве только стрельцам споить. Алексей Михайлович обиделся за своих стрельцов и на докладе раздраженно указал докладчику: «Сам выпей!»

Мудрено ли, что такой живой и восприимчивый человек, как царь Алексей, мог быть очень вспыльчив и подвижен на гнев. Несмотря на внешнее добродушие и действительную доброту, Алексей Михайлович, по живости духа, нередко давал волю своему неудовольствию, гневался, бранился и даже дрался. Мы видели, как он бранил «сиротину» монаха за его грубые претензии. Почти так же доставалось от «гораздо тихого» царя и людям высших чинов и более высокой породы. В 1658 г., недовольный князем И.А. Хованским за его местническое высокомерие и за ссору с А.Л. Ординым-Нащокиным, Алексей Михайлович послал сказать ему царский выговор с такими, между прочим, выражениями: «Тебя, князя Ивана, взыскал и выбрал на эту службу великий государь, а то тебя всяк называл дураком, и тебе своею службою возноситься не надобно… великий государь велел тебе сказать имянно, что за непослушание и за Афанасия [Ордина-Нащокина] тебе и всему роду твоему быть разорену». В другой раз (1660), сообщая Матюшкину о поражении этого своего «избранника» князя Хованского Тараруя, царь виной поражения выставлял «ево безпутную дерзость» и с горем признавался, что из-за военных тревог сам он «не ходил на поле тешиться июня с 25 числа июля по 5 число, и птичей промысл поизмешался». Несмотря, однако, на беспутную дерзость и «дурость» князя Хованского, Алексей Михайлович продолжал его держать у дел до самой кончины: вероятно, «тараруй» (т. е. болтун) и «дурак» обладал и положительными деловыми качествами. Надобно вспомнить, что в ужасные дни Стрелецкого бунта 1682 г. правительство решилось поставить именно этого «тараруя» во главе Стрелецкого приказа. Еще крепче, чем Хованскому, писал однажды царь Алексей Михайлович «врагу креста Христова и новому Ахитофелу князю Григорью Ромодановскому». За малую, по-видимому, вину (не отпустил вовремя к воеводе С. Змееву) царь послал ему такие укоры: «Воздаст тебе Господь Бог за твою к нам, великому государю, прямую сатанинскую службу!.. И ты дело Божие и наше государево потерял, потеряет тебя самого Господь Бог!.. И сам ты, треокаянный и безславный ненавистник рода христианскаго – для того, что людей не послал, – и нам верный изменник и самого истиннаго сатаны сын и друг диаволов, впадешь в бездну преисподнюю, из неяже никто не возвращался… Вконец ведаем, завистниче и верный наш непослушниче, как то дело ухищренным и злопронырливым умыслом учинил… Бог благословил и передал нам, государю, править и разсуждать люди свои на востоке и на западе, и на юге и на севере вправду; и мы Божии дела и наши государевы на всех странах полагаем – смотря по человеку, а не всех стран дела тебе одному, ненавистнику, делать, для того: невозможно естеству человеческому на все страны делать, один бес на все страны мещется…» Но, отругав на этот раз князя Г.Г. Ромодановского, царь в другое время шлет ему милостивое «повеление» в виде виршей:

 
Рабе Божий! дерзай о имени Божии
И уповай всем сердцем: подаст Бог победу
И любовь и совет великой имей с Брюховецким,
А себя и людей Божих и наших береги крепко и т. д.
 

Стало быть, и Ромодановский, как Хованский, не всегда казался царю достойным хулы и гнева. Вспыльчивый и бранчливый, Алексей Михайлович был, как видим, в своем гневе непостоянен и отходчив, легко и искренно переходя от брани к ласке. Даже тогда, когда раздражение государя достигало высшего предела, оно скоро сменялось раскаянием и желанием мира и покоя. В одном заседании Боярской думы, вспыхнув от бестактной выходки своего тестя боярина И.Д. Милославского, царь изругал его, побил и пинками вытолкал из комнаты. Гнев царя принял такой крутой оборот, конечно, потому, что Милославского по его свойствам и вообще нельзя было уважать. Однако добрые отношения между тестем и зятем от того не испортились: оба они легко забыли происшедшее. Серьезнее был случай со старым придворным человеком, родственником царя по матери, Родионом Матвеевичем Стрешневым, о котором Алексей Михайлович был высокого мнения. Старик отказался, по старости, от того, чтобы вместе с царем «отворить» себе кровь. Алексей Михайлович вспылил, потому что отказ представился ему высокоумием и гордостью, и ударил Стрешнева, а потом не знал, как задобрить и утешить почитаемого им человека, просил мира и слал ему богатые подарки.

Но не только тем, что царь легко прощал и мирился, доказывается его душевная доброта. Общий голос современников называет его очень добрым человеком. Царь любил благотворить. В его дворце, в особых палатах, на полном царском иждивении жили так называемые верховые (т. е. дворцовые) богомольцы, верховые нищие и юродивые. Богомольцы были древние старики, почитаемые за старость и житейский опыт, за благочестие и мудрость. Царь в зимние вечера слушал их рассказы про старое время – о том, что было «за тридцать и за сорок лет и больше». Он покоил их старость так же, как чтил безумие Христа ради юродивых, делавшее их неумытными и бесстрашными обличителями и пророками в глазах всего общества того времени. Один из таких юродивых, именно Василий Босой, или Уродивый, играл большую роль при царе Алексее, как его советник и наставник. О «брате нашем Василии» не раз встречаются почтительные упоминания в царской переписке. Опекая подобный люд при жизни, царь устраивал богомольцам и нищим торжественные похороны после их кончины и в их память учреждал «кормы» и раздавал милостыню по церквам и тюрьмам. Такая же милостыня шла от царя и по большим праздникам; иногда он сам обходил тюрьмы, раздавая подаяние «несчастным». В особенности пред «великим» или «светлым» днем Святой Пасхи, на «страшной» неделе, посещал царь тюрьмы и богадельни, оделял милостыней и нередко освобождал тюремных «сидельцев», выкупал неоплатных должников, помогал неимущим и больным. В обычные для этой рутинные формы «подачи» и «корма» нищим Алексей Михайлович умел внести сознательную стихию любви к добру и людям.

Не одна нищета и физические страдания трогали царя Алексея Михайловича. Всякое горе, всякая беда находили в его душе отклик и сочувствие. Он был способен и склонен к самым теплым и деликатным дружеским утешениям, лучше всего рисующим его глубокую душевную доброту. В этом отношении замечательны его знаменитые письма к двум огорченным отцам: князю Никите Ивановичу Одоевскому и Афанасию Лаврентьевичу Ордину-Нащокину – об их сыновьях. У князя Одоевского умер внезапно его первенец, взрослый сын, князь Михаил, в то время, когда его отец был в Казани. Царь Алексей сам особым письмом известил отца о горькой потере. Он начал письмо похвалами почившему, причем выразил эти похвалы косвенно – в виде рассказа о том, как чинно и хорошо обходились князь Михаил и его младший брат князь Федор с ним, государем, когда государь был у них в селе Вешнякове. Затем царь описал легкую и благочестивую кончину князя Михаила: после причастия он «как есть уснул; отнюдь рыдания не было, ни терзания». Светлые тоны описания здесь взяты были, разумеется, нарочно, чтобы смягчить первую печаль отца. А потом следовали слова утешения, пространные, порою прямо нежные слова. В основе их положена та мысль, что светлая кончина человека без страданий, «в добродетели и в покаянии добре», есть милость Господня, которой следует радоваться даже и в минуты естественного горя. «Радуйся и веселися, что Бог совсем свершил, изволил взять с милостию своею; и ты принимай с радостию сию печаль, а не в кручину себе и не в оскорбление». «Нельзя, что не поскорбеть и не прослезиться, – и прослезиться надобно, да в меру, чтоб Бога наипаче не прогневать!» Не довольствуясь словесным утешением, Алексей Михайлович пришел на помощь Одоевским и самым делом: принял на себя и похороны: «На все погребалныя я послал, – пишет он, – сколько Бог изволил, потому что впрямь узнал и проведал про вас, что, опричь Бога на небеси, а на земли опричь меня, никово у вас нет», между тем несомненно, что семья Одоевских далеко не была бедной. В конце утешительного послания царь своеручно приписал последние ласковые слова: «Князь Никита Иванович! не оскорбляйся, токмо уповай на Бога и на нас будь надежен!»

Горе А.Л. Ордина-Нащокина, по мнению Алексея Михайловича, было горше, чем утрата князя Н.И. Одоевского. По словам царя, «тебе, думному дворянину, болше этой беды вперед уже не будет: болше этой беды на свете не бывает!». У Ордина-Нащокина убежал за границу сын, по имени Воин, и убежал как изменник, во время служебной поездки, с казенными деньгами, «со многими указами о делах и с ведомостями». На просьбу пораженного отца об отставке царь послал ему «от нас, великаго государя, милостивое слово». Это слово было не только милостиво, но и трогательно. После многих похвальных эпитетов «христолюбцу и миролюбцу, нищелюбцу и трудолюбцу» Афанасию Лаврентьевичу царь тепло говорит о своем сочувствии не только ему, Афанасию, но и его супруге в «их великой скорби и туге». Об отставке своего доброго «ходатая и желателя» он не хочет и слышать, потому что не считает отца виноватым в измене сына. Царь и сам доверял изменнику, как доверял ему отец: «Будет тебе, верному рабу Христову и нашему, сына твоего дурость ставить в ведомство и соглашение твое ему! и он, простец, и у нас, великаго государя, тайно был, и не по одно время, и о многих делах с ним к тебе приказывали, а такова простоумышленного яда под языком его не видали!» Царь даже пытается утешить отца надеждой на возвращение не изменившего якобы, а только увлекшегося юноши: «А тому мы, великий государь, не подивляемся, что сын твой сплутал: знатно то, что с малодушия то учинил. Он человек молодой, хощет создания Владычня и творения руку Его видеть на сем свете; якоже и птица летает семо и овамо и, полетав довольно, паки ко гнезду своему прилетает: так и сын ваш вспомянет гнездо свое телесное, наипаче же душевное привязание от Святаго Духа во святой купели, и к вам вскоре возвратится!» Какая доброта и какой такт диктовали эти золотые слова утешения в беде, больше которой «на свете не бывает»! И царь оказался прав: Афанасьев «сынишка Войка» скоро вернулся из дальних стран во Псков, а оттуда в Москву, и Алексей Михайлович имел утешение написать А.Л. Ордину-Нащокину, что за его верную и радетельную службу он пожаловал сына его, вины отдал, велел свои очи видеть и написать по московскому списку с отпуском на житье в отцовские деревни.

Живая, впечатлительная, чуткая и добрая натура Алексея Михайловича делала его очень способным к добродушному веселью и смеху. Склонностью к юмору он напоминает своего гениального сына Петра; оба они любили пошутить и словом, и делом. Среди писем к Матюшкину есть одно, написанное «тарабарски», нелегким для чтения шифром, и сочиненное только затем, чтоб подразнить Матюшкина шутливым замечанием, что когда его нет, то некому царя покормить плохим хлебом «с закалою». «А потом будь здрав», – милостиво заключает царь свой намек на какую-то кулинарную оплошность его любимца. Другое письмо к Матюшкину все сплошь игриво. Царь пишет из «похода» и начинает поручением устроить маленький обман его сестер-царевен: «Нарядись в ездовое [дорожное] платье да съезди к сестрам, будто ты от меня приехал, да спрошай о здоровьи». Матюшкину, стало быть, приказано просто лгать царевнам, что он лично прибыл в Москву из того подмосковного «потешнаго» села, где тогда жил государь. Вслед за этим поручением царь Алексей сообщает Матюшкину: «Тем утешаюся, что столников беспрестани купаю ежеутр в пруде… за то: кто не поспеет к моему смотру, так того и купаю!» Очевидно, эта утеха не была жестокою, так как стольники на нее, видимо, напрашивались сами. Государь после купанья в отличие звал их к своему столу. «У меня купальщики те ядят вдоволь, – продолжает Алексей, – а иные говорят: мы-де нароком не поспеем, так-де и нас выкупают, да и за стол посадят. Многие нароком не поспевают». Так тешился «гораздо тихий» царь, как бы преобразуя этим невинным купаньем стольников жестокие издевательства его сына Петра над вольными и невольными собутыльниками. Само собой приходит на ум и сравнение известной «книги, глаголемой Урядник сокольничья пути», царя Алексея с не менее известными церемониалами «всешутейшаго собора» Петра Великого. Насколько «потеха» отца благороднее «шутовства» сына и насколько острый цинизм последнего ниже целомудренной шутки Алексея Михайловича! Свой шутливый охотничий обряд, «чин» производства рядового сокольника в начальные, царь Алексей обставил нехитрыми символическими действиями и тарабарскими формулами, которые не многого стоят по наивности и простоте, но в основе которых лежит молодой и здоровый охотничий энтузиазм и трогательная любовь к красоте птичьей природы. Тогда как у царя Петра служение Бахусу и Ивашке Хмельницкому приобретало характер культа, в «Уряднике» царя Алексея «пьянство» сокольника было показано в числе вин, за которые «безо всякие пощады быть сослану на Лену». Разработав свой «потешный» чин производства в сокольники и отдав в нем дань своему веселью, царь Алексей своеручно написал на нем характерную оговорку: «Правды же и суда и милостивыя любви и ратнаго строя николиже позабывайте: делу время и потехе час!» Умение соединять дело и потеху заметно у царя Алексея и в том отношении, что он охотно вводил шутку в деловую сферу. В его переписке не раз встречаем юмор там, где его не ждем. Так, сообщая в 1655 г. своему любимцу «верному и избранному» стрелецкому голове А.С. Матвееву разного рода деловые вести, Алексей Михайлович, между прочим, пишет: «Посланник приходил от шведского Карла короля, думный человек, а имя ему Уддеудла. Таков смышлен: и купить его, то дорого дать что полтина, хотя думный человек; мы, великий государь, в десять лет впервые видим такого глупца посланника!» Насмешливо отозвавшись вообще о ходах шведской дипломатии, царь продолжает: «Тако нам, великому государю, то честь, что [король] прислал обвестить посланника, а и думнаго человека. Хотя и глуп, да что же делать? така нам честь». В 1656 г. в очень серьезном письме сестрам из Кокенгаузена царь сообщал им подробности счастливого взятия этого крепкого города и не удержался от шутливо-образного выражения: «А крепок безмерно: ров глубокой – меншой брат нашему кремлевскому рву, а крепостию – сын Смоленску-граду: ей, чрез меру крепок!» Частная, не деловая переписка Алексея Михайловича изобилует такого рода шутками и замечаниями. В них нет особого остроумия и меткости, но много веселого благодушия и наклонности посмеяться.

Такова была природа царя Алексея Михайловича, впечатлительная и чуткая, живая и мягкая, общительная и веселая. Эти богатые свойства были, в духе того времени, обработаны воспитанием. Алексея Михайловича приучили к книге и разбудили в нем умственные запросы. Склонность к чтению и размышлению развила светлые стороны натуры Алексея Михайловича и создала из него чрезвычайно привлекательную личность. Он был один из самых образованных людей московского общества того времени: следы его разносторонней начитанности, библейской, церковной и светской, разбросаны во всех его произведениях. Видно, что он вполне овладел тогдашней литературой и усвоил себе до тонкости книжный язык. В серьезных письмах и сочинениях он любит пускать в ход цветистые книжные обороты, но вместе с тем он не похож на тогдашних книжников-риторов, для красоты формы жертвовавших ясностью и даже смыслом. У царя Алексея продуман каждый его цветистый афоризм, из каждой книжной фразы смотрит живая и ясная мысль. У него нет риторического пустословия: все, что он прочел, он продумал; он, видимо, привык размышлять, привык свободно и легко высказывать то, что надумал, и говорил притом только то, что думал. Поэтому его речь всегда искренна и полна содержания. Высказывался он чрезвычайно охотно, и потому его умственный облик вполне ясен.

Чтение образовало в Алексее Михайловиче очень глубокую и сознательную религиозность. Религиозным чувством он был проникнут весь. Он много молился, строго держал посты и прекрасно знал все церковные уставы. Его главным духовным интересом было спасение души. С этой точки зрения он судил других. Всякому виновному царь при выговоре непременно указывал, что он своим проступком губит свою душу и служит сатане. По представлению, общему в то время, средство ко спасению души царь видел в строгом последовании обрядности, и поэтому очень строго соблюдал все обряды. Любопытно прочесть записки дьякона Павла Алеппского, который был в России в 1655 г. с патриархом Макарием Антиохийским и описал нам Алексея Михайловича в церкви и среди клира. Из этих записок всего лучше видно, какое значение придавал царь обрядам и как заботливо следил за точным их исполнением. Но обряд и аскетическое воздержание, к которому стремились наши предки, не исчерпывали религиозного сознания Алексея Михайловича. Религия для него была не только обрядом, но и высокой нравственной дисциплиной: будучи глубоко религиозным, царь думал вместе с тем, что не грешит, смотря комедию и лаская немцев. В глазах Алексея Михайловича театральное представление и общение с иностранцами были не грехом и преступлением против религии, но совершенно позволительным новшеством – и приятным, и полезным. Однако при этом он ревниво оберегал чистоту веры и, без сомнения, был одним из православнейших москвичей; только его ум и начитанность позволяли ему гораздо шире понимать православие, чем понимало его большинство его современников. Его религиозное сознание шло, несомненно, дальше обряда: он был философ-моралист, и его философское мировоззрение было строго религиозным. Ко всему окружающему он относился с высоты своей религиозной морали, и эта мораль, исходя из светлой, мягкой и доброй души царя, была не сухим кодексом отвлеченных нравственных правил, суровых и безжизненных, а звучала мягким, прочувствованным, любящим словом, сказывалась полным ясного житейского смысла теплым отношением к людям. Склонность к размышлению и наблюдению, вместе с добродушием и мягкостью природы, выработала в Алексее Михайловиче замечательную для того времени тонкость чувства; поэтому и его мораль высказывалась иногда поразительно хорошо, тепло и симпатично, особенно тогда, когда ему приходилось кого-нибудь утешать. Высокий образец этой трогательной морали представляет упомянутое выше письмо царя к князю Н.И. Одоевскому о смерти его старшего сына, князя Михаила. В этом письме ясно виден человек чрезвычайно деликатный, умеющий любить и понимать нравственный мир других, умеющий и говорить, и думать, и чувствовать очень тонко. Та же тонкость понимания, способность дать нравственную оценку своему положению и своим обязанностям сказывается в замечательном «статейном списке», или письме, Алексея Михайловича к Никону, митрополиту Новгородскому, с описанием смерти патриарха Иосифа. Вряд ли Иосиф пользовался действительной любовью царя и имел в его глазах большой нравственный авторитет. Но царь считал своей обязанностью чтить святителя и относиться к нему с должным вниманием. Поэтому он окружил больного патриарха своими заботами, посещал его, присутствовал даже при его агонии, участвовал в чине его погребения и лично самым старательным образом переписал «келейную казну» патриарха, – «с полторы недели ежедень ходил» в патриаршие покои как душеприказчик. Во всем этом Алексей Михайлович и дает добровольный отчет Никону, предназначенному уже в патриархи всея Руси. Надобно прочитать сплошь весь царский «статейный список», чтобы в полной мере усвоить его своеобразную прелесть. Описание последней болезни патриарха сделано чрезвычайно ярко, с большой реальностью, причем царь сокрушается, что упустил случай, по московскому обычаю, напомнить Иосифу о необходимости предсмертных распоряжений. «И ты меня, грешнаго, прости, – пишет он Никону, – что яз ему не воспомянул о духовной и кому душу свою прикажет». Царь пожалел пугать Иосифа, не думая, что он уже так плох: «Мне молвить про духовную-ту, и помнит: вот-де меня избывает!» Здесь личная деликатность заставила царя Алексея отступить от жестокого обычая старины, когда и самим царям в болезни их дьяки поминали «о духовной». Умершего патриарха вынесли в церковь, и царь пришел к его гробу в пустую церковь в ту минуту, когда можно было глазом видеть процесс разложения в трупе («безмерно пухнет», «лицо розно пухнет»). Царь Алексей испугался. «И мне прииде, – пишет он, – помышление такое от врага: побеги-де ты вон, тотчас-де тебя, вскоча, удавит!.. И я, перекрестясь, да взял за руку его, света, и стал целовать, а во уме держу то слово: от земли создан, и в землю идет; чего боятися?.. Тем себя и оживил, что за руку-ту его с молитвой взял!» Во время погребения патриарха случился грех: «Да такой грех, владыко святой: погребли без звону!.. а прежних патриархов с звоном погребали». Лишь сам царь вспомнил, что надо звонить, так уж стали звонить после срока. Похоронив патриарха, Алексей Михайлович принялся за разбор личного имущества патриаршего с целью его благотворительного распределения; кое-что из этого имущества царь и распродал. Самому царю нравились серебряные «суды» (посуда) патриарха, и он, разумеется, мог бы их приобрести для себя: было бы у него столько денег, «что и вчетверо цену ту дать», по его словам. Но государя удержало очень благородное соображение. «Да и в том меня, владыко святый, прости, – пишет царь Никону, – немного и я не покусился иным судам, да милостию Божию воздержался и вашими молитвами святыми. Ей-ей, владыко святый, ни маленькому ничему не точен!.. Не хочу для того: се от Бога грех, се от людей зазорно, а се какой я буду прикащик: самому мне [суды] имать, а деньги мне платить себе ж!» Вот с какими чертами душевной деликатности, нравственной щекотливости и совестливости выступает перед нами самодержец XVII в., боящийся греха от Бога и зазора от людей, подчиняющий христианскому чувству свой суеверный страх.

То же чувство деликатности, основанной на нравственной вдумчивости, сказывается в любопытнейшем выговоре царя воеводе князю Юрию Алексеевичу Долгорукому. Долгорукий в 1658 г. удачно действовал против Литвы и взял в плен гетмана Гонсевского. Но его успех был следствием его личной инициативы: он действовал по соображению с обстановкою, без спроса и ведома царского. Мало того, он почему-то не известил царя вовремя о своих действиях и, главным образом, об отступлении от Вильны, которое в Москве не одобрили. Выходило так, что за одно надлежало Долгорукого хвалить, а за другое порицать. Царь Алексей находил нужным официально выказать недовольство поведением Долгорукого, а неофициально послал ему письмо с мягким и милостивым выговором. «Похваляем тебя без вести [т. е. без реляции Долгорукого] и жаловать обещаемся, – писал государь, но тут же добавил, что это похвала только частная и негласная: – И хотим с милостивым словом послать и с иною нашею государевою милостию, да нельзя послать: отписки от тебя нет, неведомо, против чего писать тебе!» Объяснив, что Долгорукий «сам то себе устроил безчестье», царь обращается к интимным упрекам: «Ты за мою, просто молвить, милостивую любовь ни одной строки не писывал ни о чем! Писал ко друзьям своим, а те – ей-ей! – про тебя же переговаривают да смеются, как ты торопишься, как и иное делаешь…» «Чаю, что князь Никита Иванович [Одоевский] тебя подбил; и его было слушать напрасно: ведаешь сам, какой он промышленник, послушаешь, как про него поют на Москве…» Но одновременно с горькими укоризнами царь говорит Долгорукому и ласковые слова: «Тебе бы о сей грамоте не печалиться: любя тебя, пишу, а не кручинясь; а сверх того, сын твой скажет, какая немилость моя к тебе и к нему…» «Жаль, конечно, тебя: впрямь Бог хотел тобою всякое дело в совершение не во многие дни привести… да сам ты от себя потерял!» В заключение царь жалует Долгорукого тем, что велит оставить свой выговор в тайне: «А прочтя сию нашу грамоту и запечатав, прислать ее к нам с тем же, кто к тебе с нею приедет». Очень продуманно, деликатно и тактично это желание царя Алексея добрым интимным внушением смягчить и объяснить официальное взыскание с человека хотя и заслуженного, но формально провинившегося.

Во всех посланиях царя Алексея Михайловича, подобных приведенному, где царю приходилось обсуждать, а иногда и осуждать поступки разных лиц, бросается в глаза одна любопытная черта. Царь не только обнаруживает в себе большую нравственную чуткость, но он умеет и любит анализировать: он всегда очень пространно доказывает вину, объясняет, против кого и против чего именно погрешил виноватый и насколько сильно и тяжко его прегрешение. Характернейший образец подобных рассуждений находим в его обращении к князю Григорию Семеновичу Куракину с выговором за то, что он (в 1668 г.) не поспешил на выручку гарнизонам Нежина и Чернигова. Царь упрекнул Куракина в недомыслии, в том, что он «притчею не промыслит, что будет» следствием его промедления. «То будет, – объясняет царь воеводе, – первое – Бога прогневает… и кровь напрасно многую прольет; второе – людей потеряет и страх на людей наведет и торопость; третье – от великаго государя гнев примет; четвертое – от людей стыд и срам, что даром людей потерял; пятое – славу и честь, на свете Богом дарованную, непристойным делом отгонит от себя и вместо славы укоризны всякия и неудобныя переговоры восприимет. И то все писано к нему, боярину, – заключает Алексей Михайлович, – хотя добра святой и восточной церкви и чтобы дело Божие и его государево свершалось в добром полководстве, а его, боярина, жалуя и хотя ему чести и жалея его старости!» Наблюдения над такими словесными упражнениями приводят к мысли, что царь Алексей много и основательно размышлял. И это размышление состояло не в том только, что в уме Алексея Михайловича послушно и живо припоминались им читанные тексты и чужие мысли, подходящие внешним образом к данному времени и случаю. Умственная работа приводила его к образованию собственных взглядов на мир и людей, а равно и общих нравственных понятий, которые составляли его собственное философско-нравственное достояние. Конечно, это не была система мировоззрения в современном смысле; тем не менее в сознании Алексея Михайловича был такой отчетливый моральный строй и порядок, что всякий частный случай ему легко было подвести под его общие понятия и дать ему категорическую оценку. Нет возможности восстановить, в общем содержании и системе, этот душевный строй прежде всего потому, что и сам его обладатель никогда не заботился об этом. Однако для примера укажем хотя бы на то, что, исходя из религиозно-нравственных оснований, Алексей Михайлович имел ясное и твердое понятие о происхождении и значении царской власти в Московском государстве как власти богоустановленной и назначенной для того, чтобы «рассуждать людей вправду» и «безпомощным помогать». Уже были выше приведены слова царя Алексея князю Г.Г. Ромодановскому: «Бог благословил и предал нам, государю, править и разсуждать люди своя на востоке, и на западе, и на юге, и на севере, вправду». Для царя Алексея это была не случайная красивая фраза, а постоянная твердая формула его власти, которую он сознательно повторял всегда, когда его мысль обращалась на объяснение смысла и цели его державных полномочий. В письме к князю Н.И. Одоевскому, например, царь однажды помянул о том, «как жить мне, государю, и вам, боярам», и на эту тему писал: «А мы, великий государь, ежедневно просим у Создателя… чтобы Господь Бог… даровал нам, великому государю, и вам, боляром, с нами единодушно люди его, Световы, разсудили вправду, всем равно». Взятый здесь пример имеет цену в особенности потому, что для историка в данном случае ясен источник тех фраз царя Алексея, в которых столь категорически нашла себе определение, впервые в Московском государстве, идея державной власти. Свои мысли о существе царского служения Алексей Михайлович черпал, по-видимому, из чина царского венчания или же непосредственно из главы 9-й «Книги Премудрости Соломона». Не менее знаменательным кажется и отношение царя к вопросу о внешнем принуждении в делах веры. С заметной твердостью и смелостью мысли, хотя и в очень сдержанных фразах, царь пишет по этому вопросу митрополиту Никону, которого авторитет он ставил в те годы необыкновенно высоко. Он просит Никона не томить в походе монашеским послушанием сопровождавших его светских людей: «Не заставливай у правила стоять: добро, государь владыко святый, учить премудра – премудре будет, а безумному – мозолие ему есть!» Он ставит Никону на вид слова одного из его спутников, что Никон «никого-де силою не заставит Богу веровать». При всем почтении к митрополиту, «не в примере святу мужу», Алексей Михайлович, видимо, разделяет мысли не согласных с Никоном и терпевших от него подневольников-постников и молитвенников. Нельзя силой заставить Богу веровать – это, по всей видимости, убеждение самого Алексея Михайловича.

При постоянном религиозном настроении и напряженной моральной вдумчивости Алексей Михайлович обладал одной симпатичной чертою, которая, казалось бы, мало могла уживаться с его аскетизмом и наклонностью к отвлеченному наставительному резонерству. Царь Алексей был замечательный эстетик – в том смысле, что любил и понимал красоту. Его эстетическое чувство сказывалось ярче всего в страсти к соколиной охоте, а позже – к сельскому хозяйству. Кроме прямых ощущений охотника и обычных удовольствий охоты, с ее азартом и шумным движением, соколиная потеха удовлетворяла в царе Алексее и чувству красоты. В «Уряднике сокольничья пути» он очень тонко рассуждает о красоте разных охотничьих птиц, о прелести птичьего лёта и удара, о внешнем изяществе своей охоты. Для него «его государевы красныя и славныя птичьи охоты» урядство или порядок «уставляет и объявляет красоту и удивление»; высокого сокола лёт – «красносмотрителен и радостен»; копцова (т. е. копчика) добыча и лёт – «добровиден». Он следит за красотой сокольничьего наряда и оговаривает, чтобы нашивка на кафтанах была «золотная» или серебряная, «к какому цвету какая пристанет»; требует, чтобы сокольник держал птицу «подъявительно к видению человеческому и ко красоте кречатьей», т. е. так, чтобы ее рассмотреть было удобно и красиво. Элемент красоты и изящества вообще играет не последнюю роль в «урядстве» всего охотничьего чина царя Алексея. То же чувство красоты заставляло царя увлекаться внешним благочестием церковного служения и строго следить за ним, иногда даже нарушая его внутреннюю чинность для внешней красоты. В записках Павла Алеппского можно видеть много примеров тому, как царь распоряжался в церкви, наводя порядок и красоту в такие минуты, когда, по нашим понятиям, ему надлежало бы хранить молчание и благоговение. Не только церковные церемонии, но и парады придворные и военные необыкновенно занимали Алексея Михайловича с точки зрения «чина» и «урядства», т. е. внешнего порядка, красоты и великолепия. Он, например, с чрезвычайным усердием устраивал смотры и проводы своим войскам перед первым литовским походом, обставляя их торжественным и красивым церемониалом. Большой эстетический вкус царя сказывался в выборе любимых мест: кто знает положение Саввина-Сторожевского монастыря в Звенигороде, излюбленного царем Алексеем Михайловичем, тот согласится, что это – одно из красивейших мест всей Московской губернии; кто был в селе Коломенском, тот помнит, конечно, прекрасные виды с высокого берега Москвы-реки в Коломенском. Мирная красота этих мест – обычный тип великорусского пейзажа – так соответствует характеру «гораздо тихого» царя.

Соединение глубокой религиозности и аскетизма с охотничьими наслаждениями и светлым взглядом на жизнь не было противоречием в натуре и философии Алексея Михайловича. В нем религия и молитва не исключали удовольствий и потех. Он сознательно позволял себе свои охотничьи и комедийные развлечения, не считал их преступными, не каялся после них. У него и на удовольствия был свой особый взгляд. «И зело потеха сия полевая утешает сердца печальныя, – пишет он в наставлении сокольникам, – будите охочи, забавляйтеся, утешайтеся сею доброю потехою… да не одолеют вас кручины и печали всякие». Таким образом, в сознании Алексея Михайловича охотничья потеха есть противодействие печали, и подобный взгляд на удовольствия не случайно соскользнул с его пера: по мнению царя, жизнь не есть печаль, и от печали нужно лечиться, нужно гнать ее – так и Бог велел. Он просит князя Одоевского не плакать о смерти сына: «Нельзя, что не поскорбеть и не прослезиться, и прослезиться надобно – да в меру, чтоб Бога наипаче не прогневать». Но если жизнь – не тяжелое, мрачное испытание, то она для царя Алексея и не сплошное наслаждение. Цель жизни – спасение души, и достигается эта цель хорошею, благочестивой жизнью; а хорошая жизнь, по мнению царя, должна проходить в строгом порядке: в ней все должно иметь свое место и время; царь, говоря о потехе, напоминает своим сокольникам: «Правды же и суда и милостивыя любве и ратнаго строя николиже позабывайте: делу время, и потехе час». Таким образом, страстно любимая царем Алексеем забава для него все-таки только забава и не должна мешать делу. Он убежден, что во все, что бы ни делал человек, нужно вносить порядок, «чин». «Хотя и мала вещь, а будет по чину честна, мерна, стройна, благочинна, – никтоже зазрит, никтоже похулит, всякий похвалит, всякий прославит и удивится, что и малой вещи честь и чин и образец положен по мере». Чин и благоустройство для Алексея Михайловича – залог успеха во всем. «Без чина же всякая вещь не утвердится и не укрепится; безстройство же теряет дело и восставляет безделье», – говорит он. Поэтому царь Алексей Михайлович очень заботился о порядке во всяком большом и малом деле. Он только тогда бывал счастлив, когда на душе у него было светло и ясно и кругом все было светло и спокойно, все на месте, все по чину. Об этом-то внутреннем равновесии и внешнем порядке более всего заботился царь Алексей, мешая дело с потехой и соединяя подвиги строгого аскетизма с чистыми и мирными наслаждениями. Такая непрерывно владевшая царем Алексеем забота позволяет сравнить его (хотя аналогия здесь может быть лишь очень отдаленная) с первыми эпикурейцами, искавшими своей «атараксии», безмятежного душевного равновесия, в разумном и сдержанном наслаждении.

До сих пор царь Алексей Михайлович был обращен к нам своими светлыми сторонами, и мы ими любовались. Но были же и тени. Конечно, надо счесть показным и неискренним «смирением паче гордости» тот отзыв, какой однажды дал сам о себе царь Никону: «А про нас изволишь ведать, и мы, по милости Божии и по вашему святительскому благословению, как есть истинный царь христианский наричюся, а по своим злым мерзким делам недостоин и во псы, не токмо в цари!» Злых и мерзких дел за царем Алексеем современники не знали, однако они иногда бывали им недовольны. В годы его молодости, в эпоху законодательных работ над Уложением (1649), настроение народных масс было настолько неспокойно, что многие давали волю языку. Один из озлобленных реформами уличных озорников Савинка Корепин болтал на Москве про юного государя, что «царь глуп, глядит все изо рта у бояр Морозова к Милославскаго: они всем владеют, и сам государь все это знает, да молчит; чорт у него ум отнял». Мысль, что царь «глядит изо рта» у других, мелькает и позднее. В поведении коломенского архиепископа Иосифа (1660–1670) вскрывались не раз его беспощадные отзывы о царе Алексее и боярах. Иосиф говаривал про великого государя, что «не умеет в царстве никакой расправы сам собою чинить, люди им владеют», а про бояр, что «бояре – Хамов род, государь того и не знает, что они делают». В минуты большого раздражения Иосиф обзывал Алексея Михайловича весьма презрительными бранными словами, которых общий смысл обличал царя в полной неспособности к делам. Встречаясь с такими отзывами, не знаешь, как следует их истолковать и как их можно примирить со многими свидетельствами о разуме и широких интересах Алексея Михайловича. «Гораздо тихий» царь был ведь тих добротою, а не смыслом; это ясно для всех, знакомых с историческим материалом. Только пристальное наблюдение открывает в натуре царя Алексея две такие черты, которые могут осветить и объяснить существовавшее недовольство им.

При всей своей живости, при всем своем уме царь Алексей Михайлович был безвольный и временами малодушный человек. Пользуясь его добротой и безволием, окружавшие не только своевольничали, но забирали власть и над самим «тихим» государем. В письмах царя есть удивительные этому доказательства. В 1652 г. он пишет Никону, что дворецкий князь Алексей Михайлович Львов «бил челом об отставке». Это был возмутительный самоуправец, много лет безнаказанно сидевший в приказе Большого дворца. Царь обрадовался, что можно избавиться от Львова, и «во Дворец посадил Василья Бутурлина». С наивной похвальбой он сообщает Никону: «А слово мое ныне во дворце добре страшно, и [все] делается без замотчанья!» Стало быть, такова была наглость князя Львова, что ему не страшно казалось и царское слово, и так велика была слабость государя, что он не мог сам избавиться от своего дворецкого! После этого примера становится понятным, что около того же времени и ничтожный приказный человек Л. Плещеев мог цинично похваляться, что «про меня-де ведает государь, что я зернщик [т. е. игрок], у меня-де Москва была в руке вся, я-де и боярам указывал!». В упоминании государя Плещеевым мелькает тот же намек на отсутствие страха пред государевым именем и словом, как и в наивном письме самого государя. Любопытно, что придворные и приказные люди не только за глазами у доброго царя давали себе волю, но и в глаза ему осмеливались показывать свои настроения. В походе 1654 г. окружавшие Алексея Михайловича, по его словам в письме князю Трубецкому, «едут с нами отнюдь не единодушием, наипаче двоедушием, как есть облака: иногда благопотребным воздухом и благонадежным и уповательным явятся; иногда зноем, и яростью, и ненастьем всяким злохитренным, и обычаем московским явятся; иногда злым отчаянием и погибель прорицают, иногда тихостью и бедностью лица своего отходят лукавым сердцем… А мне уже, Бог свидетель, каково становится от двоедушия того, отнюдь упования нет!». При отсутствии твердой воли в характере царя Алексея он не мог взять в свои руки настроение окружающих, не мог круто разделаться с виновными, прогнать самоуправца. Он мог вспыхнуть, выбранить, даже ударить, но затем быстро сдавался и искал примирения. Он терпел князя Львова у дел, держал около себя своего плохого тестя Милославского, давал волю безмерному властолюбию Никона, потому что не имел в себе силы бороться ни с служебными злоупотреблениями, ни с придворными влияниями, ни с сильными характерами. Не истребить зло с корнем, не убрать непригодного человека, а найти компромисс и паллиатив, закрыв глаза и спрятав, как страус, голову в куст, – вот обычный прием Алексея Михайловича, результат его маловолия и малодушия. Хуже всего он чувствовал себя тогда, когда видел неизбежность вступить открыто в какое-либо неприятное дело. Малодушно он убегал от ответственных объяснений и спешил заслониться другими людьми. Сообщив Никону в письме о неудовольствиях на него, существующих среди его окружающих, царь сейчас же оговаривается: «И тебе бы, владыко святый, пожаловать – сие писание сохранить и скрыть втайне!.. Да будет и изволишь ему [жалобщику] говорить, и ты, владыко святый, говори от своего лица, будто к тебе мимо меня писали [о его жалобах]». Желание стать в стороне стыдит, по-видимому, самого Алексея Михайловича, и он предлагает Никону отложить объяснение с недовольным на него боярином до Москвы: «Здесь бы передо мною вы с очей на очи переведались», предлагает он, разумеется, в надежде, что время до очной ставки уничтожит остроту неудовольствий и смягчит врагов. Душевным малодушием доброго государя следует объяснить его вкус к письменным выговорам: за глаза можно было написать много и сильно, грозно и красиво; а в глаза бранить – трудно и жалко. В глаза бранить кого-либо царю Алексею было можно только в минуты кратковременных вспышек горячего гнева, когда у него вместе с языком развязывались и руки.

Итак, слабость характера была одним из теневых свойств царя Алексея Михайловича. Другое его отрицательное свойство легче описать, чем назвать. Царь Алексей не умел и не думал работать. Он не знал поэзии и радостей труда и в этом отношении был совершенной противоположностью своему сыну Петру. Жить и наслаждаться он мог среди «малой вещи», как он называл свою охоту и как можно назвать все его иные потехи. Вся его энергия уходила в отправление того «чина», который он видел в вековом церковном и дворцовом обиходе. Вся его инициатива ограничивалась кругом приятных «новшеств», которые в его время, но независимо от него стали проникать в жизнь московской знати. Управление же государством не было таким делом, которое царь Алексей желал бы принять непосредственно на себя. Для того существовали бояре и приказные люди. Сначала за царя Алексея правил Борис Иванович Морозов, потом настала пора князя Никиты Ивановича Одоевского; за ним стал временщиком патриарх Никон, правивший не только святительские дела, но и царские; за Никоном следовали Ордин-Нащокин и Матвеев. Во всякую минуту деятельности царя Алексея мы видим около него доверенных лиц, которые правят. Царь же, так сказать, присутствует при их работе, хвалит их или спорит с ними, хлопочет о внешнем «урядстве», пишет письма о событиях – словом, суетится кругом действительных работников и деятелей. Но ни работать с ними, ни увлекать их властной волей боевого вождя он не может. Малый пример из нашей современности наглядно покажет, что и такие люди могут считаться нужными. Нам довелось видеть, как по овражистым берегам Быстрой Сосны везли большой тяжести машину в сельскую экономию. Везли кони, и с ними билось на подъемах и тащило груз много народа. И народ спрашивал: «А кто ж нам кричать будет?» Необходим казался крик из праздного горла, чтобы давать ритм общей мускульной работе. Вот в общем государственном деле XVII в. царь Алексей и был таким человеком, который сам не работал, а своей суетой и голосом давал ритм для тех, кто трудился.

Добродушный и маловольный, подвижный, но не энергичный и не рабочий, царь Алексей не мог быть бойцом и реформатором. Между тем течение исторической жизни поставило царю Алексею много чрезвычайно трудных и жгучих задач и внутри и вне государства: вопросы экономической жизни, законодательные и церковные, борьба за Малороссию, бесконечно трудная, – все это требовало чрезвычайных усилий правительственной власти и народных сил. Много критических минут пришлось тогда пережить нашим предкам, и все-таки бедная силами и средствами Русь успела выйти победительницей из внешней борьбы, успевала кое-как справляться и с домашними затруднениями. Правительство Алексея Михайловича стояло на известной высоте во всем том, что ему приходилось делать: являлись способные люди, отыскивались средства, неудачи не отнимали энергии у деятелей: если не удавалось одно средство – для достижения цели искали новых путей. Шла, словом, горячая, напряженная деятельность, и за всеми деятелями эпохи во всех сферах государственной жизни видна нам добродушная и живая личность царя Алексея. Чувствуется, что ни одно дело не проходит мимо него: он знает ход войны; он желает руководить работой дипломатии; он в думу Боярскую несет ряд вопросов и указаний по внутренним делам; он следит за церковной реформой; он в деле патриарха Никона принимает деятельное участие. Он везде, постоянно с разумением дела, постоянно добродушный, искренний и ласковый. Но нигде он не сделает ни одного решительного движения, ни одного резкого шага вперед. На всякий вопрос он откликнется с полным его пониманием, но устранится от его разрешения; от него совершенно нельзя ждать той страстной энергии, какой отмечена деятельность его гениального сына, той смелой инициативы, какой отличался Петр.

Вот почему мы не вполне согласимся с отзывом сенатора князя Якова Долгорукого, который, по преданию, сказал однажды Петру Великому: «Государь! в ином отец твой, в ином ты больше хвалы и благодарения достоин. Главные дела государей – три: первое внутренняя расправа и главное дело ваше есть правосудие; в сем отец твой больше, нежели ты, сделал!..» Петр, конечно, сделал очень много; Алексей же только по-своему помогал делать тем, кого своей властью ставил к делам.

Бесплатный фрагмент закончился.