Читать книгу: «Яд»
Дисклеймер
Все персонажи, события, организации и локации, описанные в данном произведении, являются вымышленными. Любые совпадения с реально существующими людьми (живыми или умершими), компаниями, государственными органами, учреждениями культуры и иными объектами случайны и не имеют цели кого-либо оскорбить или дискредитировать.
Упоминания конкретных театров, должностей, творческих профессий и внутренней кухни балетной труппы представляют собой художественный вымысел автора и не являются документальным отражением деятельности каких-либо реальных организаций.
Текст содержит сцены физического и психологического насилия, сексуального характера, нецензурную лексику (в рамках художественной речи персонажей). Произведение предназначено для читателей старше 18 лет.
Автор не пропагандирует насилие, жестокость, противоправное поведение или криминальный образ жизни. Изображённые события служат сюжетными элементами психологической драмы и не могут рассматриваться как руководство к действию или одобрение описываемых поступков.
Книга является художественным произведением, не содержит призывов к экстремизму, разжиганию социальной, расовой, национальной или религиозной розни, не нарушает нормы законодательства Российской Федерации.
Любое использование текста (полностью или фрагментарно) без письменного разрешения правообладателя запрещено.
Пролог
– Диана Альбертовна?
Мужской голос разрезает тишину. Вздрагиваю от неожиданности, пальцы сильнее вжимаются в край стола. В зеркале – моё лицо, с идеальным сценическим макияжем, но глаза пустые… мёртвые. Не сразу оборачиваюсь, растягиваю реальность, пытаясь хоть как-то себя собрать воедино.
Медленно поднимаю взгляд – в дверном проёме курьер. Серо-жёлтая куртка, папка в руках, кепка надвинута на глаза.
– Да, вы кто?
– Вам доставка.
Доставка.
Слово оседает внутри пудовым камнем. Холодно… Сердце делает один глухой удар – не от любопытства, от предчувствия. Кожа на покрывается мурашками, они расползаются как плесень – быстро, беспощадно, болезненно. В груди сжимается, но знаю, к чему всё идёт.
Отворачиваюсь к зеркалу – смотреть на курьера невыносимо.
– Расписаться нужно?
– Нет, не обязательно. Могу тут поставить?
Киваю.
Мне всё равно. Это ничего не значит… Я чувствую остры приступ отвращения. Как тогда, как всегда…
Тихий шелест, приглушённый стук, щелчок закрывающейся двери.
Мы остаёмся вдвоём: я и то, что он принёс.
Пальцы сильнее сжимаются на столешнице. Опускаю голову, делая короткий вдох, потом ещё один. Я хочу содрать с себя кожу, вывернуться наизнанку, лишь бы не чувствовать, как по спине пробегает дрожь: болезненная, мерзкая, знакомая.
Он.
Конечно, это от него. Кто ещё. Он снова был в зале и смотрел… Он постоянно смотрит и …
Зажмуриваюсь, запрещая себе вспоминать.
Я хочу это прекратить – разрубить, окислить, испепелить. Всё сразу! Вплоть до навязчивой тени, которая держит меня за горло! Его уверенность, его приказы, его действия.
Ненавижу…
Нервно шарю ладонями по столику, перед глазами муть, но я всё равно безошибочно нахожу флакончик со средством для снятия макияжа. Наливаю слишком много – жидкость мгновенно пропитывает диск, просачивается на пальцы, холодная, липкая. Тянусь к лицу, чтобы стереть с себя эту сценическую маску, но… останавливаюсь.
В зеркале не только я… там огромная корзина тюльпанов.
Тюльпаны…
Смотрю на корзину, а внутри поднимается тошнотворная волна. Мурашки на спине становятся гуще, ключица сама собой сворачивается.
Не розы и не ромашки… тюльпаны…
Странно… Он всегда присылает крупные ромашки… Те самые, от которых уже давно хочется не улыбаться, а мыться.
Ромашки – это его символ. Его подпись. Как клеймо…
Ненавижу…
Ненавижу свою предсказуемость, ненавижу, что он знает, как надавить, чтобы я почувствовала, ненавижу, что даже без него рядом я всё равно живу в оглядке на него. Гори в аду…
Оборачиваюсь, смотрю в упор. Шаг, ещё шаг. Они пахнут… не ненавязчиво, очень нежно. Опускаюсь рядом, прямо в концертном костюме, не заботясь, что ткань собирается складками, впивается в талию. Колени стукаются об пол, но я почти не чувствую боли.
Смотрю.
Тюльпаны действительно красивые. До абсурда. Сочный зелёный, плотные стебли, тугие бутончики странного, глубокого оттенка – не просто розовые, а с фиолетовым отливом. Я таких не видела…
У кого‑то это должно вызвать восторг, но меня отвращает. Они прекрасны… но их портит отправитель своими руками, деньгами, властью.
Я не имею права радоваться этим цветам. Перед самой собой не имею! Мне тошно от одной мысли, что он где‑то там улыбнулся, нажимая кнопку «оформить заказ», что он рассчитывает на мою реакцию.
Красивые малыши…
Закрываю глаза, сжимая зубы до хруста. Нет. Никакой нежности. Не сейчас. Не к тому, что связано с ним.
Вдох-выдох. Вторая попытка.
Скольжу взглядом по зелени, лепесткам, изгибам, и чувствую, как во рту скапливается желчь.
Слева, почти у самой кромки, замечаю маленькую открытку. Белый прямоугольник.
В горле першит. Мне не хочется её трогать. Я уже «знаю», что там за почерк… округлый, с претензией на каллиграфию. И фразу написанную тоже знаю… их всего несколько и все они выжжены на моей сетчатке навечно.
Тяну время. Секунду. Две. Три.
Пальцы сжимаются. Он обязательно спросит, что там было и если я не отвечу…
Я не хочу знать… я не хочу.
Ненавижу! Ненавижу!
До липких мурашек, до дрожи в теле, до спазма в животе! Не-на-ви-жу!
Пальцы тянутся к маленьком листочку. Бумага шуршит, а я рывком переворачиваю, чтобы в ту же самую секунду обомлеть. Там, на маленьком клочке глянцевой бумаге написано будто бы бегло:
«Улыбнитесь, вам очень идёт».
Мир перестаёт издавать звуки – тухнет.
Это не он. Не его уверенный, размашистый, самодовольный почерк. Совсем другой человек.
Не он.
Это… не он.
Воздуха в груди резко становится много. Расслабляю плечи, впервые смотря на цветы со смесью настороженности и тихой радости. Маленький, нелепый, но такой чистый всплеск.
Они прекрасны…
Но если не он, значит какой-то поклонник. Кто-то, кто не знает о нём, но скоро узнает и…
Реальность накрывает ледяной из ведра. Если только узнает, если только заподозрит… он накажет. Его и меня заодно.
Выпрямляюсь, поднимая с колен. Красивые были цветы, жаль, что им придётся засохнуть где-то в общей раздевалке.
Глава 1
Диана
Жарко. Вдыхаю глубже. Воздух влажный. По логике должно быть холодно, но я не чувствую холода – кожа горит.
Оркестр берёт последние ноты «Вальса цветов», зал гудит чем‑то приглушённым, далёким. Свет софитов режет глаза, но я уже давно научилась смотреть сквозь. Я – третья линия кордебалета, левая половина сцены, два шага от условной вечности и три шага от правой кулисы. Если у кого‑то в партере хорошее зрение и много желания, он, возможно, разглядит среди общего вороха юбочек худую девчонку с русыми волосами, собранными в идеальный пучок. Возможно. Но я в это не верю. Очень хотелось бы, но нет…
Шаг, взмах, поворот, точка. Ещё шаг, ещё взмах. Тела вокруг двигаются, как один организм, и я – его маленькая, не слишком заметная клетка. Музыка проходит сквозь, через связки, через натянутую до звона спину. В такие минуты я помню, зачем вообще всё это: мозоли, кровь, бесконечные «ещё раз». Ради этих трёх минут, когда ты перестаёшь быть собой и становишься частью чего‑то больше, чем ты есть. Я – весь мир…
Но если без этого всего, то я – Диана Альбертовна Волынская, кордебалет, Академический театр оперы и балета «Реверанс». Третий ряд, вальс, лебеди, цветы – целый набор «массовка, но красиво». Диана Волынская. Дочь балерины, внучка балерины. Династическая балерина, как любит говорить бабушка, закатывая глаза и поправляя колье.
Но пока, я третья линия слева, если что.
Вытягиваю носок так, будто от этого зависит мир. Хотя знаю: мир от этого не зависит. Балетмейстер – зависит, его настроение… бабушка – зависит, её давление, я совершенно точно завишу от сцены… от шагов, от того, как тело воспроизводит любую комбинацию быстрее, чем голова – таблицу умножения.
Оркестр гасит звук на последнем аккорде, мы замираем в позах, как искусственные цветы в букете. Вдох. Удар аплодисментов в уши – всегда немного неожиданно, будто первый раз.
Справилась. Я справилась…
Выхожу на поклон со всеми, держу линию, улыбаюсь уголками губ, не слишком широко – кордебалет не должен перетягивать одеяло. Но глазами… глазами улыбаюсь во всю.
Зал – море лиц. Волна аплодисментов накрывает, отступает, снова накрывает. Я знаю: аплодируют не мне. «Щелкунчику», вальсу, ёлке, новогоднему настроению, хореографии, солистке в нежно‑розовом, которая только что делала фуэте, и Петру Ильичу заодно. Но на секунду делаю вид, что и мне тоже. Внутренне. Для себя.
Занавес медленно опускается. Мы ещё держим позы, пока не схлопнется последняя щель между нами и зрителем. И только когда красная ткань отрезает нас от зала – выдыхаю по‑настоящему.
Всё.
Я делаю реверанс в сторону темноты, разворачиваюсь и ухожу со сцены в общий поток тел: шелест юбок, скрип пуант на деревянном настиле, чьё‑то нервное хихиканье, чужие духи.
– Молодцы, девочки, – механически бросает ассистент балетмейстера, заглядывая из‑за кулисы. – Кордебалет, задержитесь, будет объявление.
Конечно, будет… Объявление, замечание, новая партия репетиций, новые выговоры, потому что все видели, как Катя запуталась в самом конце. Хотелось бы уйти без этого всего, но тут зависит не от меня, я не прима, так что…
В коридоре пахнет настоящей какофонией: пудрой, лаком для волос, потом, кофе из пластиковых стаканчиков и чуть‑чуть шампанским. Да-да, такое вполне себе бывает, не думайте, что все святые. У нас и корпоративы есть и склоки и всё на свете. Закулисная жизнь такая же скачкообразная, как и кораблик в шторм.
Иду в сторону гримёрки, чувствуя, как ломит пальцы ног – пуанты оставляют автографы на костях. Развязываю ленточки на ходу, по привычке, пока мысли утекают в прошлое.
Я помню своё детство.
Не «по рассказам бабушки», а по запахам, образам, отдельным фрагментам… те, что были до страшной аварии, забравшей у меня сразу двух родителей… Например, мамина гримёрка пахла смесью пудры, духов, перегретого утюга и старого бархата. Помню её руки: длинные пальцы, чуть шершавые от бесконечных репетиций, и тёплую улыбку, которая принадлежала только мне.
– Дианочка, смотри, – мама подбрасывает меня на руках, так легко, что кажется, я ничего не вешу. – Вот тут, – палец касается чёлки – у тебя будет корона. А вот тут, – прикосновение к плечам. – тюник. И ты будешь летать, как снежинка.
Я верила. Тогда – безоговорочно. Что буду летать, что всё будет красиво, что мир – это сцена и за кулисами не бывает грязи, зависти, предательства… Не знаю как моя чистая и светлая мама могла вариться в этом котле змей… не знаю, но она смогла, а у меня пока не особо хорошо получается. Когда-нибудь я буду, а пока… как есть.
Мой первый раз в зале припоминается смутно: много света, очень много незнакомых людей, мамин силуэт на сцене. Она была выше всех – не ростом, линией. А когда поднимала руки, казалось, вместе с ней поднимается весь зал. Я сидела на коленях у папы, прижимаясь к его груди, и думала только одно: «Я тоже так хочу». Папа смеялся, осторожно сжимал мои ладошки своими большими руками.
– Подожди вырасти сначала, – шептал, пока зал срывался в овации. – Сначала уроки, потом пуанты.
Папа пах не сценой, а табаком, кофе и бумагой. У него были вечные блокноты, карандаши, какие‑то схемы, бесконечные росчерки на бумаге… Он не танцевал, но без него танцев не было: чертил, придумывал, спорил, ругался с балетмейстерами, ставил. Строгий, когда дело касалось работы, и мягкий, когда я лезла к нему с вопросами:
– А почему она грустная?
– Потому что так она передаёт весь трагизм.
– Папа, папа, а почему она не смеётся?
– Потому что, если всё время смеяться, никто не поверит.
Я кивала и смотрела дальше. Они были все такие красивые, изящные, лёгкие…
Мама в гримёрке могла заорать на кого‑то или спорить до хрипоты, а папа ругался с солистом, который опаздывал на репетиции. Но дома они смеялись… от сердца. Смеялись над глупыми телевизионными шоу, над тем, как я бесконечно норовила отстричь себе волосы детскими ножницами и над моими пируэтами, после которых я сносила вешалки в коридоре…
Мои первые пуанты появились, когда мне было семь. Это было на несколько лет раньше, чем было можно, но папа принёс коробку и подарил.
– Рано ещё. – возмутилась мама, но всё равно поцеловала меня в висок широко улыбаясь. – Алик, ноги не готовы.
Мы втроём сидели на полу посреди комнаты: я, с огромным предвкушением смотрящая за тем, как она бинтовала мои пальцы и папа фотографирующий этот момент со всех сторон.
– Будет больно, да? – спросила, разглядывая красивую ленту, которой мама обматывает мне ступню.
– Будет, – честно сказала она. – Очень.
И добавила, улыбнувшись:
– Но ты же у меня не сахарная. Ты справишься.
Мама помогла подняться, поставила к станку и держала за руку, когда я впервые неуверенно поставила одну ногу на носок, потом вторую. Мир тут же уехал вниз.
– Я как ты? – спросила, сжимая пальцы.
– Пока не очень, – засмеялась она. – Но будешь! Ты будешь лучше, чем я, ты будешь лучше, чем все. – нежное прикосновение к щеке. – Моя Дианочка.
Конечно, я тут же попыталась пойти дальше, чем нужно. Перекатилась вперёд, ступни не выдержали, пол подпрыгнул навстречу. Мама поймала, перехватив за подмышки. Я расплакалась. Потому что мама никогда не падала… у неё всё легко получалось, с первого раза, а я…
– Тише, тише, моя маленькая. – прижимая к груди, мама ласково гладила меня по голове. – Все падают. Но дальше идут те, кто смог подняться.
Я всхлипывала, но внутри дала себе обещание: я хочу быть такой, как она. Летать, как снежинка, срывать овации, приносить домой охапки цветов…
Мне тогда, действительно, было рано пуанты, но потом, когда мы все встали в классе на пуанты, у меня получалось лучше всех. Преподаватели улыбались, говорили, что вот она звёздочка… династическая балерина. И я была горда! Тянула подбородок, держала спину, улыбалась ровно так, как делала это мама.
Потом было училище. Мы жили там как в другом государстве. С собственными законами, праздниками и катастрофами. Подъёмы в шесть, волосы в пучок, чёрные купальники, белые колготки, бесконечный запах канифоли и пота в общих раздевалках.
На втором курсе у нас появилась своя маленькая стая: я, Лера и Соня. Три разных ноги и три разных головы, которых объединяло одно – мы все умели смеяться и находить себе приключения на голову.
– Династия идёт, – шепчет Лера, когда мы, стоя у станка, в очередной раз пропускаем приход педагога по классике. – Вставай ровно, Волна, а то бабушка из ада придёт.
– Она не из ада, а из партера, – поправляла Соня, делая вид, что падает в обморок. – Будет сидеть и вслух говорить: «Позор! Позорище»
Я хрипло хихикала, пока педагог угрожающе не постучала палкой по полу. Мы боялись эту палку больше всего на свете.
– Девочки, я вам не мешаю? Может быть, мне выйти?
И провела по всем нам взглядом… холодным, предельно спокойным, словно не человек она, а машина бессердечная. Хотя… так оно и было.
Не сговариваясь, вся группа опустила глаза.
– Отлично. Вперёд, первая позиция.
После занятий мы забивались втроём в дальний угол раздевалки, ели по очереди один и тот же батончик, который Лера всегда «забыла съесть одна».
– Вот увидите, – мечтательно заговорила Соня, – я буду примой. Прямо с первого же приёма. И ко мне будут подползать все эти… – далее пафосный жест рукой, изображая богатых меценатов, – а я такая: «нет, спасибо, я занята большим искусством». В очередь… в очередь, милейший.
– Ага, – фыркает Лера, пережёвывая свой кусочек. – Ты будешь примой в нашем школьном капустнике. Если будешь жрать после восьми. Вырастет жопа и всего доброго.
– А ты не будешь есть вообще, – психанула Соня, явно обидевшись на свою любовь к сладкому. – Будешь одни кожа, да кости.
– Да пусть так, ты постоянно жрёшь.
– А я нормально ем, – вставила свои пять копеек, чтобы хоть как-то разрядить.
Девочки синхронно закатили глаза.
– Тебя скоро и видно не будет. – не выдержала Лера. – Половинка мандарина за день и воздух.
– Ну… ей не надо будет дружить с худруком, – мечтательно подытоживала Соня. – Да и в общем, Дианку возьмут по династии. Фамилия сама за неё станцует.
– Иди к чёрту, – тихо смеялась, толкая подругу в плечо.
– А то нет… – съязвила Лера, откусывая яблоко.
– Нет! – возмутилась.
– Ну да… ага…
– Давайте, хватит?! – вмешалась переполошённая Соня.
Я в такие моменты отворачивалась, делая вид, что тема закрыта, хотя внутри всю трясло. Да, фамилия, да есть привилегии некоторые, но в учёбе они не помогают, с меня спрашивают больше, чем со всех… ждут что я буду схватывать слёту, а я… как получается я.
Ругались не часто… всё-таки нас очень сильно объединял балет, так что в честь этого устраивали свои капустники в пустом зале. Музыкантов, конечно, не было, зато была колонка и флешка, когда с попсой, когда с классикой.
– Итак! Собрались? Молодцы! Сегодня репетируем «Лебединое озеро» по‑новому, – объявляет Лера, включая какой‑нибудь бессмысленный трек. – Я – Зигфрид, Диана – Одетта, Соня – злая судьба в виде тазика.
– Эй! – возмущалась Соня, – Когда буду принцессой? Несправедливо, блин!
– Когда перестанешь наступать на пуанты, – беззлобно подшучиваю.
Мы носились по залу, кувыркались, делали дурацкие поддержки, падали на пол, хохоча до слёз. В те моменты балет не был системой выживания. Он был игрой. Живым. Нашим. И я думала, что там, в большом мире так же… Наивная.
Прослушивание в театр прошло как в тумане… Много света, мало воздуха, большой зал, длинный стол, за которым сидели люди с лицами, в которых я пыталась разглядеть хоть что‑то человеческое. Балетмейстер, худрук, какая‑то женщина из отдела кадров, ещё кто‑то – все с папками, с ручками, с глазами в которых только оценка.
Мы выходили по одной и по две. Па-де-де, вариации, фрагменты комбинаций. Ноги дрожали, спина горела, но я делала всё, что умела. И даже чуть больше. Потому что у меня за спиной стояла бабушка, а за её спиной – родители, которым при жизни этого видеть было не дано. Нельзя было подвести. Совсем нельзя
Потом нас посадили в коридоре «ждать решения». Девочки листали телефоны, кто‑то плакал, кто‑то нервно смеялся. Леры и Сони со мной тогда уже не было. Соня получила травму и была отчислена, а Лера уехала в другой город… Я сидела и смотрела на свои колени и считала минуты.
Ещё чуть-чуть. Ещё немного…
По спине скатывался пот, пальцы сжимались, в висках пульсировало. Мне нужно было пройти, жизненно необходимо пройти!
Когда вышел худрук, бабушка стояла рядом. Я видела, как он кивает, как его глаза становятся чуть более внимательными. Я знала эти движения: они разговаривали не только обо мне. Они разговаривали о прошлом, о долгах, о маме… я знала, бабушка сказала, что поможет. И она помогла…
Взяли меня. Официально – за способности, данные, перспективу. Неофициально – за фамилию, за какие-то давние обещания… Радость была с привкусом ржавчины.
Стыд подкрадывается не сразу. Сначала эйфория: театр, сцена, костюмы, «я в труппе». Только потом, когда видишь, как кто‑то, может быть, более сильный, чем ты, уезжает домой, потому что «не прошла», а ты остаёшься – вот тогда меня и начало окатывать…
А что до театра… я оказалась не принцессой и не той самой снежинкой. Я оказалась единицей в кордебалете. Третий ряд, левая линия, вальс цветов, маленькие пасторали в детских спектаклях, «девочка с венком» в хоре, иногда – «фея, где‑то там, на заднем плане» в «Спящей красавице».
– Будет расти.
– Посмотрим.
Я работала. Танцевала. Тянулась. Но каждый раз, выходя на крошечный соло‑эпизод, чувствовала не только радость, но и чей‑то взгляд в спину… и шёпот: «конечно, взяли, это же дочка Оли».
Сегодня не шептались… мы устали все. Выложились на максимум возможного.
Выхожу на улицу через служебный выход. Узкий проём между домами, запах сырости и мусорные баки у стены. Изнанка театра не выглядела презентабельной… никогда. Это я помню ещё из детства.
Кутаюсь в пуховик, пытаясь спастись от промозглого ветра. Снега нет, но асфальт влажный, блестит в свете фонарей. Переваливаюсь с ноги на ногу. Очень устала… зверски. Ноги помнят пуанты – каждый шаг в сапогах кажется слишком мягким, как по вате.
Облизываю пересохшие губы, прибавляя скорости. Автобусная остановка в десяти минутах пешком. Иду туда, вдыхая холодный воздух через шарф. Пальцы мёрзнут – перчатки, где‑то в бездне сумки, но доставать их лень. Засовываю руки поглубже в карманы.
В ушах всё ещё гудят аплодисменты. Громко – очень-очень громко. Они звучат даже тогда, когда я иду по тёмной улице, мимо киоска с шаурмой и мелкого круглосуточного. Улыбаюсь, несмотря на всё, улыбаюсь. Для кордебалета аплодисменты всегда обезличены. Но я упрямо делаю вид, что хоть парочка была и мне.
Автобуса дожидаюсь на одной силе воле, промерзая, кажется, до самых костей. Но когда он подъезжает: маленький, старенький, с запотевшими окнами, на которых кто‑то пальцем написал «+1» и нарисовал кривое сердечко – ныряю в него как в родной. Протискиваюсь к окну, дожидаюсь места и сев, прижимаюсь лбом к холодному стеклу.
Гул мотора, чья‑то громкая перепалка рядом с кондуктором, запах дешёвого одеколона от мужчины на соседнем сиденье, вопли ребёнка в глубине салона. И всё равно поверх этого – отзвуки музыки и рукоплесканий.
Вытаскиваю наушники, включая мелодию. Благоговейно прикрывая глаза. Я всё ещё там… на сцене.
Автобус дёргается, поворачивает на нашу улицу и только тогда, я выныриваю наружу. Нажимаю кнопку, встаю, пробираюсь к выходу. Выйдя со всем потоком, поправляю лямку сумки, чтобы не слетела с плеча и иду.
Наш дом – панельная девятиэтажка, таких тут десятки. Но у нас, в отличие от многих, в подъезде чисто: аккуратный коврик, свежая побелка, почтовые ящики и те перекрашены. Управдом здоровается с бабушкой по имени‑отчеству – уважительно, как привыкли ещё когда, она сама выходила на сцену. Бабуля у меня с регалиями, тут все это знают.
Заслуженная артистка, бывшая ведущая в театре. Так что не бедствуем… Плюс какие‑то доплаты за звания, «ветеранские» и «городские» программы. Мы не жируем, но и по мусоркам не ходим. Квартплата – вовремя, лекарства – по списку, хрусталь в серванте – тёртый до блеска. Моя зарплата в кордебалете на этом фоне – как карманные деньги. Хватает на проездной, пару кремов и тихо отложенный запас «на всякий случай», который, конечно, никогда не вырастает до реальной суммы.
Подъездный код набираю на автомате. Внутри пахнет варёной картошкой и чем‑то жареным. Лифт, как обычно, «временно не работает», но у нас это уже год как временно, поэтому тащу себя по лестнице, чувствуя, как ноют икры, после сегодняшних прыжков. Вымоталась я.
Добираюсь до пятого. У порога встречает коврик и дверь…
Выдыхаю, чувствуя огромную тяжесть. Переволновалась сегодня, как в первый раз…
Я открываю ключом, захожу, сбрасывая сумку на пол, ближе к стеночке. Закрываю дверь, прислоняясь к ней спиной. Дома как обычно орёт телевизор и отдалённо чувствуется запах духов.
– Диана, это ты?
– Да. – кричу.
Господи… чуть не уснула.
Дергаюсь, принимаясь тут же шустро разуваться, цепляя краем глаза висящие на стене грамоты и выцветшие афиши: «Волынская в партии Жизели», «Юбилейный вечер заслуженной артистки».
Ух… это вы ещё не видели, что в серванте – не только хрусталь имеется. Там ещё значки и медали. У бабушки богатое прошлое – огромное. Думаю, у мамы было бы больше, но она не успела…
Бабушку нахожу в гостиной… сидит на краю дивана, в домашнем, но всё равно «парадном» виде: тёмный халат с вышивкой, накинутая поверх меховая жилетка, волосы накручены на бигуди, губы тщательно подведены алой помадой. Если бы сейчас сюда заглянул кто‑нибудь из театра, решил бы, что она собирается не в аптеку за таблетками, а минимум на приём к мэру. Хотя… в аптеку она и не пойдёт.
– Диана, – голос строже на несколько пунктов, – ты слушаешь, что я говорю?
– Слушаю, – вру. Сажусь на стул у окна, вытаскивая из пакета пуанты, чтобы положить их тут и потом подштопать.
Бабушка раздражённо выдыхает, какая головой.
– Ты дочь балерины, моя внучка, ты – Волынская, между прочим. – Кивает в сторону стенки, где висит её собственная чёрно‑белая фотография в молодости: тонкая талия, изящные руки, пачка. – Ты это помнишь?
– Помню, ба.
– Помнит она… – всплеск руками. – А где ты, милая моя? В третьем ряду кордебалета?! – снова качает головой и заключает. – Позор.
– Баб, выдыхаю, – рассматривая свой палец. – Я меньше года труппе. Тут все сначала в кордебалете… Ты же знаешь…
– Все, да не все! – настаивает. – Не все! Есть те, кто сразу на хорошие партии выходит. У кого есть характер. Амбиции. А ты у нас скромница, да? Скромность – это прекрасно, когда у тебя за спиной ничего нет. А у тебя – известная фамилия, данные! Ты должна быть первой!
Ох, бабуля…
– Я свою жизнь на этот театр положила! Я всё сделала, чтобы ты не считала копейки!
В груди заканчивается воздух, а в моей голове иссякают аргументы. Я устала спорить и просить так не делать. От меня ждали огромных результатов, но я пока… в общем, я устала.
Когда минутка нравоучений заканчивается, бабушка приглаживает волос, смотря на себя в уголок старого трюмо, поправляет помаду, хотя та и так лежит идеальным плотным слоем и кажется, забывает про меня окончательно.
Отвожу глаза в сторону окна. Щель форточки пропускает холодный воздух. Шелестит занавеска. На секунду прикрываю глаза и вижу не душную комнату, набитую хрусталём, грамотами и претензиями, а мамину гримёрку. Пудру в круглой коробке, лак для волос, её руки на моих плечах, когда она ставила меня на первые пуанты… это было как будто бы вчера всё.
Моё детство было другим – тёплым, живым. Мне казалось, что всё это – навсегда. Что есть «мы трое», а ещё будет сцена и мир, в котором, если очень стараться, можно всё.
Жизнь разломилась на «до» и «после». Не сразу, не одним ударом, а как лёд весной: сначала трещина, потом ещё, потом всё пошло крупными льдинами.
Хотя… если честно, та самая трещина появилась ещё в моём «до».
Бабушка, её четырёхкомнатное королевство с коврами на стенах, запах нафталина и старых афиш, моя вязкая тоска и упрямое желание добиться большего – при полном отсутствии у преподавателя желания увидеть во мне хоть что‑то стоящее. Всё в версии «до».
Днём я честно отрабатывала свои комбинации: плие, батманы, бесконечные экзерсисы у станка, стараясь вытянуть носок так, будто от этого зависело моё будущее. А вечером возвращалась не в закулисье театра, а в бабушкину «маленькую сцену» – узкую комнату с потёртым ковром, где вместо софитов – торшер без абажура, а вместо балетмейстера – она, с тростью рядом.
Она сидела в кресле, как строгий педагог на просмотре, и по‑своему «ставила» меня:
– Опять колено мягкое.
– Стопа не дотянута.
– Нельзя так! Нет мягкости, нет плавности! Где это всё?!
Я ловила в зеркале своё отражение между сервантов и книжных полок – чужое, неидеальное. Сцена манила, как свет за закрытыми шторами, но путь к ней всё равно проходил через бабушкино «так, ещё раз» и чьи‑то чужие оценки: «недостаточно», «сыро», «не твой уровень».
Мы с ней ссорились больше, чем разговаривали. После очередного недопонимания я хлопала дверью её комнаты, уходила на кухню или в коридор и, присев на подоконник у окна во двор, смотрела, как темнеет, и пыталась понять, чего хочу на самом деле: соответствовать или перестать барахтаться.
Сокрушаясь после очередного разговора с бабушкой, я ещё не знала, что каждый мой обиженный шаг по квартире, каждая дополнительная попытка сделать плие у подоконника, каждая новая попытка доказать, что‑то не только ей, но и себе самой, – всё это медленно ведёт меня к тому самому «после». К моменту, когда сцена, вместо мечты, станет точкой невозврата.
Если бы я знала, если…
Начислим +10
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе




