Читать книгу: «Васюткино озеро», страница 5
Ух, хорошо! Никогда еще не спал он в такой мягкой постели. Виденное за день теснилось в его голове. Прошло много времени, прежде чем он задремал.
Но вдруг будто кто толкнул его. Он резко приподнялся и осмотрелся вокруг. Нет, все тихо, замолк шумный дом, спит… «А когда же будут лупить-то?» – вспомнил Толька и подумал, что, наверное, с завтрашнего дня. «Сначала они ласково, а потом уж отлупцуют». Но тут же решил, что если дерут не особенно сильно, то стерпеть ради такого житья можно. «Ничего, не сахарный, не рассыплюсь…»
…Перед его глазами снова проплывали радостные лица ребят, задумчиво-спокойное лицо Анны Павловны с голубыми глазами и, наконец, доброе-доброе, изрезанное морщинами лицо няни Ули. Он тихонько улыбнулся и несколько раз с удовольствием повторил мягкие, музыкальные слова:
– Няня Уля, няня Уля…
Уже сквозь сон Толька услышал, как тихонько отворилась дверь. Осторожно ступая, кто-то подошел к кровати, погладил его стриженую голову. От руки пахло хозяйственным мылом и еще чем-то непонятным, до боли близким. Он прижался щекой к этой теплой шершавой руке. В памяти возник образ матери, которую он чуть-чуть помнил. Вот так же тихо склонялась она когда-то к его изголовью.
И он заснул впервые за несколько лет глубоким, спокойным сном…
1952
Теплый дождь
Валерий сидит на берегу и уныло смотрит на удочки, а Нинка пытается вырезать из ивового прута свистульку. Свистулька не получается, потому что орудовать складным ножиком – не девчоночье дело. Возле Нинкиных ног валяется уже куча обрезков, но она все равно продолжает стругать.
– Лесу-то сколько извела! – хмыкает Валерий. – Давай-ка я подсоблю.
– Лови уж своих тайменей! – отмахивается Нинка. – Я как-нибудь сама справлюсь. Обещал ухой угостить, а тут рыбой и не пахнет.
Снисходительный тон и насмешливое лицо Нинки бесят Валерия. Если бы на ее месте был парень, он бы уже отведал Валеркиных кулаков. А с этой свяжись, так не рад будешь: орать начнет, царапаться.
И бывает же так! Ну хоть бы какая-нибудь полудохлая рыбешка клюнула! Вон в прошлое воскресенье только пришел, раз – и пожалуйста, окуня на килограмм вытянул. Ну, килограмма-то, может, и не будет, но все-таки порядочный был окунишка. А сегодня не везет, хоть тресни. Видно, не зря говорят старые рыбаки – они все приметы знают, – что женщину с собой брать – плохое дело. Правда, Нинка не женщина, а девчонка, но вот поди ж ты! Видать, есть в ней что-то такое. Неспроста же рыба нюхать крючок не хочет, не то чтобы клевать.
Но вдруг лицо мальчика застывает в напряжении, губы вытягиваются, рука шарит по траве, нащупывает конец удилища. Поплавок то ныряет, то ложится набок, то, мелко подпрыгивая, плывет в сторону. «Пора! Пора!»
Валерий с силой дергает удилище, но не чувствует знакомых толчков, похожих на биение пульса, какие бывают, когда на крючке мечется рыба. «Сорвалась!» – холодея, думает он. Нет, над водой мелькнуло что-то похожее на продолговатый ивовый листок. Малявка!
– Выворотил? – слышит он позади себя ехидный голос. – Может, тебе помочь?
– Замри лучше! – кричит Валерка и с силой кидает в воду снятую с крючка малявку.
Рыбка некоторое время плавает на боку, кругами, потом, вяло пошевеливая хвостиком, исчезает в глубине.
– Ушел таймень… – со вздохом говорит Нинка.
– И ушел! А тебе-то что?
– Да мне-то ничего. Ушел и ушел. Пусть себе плавает. А вот ты – вральман!
– Кто вральман? Я?!
– Конечно ты! Зимой хвастался про рыбалку. На словах чуть ли не китов вытаскивал. «Удилище в дугу! Леска трещит!» Эх ты! Еще и меня сговорил. Пойдем, мол, сама увидишь. Ну и увидела. Вон какое чудовище вытащил. Смех! Все вы, рыбаки, – вральманы!
Валерий сражен.
– Клева сегодня нет, – уныло оправдывается он. – Может, к вечеру начнется…
– А ну тебя! – машет рукой Нинка. – Пойду лучше цветы собирать, а ты сиди, колдуй, если не надоело, авось лягушка клюнет!
Напевая, Нинка бежит от берега по нескошенному лугу. О ее спину бьются две светлые прядки, похожие на древесную стружку. На бегу трепещет подол красного в горошек платья.
Проводив ее взглядом, Валерий поднимает с земли складной нож, кладет в карман. Потом, повертев в руках неумело обструганную палочку, швыряет в воду, целясь в поплавок.
– Ну и уходи! – сердито бурчит он. – Подумаешь, горе какое! Еще вральманом обзывает… А я виноват, что ли, раз рыба не клюет!
Валерий расстроен. Ему хочется махнуть рукой на эту самую рыбалку и побежать за Нинкой, но он робеет: «Опять просмеивать начнет. Ей только на язык попадись. Ну ее!»
Он ложится на спину и смотрит в небо. Рыбалка ему опротивела. Глаза сами собой смыкаются. Сквозь дремоту он чувствует, что по лицу кто-то ползает. Валерий морщится, шевелит губами, но назойливая козявка не отстает. Он с досадой открывает глаза: рядом сидит Нинка и с видом заговорщика водит стебельком ромашки по его лицу.
– Баламутка ты! – сердито отмахнувшись, говорит Валерий.
Нинка прыгает на одной ноге, хохочет от восторга, но вдруг неожиданно умолкает.
– Валерка! – горячо шепчет она. – Валерка! Клюет!
– Отчепись!
– Валер! Правда, клюет! Не вру!
– Ну и вытаскивай, если не врешь.
– Вот еще! – подергивает Нинка плечом. И вдруг резко подается вперед. – Во! И у другой удочки клюнуло.
Валерий не отзывается.
Тогда Нинка, откинув в сторону букет, подскакивает к удочке. Она вытаскивает ее не так, как это делают настоящие рыбаки, а пятится вместе с удилищем назад. Возле самого берега бьется на крючке сорога.
– Поймала! Поймала! – вопит Нинка и волочит удочку по траве, подальше от воды. – Валерка, гляди, рыбку поймала! Беленькая, с красными плавниками! Ох и красивенькая! Валерочка, сними ее, пожалуйста, с крючка, она прыгает.
– Поймала, сама и управляйся, – бубнит Валерка, поднимаясь с земли и берясь за другую удочку.
Через секунду он снимает с крючка небольшого подъязка. Потом наживляет червяка и закидывает удочку снова.
Приближается вечер.
Рыба начинает клевать. Валерий не спускает глаз с поплавка.
– Валер! – слышится позади заискивающий голос Нинки. – Надень на крючок червячка, а?
– Хочешь удить, наживляй сама, – хмурится Валерий.
– Чтоб я до такой гадости дотронулась?! Ни за что!
– Тогда не приставай!
Нинка умолкает. Запустив руку в ведерко, она вытаскивает свою сорожку и любуется ею. На носу и в волосах Нинки поблескивают рыбьи чешуйки, похожие на черемуховые лепестки.
Валерий подряд выкидывает на берег двух ельцов, и Нинка не выдерживает. С брезгливой гримасой берет она в руки червяка и пытается нацепить его на крючок. Червяк извивается и, вывернувшись из Нинкиных рук, поспешно уползает в землю. Нинка берет другого и цепляет его за середину.
Валерий исподтишка наблюдает за ней.
– Девчонка ты и есть девчонка! Дай-ка сюда! – снисходительно говорит он. – Тоже мне, рыбак сыскался.
– Не задавайся, пожалуйста. Если хочешь знать, у меня и так клюнет.
– Как же, клюнет! Жди! Что, думаешь, у рыбы ума нет? У ней ума будь здоров сколько, – поучающим тоном говорит Валерий. – Вот гляди: надо крепко держать червяка и продевать ему крючок в утолщенное место – это у него вроде головы… Ну, ловись рыбка большая и маленькая! – Валерка с чувством плюет на скорчившегося червяка и закидывает удочку. – Рыбачь давай. Самый клев начинается.
Минут через пять Нинка выбрасывает на траву вторую сорожку. Ей удивительно везет на сорогу. Нинку охватывает рыбацкий азарт. Чтобы подразнить свою напарницу, Валерий начинает мурлыкать песню.
– Замолчи, несчастный! – шипит Нинка.
Валерий ухмыляется и замолкает.
«Нет, что ни говори, может, там какие приметы и есть, – никто не спорит, а с Нинкой стоило идти на рыбалку. Есть в ней что-то такое и этакое», – одобрительно думает Валерий.
Не прошло и часу с тех пор, как начался клев, а они уже наловили полное ведерко. И по количеству пойманной рыбы Нинка всего на какую-то малость отстала от Валерия.
Он продолжал настороженно следить за поплавком. А Нинка в напряженной позе стояла рядом. Платье ее было перепачкано глиной, волосы растрепались.
Погода стала меняться.
Из-за гор выплыли густые облака, белые и пузыристые, словно мыльная пена. Вначале плыли светлые облака, вслед за ними поползли серые, потом – совсем темные. Солнце, клонившееся к закату, нырнуло в тучи раз, другой, мелькнуло в голубом разрыве и скрылось. Стало тихо и сумрачно. Налетел откуда-то ветер, зашумел кустами, понес длинные паутины, сухие листья, бросил их на воду и погнал по реке, как стайку утят. Поплавки закачались.
– Нинка, сматывай удочки, дождь будет!
– Посидим еще, Валер. Маленько посидим, а?
– Как хочешь. Вообще-то, перед дождем самый клев бывает.
– Тогда посидим. Дождь-то теплый. Лето ведь.
– Ладно. В случае чего в ледорез спрячемся. Вон, пониже, ледорезы на реке стоят. Там сверху железо, не промокнем.
Рыба и правда стала лучше клевать. Но теперь ветер дул беспрерывно, и трудно было уследить за поплавками. Валерий еще кое-как различал клев и вовремя подсекал рыбу, а Нинка дергала леску наудачу и злилась: ловиться у нее стало хуже.
Ветер налетел с новой силой, сморщил гладь реки, приземлил кружившихся ворон. Потом на несколько минут наступила тишина. Казалось, все живое кругом притаилось, ожидая чего-то. Но вот в кустах зашуршало, на воде появились мелкие кружки от первых капель. И вдруг разом, сплошной полосой хлестнул дождь. Река мигом покрылась лопающимися пузырьками.
– Бежим, Нинка! – с каким-то радостным возбуждением закричал Валерий и вскочил с места.
– Бежи-им! – послышался приглушенный дождем голос, и рядом с Валерием очутилась девочка, мало чем похожая на прежнюю Нинку. Платье плотно прильнуло к ее телу, отчего Нинка казалась очень тоненькой. Мокрые волосы прилипли ко лбу, шее, вискам, глаза сияли озорством.
Валерий вырвал у Нинки удочку, схватил ее за руку, и они помчались по мокрой траве.
– Стой! – скомандовал наконец Валерий. – Побрели!
Они спустились в воду. Нинка охнула и тотчас же, перекрывая шум дождя, скороговоркой запела:
Дождик, дождик, пуще,
Дам тебе гущи!
Дождик, дождик, припусти,
А мы спрячемся в кусты…
Валерий помог Нинке забраться в ледорез, передал ей удочки и ведерко с рыбой.
– Пригнись, а то шишку посадишь, – предостерег он, влезая в убежище и усаживаясь рядом с Нинкой на толстое бревно крестовины.
Сидели они долго. Дождь не переставал. Он стучал по железной обшивке ледореза, и казалось, что там, наверху, сотни голодных кур торопливо клюют овес.
Нинка поежилась, зябко передернула плечами. Валерий потянул ее за мокрый рукав платья:
– Подвинься ближе, а то совсем замерзнешь.
– Вот еще! Сам не замерзни!
– Двигайся, говорю, нечего нос задирать! – грубовато добавил Валерий, и Нинка, будто нехотя, подсела ближе.
Смеркалось. В убежище было таинственно и тихо. Ребята сидели молча. Глаза Нинки затуманились, начали закрываться, а голова склонилась на плечо Валерия. Она задремала. Валерий сидел, неловко подвернув ноги и сдерживая подступивший кашель. Рука, которой он опирался о крестовину, занемела, но он терпел, не двигался. Лицо его горело, вид был растерянный…
А дождь все шумел и шумел.
1952
Ария Каварадосси
Весной сорок четвертого года наша часть после успешного наступления заняла оборону. Мы окопались на давно не паханном поле. Выдолбили ячейку для стереотрубы и вывели траншею в ближний лог, где еще лежал серый, как пепел, снег и росла верба.
Чуть влево раскинулась небольшая деревня. Население из нее эвакуировалось в тыл. Когда расцвели сады, эта деревня, облитая яблоневым и вишневым цветом, выглядела особенно пустынно и печально. Деревня без петушиных криков, без мычания коров, без босоногих мальчишек, без песен и громкого говора, даже без единого дымка и вся в белом цвету – такое можно увидеть только на войне. Лишь ветер хозяйничал на пустынных улицах и во дворах.
Он приносил к нам такие запахи, от которых мы впадали в грусть или в отчаянное веселье и напропалую врали друг другу о своих любовных приключениях. Выходило так, что у каждого из нас их было не меньше, чем мохнатых шишечек на той вербе, что распустилась в логу. Многие бойцы нашего взвода попали на фронт прямо со школьной скамьи или из ремесленного училища и, конечно, желали любить и быть любимыми хотя бы в мечтах. Должно быть, потому-то старшие товарищи никогда не уличали нас в этой, если так можно выразиться, святой лжи! Они-то знали, что некоторым из нас и не доведется изведать невыдуманной любви.
А весна все плотнее окружала нас, звала куда-то, чего-то требовала. Ночами лежали мы с открытыми глазами и смотрели в небо. Там медленно проплывали зеленые огоньки самолетов и помигивали такие же бессонные, как и мы, звезды. Притаилась война в темноте, залегла. Даже слышно, как быстро и слитно работают в дикой, реденькой ржи кузнечики, а в логу, должно быть на вербе, неугомонная пичужка, будто капельки воды из клюва, роняет: «Ти-ти, ти-ти». И похоже это на: «Спи-те, спи-те». Да какой уж тут сон, когда в душе сплошное беспокойство, оттого что сады цветут, когда бесчисленные кузнечики, будто надолго заведенные часики, отсчитывают минуты и целые весенние вечера, уходящие безвозвратно.
Пальба на передовой была лишь в первые дни, а потом как-то сама собой угасла, и только изредка поднималась заполошная перестрелка или хлопал одинокий выстрел, вспугивая вешний перезвон птиц. Солдаты отоспались ее теперь с утра до вечера строчили письма, смотрели затуманенными глазами туда, где нет окопов и траншей – дальше войны.
Иногда на передовой появлялась агитмашина, и, когда опускалось солнце, над окопами разносился голос сдавшегося в плен арийца. С усердием уцелевшего на войне человека он призывал своих братьев последовать его примеру. Не знаю, как фашисты, а мы со страшной досадой слушали эту агитацию. Длинно говорил немец, а мы считали, что лучший оратор тот, который укладывает свою речь в два слова: «Гитлер – капут!»
Немцы тоже вывозили на передовую свою агитмашину. Теперь уже пленный, Иван, в глаза которого всегда хотелось взглянуть в эти минуты, конфузливо спотыкаясь, пространно уверял нас в том, что на немецкой стороне не житье, а рай, и что неудачи их, дескать, временные, и что Гитлер уже двинул на восток «новое» секретное оружие…
Потом немцы крутили пластинки. Проиграв для затравки два-три победных фюреровских марша, они переходили на наши песни. Впоследствии мы узнали, что на этом участке в обороне было много итальянцев, которые уже не воспламенялись при звуках бравой музыки «райха», а своих, неаполитанских, должно быть, при себе не было. Вот они и заводили наши: «Катюшу», «Ноченьку», «Когда я уходил в поход». Играли они и старые русские романсы: «О, эти черные глаза, кто вас полюбит», «Вот вспыхнуло утро, румянятся воды».
А уже подходил к концу май. На одичавшем ржаном поле широко открыли яркие рты маки, засветились голубые огоньки незабудок и васильков. От сурепки и лютиков желто кругом.
Пчелы, майские жуки, божьи коровки летали до позднего часа, обивали пыльцу с цветов; на вербе требовательно запищали птенцы, и маленькая мама со смешным хохолком на макушке хлопотала целый день, добывая пропитание своему голосистому семейству. Вишни и черешни побурели. Завязи на яблонях окрепли, в налив пошли. Травы стояли по пояс. Пошлют солдата охапку травы накосить для маскировки – он целую поляну выпластает – забудется человек. Природа, невзирая на войну, продолжала цвести, рожать и плодоносить.
Стоишь, бывало, на посту или у стереотрубы, дежуришь, и такое раздумье возьмет насчет войны, насчет дома и всего такого прочего, что природу начинаешь чувствовать и понимать совсем не так, как раньше. Ну что для меня прежде могли значить эта верба, эта желтогрудая пичуга? Я бы и не заметил их.
Сижу я однажды у стереотрубы, размышляю, тоскую и смены жду. А смена будет среди ночи. Время тянется медленно. Вот зорька дотлела. Последние жаворонки оттрепетали в небе, камешками пали в траву, затаились до утра. Только перепела перестукивались, да из окопов слышался солдатский смех, звон железа и шарканье пилы. Солдаты – народ мастеровой. Сейчас всяк своим ремеслом удивить хочет.
Темненько уже стало, трава влагой покрылась, прохладой из лога потянуло. Свалился я на землю и вдруг слышу: впереди, в пехотной траншее, кто-то запел:
Темная ночь, только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах,
Тускло звезды мерцают…
Я еще никогда не слышал этой песни. Новые песни ведь медленно на передовую пробирались. Но все, что в ней было, все, о чем она рассказывала, я уже знал, перечувствовал, выстрадал, и думалось мне: «Как же это я сам не догадался спеть эту песню! Ведь про себя-то я пел ее, дышал ею».
Мне не хотелось шевелиться, я даже дышать громко боялся. Но я не мог слушать один, не мог не поделиться с товарищами тем, что переполняло меня. И я уже хотел бежать и разбудить их. Но они сами почувствовали песню, сидели на бровках окопов и, когда я подбежал к ним, зашикали на меня: «Слушай!»
И я слушал.
Смерть не страшна…
Чепуха это! Смерть не страшна только дуракам. Но он все-таки молодчага, этот поэт. Он сказал: «Ты меня ждешь!» – и мы простили ему все, потому что сразу сделались добрей, лучше. Нам хотелось сообщить друг другу о том, что вот мы услышали то, чего хотели, что наши сомнения и тревоги напрасны. Нас ждали и ждут.
– Кто ее сочинил, эту песню? Кто слова-то такие душевные составил? – спрашивали солдаты.
«Да не все ли равно! – думалось мне. – Скорей всего, наш брат, фронтовик. Никому другому не под силу было бы заглянуть так глубоко в наше нутро и зачерпнуть там пригоршни скопившихся дум-мелодий».
Как мы жалели, что и у этой песни тоже есть конец и что певец из пехотного окопа замолк, обрадовав и растревожив нас.
Солдаты стали расходиться. А мне хотелось еще услышать песню, и я сидел, ждал. Те солдаты, что помоложе, топтались, курили и тоже ждали чего-то.
– Еще давай! – закричал один из них неожиданно в темноту, но никто не отозвался.
А я, да и, наверное, не только я, молча требовал, просил, чтобы песня была повторена. С губ были готовы сорваться такие слова, какие в другое время мы посчитали бы «бабьими».
И он словно бы услышал нас. Он откликнулся. Оттуда же, из пехотного окопа, тихо и печально раздалось:
Горели звезды…
Опять звезды! Но это была какая-то совсем другая песня. Она звучала еще печальней первой. В тихой природе сделалось еще тише, даже по ту сторону фронта вроде бы все замерло.
О, сладкие воспоминанья… —
с тревогой, в которой угадывалось что-то роковое, вымолвил певец; и нам стало жаль его, себя, тех, кто не дошел до этого поля, заросшего дурманом, не слышал этой песни, и тех, кто остался там, в сибирских и уральских деревушках, одолевая в трудах и горестях тяжкие дни войны.
– «То́ска!» – прошептал сидящий рядом со мной боец. Но тогда я не знал, что это название оперы, и понял его как русское слово «тоска», и согласился.
Не знаю, артист ли пел в окопе. Скорей всего, простой любитель пения. Голос его не был совершенным. Но хотел бы я увидеть профессионального певца, который хоть раз в жизни удостоился бы такого внимания, такой любви, с какой мы слушали этого неведомого нам молодого парня. А в том, что он был молод, мы не сомневались. Иначе не смог бы человек так тосковать, так взвиваться до самой высокой выси и тревожить своим пением не только нас, но, кажется, и звезды далекие. Как ему хотелось жить, любить, видеть весну, узнать счастье! И нам тоже хотелось, и потому мы слились воедино. Он замирал – и мы замирали! Он боролся – и мы боролись! Но певец все ближе и ближе подводил нас к чему-то, и в груди у каждого становилось тесно. Куда это он нас? Зачем? Не надо! Не желаем! Но мы были уже подвластны ему. Он мог вести нас за собой в огонь, в воду, на край света!
…Но час настал,
И должен я погибнуть,
И должен я погибнуть,
Но никогда я так не жаждал жизни!..
Я уже потом узнал эти слова. А тогда я расслышал только великую боль, отчаяние и неистребимую, всепобеждающую жажду жизни!
Лицо мое сделалось мокрым, и я отвернулся от товарищей.
И вдруг по ту сторону фронта послышались крики, непонятные слова: «Русс – браво! Италиана – вива! Пуччини – Каварадосси – То́ска – вива!..»
Неожиданно в окопах противника щелкнул выстрел. Он прозвучал как пощечина. В ответ на этот выстрел резанул спаренный пулемет из траншеи итальянцев, хлопнула граната. Нити трассирующих пуль частой строчкой начали прошивать ночь, пальба разрасталась, ширилась, земля дрогнула от взрывов.
Мимо меня промчались люди; кто-то из них крепко, по-русски, ругался и повторял: «Не трожь песню, гад! Не трожь!..» Я не помню, как очутился среди этих людей и помчался навстречу выстрелам. Я тоже что-то кричал и строчил из автомата. Впереди послышались голоса: «Мины! Мины!» Но уже ничто не могло удержать разъяренных людей. Они хлынули вперед, перемахнули нейтральную полосу, смяли боевые охранения, ракетчиков, заполнили передовые траншеи противника и с руганью ринулись на высоту, которую мы не смогли отбить у фашистов ранней весной.
Здесь уже затихла схватка. Навстречу нам высыпала большая группа людей и побросала оружие.
Потом сделалось тихо-тихо. Даже ракеты в небо не взвивались.
Помаленьку обстановка прояснилась. Оказывается, между немецкой «прослойкой», оставленной для «укрепления», и их союзниками-итальянцами произошло столкновение. Итальянцы перебили фашистов из заградотряда и сами сдались в плен.
Утром мы перемещали наблюдательный пункт на отбитую высоту. Я тянул линию, шагал по ржи, заросшей маками, татарником, лебедой. За моей спиной трещала катушка.
Перепрыгнув через глубокую траншею, я увидел убитых в ночном бою солдат.
Ближе других лежал чернокудрый парень в черном мундире; изо рта его тянулась густая струйка крови. Спал чужой солдат сном вечным, не смаргивая мух, воровато обшаривающих его запавшие глаза. «Уж не он ли это первый крикнул „Вива!“, услышав музыку родной земли?» – подумалось мне.
А совсем близко от итальянца, широко раскинув руки, лежал и глядел открытыми глазами в небо русский солдат. Казалось, он ловил солнце, падающее с небес ржаным снопом. Усики только чуть почернили его верхнюю губу. Он был совсем-совсем молод. «Возможно, этот парень, этот солдат и пел ночью?» Я задумался, а потом смежил пальцами холодные веки солдата.
Похоронили мы его и итальянца под вербой. Хохлатая пичужка с опаской глядела на свежий холмик и не решалась подлететь к гнезду. Но вскоре пообвыкла и снова захлопотала, зачиликала.
…Это было давно, в войну. Но где бы и когда бы я ни слышал арию Каварадосси, мне видится весенняя ночь, темноту которой вспарывают огненные полосы, притихшая война и слышится молодой, может, и не совсем правильный, но сильный голос, напоминающий людям о том, что они люди, лучше агитаторов сказавший о том, что жизнь – это прекрасно и что мир создан для радости и любви!
1955
Начислим
+5
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе








