Читать книгу: «Под городом Горьким (сборник)», страница 2

Шрифт:

РАБ ШМЕЛЯ

Антон Подканавский попросил своих домашних, чтоб ему перво-наперво принесли в больничную палату пушечку, – она лежит в самом конце выдвижного ящика стола. Там – шмель. «Подержать его хочется, в глаза ему, окаянному, взглянуть». Сперва он, шмель, лежал в белом стареньком мамином платке, сразу впопыхах завязанном на простенький узелок – пусть и поползает там, пока не угомонится. Извини, шмель, у тебя судьба такая… Извини…

Было это еще задолго до войны, когда Подканавский прожил на этом свете всего ничего. Потом, когда он начал курить, вспомнил о шмеле и определил его, сухого, легенького, как пушинка, но все еще по-прежнему красивого – с желтыми подпалинами под крылышками – в спичечный коробок: лежи здесь, почтенный. Еще позже, когда в деревенскую лавку завезли монпансье в жестянках, то, опорожнив их, дети звенели медью и другой мелкой монетой, а взрослые приспособили те жестянки, или, как называли их некоторые, пушечки, под самосад, нитки, иголки и пуговицы. Антон же, тогда уже начинающий колхозник, переложил в одну из них все того шмеля: а теперь полежи здесь… здесь тебе более просторно…

Пока жила мама, шмель всегда лежал в одном месте – в сундуке, где была спрессована вся, можно сказать, одежда и разные простыни-пододеяльники. Мамы давно нет, неизвестно куда задевался и сундук, однако Антон Подканавский, невысокого роста и щуплый старичок, с прямым и чуть заостренным носом, хорошо помнит, как она, загнав шмеля в уголок оконной рамы, радовалась: «Держи его!.. Лови!.. Лови, шкодобу!.. Убежит!.. Ага, попался, тута-а!..» А тогда, завязав шмеля в тот белый старенький платок, счастливо улыбаясь, говорила сыну: «Запомни, Антон: если первого шмеля, что весной залетит, засушить и держать все время в доме, то счастье не обойдет тебя сторонушкой, будешь богатым и счастливым. На, сам спрячь этот узелок. Он твой…»

Тогда же, как только мальчик уснул, ему приснилось: будто попал он в шмелиное царство. Рыжевато-желтые шмели беспрерывно и невыносимо громко жужжали в садах и на подворьях, тяжело, беспорядочно и бесцельно, казалось, летали, словно перегруженные собственным весом, над головами людей и домашних животных, над всей зеленой и пахнущей цветами землей. Держались шмели чрезвычайно гордо и властно, как хозяева, как самые главные: ничего и никого не боялись.

Как раз в то время над деревней появились бомбардировщики: сперва вражеские, потом – наши. Появились – и исчезли. А шмели остались. И кое-кто из сельчан подумал, что шмели эти, чтоб им погано сделалось, накликали беду. Никогда ж раньше столько много этой мелюзги не было, а здесь – как из лукошка кто насыпал, да широко размахнулся – вон их, паразитов, сколько!.. Хоть ты прикажи детворе, чтобы те половили их да уничтожили. Только справятся ли? Уйма их, уйма!..

Один только отец Авгей, нахмурив брови, сказал:

– Не мы прислали к нам шмелей, непрошеные они, потому надо их уничтожить. А то, ишь ты, перевоплотились во вражьи самолеты… Поставить на свое место надо их…

И рванула первая бомба!..

На этом месте и проснулся Антон. Однако он хорошо помнил, что проснулся после того, как угрожающе крикнул в сторону отца: «Своего шмеля я не дам уничтожить!..»

Шмеля, как и просил, Подканавскому принесли. Поставили пушечку на тумбочке, немного поговорили, да и пошли: дел, говорят, дома много. Некогда. А старик лежал на спине, нацелив глаза в потолок и собирался встать, а как сделать это – не совсем знал: в последнее время силы почти целиком оставили его, тело сделалась непослушным, перестал ходить даже в столовую. Еду приносят в палату, санитарка помогает яму приподняться, топчет за спину подушку, и Подканавский кое-как справляется с ней, с едой-то.

А сегодня ему обязательно надо встать. Воскресенье, все легко больные и городские отпросились домой, и он один в палате. К тому же принесли, не забыли, и шмеля. Самое время посудачить с ним, с глазу на глаз. Будет ли еще когда такой подходящий момент? Давай, давай, Подканавский, собери всю свою энергию, всю свою волю и страсть в кулак, стисни зубы – и на ноги, братка!.. Шмель ждет. Ты же хотел поговорить с ним, неслухом, так – пожалуйста!..

И Подканавский приподнимается, приподнимается… морщится от боли… кряхтит… стонет… выругался даже матом, хотя в этом плане он человек сдержанный… и, опершись на локоть, повернулся на бок, свесил ноги… Как ни старался, как ни приспосабливался, однако стать на ноги не стал: удачно, решил, повезло, что и так получилось. Сидеть – не лежать: все же полегче разговаривать будет…

– Ну где ты, шмель? – дрожащей рукой Подканавский взял пушечку, раскрыл ее, затем дрожащими пальцами развернул бумажку, в которой был сухой – страшно подумать, как только сохранился! – шмель: без бумажки он бы, конечно, рассыпался в пыль, катаясь в своей металлической усыпальнице. – Это я, Антон. Из-под Канавы. Узнал? Не прикидывайся, что нет…Все ты знаешь, все ты помнишь… Потому как – святой… А теперь послушай меня, поговорить с тобой жажду! – Предательский ком, подступивший к горлу, спер дыхание, он никак не мог его проглотить, поэтому образовалась пауза; заодно вытер и влагу на глазах: – Так сказать!.. Что это ты, шмель, не выполнил своего предназначения, роли?.. Юлил, устранялся, а?.. Нет, ты не подумай, что я целиком положился на тебя, доверился… мол, пусть оно горит все синим пламенем, пальцем не пошевелю, ибо мне шмель денег заработает и каши наготовит, примет в партию и теперь вот положит пенсию по случаю возраста, чтобы я мог не только крякнуть-кашлянуть. Если бы так! Старался жить, все соки выжимал из себя, надеясь и на тебя, конечно, а получился из всего этого круглый пшик, сказать по правде. Ты погляди, погляди на меня, на кого я похож?.. А начиналось же все так хорошо… Видать, там и ты подмог. А после не больно старался, капризничал. Что факт, то факт. Как бы там ни было, а на тебя я сильно в обиде, шмель. Спасибо-о!.. Не оправдал ты маминых надежд, напрасно она тогда поймала тебя, а я носился с коробочками-пушечками, как с писаной торбой, и всю жизнь, дай памяти, был твоим рабом. Напрасно. И в армию брал, но даже до ефрейтора не дослужился, а вот гауптвахты не избежал. Даже, когда новую открывали, так совпало, что я ленту перерезал… и сразу порог переступил, первым, а ножницы возвратил тут же… Тогда я с командиром поспорил, за казаха Шакира заступился: он его узкоглазым обозвал… и чем еще – не помню… давно было… А ты говоришь!.. Не возражай, от своих слов я не отрекаюсь, шмель… И уже, пожалуй, никогда не отрекусь: нет на то времени…не осталось…

Кто-то резко открыл дверь в палату и тут же быстренько ее притворил. Тот кто-то наверняка знал, что в комнате должен быть только один человек – больной Подканавский – и вроде ему не с кем разговаривать, а он, гляньте, раззадорился – трещит больно уж чересчур, не умолкая. А когда тот кто-то увидел в палате одного старика, ретировался и притворил дверь: с ним все понятно!.. Сидит и сам с собой ведет беседу – не может, поди, унять все разбушевавшиеся в нем страсти. В его годы бывает. Лучше не задевать!..

Подканавский же, откашлявшись и восстановив дыхание, продолжал исповедь. Далее шмелю небезынтересно было узнать про его жизнь, запутанную и непростую, и подбирал для него из множества эпизодов и фактов, что роились в голове, как раз те, которые не украшали его, тропки-дорожки были пройдены-проеханы совсем не так, как виделось и хотелось, и в тех прорехах, на думку старика, был виноват и шмель. Получай, неслух!.. А может, он просто хотел исповедаться перед шмелем, потому что более не было перед кем. А ему так хотелось этого! И, пожалуй, здесь соединились, слились воедино два желания.

– А тогда же, сразу после войны, когда с нее начали приходить сельчане, пили за победу, и мне налили в кружку. Проглотил, и так понравилось, и так полюбил я это дело!.. Если бы я знал, что мне совсем пить нельзя… по наследственному. Гены, ити их мать!.. Так, сдается?.. С годами разобрался, что к чему. Но к тому времени много чего потерял из-за нее, холеры… В деда удался, а он тоже сопротивления алкоголю не имел… и у меня такой организм – без педалей на тормоз: попала капля в рот – еще давай, еще… пока ночь не наступит. Это трудно объяснить, как хотелось: спал и видел только водку… Ни баб, как некоторые, а водку… Она и стала моей бедой. Тем временем женился на соседке Ольге, она уже выучилась на учительницу, в Обидовичах детишек учила. Сошлись, значит, начали жить. А когда я деньги у нее украл, чтобы выпить, она обнаружила пропажу и сказала, чтобы убирался… негоже, дескать, учительнице с пьяницей жить. По тем временам – да-а, конечно!.. А уже сынок был у нас, Васька… брат мой на фронте погиб, под Ленинградом, так чтобы помнить его… в честь брата назвали… Вот так, шмель!.. А ты говоришь!.. К бабке в Зимницу меня мать сводила, после ее шушуканья пошла светлая полоса: на шофера выучился, полуторку дали… в основном солому свозил с поля и за хлебом ездил в Журавичи… и Ваську брал иной раз с собой, когда за хлебом… Он больно крошки хлебные любил подбирать, что оставались в кузове на теплой от хлеба-то бляхе. Соберет их в кучку ручонками, и в рот, и в рот… А сам смеется, ты б видел!.. Тут Ольга молодец: и со стариками моими, и со мной хорошо вела себя… как ничего и не произошло… А тогда беда у меня случилась: посадили. На семь лет. Колесо для колхозной полуторки я перекинул в тех же Журавичах, около хлебозавода, из чужой машины в свою… Да хотелось мне, чтоб имелось у меня запасное колесо!.. А что получилось? Посадили… Не пойму и сегодня, кто подтолкнул. Судили в Журавичах. Выездной был. Показательный. Ольга Ваську на суд привела, а когда меня в «воронок» вели, сынок плакал – жалел… родная же кровь, что ни говори. Так умерла последняя надежда снова сойтись с Ольгой, а я любил ее, хоть она была и с конопатым лицом… А для меня самая красивая: глаза горели, как у цыганки. И душа хорошая. Как чувствовал, так и получилось: Ольга замуж вышла – за учителя, его на мою беду прислали в школу. Без руки был, правда, но и у нее же Васька… Баланс. Из тюрьмы вернулся раньше, попал под амнистию, собирался поехать куда-либо в шахты, однако Васька не отпустил: единственное светлое пятно, что у меня имелось на то время – хоть и на расстоянии… Да хоть когда увижу его, на колени посажу… Тяжко мне было тогда, ох и тяжко!.. Завел новую семью – жить не получилось, подала на развод баба, отсудила гумно у отца… Потому я, если и женился, больше не расписывался в сельсовете. А женился, надо сказать, часто. Пока Марусю не встретил, та родила мне двух дочек и сына… Появлялись дети и у Ольги… Здесь такая катавасия, братка шмель, получилась… Ваську записали в школе на Трофимову фамилию, нового, значит, мужа…Учителя же: захотели – и записали… А когда сын школу заканчивал, восемь классов, и ему надо было выписывать свидетельство, то кинулись: он же, Васька, на моей фамилии значится… без моего согласия не могут поменять фамилию… Ему нет шестнадцати… Несмышленыш, дескать, что с него взять-то… И ко мне, значит: напиши, Антон, что не против. Так для Васьки лучше будет – ты же сидел… Проклятая водка, проклятое колесо!.. Ну, если только ради Васьки. Сдался, хоть сперва и топырился: ни за что!.. А Васька потом стал писателем, его часто по радио читают, а когда объявляют, то называют его фамилию, понятное дело, а я-то знаю, какая она у него настоящая… И хоть плачь мне, откровенно скажу… Могла б прославиться наша фамилия, Подканавские мы, а прославилась другая, и когда передают, что Васька родился в нашей деревне, то много кто, в особенности из соседних деревень, ничего не могут понять: там же, в Гуте, таких и фамилий нету будто? Откуда там взялся писатель?.. От кого он там родился?.. В капусте, что ль, нашли?.. Или, в самом деле, аист тот принес?..

Отклонился я. Извини, шмель. О детях. Я начал своих детей называть такими же именами, какими называла своих и Ольга. По ним, правда, она меня переплюнула, хоть я и больше раз женился, а все потому, что она сразу двойню дала. Ну и благодарить Богу!..

Капитала, шмель, как ты понял и знаешь, я не нажил. И как наживешь, с кнутом ходивши за колхозным, а потом и людским стадом? Эх, да что там!..

А Васька приезжал несколько раз. С женой, с сыновьями. Жена у него красивая – откуда-то с Урала, что ли. Шапка у Васьки была, как у Брежнева. Если еще и не лучше. Книгу подписал. Дал денег на вино, это я помню хорошо, такое не забывается, и так бутылку белой привез. К нему в город, правда, я никогда не выбирался: не приглашал, собственно говоря. Раз у него два отца, то уж тот пусть ездит, фамилию которого он носит. По мне так. Алименты на Ваську, во, чуть не забыл сказать тебе, шмель, с меня не брали. А с чего ж было брать, с чего, шмель, ты вот скажи мне? С трудодней? Они тогда, учителя, хорошо жили. На мое не замахивались. Хоть в одном повезло, ты слышь!.. Так вот у тебя, шмель, и спросить должен, не отлагая: где оно лежало, то богатство? Где оно было спрятано, то счастье, на которое так надеялся? Не скажешь? Молчишь, язык проглотил, да-да!..

Я же, шмель, жил и верил: завтра заживу лучше, вот увидите!.. Наступало завтра, ну и что с того? А ты говоришь!.. Слышу, утешаешь: так Васька же у тебя… на виду все время… Утюг включи – и его увидишь и услышишь… Это, может, и единственная радость… кроме той, что алименты не платил… Но и у меня же, черт побери, должна была быть, если верить матери, своя, личная жизнь!.. Богатая и счастливая! Тьфу-у!..

Не получилась.

Хотел я упрекнуть тебя, шмель, отчихвостить по первое число, но испустил, как видишь, дух.

И здесь не получилось…

Хотя понимаю, отчего же: был бы у меня не мягкий, не такой доверчивый характер, тогда бы, может, и ты мне подмог, шмель… Ошибаюсь, скажи?.. А ты говоришь!..

* * *

Через неделю Антон Подканавский отошел в мир иной. На деревенском кладбище людей было не густо, похоронили его тихо, без речей. Кое-кто всплакнул. Кто-то полушепотом припомнил, что покойник со всеми, кому был должен, рассчитался. До копейки. Из всех его детей не было только Василия – ему даже не сообщили: посчитали, что отец тот, кто кормил и поил. Не заслужил, дескать, Антон.

Когда деревенские могильщики взяли прислоненную к березе крышку, чтобы закрыть гроб, подала, встрепенувшись, голос соседка Петушиха:

– Подождите! Я ж забыла!.. Вылетело!.. И как же я?!.

И она достала из кармана кофты пушечку, впопыхах засунула ее в карман покойнику, и, стоя у гроба, перекрестила его тремя пальцами:

– Прости, сосед!.. – а потом старушка окинула быстрым взглядом земляков, тихо сказала: – Просил, когда умирал… Может, хоть там ему повезет, Антону Авгеичу?..

ПРО ВОЙНУ

1

Нет, я тогда даже не ходил еще в школу, когда в нашей Искани сделали братскую могилу – как и надлежит, с памятником солдату, который крепко сжимал в руке автомат. Я, похоже, был еще в то время совсем несмышленышем: не помню вовсе даже того дня. Помню только, что памятник тот появился перед моими глазами как-то сразу, неожиданно, не было не было его, и вдруг – вот он перед тобой: смотри, малыш, это – солдат. Почему он такой большой и суровый – узнаешь позже. Это теперь я понимаю, что в жизни человека настает тот момент, когда он что-то всегда познает и запоминает впервые.

Ходил, конечно, у того памятника я и раньше, когда, наверное, мама водила меня еще за руку, а может, я сам держался за ее подол. Хотя памятник и был, но я не видел его – не видел так, как надо было видеть: не дорос. Всему, действительно, свое время. А уже когда был школьником, мы ежегодно приходили к памятнику в День Победы, кто-то из ветеранов обязательно рассказывал про войну, а мы читали стихотворения – также про войну. Доверили и мне однажды прочесть на память стихотворение, однако я сплоховал, не дочитал его до конца: расплакался. Меня успокоила учительница Ольга Кондратьевна и вытерла своим носовым платком мои слезы. Я дал себе слово никогда не пускать слезу, если буду читать стихотворение на следующий год, но мне не дали его больше ни на следующий год, ни позже. Были у нас чтецы, которые не плакали. Они и декламировали. Пускай. А я тем временем, пока они рассказывали, читал фамилии солдат, выбитые на памятнике, и мне так их было жалко, что я плакал еще крепче, но все смотрели на того, кто читал стихотворение, и меня не замечали. Это и хорошо, что не замечали: нечего выставлять слезы напоказ.

Памятник хорошо был виден из окна нашего дома, и я иногда подолгу смотрел на солдата. И хотя он отвернулся от меня и я видел только его широкую спину, все равно видел его глаза, и так жалел, что смотрит он вниз, себе под ноги, а мне очень хотелось, чтобы оглянулся он на нашу новую школу, на наш дом, который построили мои родители взамен того, который сгорел в войну. Да много чего мог бы увидеть солдат, если бы повернулся: и ферму, и мельницу, и кузницу…

«Он, сынок, все видит, не переживай, – утешала меня мама, когда я сказал ей о том, что беспокоило.

Хотя я и не понимал, как он видит, если стоит спиной ко всему, но соглашался с мамой: мамы все знают. Да и не только мамы – папы тоже, а послушав моего, то без него и совсем не было бы братской могилы. Не раз и не два рассказывал он мне, когда немного подрос, как они, сельчане, собирали кости где только можно было и свозили на пригорок, где должна была быть братская могила. За деревню был тяжелый бой, много полегло солдат, и сами же солдаты хоронили тех, кто погиб. У них, оказывается, была своя похоронная команда. Но где там было им тогда глубоко рыть ямы-могилы, и когда прошло время, дожди и весенние воды кое-где размыли захоронения.

– У нас тогда спор вышел, – вспоминал отец, – по такому вопросу. Попадались и лошадиные кости, их свозили вместе… И хотели также зарыть с солдатскими: дескать, и они же, лошади, воевали, как и люди… Пусть рядом спят люди и лошади. Чуть, было, не подрались. Но победили те, кто был только за солдат. Лошадиные кости похоронили отдельно, за деревней. Правильно, конечно, сделали. А ты как думаешь?

Я тогда, видать, только пожалел, что погибшим лошадкам не ставят памятников… Или, может, они где-то и есть?..

2

– Ховошка и Наталья идут уже к своим хлопцам, – мама посмотрела в окно и увидела на дороге, тянувшейся под горку, женщин, которые с узелками неторопливо поднимались к памятнику. На свидание. Нешто сегодня раньше, чем всегда? Они каждый год на девятое мая приходят. Утром, перед школьниками…

Я приехал из города, где сегодня живу и работаю, и мама угощает меня картофельными оладьями – драниками. Уже прошло много времени с того дня, когда я читал первый и последний раз стихотворение у памятника. Памятника из окна уже давно не видать, его укрыли деревья. Умер папа. Про войну он мне ничего так толком и не рассказал, хотя я и просил его: он, похоже, был такой же плакса, как и я, а только как-то признался, что ему, когда вернулся домой, было стыдно ходить по деревне: из всех его одногодков один он остался жив, и поэтому ему казалось, будто матери и вдовы смотрят ему всегда вслед с укоризной, с осуждением: «Как же так?! Наших нет, а он, гляньте, прогуливается! Не иначе, в кустах где-то прятался?» А может, отец ошибался? Скорее всего, так. Хотя люди, конечно, завидовали моей маме: без мужчины после войны ой как тяжело, ой как горестно было женщинам в деревне!..

Я также посмотрел в окно, Ховошка (она любила, когда ее так называли; в детстве картавила: я ховошая?) и Наталья были уже у памятника. Так стояли они и тогда, когда я, совсем еще пацан, проскользнул вслед за ними к памятнику, спрятался в кустах сирени, сидел и не дышал: мне хотелось знать, что будут делать там женщины. Они же разложили на платке еду, запомнил только, что были там красные яйца, сели перед платком на траву, налили в стопки понемногу самогона из какой-то, не иначе, трофейной зелено-синей бутылки: две для себя, две – для своих мужей, которые не пришли с войны. Подняли свои стопки.

– За вас, хлопчики, – сказала Ховошка. – Слышите вы там нас хотя или нет?

– Конечно, слышат, – более уверенно промолвила Наталья. – Как это не слышат? Слышат, они обязательно слышат нас, девка!..

Ховошка ничего не ответила, а продолжала говорить дальше:

– Пришли вот мы с Натальей вас навестить. Заодно и поговорить, о своей жизнь рассказать.

– А может, о нашей жизни не надо? Пускай спят они спокойно там… под звездочкой, – нахмурилась Наталья.

Ховошка на этот раз не согласилась:

– А кому же нам еще рассказать, если не им? Да и зачем тогда притопали сюда? Слезы свои показать разве что?.. Зачем им наши слезы?..

Наталья ничего не ответила, лишь надкусив губу, отвернулась, а сама, похоже, с трудом сдерживала себя – не расплакаться бы. А потом, вздохнув, прошептала:

– Живем мы хорошо…

– Да-да… – эти слова Натальи понравились Ховошке, она закивала головой, подбив прядку седых волос под черный платок. – Живем мы хорошо. Вот и Наталья подтверждает…

– Подтверждаю. А как же.

– В этом году разжились на кабанчиков, я и Наталья. Без жиров тяжело, одна бульба в рот не лезет. Если б еще коровка была, то и вовсе горя бы не знали. Нам бы хоть одну на двоих…

– Скажи, скажи моему, что Василек уже прошлым летом трудодни зарабатывал в колхозе… коня водил на окучке, – попросила Наталья.

Ховошка надулась:

– А сама разве не можешь? «Скажи, Ховошка, попроси, Ховошка». Я помолчу, говори ты.

Наталья не сразу решилась, но уже когда набралась смелости, решительности, сказала громко и гордо:

– Микола, а Василек наш коня, коня водит, хлеб зарабатывает!..

И расплакалась. Ховошка начала ее успокаивать, но потом, махнув рукой, продолжала далее:

– Жито в этом году кустится хорошо, стебли должны быть толстые, то найму людей, пускай хату перекроют. Печь еще та, что при тебе сделана была, Петро. А что с ней, печкой, станется? На нее не капает, течет только та крыша, со двора которая. Сыночка нашего назвала Петькой, в честь тебя…

– Ты ему уже об этом говорила сто раз, – заметила, но не с упреком, Наталья. – У меня уже рука закаменела стопку держать. Давай, скажи что-нибудь, да выпить пора. Заждались ведь они, соколики…

– Скажу. Как не сказать? За вас, парни. Чтобы мягкой была вам чужая земелька.

Женщины выпили, помолчали.

– Ты, Наталья, как шилом в одно место…

– Чего-чего?

– Перебила меня, я ж не сказала, что Петька не сопляк какой – учится уже в третьем классе, – тихо промолвила Ховошка. – В третьем… Тот раз говорила, что во втором… Сколь время прошло, а!..

– Ну если только так… Уточнение серьезное…

– Не повезло нам, девка: без мужиков остались.

– Да, да. Без них, – вздохнула Наталья и прослезилась. – А так все хорошо начиналось. Ой, чего ж это мы?! – Вдруг она встрепенулась. – Не говори больше про мужиков – ну их!.. А вдруг услышат… наши, а?..

– Наши не услышат. Э-хе-хе-хе… Ни чужих, ни своих… А надо как-то карабкаться… жить. Хочется жить…

– Иной раз, тебе признаюсь, я Николашкину сорочку нюхаю, она его потом пахнет. Густо так вся пахнет. Терпко. Не постирала тогда, сразу, так и лежит, как будто бы только снял с себя. Хорошо, что не дотронулась до нее тогда, как на войну забирали. Все руки не доходили. И хорошо.

– Тогда все валилось из рук, – поддержала Наталью Ховошка, огляделась по сторонам. – Ну что, девка, не пора ли нам? А то вон – слышишь? – школьники в горн дуют и барабанят… Скора будут… Убрать надо скатерку… Да постоим, послушаем школьников… Там и Петька мой…

– И мой Васенька прифрантился в новые штаны и сандалеты… Сам на себя заработал… Давай, давай, девка, прибирать… Заткни бутылку, заткни, чтобы не вылилась смола та. Может, Митрофан с гармонью придет, как тот раз, составит нам компанию. Тогда опять посидим после ребятни, песни попоем для своих соколиков…

Когда подрос, мне было стыдно, что я сидел в кустах и подслушивал солдатских вдов. А тогда я просто радовался, что слышал еще что-то про войну… Слушал и радовался… Ну не постреленок ли!

3

На школьном дворе было многолюдно. Девочки старших классов рвали цветы на клумбах, делали букеты и вручали их каждому желающему. Желающих нашлось много. Иван Иванович, директор школы, больше занимался тем, что не отпускал от себя руководителя группы пионеров, приехавших на праздник из Эстонии: здесь, в братской могиле, покоится их земляк. Приехали они вчера, засветло, поэтому успели познакомиться с деревней, побывали и у памятника, а ночевали по домам: желающих принять «иностранцев» нашлось немало. Однако на второй день поползли слухи, что эта приезжая малышня ведет себя высокомерно, брезгует едой, фыркает, не нравится им даже постельное белье; хотя белье как белье, еда как еда.

Однако на школьном дворе было не до гостей, каждый занимался своим делом. Учитель истории и создатель музея боевой славы Николай Кириллович показывал место каждому классу, где тот должен стоять, интересовался, все ли, кому надо выступать, готовы. Убедился: все. Чуть в сторонке от школят стоял, ссутулившись, Митрофан с гармонью, ему как раз от дома ближе через школьный двор к памятнику, поэтому задержался, решил понаблюдать за жизнью. А тут и команда: «На пра – ву! Шагом – арш!..» Команду подал историк, он был за главного на прохождении, а директор и гость из Эстонии пошли к братской могиле чуть впереди, неся в руках цветы. За ними – горнист и барабанщик, а там и все.

Николай Кириллович где отставал от колонны, где ускорялся и подбегал, – следил, одним словом, чтобы колонна не растянулась, хотя колонной назвать учеников этой небольшой, умирающей школки, которых собрал в это шествие историк, можно было только с большой натяжкой: в классе осталось по семь-восемь человек, однако все мальчики и девочки шагали к братской могиле с большой гордостью, с ощущением своей значимой причастности к этому празднику, к которому готовились они не один день.

– Поднятуться-я! – попросил голосом ротного старшины историк, и когда дети кое-как выполнили эту команду, подобрали ногу, то было видно, что Митрофан со своей неразлучной гармошкой заметно поотстал…

Однако он старался, как мог, топать вслед за всеми в стареньких, разношенных донельзя кирзовых сапогах.

4

Топот детских ног был далеко слышен. Колонна шла под звуки горна и мелкую дробь барабана.

– Уже близко, – подняла голову в сторону дороги, которая вела от школы, Ховошка. – Где это нам, девка, тут стать так, чтобы никому не мешать? Чтобы не путаться под ногами… Давай выйдем за оградку, а?

– Ага. Давай. Услышим, что будут говорить. Не глухие.

Вскоре колонна была уже около памятника, не заставил себя долго ждать и Митрофан, он стал рядом с Ховошкай и Натальей, поздоровался, а потом, как бы невзначай, одним глазом заглянул в матерчатую сумку, которую держала Наталья: там заметил горлышко бутылки, удовлетворенно крякнул и попросил тех не расходиться после всего. Хотя о том же самом его намеревались попросить и вдовы. Желания совпали, и они, присмирев, начали следить, что делается у памятника. Хорошенько рассмотрели гостя из Эстонии: обычный мужик, разве что белоголовый, имеет даже и белые усы. Таких сильно белых у нас нет. А когда его представили и дали слово, то он начал говорить с большим акцентам.

– Не шевелись, а то не разберешь, что он говорит, – попросила Наталью Ховошка.

– Какая-то мелюзга за ногу укусила… Вон, гадость!.. Вон!..

– Терпи. Не то терпели.

А гость из Эстонии, хотя и с акцентом, говорил трогательно; он похвалил сельчан, что те хорошо, бережно досматривают братскую могилу, в которой нашел вечный покой и их земляк, затем приглашал в гости. В ответ выступил Иван Иванович, поблагодарил, что приехали они из далекой республики, что помнят своего земляка. От местных ветеранов слова держал Михаил Севченко, тот каждый раз, выступаая перед детьми в школе или здесь, у братской могилы, обязательно рассказывает, как он, совсем еще юный солдат, попал в окружение, долго пробирался к своим или, в крайнем случае, к партизанам, а, подчеркивал это он особенно, когда перед самым носом появлялись нежданно-негаданно фрицы, то приходилось по нескольку часов тогда сидеть в болоте по самое горло, да в рыжей и вонючей воде, а на голове были обычные срезанные лопатками купины: так маскировались. Не шевельнуться. Не кашлянуть…

Иван Иванович посмотрел на людей, а их собралась уже довольно много, отыскал взглядом Митрофана, подал знак рукой, чтобы тот подошел к нему. Гармонист послушался.

– Товарищи! – Иван Иванович выдержал паузу, как бы подбирая слова. – Все вы знаете нашего Митрофана Демьяновича, отличного гармониста, чудесного человека. В войну он был совсем мальчуганом, только-только поехал в город учиться в ремесленное училище… на сварщика… Да, Митрофан Демьянович? На сварщика?

Митрофан кивнул.

– А там его застала война. На фронт не берут – возраст не тот, надо подрасти чуток. И по дороге в свою деревню парня поймали немцы. Так он оказался в концлагере…

– Извините, Иван Иванович, я не в концлагере был, я работал на руднике, – поспешил поправить директора Митрофан.

Стало как-то совсем тихо, даже можно было услышать ту мелюзгу, что гудела – звенела на всю мощь, которая, видать, и причиняла минутами раньше Наталье лишнюю заботу.

– Вы про войну расскажите нам, Митрофан Демьянович, – наконец-то нашелся директор школы.

Митрофан, как показалось, совсем растерялся. Да, да, не ослышался. Ему – про войну? Нет, никогда. Он же не видел войны. О чем же рассказывать, когда не о чем? Зачем же хвастаться тем, чего не было? Наплести, конечно, можно бочку арестантов, как некоторые делали, но где же тогда совесть? Нет, нет, не в его характере такое, и не просите, люди хорошие!..

Набравшись мужества, так и ответил директору:

– Я же не был на войне… Простите… Извините… Если что не так…

Как и минутой раньше Митрофан, растерялся сам директор. Он посмотрел сперва на людей, и те не могли не заметить, что почувствовал себя Иван Иванович неловко, однако потом быстро нашелся и просто попросил Митрофана исполнить для всех фронтовую мелодию. На выбор. Услышав эту просьбу, Митрофан слегка улыбнулся, и вскоре пальцы побежали по пуговицам гармошки… Он играл и пел:

 
– Ты ждешь, Лизавета,
От друга привета,
Ты спишь до рассвета,
Все грустишь обо мне.
Одержим победу,
К тебе я приеду
На горячем боевом коне.
 

И незаметно Митрофану начали подпевать. Сперва директор, потом гость из Эстонии, историк, колхозники, школьники…

Ховошка легонько, словно развлекаясь, ткнула пальцем в Наталью, а когда та глянула на нее, сказала серьезно и требовательно: – А ты чего? Не отставай!.. Над деревней плыла песня:

 
Приеду весною,
Ворота открою,
Я с тобой, ты со мною
Неразлучны навек,
В тоске и тревоге
Не стой на пороге,
Я вернусь, когда растает снег!..
 

То ли от того, что женщины перед этим выпили по капле, то ли по какой другой причине, но их голоса выделялись в этом стихийно образовавшемся людском хоре… Даже Митрофан придержал свой баритон: бежите, бежите вперед, девки, пускай знают все, что вы есть, что живете, что не покорились всем невзгодам и напастям… Я уже за вами как-нибудь. Так и быть.

Бесплатно
112 ₽

Начислим

+3

Бонусы

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
22 ноября 2016
Объем:
200 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-985-6981-75-6
Правообладатель:
Четыре четверти
Формат скачивания:
Черновик
Средний рейтинг 4,5 на основе 56 оценок
Черновик, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 112 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,2 на основе 951 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,9 на основе 328 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,6 на основе 55 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 1732 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 1018 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,9 на основе 28 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,2 на основе 73 оценок
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 4 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 3 оценок
По подписке