Читать книгу: «В зеркале (сборник)»
Рассказы
Ганс
– Это не перелом, а вывих… Позвольте. Вот так… Мерзавцы… Через десять минут боль утихает… Я врач, видите ли, из оказавшихся неугодными… Позвольте почистить ваше пальто… Хамы… напасть на женщину… Сумочка цела. Прекрасно.
– Если бы не вы… но у вас на руке кровь. Вот платок.
– Это их кровь. Позвольте мне проводить вас. Девушка одна в чужой стране. Мой долг. Соотечественница…
– Вы…
– Да, за шлагбаум. Еще зимой. Я не подхожу фюреру. Три неосторожных слова. Недостаточно громко крикнул «Хайль»… Оставалось подвязать лыжи. Горные тропы… И я здесь… Один, как и вы.
– Не провожайте дальше. Благодарю.
– Я оставлю платок себе. Это будет моей наградой.
– Вашу руку.
– Ганс Эдельберг.
– Маргарет Pay. Прощайте.
* * *
– Вы? Боже мой, разве мог я не узнать вас. Вы не рассердитесь, если я пройду с вами?.. До угла. Я хочу показать вам город. Я здесь раньше вас. Это старина. Черепичные крыши, лучшее масло в мире. Масло для богачей. Страна, у которой нет армии.
В том домике жил старик Андерсен. Мой тезка. Вы помните сказку о снежной королеве? Дьявол разбил зеркало, и осколки попали в глаза людей. Люди видят мир по-разному…
– Надо вынуть эти осколки.
– Я врач, но не глазной хирург.
– Для этого не надо быть хирургом.
– Вы похожи на снежную королеву, Маргарет.
* * *
– Кельнер, еще кружку. Пошлите мне цветочницу. Небольшой букет. Дешевых, понимаете. Да, да, той самой даме. Белокурой, за угловым столом.
– Мой скромный подарок рассердил вас? Это жалкий букетик, но я не могу покупать эти роскошные пьяные цветы, перевязанные муаровой лентой. Я эмигрант. Простите меня, Маргарет. Скажите мне, чтобы я ушел. Я исчезну. Я буду грузить уголь в Аргентине, возить тачки в бразильских рудниках, завинчивать гайки в Детройте, словом, буду работать там, куда забросит меня судьба. Но, ночуя в грязной конуре, на нарах, по которым ползают клопы и вши, я буду помнить вас, видеть вас, Маргарет.
– Не говорите так. Я не хотела вас обидеть, но понимаете… У меня очень мало времени.
– Я прошу минут, маленьких минут, Маргарет, вы смелая женщина. Вы молчаливы. Я уважаю вас. Я люблю, не сердитесь. Я не только люблю. Я ненавижу. Я хотел бы сражаться вместе.
– Ганс, вы принимаете меня за кого-то другого.
* * *
– По утрам – я в стране цветов. Старик из оранжереи хорошо знает меня. Десятилетняя внучка водит меня по садам Семирамиды. Желтые ромашки, жаркие пышные пионы, вырезанные гиацинты, тюльпаны, анемоны, пляска цветов и запахов. И сквозь все это одуряющее великолепие я всегда вижу вас, Грэта, ваше усталое лицо.
– Оно в морщинах, милый Ганс. Морщины – шрамы битв, рубцы сражений…
– …и я вдыхаю запах ваших волос, волос Брунгильды.
– У вас военная выправка, доктор.
– Ого, вы наблюдательны, Грэта. Эти трудовые лагеря, будь они прокляты. Подготовка к новой войне. Инженеры и врачи роют канавы для шоссе, для дорог, затем они маршируют. Раз, два. Раз, два. К черту. Меня тошнит от воспоминаний.
– Сирень, какой у нее горький вкус. Копите злобу, Ганс, копите злобу.
– Моей матери понравилось бы здесь, Грэта. Темно-зеленая трава. Чисто вымытые коровы. Мычание коров – лучшая мелодия для моей матери. Что до меня – предпочитаю автомобили, сирены.
– Вы любите свою мать, Ганс?
– Да, она была для меня лучшей женщиной – до той ночи…
– Не надо…
– Вы любите быструю езду?
– Да, я хотела бы, чтобы все двигалось скорее. Люди. Время. Существуют разные миры. Мир пешехода. Мир трамвайного пассажира. Мир автомобилиста. Мир летчика. Ощущение мира зависит от скорости движения. Скорость мыслей. Есть страна, где люди догнали время… Советский Союз.
– Теперь сюда. Здесь хорошее шоссе.
– Где мы едем?
– Не бойтесь, я знаю дорогу.
– Это германские столбы, Ганс, назад. За нами едут, Ганс. Автомобиль. Сверните в сторону.
– Черт, шина.
– Назад, Ганс, на помощь, Ганс, стреляйте, мой револьвер разряжен…
– Откройте эту камеру. Ну, Брунгильда, приветствую вас на родине.
– Ганс…
– Я такой же Ганс, как ты Маргарет, шлюха. Тебя удивляет мой мундир? Ты не любишь военных, девочка? Влей ей воды в глотку, Питер, она охрипла. Это отрезвляет. Вы узнаете Питера, фрау? Это он вывихнул вам палец. В ночь нашей первой встречи. Теперь ты, может быть, назовешь своих друзей?
Плеваться? Подержите ее за космы, Питер, пока я заткну ей рот. Знакомый платок, фрау. Три месяца волнений… Скажите словечко, фрау. Не хотите. Мы тебя разложим перед целым взводом, шлюха. Свеженькая девочка, на всех хватит, не правда ли, Питер? Адреса, Брунгильда, адреса… Нет. Давай сюда штурмовиков, Питер.
– Есть, господин лейтенант.
<1935>
Три смерти доктора Аустино
Бритый затылок коснулся холодной стены. Сыро, хотя солнце давно поднялось. У стены напротив стоят солдаты. Пуговицы их слабо блестят – одна, две… шесть пуговиц на солдатской куртке. Сбоку стоит офицер. Доктор Аустино видел его в почетном конвое губернатора, но тогда он надевал каску с плюмажем. Сейчас – в фуражке. Ведь нынешний день – будни офицера, будничная ежедневная работа. Рядом, у стены – товарищи. Они не знакомы доктору Аустино, но это его боевые товарищи, друзья, которые боролись и умирают за одно дело. Они жмут друг другу руки, слегка позвякивая кандалами. На глаза осужденных надевают свежепостиранные белые повязки. Доктор Аустино отказывается. У него достаточно мужества, чтобы встретить смерть с открытыми глазами. Но без повязки нельзя, не позволяет устав расстрела: ему завязывают глаза, как и всем остальным. Нестройно запевают песню. Не ладится. Песня обрывается. Сейчас, должно быть, офицер закладывает обоймы в солдатские винтовки: часть патронов с холостым зарядом, часть с боевым. Это для того, чтобы никто не знал, что именно он – убийца. Офицер, вероятно, поднимает руку…
* * *
– Стой, остановись! Кто здесь доктор Аустино?
Доктор делает шаг вперед. С него снимают повязку.
Запыхавшийся солдат путано и несвязно докладывает офицеру. У жены начальника тюрьмы преждевременные роды. Она умирает. Единственный врач этого небольшого провинциального города – за добрую сотню миль в горы, вернется только к утру. Начальник обещает все что угодно. Это первые роды жены, первый ребенок.
– Идите, – говорит офицер доктору, – спектакль отменяется.
Доктор Аустино знает начальника тюрьмы, худощавого зверя с тонкими усиками, затянутого в безупречный, без единой пылинки, мундир. Это он во время митинга заключенных отдал приказ пожарной команде залить камеры водой. Это он совершенствовал систему горячих и ледяных карцеров. Это он, зверь с высшим образованием, собственноручно избивал заключенных.
Доктор Аустино знал и жену зверя – раскормленную, накрашенную бабу, благодетельницу часовен и церквей, которая била зонтиком прислугу, перегревшую на два градуса ванну. Доктор Аустино не пойдет. Славная месть врагу в последнюю минуту жизни.
Черт возьми, как повезло доктору Аустино! Но ведь Аустино врач. Он давал университетскую присягу. Чепуха! Он лишен всех прав. Он на пороге смерти. Встреча со смертью освобождает от всех присяг и обещаний. От всех ли? А обещания ненависти? Доктор Аустино думает о том, кто родится. Это будет, конечно, мальчик. Доктор Аустино видит его, писклявого, нездорового ребенка, обкусывающего грудь кормилицы. Недоносок, с больной печенью и недоразвитым организмом, выросший на грелках, окруженный заботами маленький эгоист. Ему твердят с детства, что он высшее существо, что ему принадлежит мир. Доктор Аустино видит зверенка, топящего котят и выкалывающего глаза цыплятам. Вот он в военном мундирчике, подрастающий убийца. Вот обеспокоенная мать, нанимающая прислугу для «удобства» сына. Доктор видит прислугу – беременную, плачущую женщину, растерянно бредущую по горячей мостовой города. Звереныш вырастает в зверя – он уже командовал разгоном демонстрации, он получил первое повышение в чинах, и вечером, танцуя с бокалом дорогого желтого вина в руке – так, чтобы ни одна капля не пролилась, – молодой зверь хвалится своим первым успехом. Другим он не будет – сын зверя.
– Отказываюсь, – сказал доктор Аустино громко и раздельно. – Будьте вы прокляты!
На глаза вновь надевают повязку. И доктор Аустино запевает победную песню.
* * *
Остановитесь! Доктор! Умирает человек и рождается человек. Двадцать лет доктор Аустино ходил по первому зову – ночью, в непогоду, больной, – ходил всегда. Выработалась привычка. И почему он стал доктором? Он любил людей – он хотел и стал лечить, спасать жизнь от смерти. Разве сейчас он изменит этой любви? Жизнь человека в опасности – а что важнее жизни? Сам умирая, доктор спасает жизнь двух человек. А может быть, и третьего, самого себя. У начальника тюрьмы ведь есть человеческие чувства. Благодарность. Но если доктор Аустино умрет, все же он сделал благородное дело. Солдаты увидят, расскажут другим – весь город, весь мир будет знать, какой благородный человек доктор Аустино. Он не может не пойти. Он хочет жить. Хотя бы еще сутки. А может быть, и больше – годы. Чудесный шанс! А если нет? Он попробует бежать. Все равно, главное – жизнь человека в опасности, и доктор Аустино, человеколюбец…
– Иду, – сказал доктор Аустино.
Он почувствовал на спине взгляд товарищей, может быть ненавидящие, может быть, завистливые взгляды. Впрочем, на их глазах повязки. Огромное небо обрушилось на доктора Аустино, и ветер хлестал его в лицо, пока машина, подпрыгивая и беспрерывно гудя, летела к городской больнице. Доктор Аустино указывал на инструменты, и конвойные складывали их в чемодан.
В квартире, где умирала женщина, доктора Аустино встретил растерянный, жалкий человек с воспаленными глазами и зелеными щеками, туго обтянувшими скулы. Нижняя губа человека тряслась, он протягивал арестанту тонкие желтые пальцы с длинными ногтями.
Конвойные стояли навытяжку у огромного бюста Данте. Резные шкафы, полные книг, тянулись по стенам комнаты. На небольшом белом рояле стоял букет завядших цветов. Раскрытая английская книга валялась на диване. Машинка для закручивания усов упала с туалетного столика. Доктор Аустино поднял руки, и измученный, худощавый человек бросился к письменному столу. Он достал ключ и отпер кандальный замок. Начальник тюрьмы гордился специальными кандалами. Они надевались лишь важным преступникам лично начальником тюрьмы. Это было одно из изобретений начальника.
Доктор Аустино размял затекшие руки, прошел в комнату роженицы. Утомленное перекошенное лицо женщины с надеждой смотрело на доктора. Глаза глубоко ввалились, и красная пена выступила на губах.
– Сулему, конечно, мы забыли, – сказал доктор. – Давайте спирт и кипятите воду. Где можно умыться? Я уже месяц не умывался.
Через час доктор вышел из спальни. На руках его, завернутое в белую марлю, лежало синее тельце ребенка. Ребенок слабо пищал.
– Вот ваш сын, – сказал доктор Аустино. – Мать вне опасности.
В комнату вошел вестовой – городской доктор вернулся с гор.
Конвойные отвели Аустино в тюрьму, и он сидел в своей камере до утра, голодный, он был снят с питания – канцелярия тюрьмы уже считала его мертвецом. Утром за доктором Аустино пришли солдаты и вывели его на квадратный тюремный двор.
Бритый затылок коснулся сырой холодной стены. На глаза доктора Аустино надели повязку, и он услышал негромкую команду офицера.
Возвращение
Стоя на краю тротуара, Стрэд ждал таксомотора, медленно выдыхая дым дорогой сигареты. С горы к вокзалу спускалась улица и по ней стекали автомобили. Световые рекламы бледно горели в летнем вечернем небе. Стрэд поискал название своей фирмы – не нашел и усмехнулся. Он растоптал окурок сигареты и, подняв глаза, увидел маленькую девочку. Она перебегала площадь. Раскатившийся с горы автобус догонял ее. Девочка споткнулась…
Стрэд кинулся к автобусу и отбросил девочку в сторону от черных огромных теплых колес. Мелькнул узор шины, кусок беззвездного неба, и Стрэд потерял сознание…
– Где я?
– В госпитале Девы Марии. Что вы делаете? Вставать нельзя без разрешения дежурного врача!
– Пустяки, я совершенно здоров.
– Доктор, можно встать больному?
– Да. Я сам проведу его в приемную; там его ждут родственники.
– Родственники?..
Женщина протянула к нему руки:
– Вы спасли моего ребенка! Я два месяца каждый день хожу сюда, чтобы знать, поправились ли вы, чтобы видеть вас, чтобы благодарить вас!
Больной недоуменно смотрел на женщину, на врача…
– Вы забыли себя, – ласково сказал врач, положив ему руку на плечо. – Вы – Стрэд, мистер Стрэд, вояжер. О вашем приключении писали в газетах. Теперь вы здоровы, и прошлое вернется. Я выписываю вас сегодня – больница не может так долго держать бесплатного пациента. Кстати, как вас зовут – Джон или Джемс?
– Не знаю, – ответил Стрэд оторвав наконец пуговицу халата.
* * *
Документ, деньги и чемодан Стрэд получил в больничной конторе. Денег было много, в чемодане лежало белье, бритвенные принадлежности, костюм, две книжки «дорожных» романов и ящик с образцами роговых изделий. Документ был только один – удостоверение фирмы «Файн и К°», данное коммивояжеру Д.К. Стрэду.
Запершись в номере гостиницы, Стрэд рассматривал свои вещи. Вещи были новые, дорогие. Они ничего не подсказывали ему…
Стрэд подошел к зеркалу. Волосы на голове уже успели отрасти. Нос – обыкновенный, глаза – не то голубые, не то серые, подбородок круглый, крутой…Стрэд разглядывал себя как чужого человека, отмечая глубокие морщины, засеченные в углах рта и около глаз. Лет 30, не больше.
Он взял лист бумаги и написал несколько раз: С т р э д, С т р э д. Он писал свою фамилию как незнакомую, впервые. Д. Стрэд. Пусть будет Джемс Стрэд! Вот у него есть и имя.
Он пересчитал деньги. Хватит на несколько месяцев, если жить экономно. Вот таких сигарет, какие лежат у него в кармане, покупать нельзя. И гостиница тоже дорогая. Надо искать работу. Но что он умеет делать? Продавать роговые изделия?..
Холодный пот выступил на лбу Стрэда. Кто же он? Доктор говорил что-то о газетах…
Стрэд побрился, оделся и вышел из комнаты.
– Где здесь ближайшая библиотека? – спросил он у швейцара.
– На Восьмой улице, – ответил швейцар. – Вы не знаете города, мистер? Надо пойти налево, а затем…
В библиотеке он перечитал описание спасения девочки. Стрэд узнал, что он был неизвестным приезжим, самоотверженно бросившимся под колеса автобуса. Девочка «отделалась легким испугом». Он читал, как неизвестного отвезли в госпиталь Девы Марии, как хирург констатировал сотрясение мозга. Больше ничего не было.
– Дайте мне что-нибудь о заболеваниях мозга, – сказал он библиотекарю, возвращая газеты.
Он переехал из гостиницы, сняв комнату на одной из тихих улиц у пожилой и молчаливой хозяйки. Жить стало дешевле, но деньги, хотя и медленно, убывали.
Он послал письмо в адрес фирмы, прося сообщить подробности о Д.К. Стрэде, выдавая себя за брата вояжера. Письмо вернулось обратно с сообщением, что фирмы «Файн и К°» в городе нет и никогда не было. Адресный стол города ответил то же о Д.К. Стрэде.
«Я схожу с ума!» – подумал Стрэд.
Он хотел напечатать свой портрет в газетах, но внезапная мысль о страшной возможности довела его почти до обморока: ведь он мог быть уголовным преступником, скрытым за «вояжером фирмы роговых изделий»!
С тех пор он бесцельно бродил по улицам большого города, напряженно приглядываясь к людям и вещам. «Судя по выговору, вы с севера», – сказал ему кто-то в трамвае. И Стрэд рылся в этнографических книгах, бросался в музеи. Нет! По-прежнему он был Д.К. Стрэдом, человеком без прошлого.
Как-то за городом он набрел на юного франта, беспомощно топтавшегося у своего автомобиля. Франт попросил Стрэда помочь ему. Удивляясь себе, Стрэд уверенно подошел к машине. Он откинул крышку радиатора, завел мотор и прислушался. Движения были совершенно инстинктивными. Стрэд быстро определил в чем дело и тут же исправил мотор. Юнец протянул ему деньги, но Стрэд отказался и в отличнейшем расположении духа вернулся домой. Он узнал, что может быть механиком, шофером.
Вскоре внезапно выяснилось, что Стрэд, кроме того, еще отличный игрок в шахматы, а философские сочинения, которые он читал в библиотеке, казались ему уже читанными ранее, очень давно, словно виденными во сне.
Может быть, он – поэт? Стрэд пробовал писать стихи, ходил в картинные галереи. Порою он подолгу разглядывал свои руки. Толстые, крепкие пальцы совсем не были похожи на пальцы, скажем, потомственных банковских служащих. Однако недавней физической работы эти руки, видимо, также не знали.
Однажды, когда в очередную бессонную ночь Стрэд метался по комнате, в дверь постучала хозяйка.
– Мистер Стрэд, – сказала она, – дух ваш беспокоен. Прошлое душит вас.
– Меня душит отсутствие прошлого! – вскричал Стрэд. – Миссис, – сказал он в отчаянии, – помогите мне найти себя!
Хозяйка подняла руки к потолку.
– Там, – сказала она, – там, в объятиях голубого бога, вы найдете себя, мой заблудший брат!
Стрэд с сомнением покачал головой.
«Завтра, – решил он, – я буду искать другую квартиру».
Он не узнал улицы, хотя ему было известно, сколько шагов между каждым ее перекрестком. Не было ни трамваев, ни автомобилей, ни пешеходов обычного вида, и только девочка, уличная цветочница, по-прежнему стояла на углу, улыбаясь заученной улыбкой.
По опустевшей мостовой поднималась в гору толпа демонстрантов. Буквы на широких, красных, колыхающихся полотнищах складывались в требования работы и хлеба. Демонстрация двигалась медленно, потому что впереди шли инвалиды, переваливаясь на деревяшках, размахивая пустыми рукавами, сверкая металлом патентованных протезов. Часть их ехали на маленьких платформах с колесиками, упираясь руками в камни мостовой. И все они пели военную песню. А впереди всех вышагивал мальчик, маленький барабанщик этой наступающей армии обездоленных, лихо сдвинувший на затылок фуражку.
Толпа остановилась, песня смолкла, и минуту слышалась только мелкая дробь одинокого барабана.
Стрэд стоял, тяжело дыша, царапая ногтями ладони. В висках у него стучало, рубашка прилипла к телу.
На ящик у фонарного столба руки демонстрантов подняли оратора. И едва он кончил речь, как Стрэд сорвался с места и, расталкивая толпу инвалидов и здоровых, пробился к этой уличной трибуне. Спина его ощутила освежающий холод фонарного столба. Стрэд заговорил. Он говорил слова, пришедшие ему в голову тут же, и эти слова были словами массы, интересами массы – вот этих инвалидов войны и рабочих, локаутом выгнанных с заводов. Стрэд цитировал на память слова великих вождей, статистические подсчеты, говорил о событиях, которых еще вчера не помнил. Он видел перед собой сдвинутые брови, сухую кожу щек, широко открытые глаза, а через толпу – девочку, раздававшую демонстрантам даром свои цветы.
Кончив свою речь, он услышал стесненное дыхание сотен людей и спрыгнул с трибуны. Смуглый человек потянул его за рукав. Он отвел Стрэда в сторону и медленно сказал:
– Что нынче стоят рога оленя?
И Стрэд вспомнил все – кто он и кем был послан в этот город…
Господин Бержере в больнице
Ассистент повернул теплый термометр к окну.
– Сколько?
– Норма, профессор.
– Выписывайте. О вас слишком заботятся, больной. Сразу после приключения – свинцовая примочка, рюмка портвейна – и вы могли продолжать ваши апелляции к совести прекрасной Франции.
Господин Бержере лежал, счастливо улыбаясь. Он знал, что профессор любит шутить. На столике стояла ветка сирени. Господин Бержере вдыхал запах весны. Он снял пенсне и закрыл глаза, пытаясь честно припомнить «приключение». Как это трудно – честно вспомнить. Бержере столько раз рассказывал свою историю врачу, соседям, что знал ее наизусть и вспоминал уже свой рассказ, а не событие. Но сейчас – для себя – он попробует вспомнить все – без рамплиссажей, как говорят музыканты. На площади, у сквера, где любил гулять Бержере, – много людей. На бульварной скамейке стоит оратор. Шея его замотана рваным цветным шарфом. Бержере прислушивается. Нет, он не одобряет таких разговоров. Дома – в халате, за стаканом старого вина, в кругу друзей – это допустимо. Но на улице? Перед незнакомыми людьми? Вздор. Он вовсе не говорит речь, этот оратор. Он читает вслух газету. Бержере подходит ближе. «Юманите». Господин Бержере – подписчик «Эвр», солидного издания. Читать «Эвр» – все равно что быть вкладчиком банка Ротшильда. Никаких крахов, никаких банкротов – но «Юманите»?
Чтение прерывается. Все, вытянув шеи, глядят на другую сторону площади. Отряд конных полицейских скачет к скверу. «Убегайте», – кричит Бержере. Но люди не бегут. Они стягиваются друг к другу. Молодой парень поднимает булыжник.
– Сражаться с полицией? – спрашивает Бержере. – Республика…
– Вам не место здесь, мсье, – говорит человек в шарфе. Конный отряд близко. Слышен легкий визг вынимаемых сабель. Грязь из-под копыт лошадей брызжет на новое пальто господина Бержере. Солнечный зайчик от сабли полицейского на мгновение ослепляет Бержере. Затем он видит падающего человека. Господин Бержере поворачивается к тесно сомкнувшимся людям, к нахмуренным бровям и крутым скулам и выкрикивает слова о человечности, любви, традициях Республики, долге граждан великой Франции. Молодой парень отшвырнул Бержере в строну. Бержере увидел ветви дерева, облако и много после – куртку санитара.
* * *
– Господин Бержере – сказал ассистент, прощаясь. – Вот добрый совет врача: не мешайтесь не в свои дела.
Бержере возмущенно пожал плечами. Он плохо воспитан, этот молодой человек.
Улица открылась плотным весенним воздухом, капелью и шумом многотысячной толпы. Не соблюдая рядов, заполняя тесной толпой мостовую, тротуары, шли демонстранты. И нестройный шаг не мешал им выкрикивать хором, как под взмахи руки невидимого дирижера, слова угроз и обещания мести. У фонарного столба стояла девушка. Из под весенней шляпки прошлогодней моды выбивались вьющиеся желтые волосы. Она раздавала проходящим какие-то листки. Бержере, умиленный выздоровлением, солнцем, пестротой толпы, широко улыбался – девушке, городу, миру. И девушка улыбнулась и протянула ему листок.
Толпа редела, выкрики отошли за несколько кварталов, появился полицейский. И Бержере увидел: с противоположного тротуара двинулся стройный человек легкой походкой танцора. За ним прошли еще несколько людей в пальто, плотно облегавших их прямые спины и выгнутые торсы.
– Прекрасный день, мадемуазель – вежливо сказал Бержере, приподнимая шляпу. Почему не поговорить с хорошенькой девушкой?
– Да, мсье, – ответила она рассеянно и, вздрогнув, оглянулась. Она была окружена. Один из тех – с другой стороны улицы – ударил девушку в лицо. Он ударил ее быстро, только один раз. И вместо неправильных и прелестных черт на господина Бержере смотрела с земли кровавая маска, бифштекс из мясной лавки. Человек с фигурой танцора прицеливался каблуком в голову девушки, окруженную нимбом разметавшихся золотых волос.
Господин Бержере бросился к девушке, но от толчка в бок отлетел к стене дома.
– Вы бьете женщину, – крикнул Бержере, задыхаясь.
– Она коммунистка!
– Она человек!
– Человек? Пьер, вот еще один коммунист.
«Я не коммунист», – хотел сказать Бержере, но не успел, потеряв сознание.
* * *
– Вот так штука, профессор. Господин Бержере вернулся. На этот раз надолго.
– Дон Кихот уличных сражений, а?
Господин Бержере лежал на санитарных носилках. Кусочек стекла пенсне засел в коже надбровной дуги, и круглые, большие, бледно-голубые глаза безразлично глядели в потолок. Санитары раздели его и положили на операционный стол. Обнаженное мясо синими клочками свисало с плеч, со спины.
– Неплохо сделано – сказал профессор после осмотра. Но кости целы. Кто его так отделал, Луи?
Ассистент засучил рукава своей рубашки. В розовую кожу были вдавлены треугольные коричневые шрамы.
– Похоже?
– То же самое, мальчик. Кастеты. Фирма?
– Полковник де ля Рокк, профессор.
– Вот как. Но Бержере вылечится. Как и вы.
– Да. Но вылечат ли эти побои господина Бержере?
Пава и древо
Анна Власьевна кружевничала шестьдесят пятый год. Плотно обхватив сухонькими морщинистыми пальцами коклюшку, она ловко перекидывала нитку от булавки к булавке, выплетала оборку для наволочки – самое пустое плетение. Двумя парами коклюшек водила по кутузу, по кружевной подушке Анна Власьевна. В молодые годы вертела она по триста пар коклюшек – самая знаменитая кружевница северного края. Давно уже не плетет Анна Власьевна сердечки и опахальца, оплет и воронью лапку, стежные денежки и решетки канфарные – все, чем славится вологодское кружево: сцепное, фонтанное, сколичное…
Двадцать лет как ослепла Анна Власьевна, но, и слепая, ежедневно сидит она за кутузом – плетет для артели самый простой узор.
Род Анны Власьевны – кружевной род. Трехлетним ребенком играла она на повити «в коклюшки да булавки», а пятилетней посадили ее к настоящей подушке – «манер заучивать» – пусть попривыкнет вертеть коклюшками, да и рука пораньше тверже станет. А через год-два и дому помощь. К восемнадцати стала она первой мастерицей в селе, сама составляла узоры и «сколки» на «бергаменте», и Софья Павловна Глинская взяла ее к себе в усадьбу первой плетеей.
Тридцать две зимы просидела здесь Анна Власьевна. Зимами только и плели: «Летом день длинен, зато нитка коротка», думы не кружевные, изба ведь не кружевами держится – землей. А какая изба – в окно только ноги прохожих видно. Анна Власьевна плела только самое тонкое, самое хитрое кружево. «Иное плетешь тонко-тонко, в вершок шириной, пол-аршина в две недели сплетешь, да больше двух часов в день и плести нельзя – глаза ломит». Так Анна Власьевна и ослепла – «темная вода» залила ее глаза. Анна Власьевна вернулась в избу, перешла жить к старшей дочери. Мужа она давно схоронила, уж внучка – кружевница на выданье, и волосы у внучки мягкие-мягкие…
– Бабушка, ты спишь? Федя приехал.
– Не сплю я – замыслилась. Смеются небось бабы – Анна Власьевна четырьмя коклюшками плетет. А того не помнят, сколько я знала. У нас на деревне, да, почитай, во всем крае, только на сколотое кружево и мастерицы. А я знаю численное, когда надо нитки считать и узор сам собой повторяется – у Софьи Павловны петербургские знаменщики узоры-то эти чертили. Численное – это уже самое старинное русское, давно уж нет численниц-то нигде, а у Софьи Павловны только я одна была. Четырнадцать медалей Софья Павловна за мое кружево-то получила.
Знаю я и кружево сканое, шитое и пряденое понимаю. А на коклюшках-то все разумела: манер белозерской, балахнинской, рязанской, скопинской, елецкой, мценской – все знаю. По узорам-то и памяти моей не хватит считать: и рязанские-то павлинки, и протекай-речку, и ветки-разводы травчатые, и бровки-пышки – города, и вертячий край, и гипюр зубьями… Калязинский манер цветами тонкий, паучки орловские, обачино ярославские, копытце да блины тверские – белевский окрок, – все знала. Но против нашего вологодского манера – никуда. У нашего нитка нитку за ручку ведет. Видала я у Софьи Павловны и баланжен плетеный французский, и гипур нитяный испанский. Не пришлись за нрав. Нет у них этой чистоты нашей – недаром вологодское кружево-то на убрусы невестам шло.
Ходка была я на работу-то, ходка. По полтиннику в день вырабатывала: зимами-то фунт керосину в коптилке сжигали. В полуден полоскаешь да чайку попьешь – очень мы чай любили да и сахару не жалели: когда вприкуску, а когда и вприглядку попьешь… И опять за коклюшки… А уж плетея была! Я на узком кружеве-то не сидела. Цельные платья выплетала я, тальмы, вуали, наколки, чепцы плела…
Старопрежнюю работу только и знали, что я да Угрюмова Пелагея, плетея наша, что в Петербург ездила. А только паву и древо мои и Пелагее не выплесть. Вятское это плетение, пава-то с древом…
Но о «паве и древе» внучка слышала много раз – без малого двадцать лет рассказывает об этом узоре Анна Власьевна – «только бы разок паву и древо выплесть, да и на кладбище. Не успела я дочек научить, не успела. Может, где теперь и плетут. Принесли бы, показали». И дочери приносили каждый новый узор матери. Анна Власьевна ощупывала кружево, нюхала, гладила пальцами: нет, не то. Далеко до моих.
– Где нам, маманя. Была ты первая коклюшница по Северу, и теперь тебя так кличут. Анесподист Александрович, приемщик, недавно баил: «Твою бы матку, Настасья, в артель».
– То-то. Да и нитка толста. На такой нитке только к наволокам кружево идет…
– Бабушка, Федя-то доктор теперь. Распишемся мы и тебя возьмем. Работать не надо будет.
– Не из-за хлеба куска на артель верчу. Шестьдесят лет кружевничаю, разве отстанешь? Так с коклюшкой и помру. Сдавали сегодня?
– По первому сорту, бабушка.
– Мы кружевницы природные. Нам нельзя позориться. Ну, девка, потревожила ты меня, – пойду досыпать.
– Чего много спишь, бабушка?
– Эх, внучка. Глаза ведь ко мне ворочаются. Во снах-то я ВИЖУ. Рожь, милушка, вижу – колос к колосу, желтую, желтую. Кружево вижу и Софью Павловну вчера видела – она меня коклюшкой в бок ткнула, когда губернаторше численное кружево я плела да в счете ошибалась. А больше всего плету во сне пав и древо, что вы сплести не можете. Из моих-то пав, баили, сама английская царица мантилью сошила…
Анна Власьевна уже добралась до своей койки.
– Бабушка, не ложись. Мама идет, обед собирать будем.
Последнее время за обедом у Анны Власьевны было много беспокойства. Она ворчала:
– Что это мне в отдельной тарелке? Или я заразная какая?
– Все так едим, маманя. Дай руку – покажу.
Волновалась:
– Что это вы каждый день мясо и мясо?
– Ешь, бабушка.
Или хитрила:
– Алексей! Как ноне рожь-то? Принеси колос…
– Зачем?
– Хлеб, что ли, у вас растет какой особенный?
– А что?
– Вот кровать с шишками купили…
Старуха завела привычку: оставаясь одна, она передвигалась по комнате и ощупывала новые вещи. Однажды ощупала большое зеркало и заплакала. Эта менявшаяся география избы тревожила слепую. Годами она двигалась уверенно, как зрячая, и вдруг натыкалась на гнутые стулья, на комод, на новый кованный сундук. «Оставьте угол-то мой в покое», – просила она детей.
– Хлеб да соль.
– Вот Федя, бабушка.
– Ишь, голос-то какой густой. Дьяконский. Ну, подойди, подойди, дай я тебя потрогаю. Экие лапищи.
– Ну что, Анна Власьевна? Все пава за павой?
– Пава и древо, дурень. Пава за павой – иной сколок, проще…
Федор Карпушев, соседский сын, чтобы поразить будущих родственников, облачился в блестящий белый халат. По-московски любезничая, по-родному «окая», он усаживал старуху перед окном.
– Пожалуйста, Анна Власьевна, сюда сядьте… Повыше голову поднимите. Вы – мой первый пациент на родине.
– Пациент, – ворчала старуха, довольная почетом. – Пациент. Пахать надо. Фершал.
– Анна Власьевна, а вы врачей своевременно посещали?
– Чего?
– Вы глаза обследовали у врачей?
– Чего?
– В околотке, я говорю, бывала с глазами? – заорал Федор.
– В околоток-то ходила. Капли какие-то пахучие дали. Баили: табак бы нюхала, глаза-то и целы были. Да ведь не я первая. Кружевницы-то тонких узоров все глазами мучаются. Вот сноха-то Карпушева Ивана Павловича в Николин день…
Федор грохотал рукомойником.
– Знаешь, бабушка, твои глаза поправить можно. Операцию надо делать. Катаракт это…
– Полно брехать-то над старухой. У лавочника у нашего, у Митрия, катарак-то в желудке был, ему Мокровской, дай господи светлой памяти, городской-то доктор, два раза резал, а все умер Митрий. Я ему так и говорила: все равно умрешь, черт, мало ты над кружевницами изгилялся. По триста кружевниц на него работало.
– Да не рак, а катаракт, бабушка.
– Все одно…
Но старуху уговорили. Анна Власьевна пришла в благодушное настроение и допытывалась у Федора:
– А косить можешь?
– Мало я косил…
– Ну, тогда лечи.
– К профессору отвезем.
– А профессор твой может косить?
– Не знаю. Не может, наверное…
– Ну, все одно… Вези. Только коклюшки я с собой возьму.
Федор увез старуху в Москву, а через два месяца написал, что операцию делал самый знаменитый профессор, что Анна Власьевна ВИДИТ. Потихоньку вертит коклюшками, а присмотреть за ней некому. Москва ей не понравилась: «не ослепнешь, так оглохнешь», и что через неделю думает он отвезти Анну Власьевну на Ярославский вокзал и посадить в поезд.
Но старуха приехала раньше, не вытерпела.
В стеклянный осенний день на полустанке вылезла она из вагона. Шофер закричал с грузовика:
– Садись, подвезу, бабушка. Тут ближе десяти верст нет деревень…
– Спасибо, сынок. Я и пешей дойду…
По тропке вдоль серых больших стогов дошла она до своей деревни. На околице хмурый бондарь стругал доски для огромного бака.
– Где тут Волоховы живут?
– Тут полсела Волоховых…
– Дом с красной крышей, баили…
– Тут полсела с красной крышей…
Обиженная Анна Влесьевна с трудом добралась до своей избы: изба была почти в середине «порядка», а не с краю, как раньше. Дверь закрыта – хозяева в поле. Анна Власьевна зажмурила глаза, нащупала щеколду, отворила. Вошла, оглянулась: кровать была совсем такая, как думала Анна Власьевна, а вот комод – нет: лак подался и замки какие-то легкие. Подошла к зеркалу, поджала губы: от годов-то никуда не уйдешь. А нет: старенькая, а румяная.
Анна Власьевна повернулась, открыла ящик комода и обомлела: кружево «пава и древо», того самого хитрейшего узора, что когда-то сгубил глаза Анны Власьевны, что выплела она теперь в Москве артели в подарок, – было сложено в ящике комода аккуратными стопочками, приготовлено к сдаче.
Анна Власьевна охнула.
– Маманя, маманя, – испуганные дочери стояли в дверях…
– Чье плетение? – строго спросила старуха.
– Поздравствуемся, маманя…
– Чье плетение? – под ногой Анны Власьевны скрипнула половица.
– Наше, маманя… Мы с Шуркой…
Старая кружевница улыбнулась:
– Такую красоту выплесть… Молодцы бабы. Нет, не угаснет наш род… Скрыли от старухи уменье свое… Гордость мою кружевную хранили…
Анна Власьевна заплакала. Вытерла глаза маленькими кулачками, развязала дорожный узелок и достала свое плетенье. Взяла из комода работу дочерей, подошла к окну, сравнила…
– Я еще елку с оленем составить могу, – тихо сказала Анна Власьевна.
Маяковский разговаривает с читателями
Маяковского слышали, видели десятки тысяч людей. В заводских клубах, в дворцах культуры, в студенческих аудиториях Маяковский разговаривал со своим читателем. «На сотни эстрад бросает меня, на тысячи глаз молодежи».
Этот «разговор с читателем» в жизни и творчестве Маяковского занимает очень большое место. Между тем, в том что написано о Маяковском, именно эта сторона его жизни почему-то остается в тени. За исключением Л. Кассиля («На капитанском мостике» в «Альманахе о Маяковском»), никто не рассказал о «разговоре с читателем». Известно, что Маяковский хотел написать книгу о записках, подаваемых читателями во время выступлений поэта, хранил эти записки, сортировал. Книга осталась ненаписанной.
В прошлом году я сделал попытку записать кажущееся мне наиболее интересным из виденного и слышанного. Это мелочи, штрихи – на большее записи и не претендуют. За исключением первого факта, который рассказан мне бывшим работником Наркомпроса, все остальное я видел и слышал сам.
1922 г. Заседание в Наркомпросе по плакатам для азбуки – азбуки взрослых. Собраны лингвисты, почтенные, седовласые профессора в тяжелых золотых очках. Здесь же недоуменно пожимающий плечами Маяковский. Придумывают слова для азбуки: А – арбуз, атом; Б – блоха, берег… Маяковский молчит.
– Владимир Владимирович, ваше мнение?
– Арбуз? – задумчиво говорит Маяковский. – Блоха? Бей белых! Вот что нужно для второй буквы азбуки!..
1926 г. Недели две до лекции Маяковского на диспуте в Мюзик-холле об есенинщине толпа «есенинских невест» сорвала криком и свистками выступление Н.Н. Асеева. Маяковский в Политехническом.
– Недавно не дали выступить против есенинщины одному моему товарищу.
Гул, крики: «И тебе не дадим. Долой!»
Перекрывая обструкцию, гремит Маяковский с трибуны:
– Меня вы своим «долоем» с трибуны не сгоните. Всю лирику Есенина (зал затихает) я уложил бы в две строки бульварного романса:
Душа моя полна тоски,
А ночь такая лунная.
Хохот. Аплодисменты. Маяковский, наклоняясь к микрофону:
– Товарищи радиослушатели! Слушайте, как аплодируют человеку, который выступил против Есенина.
Гул. Аплодисменты.
Вечер кончается. Записки.
– Читайте все!.. Зачем комкаете? Читайте все записки!
– Ищу жемчужных зерен.
1927 г. Клуб 1 МГУ. Диспут – «Леф или блеф». Маяковский – Полонский. Начало в 8, но только около 9 раздаются аплодисменты, и сквозь тесную толпу студентов, бросая шутки на ходу, проходит на сцену Маяковский. Восторженные аплодисменты. Маяковский садится к столу. Встает, выходит, опять садится. Полонского нет. Проходит минут 10–15. Крики: «Начинайте», «Пора». Маяковский выходит:
– Начнем, пожалуй. Только вот Полонского и присных нет. От Лефа-то явились, а вот от блефа никого нет.
1927 г. Зал Политехнического музея шумит на вечерах Маяковского. Лекция «Даешь изящную жизнь».
– Я – за кружевные занавески на окнах рабочих квартир, – начинает Маяковский. – Я за канарейку в комнате рабочего! Мещанство не в вещах – мещанство в людях! Мещанство – вот в этой папке! – Из огромного портфеля вытаскивает Маяковский «революционный» романс Музгиза «А сердце-то в партию тянет». – Внимание!
У партийца Епишки
Партийные книжки.
На плечиках френчик, ах, френчик, френчик,
Голосок, как бубенчик, бубенчик, бубенчик.
Вот полюбуйтесь! Бубенчик! Епишка, у которого партийные книжки. Не книжка – партбилет, а книжки. Вам смешно? А тут не один смех слышится. Этот бубенчик звенит в том, что «на плечиках френчик». Откуда этот френчик на плечах? Такие френчики носили господа офицеры – на плечах.
Вот с чем нужно бороться. Против этого контрреволюционного «бубенчика», за изящную жизнь, за красивую жизнь, которую мы вплотную начинаем строить.
Переходим к стихам:
Делами,
Кровью,
Строкою вот этою,
Нигде
Не бывшею в найме,
Я славлю
Взвитое красной ракетою
Октябрьское
Руганное
И пропетое
Пробитое пулями – знамя!
Аплодисменты всего зала.
На заводе
По утрам Лена глядела в зеркало с ненавистью. Зеркало честно и без всякого сочувствия отражало скошенный подбородок, вздернутый нос, кустами какими-то растущие брови. Да, некрасива, некрасива. И ничего тут не поделаешь, разве снова родиться. Вот быть бы такой, как Паня Шпагина – первая красавица на все ФЗУ. Сейчас за ее станком – шум, смех, всякий кто пройдет мимо, улыбнется, заговорит. А на Лену никто не обращает внимания, разве только по делу…
– Эй, Федоров, кому сдавать смену?
– Вот тебе сменщик.
– Я станок Игнатову не сдам, Павел Иваныч.
– Это почему?
– Поломает. Пусть ФЗУ кончит, тогда и к станку идет.
– Не глупи, Казакова. Не век же ему тележки возить. В техкружке Игнатов занимался. В остальном ты подучишь. Ты ведь у нас профессор по фрезерной части.
– Как учить, так профессор, а как фотографа в цех звать, так Шпагину снимают. Красивых ищете?
– Ревнует. А к кому ревнует? К парню?
– Нет, к газете, к станку.
– Ребенок, право, ребенок, – сказал мастер.
– Ну, Петька, придется мне, видно, остаться. Лекцию тебе читать. Становись вот сюда. Вот деталь. Номер ее 6017. Работать ее надо быстро. Начинай, показывай, чему вас на кружке учили. Поправлять буду.
– Грязно тут у тебя, Лена…
– Стружка, тряпка – это не грязь. Во всех цехах так. Чище нельзя, не дома.
Игнатов оказался способным учеником, а Лена – «профессором», и вскоре не стало надобности в учебе после смены.
Игнатов принес газету. Заводская многотиражка писала о нем – чернорабочем, ставшим квалифицированным фрезеровщиком.
Лена прочла газету и скомкала ее:
– Как ты ни работай, лучше меня работать не будешь.
– Посмотрим.
– Разве станок мой испортишь.
– Станок-то у нас один. Да и радость не в этом.
– Верно. – Лена досадливо откинула волосы со лба. – Вот что, Петька, ты учись скорей. А я уйду с завода. Работаешь, работаешь – и никто на тебя внимания не обращает.
– В расчетной ведомости небось обращают…
– Да разве мне деньги нужны?
– Боишься меня. Училась, училась, а пришел Игнатов, два месяца проработал и сделает теперь больше, чем ты.
– Ты каждый день сдавай столько…
Так началось молчаливое соревнование сменщиков. Паня Шпагина, свесив ноги в черных лакированных туфельках с подоконника клуба, болтала с подругами: ненавижу его, рыжего летчика. Видеть не могу, а каждый вечер встречаюсь. Тянет. Целую и думаю: хоть бы погиб, проклятый…
– Влюбилась, влюбилась, – захихикали подруги.
– Вот странно, – сказала Лена, отрываясь от книжки. – Я так же с Петькой Игнатовым. Не от любви. И не целовала. А ненавижу.
– Влюбилась, влюбилась, – захохотали подруги.
– Эх ты, принцесса от станка, – засмеялась Шпагина. – Дай-ка книжку. Так и есть. «Фрезерные станки». Брось ты эту премудрость.
– Дайте мне, – сказала Лена библиотекарше, – что-нибудь поинтереснее.
– Вот «Кавказский пленник». Про любовь.
– Возьму, – сказала Лена. – Почитаю про любовь. Может, красивой стану.
– Петька, я хорошую книгу прочла. Сочинение Толстого «Кавказский пленник».
– Я читал эту книгу. – Игнатов снимал спецовку. – Что тебе здесь понравилось?
– А вот где о черкесах говорится, что были они бедны, а оружие у них дорогое, сверкает.
– Ну?
– Думала я о нашем с тобой оружии, Петька. Грязен станок. Инструмент надо полчаса искать в тряпках, в щепках. Чистить буду. На сколько сегодня?
– На сто шестьдесят процентов.
– И все на «отлично»?
– Не все, но много. Не подсчитывали еще…
– Не верь ему, Казакова, – сказал Горлов, фрезеровщик-сосед. – Игнатову счастье. Он с бракеровщицей из контрольного перемигнулся. Она ему и метит «отлично». А деталь – хуже моей.
– Не ври, – резко оборвала Горлова Лена. – Я сама смотрю. Игнатов хорошо работает. Завидки берут?
Горлов ушел.
– Сплетня. Ты, Петька, не слушай Горлова. Первый шептун по заводу.
– У меня, Лена, для тебя чтение. – Игнатов вынул помятую газету.
– Опять про тебя? «Вчерашний чернорабочий»…
– Нет, Лена. Читай-ка.
Лена прочла заметку о шахте «Центральная – Ирмино», об Алексее Стаханове.
– Понимаешь? – Игнатов был серьезен и весел.
– Понимаю, – сказала Лена медленно, – мы не хуже угольщиков.
– Думай, Лена.
Две ближайшие недели Лена работала особо внимательно и напряженно. Станок шел без единой неполадки, но больше 160–170 процентов нормы Лена сделать не могла. Игнатов за это время вырабатывал 120–140 процентов, часто останавливал станок, разглядывал фрезы. Однажды, принимая смену от Казаковой, сказал: если интересуешься – зайди к концу смены.
Лена видела, что Игнатов взволнован чем-то важным, отказалась от театра, куда был куплен билет, и пришла в цех. Толпа рабочих и инженеров окружала станок. Гора готовых деталей высилась около станка. Прогудел гудок. Игнатов остановил станок и молодцевато поправил галстук.
– Сколько? – спросил он.
– Четыреста десять процентов, – ответил Гринце, начальник цеха.
Лена рванулась к станку. Сразу все зашумели, заспорили. Игнатов объяснил: им изменен технологический процесс, он режет детали не по инструкции. Увеличена скорость резания. Нужная глубина резания, при увеличенной скорости, достигается вместо двух одной фрезой.
– А фреза? – кричал начальник цеха, наступая на Игнатова. – Фреза ступится, а экономичность…
– У меня подсчитано, – сказал бывший чернорабочий инженеру, вынимая засаленный блокнот. – Вот расчет. Фреза тупится очень медленно. Можно сказать, она сохраняется лучше, чем при прежней скорости.
Мастера с сомнением качали головами. Игнатов побледнел.
– Две недели проверяю, – крикнул он. – Ведь детали-то – вот. – Он показывал на горку деталей, переводя глаза с одного лица на другое, и вдруг задышал трудно и коротко. – А ты, Лена? – Он с надеждой посмотрел на сменщицу.
– Я согласна с товарищем Гринце, – сказала она. – Фрезы затупятся.
Игнатов нагнул голову.
– Пойдем в партком, – сказал он хрипло и двинулся к выходу, надевая пиджак и никак не попадая в рукав.
Техническое совещание, созванное парткомом, подтвердило правоту Игнатова.
– А теперь, – сказал фрезеровщик, – я беру шефство над Казаковой.
– Учить меня будешь? – едва выговорила Лена.
– Не кусай губы, Лена, не гордись. Немного обиды на начальника цеха, немного обиды на мастера. Много обиды на тебя. Давно с тобой работаем. Станок любишь. Могла бы понять…
– Лощишь? Все равно лучше тебя буду работать. И с парашютом буду прыгать. И в хоккей играть. И шефство над тобой возьму.
– Вот это дело. А одной фрезой резать попробуешь?
– Попробую. – И Лена засмеялась.
Заводская газета выпустила «молнию». В ней было сказано, что фрезеровщица Казакова вызвала стахановца фрезеровщика Игнатова соревноваться на лучшую работу. Лена прикрепила газету кнопками к шкафчику с инструментами, обвела заметку синим карандашом. Игнатов улыбался, принимая смену. На инструментальный шкафчик Лена постлала белую клеенку. После одной смены, когда Казакова дала 500% нормы, рабочие поставили на шкафчик большой букет цветов, из дома Лена принесла метелку, зеркало.
– Хозяйка, – говорил Павел Иванович, почтительно похлопывая Лену по плечу.
Горлов косился на станок Лены: чистюля. Работала три года, все чисто было, а теперь вдруг – грязно. Клеенку белую постлала.
– А как же – смеялась Лена – не дома.
– Ну что, – сказала Паня Шпагина, – ругала Игнатова, а теперь сама за ним тянешься?
– Дура, – ответила Лена, открыла сундук, достала открытые туфли. Туфли, цвета беж, были куплены давно, но надевать их как-то не было охоты.
– Буду носить на работу, – сказала Лена удивленным подругам.
– Петька! Ты сколько сделал?
– Сразу шесть деталей двумя фрезами. Тысяча четыреста процентов. Шутка?
– Можно больше.
– Ну?
– Вот так поставить – можно восемь деталей сразу делать.
Теперь уже Игнатов дожидался с нетерпением конца смены.
– Сколько? – спросила Лена, покусывая мизинец.
– Две тысячи сто процентов, товарищ Казакова, – ответил технический директор завода. – Ни одной отметки ниже «хорошо».
Игнатов в восхищении тряс за плечи сменщицу.
– Маникюр сломала, вот как спешила, – сказала Лена.
Лена сходила с трибуны заводского митинга. Технический директор потянул ее за рукав:
– Сколько вам лет, товарищ Казакова?
– Двадцать два.
– Молодец! Глаза блестят! А волосы? Чистое золото. Красавица, красавица… Поздравляю.
Вторая рапсодия Листа
В городе не было своего сумасшедшего. Эту штатную городскую вакансию десять лет занимал вшивый звонарь Кузя. Когда-то у звонаря утонул сын, и с тех пор Кузя считал воду блевотиной дьявола. Он отказался от мытья и не ходил в Заречье. Он шептал голубоглазым встречным: дьявол плюнул в глаза ваши. Он трижды крестил стакан перед чаепитием. Кормили Кузю черноглазые и кареглазые лавочники. Недавно Кузя умер, и горожане приглядывались к старику в вытертой, блестящей крылатке, раздумывая, не определить ли его в сумасшедшие.
Мальчишки давно уже бегали за ним и кричали: «Чижик, чижик». Давно, когда еще не родились старшие братья этих мальчишек, старик был учителем музыки. Кличку «чижик» придумали не дети. Умирала жена старика, он выменял пианино на масло и выписал профессора из Москвы. Жена умерла, и старик поступил тапером в кинематограф. Между двумя сеансами «Сказки любви дорогой» таперу подали конверт с лиловой расплывчатой печатью. Командир полка извещал, что оба сына старика, красноармейцы, погибли в бою как герои. Старик аккуратно уложил бумагу в конверт и сел к роялю. Но в самом патетическом месте он заиграл «Чижика». Сеанс окончили без музыки, и заведующий кинематографом весь вечер, как мог, утешал старика. Через неделю заведующий его уволил. Райвоенкомат выхлопотал старику пособие.
Каждое утро огромный, с отечным лицом, тяжело дыша он шел через город, опираясь на палку. Львиные головы – застежки крылатки – сверкали. Старик ежедневно чистил львиные морды мелом. Он двигался мимо вырубленных на дрова садов, мимо коз, объедавших афиши о мобилизации, мимо чахлых огородов, обнесенных колючей проволокой, мимо церквей, еще не переделанных в кинематографы и яростно вздымавших к небу измятые груди своих куполов. Он шел на рынок.
Рынок был переименован в «Площадь борьбы со спекуляцией». Там велась борьба со спекуляцией. Раз в неделю взвизгивали свистки и рыночные торговки. За заборы домов летели гимназические пальто, мешки махорки, самосадки и матросские тельняшки. За ними прыгали сущие и будущие владельцы вещей. В подворотне прятался попугай, который вытаскивал счастье.
И на опустевшем рынке, посреди раскрашенных табуреток и граненых деревянных волчков – рулеток рыночного Монтекарло – «за пять – двадцать пять, за двадцать пять – сто двадцать пять. Ответ до двух миллионов» – неподвижно стоял огромный грустный старик. Его история была известна всему городу, и даже милиция не забирала его при облавах. И когда однажды молодой агент розыска, рьяный коллекционер Картеров и Пинкертонов доставил старика к своему начальнику, тот спросил: «А зачем привели этого… Листа?..» Опять же не начальник Угрозыска придумал эту кличку. Старик продал пианино, но сохранил граммофон. Он был первым человеком в городе, купившим граммофон. Еще давно, когда жена и дети были не только живы, но и веселы, он заводил граммофон каждый день. Под окнами квартиры собирались гимназисты, сидельцы, пожарники и кухарки – старик развлекал город. В год войны он купил пластинку, которая стала любимой в семье. Это была Вторая рапсодия Листа. Игралась она только дважды – в спешных сборах старшего сына на фронт пластинку смахнули со стола, разбили. Старик не мог повторить этой гордой, могучей и молодой мелодии, но он помнил ее именно такой.
Вечерами старик выносил на улицу стул. Глядя на узкую зеленую полоску зари, он вспоминал жизнь. Он чувствовал, что какое-то счастье выскользнуло из его рук и разбилось. Он вспоминал сыновей и напевал два-три запомнившихся такта рапсодии. Не было ни рапсодии, ни сыновей. Серая пыль неслышно ложилась на ботинки старика.
Постепенно он стал думать больше о рапсодии, чем о сыновьях и жене. Старик думал, что Лист вернет ему семью. Он стал искать пластинку. Он возобновил старые, заводил новые знакомства. Кряхтя, он склонялся над «развалами» старьевщиков и рыночных торговок. Он искал мучительно долго – может быть, тысячу дней. Так город узнал о существовании Листа и его рапсодии. Как-то в сырой и ветреный осенний день он нашел пластинку. Он задыхался от счастья. За пластинку просили кило сахару. Это было сумасшедшей ценой, но продавца предупредили, что и покупатель – сумасшедший. Старик волновался. Он предлагал кирпичный чай, копию Рубенса, сапоги. Сахару в городе не было. Старик боялся потерять рапсодию. Он умолял хозяина пойти в квартиру и выбрать вещь в обмен. Продавец отказался. Старик умолил подождать – он побежал домой, попросить сахар у соседей. Продавец согласился. Старик заковылял к дому. Горячий и потный, через два часа он вернулся на рынок. Сахару он не достал. Хозяин пластинки исчез. Старик сел на камень и заплакал. Его отвел домой учитель математики единой трудовой школы. На рынок он больше не выходил. Через два дня учитель математики нашел его в бреду – старик простудился. Он бредил рапсодией. В углу комнаты стоял старинный граммофон, окруженный горой разломанных пластинок. Учитель побежал за доктором. Пришел веселый доктор, тот, у которого разбежались сумасшедшие. Он приехал год назад в город врачом в психиатрическую больницу, но пьяный сторож разогнал всех сумасшедших, и некому было их собирать. Они исчезли. Доктор стал терапевтом. Тогда венерологи лечили испанку, аптекари делали трепанацию черепов. Доктор поставил термометр и покачал головой:
– Поправимся, папаша, – бойко сказал он. – Аспиринчик…
– Рапсодию, – прохрипел старик.
– Что?..
Математик рассказал историю старика. Доктор с интересом поглядел на больного. Вздутый живот старика трепетал.
– Лист… – выговорил старик плача, – Лист… – и он молитвенно сложил тяжелые синие руки. Судорога страдания бегала как молния по его лицу.
Доктор пришел утром. Безнадежные покрасневшие глаза учителя математики робко смотрели на него. Доктор держался как фокусник. Он вытащил из рукава термометр. Он пощупал пульс. Старик был в полном сознании и молчал.
– Папаша, – сказал доктор, отскакивая от кровати и торжествуя, – Вторая рапсодия Листа, – и вынул из-за спины черный круг.
Грузное дыхание старика прервалось. Он широко раскрыл глаза. В мелких конвульсиях вздрагивало его тело. Доктор завертел ручку граммофона и бережно вытер пыль суконного круга. Он поставил пластинку и толкнул рычажок. Игла зашипела и такты вальса «На сопках Манчжурии» вскинули учителя математики с кресла. Он бросился к граммофону, но доктор загородил ему дорогу. Учитель вцепился в плечи доктора.
– Что вы, – в горле учителя булькало, и крупные капли пота выступили на его лбу.
– Ну-ну, – сказал доктор, отрывая осторожно руки учителя от своих плеч. – Полегче. Вы только математик.
Лицо старика светлело. Тяжелые складки морщин медленно расходились. Он улыбался. Легкая веселая пена пузырилась на губах старика.
– Лист! – шептал он. – Лист…
Карта
В предгрозье, в тишине был слышен хруст малинника. Малинник ломили медведи. Степан Петрович знал это по легкому похрапыванию стреноженных коней, по поднятым их ушам, по робкому визгу Роланда, лайки. Степан Петрович посмотрел на бегущие быстрые тучи, недовольно тряхнул седой большой головой. Он надел тяжелые золотые очки и развернул роман Поль-де-Кока, старую, бережно подклеенную французскую книжку. Сегодня воскресенье, день воспоминаний, день французского языка. Не читается. Разве прочесть Библию, тоже французскую, ту, которую оставил мосье Рейно? Что-нибудь о патриархах? Степан Петрович скривил губы. Он сам был патриархом. Вот его дети, беловолосые, в синих холстинных армяках. Они валят лес, ходят за куницей. Они не знают французского языка. Вот внучата: пасут скот, ловят рыбу. Они вовсе неграмотны: на сто верст кругом нет школы. Нет ее с 1910 года, когда взорвали рудники, доменные печи, каменные дома: школу, больницу, поселок, склады; разобрали узкоколейку. Ребятишки играют в прятки в обломках, в руинах металлургического завода, затянутых таежной зеленью.
Ветер свистит, качая верхушки елей. Накрапывает дождь. Степан Петрович захлопывает Поль-де-Кока. Богатая была концессия. В таежной глуши бельгийские инженеры, бельгийские хозяева откупили у царского правительства право добывать чугун, сталь. По крутой, быстрой горной реке опускались баржи – шитики, груженные рудой. Обратно вверх караваны пустых шитиков поднимали лошадьми. Немалую прибыль имели бельгийцы и не от одной железной руды. Тайком здесь, в тридевятом царстве, рыли золото, платину. Степан Петрович старый разведчик, «золотарь» знал это и бельгийцами был обласкан. Весело жили. Две тысячи рабочих было здесь. В здешнем ресторане в тайге пели певчие из шантанов Вены. Все прошло и… тайгой поросло. На краю огромной, длинной ямы, которую мосье Рейно, главный инженер, назвал «экспериментальной открытой разработкой чугунной руды», сидит бурый ястреб. Да, бельгийцы делали тут большие денежки. В 1910 году кончался срок концессии. Русские промышленники завидовали бельгийской удаче. И догадывались о золоте. Царское правительство не продлило концессии. Тогда бельгийцы взорвали все: печи, рудники, поселок – все, не оставив камня на камне. И ушли. Вслед за ними ушли рабочие. Жизнь кончилась. Остался только Степан Петрович. Он ждал прихода русских промышленников, он хотел продать им свои знания и еще кое-что, далеко и глубоко спрятанное. Русские промышленники медлили. Затем началась война с немцами – этой войне с врагами бельгийцев Степан Петрович глубоко сочувствовал.
Из большой семьи Степана Петровича никто не ушел на войну. Тайга закрыла выселок от рекрутского набора. Рождались дети, женились сыновья – выселок рос. По тайге прошли белые банды, остатки разгромленных армий Колчака. Степан Петрович читал Библию и Поль-де-Кока. Прошли красные, партизаны, и с ними увязалась младшая, любимая дочь Степана Петровича – Анка. Потом всю семью вызвали в поселок, и по таежным тропам на конях верхом приехала семья Степана Петровича в сельсовет. Степан Петрович послушал рассказы о новой власти, вернулся к себе и раскрыл Библию. Он не поверил власти. Сыновья возили лес, привозили муку. Умерла жена, утонул сын, Степан Петрович похоронил их без попа, сам вытесал кресты. Он ловил рыбу и читал французские романы. Однажды зимой в выселок Степана Петровича пришел на лыжах молодой геолог. Он послан вести разведки. Он знает, что Степан Петрович единственный старый житель этих мест, служивший на бельгийской концессии, да еще старым разведчиком. Не расскажет ли Степан Петрович, что знали бельгийцы об этих местах? Вот он привез письмецо, которое порадует Степана Петровича. И гость протянул старику конверт с письмом Анны. Степан Петрович побледнел. Анна не погибла. Анна стала инженером, инженером-геологом, и скоро будет здесь, у отца. Степан Петрович вложил письмо обратно в конверт. Женщина-инженер? Он недоверчиво покачал головой. Жена инженера? Нет, нет, Анна Степановна сама инженер, хороший инженер. Старик почему-то обиделся и на расспросы геолога о бельгийцах решительно отмалчивался. Геолог уехал, и Степан Петрович остался один со своим волнением. Он знал много. Он не сказал геологу ничего. Может быть, старик стоит за шаг от богатства? Надо посмотреть – каковы будут новые хозяева? Какова будет дочь.
Сегодня дочь приезжает. Степан Петрович нахмурил брови. Гроза! Как, с кем она, горожанка, сквозь ливень, через бурные реки? Старик надел холстяной, промасленный плащ, надвинул капюшон и пошел к реке. Исхлестанный до пузырей плетьми дождя живот реки тяжело вздувался. Река, дрожа, бежала вниз – туда, где не было этого мокрого наказания. Загнанная, исполосованная ветром и дождем, река хваталась за прибрежные камни, ворочала их, обрывалась и убегала дальше, разбрасывая на камнях слюну. Степан Петрович, улыбаясь, смотрел на рябую реку. Все отгремит, отшелестит. Сегодня же все будет в берегах. Гроза стихала, и радуга, упираясь одним концом в скалу, а другим уходя в нагибающиеся к горизонту тучи, горбилась над тайгой. Дождь затих внезапно, брызнуло солнце, запели птицы, и на другом берегу из прибрежных кустов вышла девушка, держа в поводу лошадь.
* * *
Девушка стоит, щурясь от большого солнца, и глядит на сверкающую зелень родины. Солнце играет на мокрой кожаной куртке, в каплях, забившихся в желтые пышные волосы, примятые кепкой. Солнце играет на боках лошади, на еще волнующейся реке. Деревья расправляют плечи, земля поднимает к небу сияющие травинки. Девушка вспоминает детство, четыре времени года. Откуда они приходили? Весна – с тех оврагов, у которых почернеют бока, откроют хилую прошлогоднюю травку. Осень приходила из березовой рощи – хрупкими желтенькими листочками – это предупредительные письма осени. А за рощей растянется узкая зеленая заря. Зима шла от реки, от тонких ледяных кружев, которыми оденутся прибрежные камни по утрам. А лето? Откуда приходило лето? И не додумав, девушка поднимает голову. Ломаная линия горизонта намечена цепью гор. Эта диаграмма, эта кривая вычерчена еще в ледниковом периоде, и тысяча лет не прибавит и не убавит ни одной черты на этой диаграмме. Тысяча лет! Так говорил отец. Посмотрим, нам дана годичная командировка, чтобы переделать этот чертеж. И девушка идет вперед и тянет повод лошади.
* * *
Долбленную из ствола дерева лодку-осиновку перегоняет через реку сын Степана Петровича. Брат и сестра здороваются за руку. Анна Степановна расседлывает лошадь. Седло и вьюк втаскивают на лодку, лодка движется вперекор течению, и за лодкой на поводу плывет лошадь, задирая вверх морду. На берегу суетится Степан Петрович. Дочь целует седые густые усы старика, и по мокрой траве они торжественно идут в избу. Степан Петрович отпирает «горку», достает старые, неприкосновенные, бельгийские чашки. На сковороде шипит хариус – горная рыба необычайного вкуса, в переднем углу чадит лампадка перед резным киотом, и Анну Степановну обступает детство. Полати, на которых было так тепло спать, пахнущая кожей сбруя на стене у двери: Анна Степановна, Анка, в изнеможении бросает руки на стол, опускает голову и засыпает. Теплые руки отца гладят Анкину голову.
* * *
Разведочная группа Анны Степановны приступила к работе. Старик бродил от вышки к вышке, приглядывался к шурфам, качал головой. И однажды, плотно притворив дверь, он положил руки на плечи Анны Степановны.
– Слушай, Анка! Во сколько обойдется вам вся разведка? Всей экспедиции? Вся подземная карта?
– Не знаю. Тысяч пятьдесят, я думаю.
– Большое дело задумала, дочь. Слушай, Анка, я знаю эту землю. Я сторожу ее сокровища двадцать лет. Здесь есть ванадий, цинк и вольфрам, здесь горбатые железные горы – руда на восемьдесят процентов железа; здесь золото, платина. Здесь богатство – мое и твое, у меня есть подземная карта – десять лет работали бельгийские инженеры, чтобы составить ее. Я украл ее у бельгийцев. Я спрятал ее. Я уже стар. Кому оставлю? Сыновьям? Они знают только кубометры древесины, куньи шкурки. Я дам карту тебе, и ты продашь этот чертеж за тридцать тысяч. Двадцать тысяч барышу для «власти», а? Ты получишь богатство, славу, Анка.
Анна Степановна сняла дрожащие руки отца со своих плеч.
– Славу? Какую славу? – сказала она, и крупные капли пота выступили на ее лбу. – Отдай нам карту, отец! Мы выстроим здесь в тайге солнечный город, советский Клондайк! Страна, наша страна богата! Ты сделаешь ее еще богаче, отец. Кстати – сегодня мы открываем школу, отец. Надо послать племянников.
– Я сам хочу стать богаче, – сказал старик и освободил свои руки из рук дочери. – Карты я вам не отдам.
Анна Степановна вышла. С тех пор работы шли своим порядком.
Анна Степановна перешла жить к племяннику, а старик уже не ходил смотреть на буровые работы. Так прошло лето, по первому снегу уехала Анна Степановна. Прощание отца с дочерью было теплым. Но что-то не было сказано, и оба отводили глаза в сторону.
Весной Анна вернулась, и работы вновь начались. Степан Петрович постарел за один год так, что уже не мог ходить без палки. Он никуда и не ходил. Он каждый день, а не по воскресеньям, как раньше, читал Поль-де-Кока и Библию. Осенью его пригласили в клуб – большая изба была клубом. Там оркестр из двух мандолин и гитары беспрерывно играл туш и за столом президиума, крытым кумачом, сидела Анна Степановна. Вся экспедиция и много жителей ближних деревень были тут. Люди толпились около избы, но перед Степаном Петровичем расступились, и он прошел в первый ряд. Из рук в руки бережно передавался затертый номер газеты. Там было напечатано постановление правительства о награждении Анны Степановны орденом и ее портрет. Старик понял, что почет, которым окружала его толпа, был почетом дочери. Ее свет падал на Степана Петровича. Говорились сильные нескладные торжественные речи. Это был первый орден в крае, и в президиуме собрания сидели с ромбами, сидел сам председатель крайисполкома, как сказали Степану Петровичу («губернатор» – догадался старик). Степан Петрович был ошеломлен. Когда аплодисменты и крики подняли с места Анну Степановну и она, запинаясь и краснея, благодарила и обещала работать еще больше, еще лучше, – старик вытер слезы кулаком и ушел из клуба.
Всю ночь он просидел у окна и, дождавшись, когда поблекли звезды, взял топор и тихо вышел из избы. Он положил топор в лодку, принес лом, лопату, сел в осиновку и оттолкнулся шестом от берега. Он опустился вниз по течению к большой скале с пещерой. Солнце стояло высоко, когда старик вернулся. Сыновья уже искали отца. Ни на кого ни глядя, он пошел к палатке Анны Степановны. Откинув полу палатки, он протянул дочери сверток с сокровищем – с подземной бельгийской картой.
Анна Степановна стояла высокая, прямая и бледная, и руки ее дрожали, принимая сверток.
– Отец, – сказала она срывающимся голосом, – мы составили уже такую карту. За это мне и дали орден.
* * *
Степан Петрович всхлипывал, обняв голову дочери, и желтое вьющееся пламя волос выбивалось из старческих пальцев.
В зеркале
Случайной пулей, на улице, девочке прострелили ногу. Девочку не сразу подняли и отвезли домой, она долго лежала на снегу, стонала, началось воспаление легких. Сейчас кризис прошел, понемногу возвращался мир – отец, мать, вещи. Девочка лежит в гостиной, большой комнате с окнами на три стороны. Кровать поставлена сбоку огромного старинного зеркала-трюмо. В зеркале видна вся комната и освещенный коридор, ведущий в глубь квартиры. Недавно большую дверь из коридора разломали на дрова, и жить стало еще интереснее – мир расширился. Девочка наблюдает в зеркало жизнь мира. Хлопает дверь в конце коридора, и к девочке, вырастая и ширясь, двигается женщина. Она втаскивает с собой упругий весенний воздух. Затем воздухом весны пахнет уже из угла комнаты, где брошено пальто. Девочка закрывает глаза и чувствует знакомые шелковые руки матери. Неторопливо движется фигура отца. Вот он в комнате около буфета, снимает очки, протирает их платком. Он в коричневом костюме, и в зеркале видно только лицо, руки, платок. Цвет костюма сливается с цветом дубового буфета. Вот широкая ласковая рука отца. Добрый голос рассказывает о скворцах, маленьких темно-лиловых скворцах. Скворцы уже в скворечнях, которые в прошлом году сколачивал отец. Вот он поднимает руку, чтобы взять с полки том энциклопедии. Какую руку поднял отец – правую или левую? Зеркало путает глаза, уши, руки, ноги. Не сразу угадаешь в зеркале, какую руку поднял отец.
Но самое главное – все плоское. Отец, мать, буфет, письменный стол – все как на картинке.
Вечер. В зеркале видно, как начинают прятаться вещи. Сначала со стен сбегают картины. Отступают в темноту книжный шкаф, стулья. Вот уже нет письменного стола. Спрятался буфет и только по бликам света на стеклах видно, что буфет тут, близко. И успокоенная, девочка засыпает.
Просыпается она внезапно. В дверь негромко стучат, в зеркале видно – отпирать выходит отец. Он одет как всегда – должно быть, не раздевался. Дверь отворяется, и в квартиру, шатаясь, входит человек Отец подхватывает его под руку. Человек с трудом снимает солдатскую папаху, открывая забинтованную голову. Он поднимает лицо к лампочке, и лицо, заросшее рыжей щетиной, ярко-голубые глаза кажутся девочке знакомыми. Где она видела этого человека? Четыре месяца назад, когда еще можно было ходить кататься на ледяную горку и когда дверь в коридор была еще цела, этот человек приходил к отцу часто. Они подолгу сидели здесь в большой комнате, девочку отсылали играть в комнату матери. Однажды рыжий передал отцу большую пачку денег, и девочка думала, что завтра на обед будет мясо. Но мяса не было. Последний раз рыжий приходил недели за две до того дня – до выстрела в переулке, когда из рук девочки выпал хлеб и в глазах остались только снег и небо. Он подарил девочке маленькую жестяную коробочку с леденцами, очень вкусными леденцами. Тогда отец и рыжий поцеловались в коридоре, хлопнула дверь и рыжий ушел. Теперь он пришел снова. Отец обнимает его и ведет в боковую комнату. Тихо. Крадучись, в коридор выходит отец. Он берет трубку телефона. Негромкий короткий разговор. Выходит мать, непричесанная, в капоте. Взявшись за руки, они уходят в комнату, где сидит (или лежит) рыжий. Тихо. Снова стучат, резко и настойчиво. Коридор наполняется людьми… они в серых шинелях с золочеными погонами. В таких шинелях ходят теперь по городу люди, на которых смотрят из окон, слегка раздвинув занавески. Недавно они зачем-то приходили, и с ними ушел отец. Отец вернулся поздно ночью и долго целовал девочку. Сейчас они стоят молча, вопросительно глядя на отца. И отец показывает рукой на комнату, где лежит (или сидит) рыжий. И разом гремят шпоры и сабли – люди входят в комнату. Через несколько минут под руки выводят рыжего. Он очень слаб, его приходится почти нести. Один из людей, одетых в шинели, пожимает отцу руку. Дверь закрывается.
И тогда девочка сползает с кровати на пол. На руках она подвигается к письменному столу и берет тяжелое чугунное пресс-папье. Пресс-папье оттягивает руку. Девочка подползает к зеркалу и швыряет пресс-папье в стекло. Потемневший мир сразу становится спокойнее и честнее. Силы оставляют ее, и она лежит среди осколков, всхлипывая. Она отталкивает ласковые руки отца. «Оставьте меня, оставьте»…
– Положи ее на кровать, – говорит голос матери, – и оставь. Может быть, так будет лучше.
– Да, – говорит голос отца, – она живет в такие годы, когда даже взрослые сходят с ума.
Тихо. И снова голос матери:
– Он теперь далеко… Но ты… как ты мог решиться?
– Пустяки, – отвечает отец. – Эта комедия… эта трагедия с переодеванием в офицерские костюмы была единственным путем спасения нашего друга.
Анна Ивановна
Памяти Г.Г. Демидова
Картины
I. Дорожная столовая
II. Больничная палата
III. Геологическая разведка
IV. Кабинет следователя
V. Этап
Действующие лица
АННА ИВАНОВНА РОДИНА.
ПРОРАБ.
СЛЕДОВАТЕЛЬ.
ВРАЧ.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК.
ГРИША.
БЛАТАРЬ.
ДЕСЯТНИК.
ОПЕРАТИВНИК.
ДЕЖУРНЫЙ.
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК.
МАЛЕНЬКИЙ НАЧАЛЬНИК.
и другие – заключенные и вольнонаемные, мертвые и живые.
Картина первая
Дорожная столовая
Вечер или ночь, все равно. Зима. Дорожная столовая, где обеды только днем. Четыре столика, печка-полубочка топится. Буфетная стойка. Над стойкой, как и над тысячью других стоек, – картина Васнецова «Три богатыря». Работает буфетчица АННА ИВАНОВНА. За столиками – ШОФЕРЫ, ПРОЕЗЖАЮЩИЕ. Едят свое, берут только чай – кипяток в буфете, наливая в жестяные кружки, или спирт, который Анна Ивановна черпает жестяной меркой. Входит ПЕРВЫЙ ШОФЕР.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Анна Ивановна, мужик твой приехал.
АННА ИВАНОВНА. Где же он?
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Пошел в контору.
АННА ИВАНОВНА. Ну, уезжаем, значит. В разведку.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. А буфет бросаешь. Такое дело хлебное.
АННА ИВАНОВНА. Всех денег не заработаешь.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Но стремиться к этому надо… (Смеется.) А ребенка куда?
АННА ИВАНОВНА. Пока будет в детском саду. В интернате. В тайгу не возьмем.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Все обдумали, значит.
Дверь открывается и впускает облако белого пара – кто-то придерживает дверь. Когда пар рассеивается – на первом плане у раскаленной печки-полубочки оказываются ЧЕТЫРЕ ОДИНАКОВЫХ ЧЕЛОВЕКА, одетых в старые телогрейки и ношеные бушлаты, черные матерчатые шапочки-«бамлаговки», заплатанные стеганые брюки и ношеные бурки, сшитые из старых телогреек. Вместо шарфов – грязные полотенца или портянки. Латаные рукавички. Все они на одно лицо – опухшие, отекшие, белокожие от долгого сидения в лагерной тюрьме. Все четверо глубоко равнодушны и к своей будущей судьбе, и к своему прошлому, и к своему настоящему. Ко всему, что они видят перед собой. Несколько сбоку – ДВА КОНВОИРА с автоматами наперевес.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. В Магадан?
КОНВОИР. В Магадан.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. На следствие?
КОНВОИР. Нет. Это приговоренные.
Лица заключенных не выражают ничего. Все они жмутся к печке, не расстегивая бушлатов.
АННА ИВАНОВНА. А водитель где?
КОНВОИР. Водитель лег спать в машине. В кабине. Больше ехать не может. Отдохнет – и поедем. Переобуйтесь в тепле, вы…
Конвоиры переобуваются по очереди.
ПЕРВЫЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ. Докурить бы, гражданин.
КОНВОИР. А ты видел, что я закурил, да? Вот буду закуривать, тогда и пососешь.
АННА ИВАНОВНА. По двести или по сто?
КОНВОИР. Нам спирт в дороге нельзя. Чаю горячего нет?
АННА ИВАНОВНА. Чай есть.
КОНВОИР. Налей по кружке нам и им. Нам с двойным сахаром.
АННА ИВАНОВНА. У нас весь одинаковый.
КОНВОИР. Ну, давай одинаковый.
Анна Ивановна приносит и раздает чай заключенным. Те с трудом держат горячие жестяные кружки в руках. Наконец одному удается отхлебнуть.
ПЕРВЫЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ. Сладкий!
Входит ВТОРОЙ ШОФЕР.
ВТОРОЙ ШОФЕР. Чифирку подварим, Аня?
АННА ИВАНОВНА. Вон в печке подваривайте.
ВТОРОЙ ШОФЕР. А на плите?
АННА ИВАНОВНА. Плита потушена сейчас. Утром печник придет, перекладывать будет. Вот кипяток. Чай, вернее.
Шофер хлопочет с чифирем возле печки. Красноватое пламя из открытой дверцы по-новому освещает столовую. Входят ТРЕТИЙ ШОФЕР и СТАРАТЕЛЬ.
ТРЕТИЙ ШОФЕР. Здравствуй, Аня.
АННА ИВАНОВНА. Здравствуй.
ТРЕТИЙ ШОФЕР. Налей-ка нам.
АННА ИВАНОВНА. По сто граммов?
ТРЕТИЙ ШОФЕР. По двести. Рейс кончен. Проклятый этот рейс. Получи.
АННА ИВАНОВНА. Возьми сдачу, Коля.
ТРЕТИЙ ШОФЕР. Бери, Анька. На материк уезжаю. Полный расчет получил.
АННА ИВАНОВНА. И пропуск в кармане?
ТРЕТИЙ ШОФЕР. Пропуск должны дать в Магадане.
АННА ИВАНОВНА. Возьми деньги.
ТРЕТИЙ ШОФЕР. Зачем ты меня обижаешь, Аня?
СТАРАТЕЛЬ. Бери! План – во! Золотишко – во. (Вытаскивает деньги.) Бери. Первый металл!
АННА ИВАНОВНА. Я тебя и не знаю вовсе. Коля хоть обедал здесь не один раз.
СТАРАТЕЛЬ. Бери, мамаша. (Открывает чемодан, полный денег.)
АННА ИВАНОВНА. Я тебе не мамаша.
СТАРАТЕЛЬ. Ну, дочка.
АННА ИВАНОВНА. И не дочка. Убери деньги. Так вы и до материка не доедете.
СТАРАТЕЛЬ. Доедем. А если это потеряем – у нас другое есть. Мы с понтом.
АННА ИВАНОВНА. Золото, что ли, везете? Там, говорят, на самолетах-то обыскивают всех, как в Бутырской тюрьме в Москве. Не глядят, кто вольный, кто зэка, во все дырки смотрят.
СТАРАТЕЛЬ. Говорят…
АННА ИВАНОВНА. Вот и придется вам тогда снова законтрактоваться лет на десять.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Больше.
АННА ИВАНОВНА. Дмитрий, довези их до Магадана.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Да ведь пьяные, как я их повезу? Пусть лучше переспят здесь, а утром едут.
Входит ПРОРАБ.
ПРОРАБ. Здравствуй, Аня. Уезжаем.
АННА ИВАНОВНА. Я так и поняла. Куда?
ПРОРАБ. В разведку. Начальником еду, Аня, хоть маленьким, а начальником.
АННА ИВАНОВНА. Очень рада.
ПРОРАБ. Правда, кино нет. Но будем ездить в кино в поселок. Вместе. Зато там ягоды – варенье будем варить. Голубица, брусника. Грибы там, говорят, с собаку ростом. Гидропонным способом бог выращивает. Ружье возьму. Там кедровок и этих…
АННА ИВАНОВНА. Бурундуков?
ПРОРАБ. Нет, не бурундуков. А что тут смешного? Еврашек, вот кого. Сусликов.
СТАРАТЕЛЬ. Кто это?
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Мужик Анны Ивановны.
СТАРАТЕЛЬ. Я просто удивляюсь. На Колыме бабы на вес золота. Здесь каждая пигалица себя царицей ставит. И вдруг – такая красота. (Прорабу.) За что тебе такая красота досталась? За что? За большие деньги? Не верю. Деньги тут роли не играют.
ПРОРАБ. Ты пьян, проспись.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Пойдем, Саша.
ПЕРВЫЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ (расправляет подобранный окурок). Бывало, в райкоме этих окурков собиралось… После заседания тетя Рая, уборщица, по полведра выносила, все ругалась. А здесь и окурков-то человеческих нет. Все сосут до бумаги, до «фабрики».
ВТОРОЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ. А ты кем был на воле?
ПЕРВЫЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ. На воле-то? Кем я был на воле? А тебе не все равно?
ВТОРОЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ. Все равно.
Шум останавливающейся машины.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Кто бы это?
АННА ИВАНОВНА. Рейсовый из Магадана.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Нет, рейсовому рано, да и мотор не такой. Это – легковушка.
Входят ТРОЕ ВОЕННЫХ. Впереди шофер, одетый вроде полярного летчика; в левой руке – большой чемодан. Сзади шофера – закутанный в тысячу одежек (огромная меховая якутская шапка, медвежья полость, тулуп, малахай, шинель, меховая телогрейка, военный китель с погонами, шерстяной свитер, высокие меховые унты) маленький начальник, которого за оба локтя сзади поддерживает следователь. Поддерживает не только из почтительности, не только потому, что тот одет как в капустные листы и неуклюж от этого. Но и оттого, что маленький начальник сильно пьян. Следователь в тулупе, из-под которого видна военная шинель, он почтительно распутывает крохотного своего начальника. Место у стойки само собой очищается.
МАЛЕНЬКИЙ НАЧАЛЬНИК (громким голосом). По двести граммов, красавица.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я не пью, товарищ начальник.
МАЛЕНЬКИЙ НАЧАЛЬНИК. Не пьешь? Далеко пойдешь. Один раз двести граммов, красавица. (Пьет у стойки.)
Следователь выбирает место начальнику и себе. Лучше всего – у печки, но печка загорожена четырьмя заключенными.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Чьи это?
КОНВОИР. Это этап на Магадан, товарищ начальник.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Отвести в сторону. Выведи на оправку, пока начальник кушает.
КОНВОИР. Да ведь пятьдесят градусов, товарищ начальник.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Выполняй распоряжение.
Конвоир уводит на мороз заключенных, те равнодушны. Лишь один из них оживает, бросаясь за окурком, который бросил шофер маленького начальника.
(Придвигает стол вплотную к печке.) Вот так будет полный порядок.
МАЛЕНЬКИЙ НАЧАЛЬНИК. Достань-ка там закусить.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Позвольте, я вам разверну. Колбаска, сало, ветчина.
МАЛЕНЬКИЙ НАЧАЛЬНИК (пьет и закусывает). Чего смотришь? Ешь!
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну что вы.
МАЛЕНЬКИЙ НАЧАЛЬНИК. Ешь, тебе говорят.
Следователь берет тоненький кружок колбасы и ест.
А чаю? Чаю не пьешь, какая сила будет? Знаешь эту поговорку? Не знаешь? Узнаешь. У тебя все впереди. Вот когда меня за пьянство снимут, а тебя на мое место назначат, ты уж в таких дырявых легковушках ездить не будешь. Тебе лимузин. Лимузин с электрической печкой. Поехали! Дорогу Фураеву!
Следователь закутывает маленького начальника в его многочисленные одежды. Все трое выходят. Следователь возвращается, заворачивает недоеденную колбасу (это большая редкость на Колыме) в газету и сует в карман. Потом уходит.
Слышен шум отъезжающей машины.
АННА ИВАНОВНА. Никогда бы не подумала, никогда.
Конвоиры и четверо заключенных немедленно возвращаются. Заключенные окружают печку с тем же равнодушием.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Дай-ка я, ребята, подшурую. (Закладывает дрова в печку.)
КОНВОИР. Кто это?
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Богатыри нынешние. Видишь трех богатырей? (Показывает на картину.) Раньше вот такие были, а сейчас – такие. Богатыри. Хозяева нашей жизни и смерти.
КОНВОИР. Нет, в самом деле, кто?
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Райотдельщики магаданские. Маленький – это Фураев. Он давно уж здесь, на Колыме, а длинного вижу впервые.
НЕЗНАКОМЫЙ. Налей-ка, хозяйка, сто граммов, не больше. (Роется в кармане и протягивает ей деньги.)
Выдвигается ОПЕРАТИВНИК, одетый точно так же, как и незнакомый человек, и стреляет в незнакомого человека в упор два раза из пистолета. Тот падает навзничь, сбивая со стойки посуду.
ОПЕРАТИВНИК. Два месяца ловил гада. Поймал все-таки.
Взволнованы все, кроме четырех заключенных.
АННА ИВАНОВНА. В больницу! Доктора! Петя!
ПРОРАБ. Не суйся ты не в свое дело.
АННА ИВАНОВНА (первому шоферу). Митя, беги сейчас в больницу. Тут лагерная больница близко. Зови скорей.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР убегает.
ВТОРОЙ ШОФЕР. Что же ты, без предупреждения?
ОПЕРАТИВНИК. Он бы тебя предупредил. Приказ такой есть. (Становится на колени и распахивает полушубок раненого.)
Вываливаются обрез мелкокалиберной винтовки, несколько патронов, револьвер.
Он бы тебя предупредил. У нас игра такая – или я его, или он меня.
ВТОРОЙ ШОФЕР. Гляди-ка.
ОПЕРАТИВНИК. Вот тебе И «гляди-ка».
Вбегает ВРАЧ с чемоданом.
ВРАЧ. К печке его! Раздевайте его.
АННА ИВАНОВНА помогает раздеть раненого. Обнажается татуированный торс.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. ИШЬ, наколки-то. (Читает.) «Нет в жизни счастья».
Раненого переворачивают.
А здесь: «Как мало пройдено дорог, как много сделано ошибок».
Врач быстро и умело осматривает и ощупывает раненого.
ПРОРАБ. Есенин. Самый любимый поэт блатарей.
АННА ИВАНОВНА (мужу). Помоги же.
ВРАЧ. Мы и одни справимся. Держите руку, вот так. Два слепых огнестрельных ранения в живот. (Слушает сердце.) Жив еще. Тащите в больницу. Надежды немного, но все же.
ОПЕРАТИВНИК. Это я стрелял.
ВРАЧ. Пойдем, запишем там в историю болезни.
ОПЕРАТИВНИК. Сначала позвоню начальству, потом приду. Где телефон здесь?
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. В конторе дорожной.
ПРОРАБ. Подождите. (Наклоняется к раненому.) Ты кто?
Все заинтересованно прислушиваются.
Ты кто? Я тебя спрашиваю, кто? (Врачу.) Он может слышать меня?
ВРАЧ. Может.
ПРОРАБ. Ты кто?
НЕЗНАКОМЕЦ (глухо). Су-ка!
ВСЕ. Су-у-ка!
ПРОРАБ (восхищенно). Значит, не к нам. Это сука! А в нашем районе больница только для воров в законе. Сукам там не место. Их дорежут, только и всего.
ВРАЧ. Не слушайте его, несите в больницу. Ну, буфетчица, спасибо за помощь. Молодцом работала. Мне нужна сестра операционная в больнице. Должность вольнонаемная. Не пойдете из буфета? Подумайте.
АННА ИВАНОВНА. Я пошла бы, но я завтра уезжаю. В разведку. Бросаю это «золотое дно».
ВРАЧ. Ну что ж, прошу извинить. (Уходит.)
ОПЕРАТИВНИК. Меня бы спросили. Этот человек известен нам давно. Это Санька Карзубый.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. Из банды Ивана Грека?
ОПЕРАТИВНИК. Сам ты из банды Ивана Грека. Банда Ивана Грека – воры в законе. А это из сучьей банды Короля, из королевской банды.
ПЕРВЫЙ ШОФЕР. А то еще какие-то «Красные Шапочки» есть, «махновцы», «беспредельщики».
ОПЕРАТИВНИК. Есть всего понемножку. Так где, ты говорил, телефон?
Картина вторая
Больничная палата
Больничная палата. Ветхие одеяльца с вышивкой «ноги» покрывают полосатые грязные матрасы, набитые хвоей стланика. Простыней нет. На гвозде – грязный «расхожий» халат, который надевает сейчас в рукава ГРИША, санитар из больных. Коек двенадцать. Около крайней койки близ окна – врач. Пустой шприц, разбитые ампулы лежат прямо на одеяле той койки, перед которой стоит врач. Врач ищет пульс больного, проверяет пальцами рефлекс глаз и медленно закрывает его лицо одеялом. Пустые ампулы и шприц падают у койки, их подхватывает санитар Гриша.
ГРИША. Экзитус?
ВРАЧ. Экзитус, Гриша, экзитус. Архив номер три. Умер. Ну что ж. Огнестрельное ранение в живот. Пушкинская рана. И умер как Пушкин, потому что не было пенициллина. Пенициллина тогда еще не было, Гриша, вот почему Пушкин умер. В наше время никакому Дантесу не удалось бы… Флеминг, Гриша, тогда еще не родился. Ты знаешь, Гриша, кто такой Флеминг?
ГРИША. Нет.
ВРАЧ. Флеминг изобрел пенициллин. Ты знаешь, Гриша, что такое пенициллин?
ГРИША. Да.
ВРАЧ. А кто такой был Пушкин?
ГРИША. Вы все шутите, Сергей Григорьевич. Пушкин был писатель.
ВРАЧ. Вот-вот. Сочинитель. Сочинял стихи. Так кто же важнее для общества, для жизни – Пушкин или Флеминг?
ГРИША. Я не знаю, Сергей Григорьевич.
ВРАЧ. И я не знаю, но знаю, что, если бы был пенициллин, этот, с пушкинской раной, был бы жив. Кровь надо было еще перелить. Переливание крови спасло бы. Ну, с пушкинской раной поступили мы по правилам, по правилам столетней давности, Гриша. Через два часа – в морг.
ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Сергей Григорьевич, а можно мне на эту койку перейти – у меня очень жестко, пролежни будут вот-вот. Заявочку, так сказать, делаю.
ВРАЧ. Подожди еще. Вон ты, с позвоночником, ты не хочешь лечь к окну?
ВТОРОЙ БОЛЬНОЙ. Мне все равно.
ВРАЧ. Тогда пусть ложится тот, кто просит. Температурящих нет?
ГРИША. Вроде нет.
ВРАЧ. Значит, термометр можно не давать. Береги эту колымскую драгоценность. Давай завтрак, Гриша.
Гриша снимает расхожий халат, моет руки в рукомойнике, опоясывается полотенцем и начинает раздавать завтрак. Сначала приносит хлеб, потом на фанерном подносе – порции селедки. Всеобщее оживление.
БОЛЬНЫЕ. Сегодня хвостики, хвостики!
ВРАЧ. Да, сегодня хвостики селедочные… Завтра будут головы. Столько было скандалов, даже кровавых, если одному достался хвостик, другому – голова, что был приказ: давать или всем хвостики, или всем головы. Психология! Знатоки человеческих душ. Конечно, наша больница маленькая, но приказ есть приказ.
Гриша приносит суп в жестяных мисках, раздает. Все пьют через борт.
ГРИША (второму больному). Возьми мою ложку.
ВТОРОЙ БОЛЬНОЙ. На прииске не нужна ложка. И кашу и суп одинаково можно через борт выпить, пальцем, если нужно, подправить. А миску вылизывать каждый легко научится. Скорее, чем насыпать тачку. Лишняя обуза.
ГРИША. Нет, не скажи, а кому-нибудь поднести, бригадиру, десятнику.
ВТОРОЙ БОЛЬНОЙ. Десятники не обедают вместе с бригадой, а у бригадира и своя ложка есть.
ГРИША. А мертвецову пайку, Сергей Григорьевич?
ВРАЧ. Соседу отдашь, который помогал ухаживать. По закону.
ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Хорошо здесь умереть бы.
ВРАЧ. Почему это умереть? Лежать здесь неплохо для арестанта, но умереть – это уж чересчур.
ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Нет, Сергей Григорьевич, так. Я на прииске молился только об одном, чтоб умереть на чистой постели, не в бараке, пусть от голода, но на чистой постели, не в забое, не под сапогами, от побоев.
ВРАЧ. Мечта неплохая.
ВТОРОЙ БОЛЬНОЙ. А я хотел бы быть обрубком. Человеческим обрубком, понял, доктор? Чтобы мной не управляло тело, трусливые руки, трусливые ноги, которые заставляют меня кричать от отморожения. Зачем мне быть обрубком? Чтобы плюнуть им в лицо, харкнуть в самую рожу.
ВРАЧ. УСПОКОЙСЯ. ДО обрубка тебе еще далеко.
ТРЕТИЙ БОЛЬНОЙ. Я вот раньше на другом прииске лежал – так там у нас уколы горячие делали.
ВРАЧ. Это или хлористый кальций, или «пэпэ» – противопеллагрозный витамин.
ТРЕТИЙ БОЛЬНОЙ. Вот-вот, витамин. Мне целый курс был назначен, а у нас там эти уколы за хлеб продавали, и я весь курс этот променял и поправился. Посытел немного.
ВРАЧ. Кому же ты эти уколы продавал?
ТРЕТИЙ БОЛЬНОЙ. Блатным, доктор.
Входит ГЛАВНЫЙ ВРАЧ.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Сергей Григорьевич, я посылал за вами рано утром – вы не явились. Важное известие.
ВРАЧ. ВОЗИЛСЯ С больным. Огнестрельное ранение живота.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Это из трассовской столовой? Пойманный беглец? Напрасно возились.
ВРАЧ. Переливание крови спасло бы. Я ведь посылал к вам вечером вчера. Есть ли доноры универсальной группы. Вы мне ответили, что доноров универсальной группы нет.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. У меня есть один донор универсальной группы. Гипертоник, так что польза была бы взаимной. И заработал бы наш донор неплохо.
ВРАЧ. Так что же вы?
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Закавыка в том, что этот универсальный донор – один из уполномоченных райотдела. Как же его кровь переливать заключенному?
ВРАЧ. Разве это нельзя? Кровь разная? Я думаю, граммов пятьсот лучшей чекистской крови воскресили бы нашего больного.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Не говорите глупостей. Если бы государство смотрело на это так, как вы, то донорская кровь вольнонаемного не оценивалась бы вдесятеро дороже крови донора-заключенного. Сводить вас в бухгалтерию?
ВРАЧ. Теперь ведь все равно.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Вам не нужно было возиться, не спать. Написали бы заключение – операции не подлежит. Я подписал бы, и дело с концом. И шли бы спать. Ведь и так не оперировали , только время теряли да расходовали драгоценный кофеин, камфару, глюкозу даже, судя по ампулам, что я заметил в помойном ведре, вводили. На будущее время запрещаю вводить глюкозу таким больным. Глюкоза – для ЧП.
ВРАЧ. Да, конечно.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Ну, выбросьте из головы все это, умойтесь и принимайтесь за важное дело. Телефонограмма по линии. Большой начальник едет. Сам. Так что быстро приводите все в порядок.
ВРАЧ. Простыней-то все равно нет.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Я все обдумал. Пошлите Гришку ко мне домой, и жена даст пятнадцать-двадцать простыней на один час.
ВРАЧ. Но ведь вы потом на них спать не будете.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Продезинфицируем, и ничего. А заботу мою оценят.
ВРАЧ. Гриша!
ГРИША. Слушаю!
ВРАЧ. Ты слышал разговор? Беги сейчас же к гражданину начальнику на квартиру и тащи простыни. Ваша жена знает?
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Я ее уже предупредил. Не в первый раз.
ГРИША убегает.
ВРАЧ. Надеюсь, носовым платком, как палубу корабля, наш адмирал пол вытирать не будет.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Не думаю. Это ведь обыкновенная приисковая больница. Истории болезни по порядку положите, обмахните пыль. Да еще санитара этого, из больных…
ВРАЧ. Гришу, что ли?
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Не знаю, как его зовут. На койку, на койку. Санитаров нам по штату не положено.
ВРАЧ. Вот такого же приезда ждали и в той больнице, где я работал в прошлом году. Каждого больного внесли в список, записали диагноз.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Вот-вот.
ВРАЧ. В коридоре больной стекла вставлял, не успел уйти. Сам спрашивает: «А этот что?» Начальник говорит: «Этот стеклит». Так и записали в список: диагноз – «стеклит». Воспалительное окончание «ит» – аппендицит, плеврит, стеклит…
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Вечно вы с вашими неуместными шутками.
Вбегает ГРИША.
ГРИША. Вот простыни…
Все, кроме двух или трех неподвижно лежащих больных и мертвеца у окна, помогают санитару, врачу и главному врачу постелить накрахмаленные, хрустящие, негнущиеся простыни, крайне нелепые в этой больничной палате. Слышен рев машины.
(Выскочив в коридор и сейчас же возвращаясь.) Начальник приехал! (Сдернув халат, ложится на свою койку.)
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Ах, боже мой, боже мой! (Убегает. Вбегает снова.) Халаты для личной охраны начальника! (Скрывается.)
ВРАЧ. Пусть стоят в коридоре или входят без халатов.
Появляются телохранители без халатов. Привычно занимают нужные позиции, услужливой незаметной рукой распахивается одностворчатая низкая дверь, и в нее с трудом пролезает облаченный в лопающийся по швам белый халат большой начальник, в начищенных сапогах и кителеобразном облачении. За ним санитарный начальник, главный врач и еще какие-то лица.
ВРАЧ (рапортует). В палате лагерной больницы находится больных зэка двенадцать человек. Дежурный врач зэка Платонов.
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Не надо говорить «зэка», надо говорить по-русски, просто: заключенный. (Не подавая руки.) Здравствуйте.
Нестройное приветствие больных.
ВРАЧ. Здесь всего одна палата. Хирургических и терапевтических больных приходится держать вместе. Больница, так сказать, в миниатюре.
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Колыма в миниатюре.
ВРАЧ. Совершенно верно, гражданин начальник.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Показывайте больных.
ВРАЧ. Начнем с хирургического отделения. Вот этот – травматическое повреждение позвоночника. Бытовая травма. Анамнез: стрелки избили в забое.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Лечение?
ВРАЧ. Симптоматическое. Готовим к отправке в инвалидный лагерь.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Следующий.
ВРАЧ. ЭТО – множественные переломы ребер. Анамнез: стрелки избили в забое.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Следующий!
Следующий – ГРИША-санитар.
ВРАЧ. Обширная трофическая язва правой голени, есть улучшение. Готовим к выписке.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Трофическая язва – симулянт какой-нибудь, членовредитель.
ВРАЧ. Может быть, симулянт, а может быть, и нет.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Ваша обязанность – разоблачать симулянтов.
ВРАЧ. Моя обязанность – лечить.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Вы заключенный?
ВРАЧ. Да, заключенный.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. По какой статье?
ВРАЧ. По литерной – «пэша».
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Что значит – «пэша»?
ВРАЧ. Подозрение в шпионаже.
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Так и надо говорить: подозрение в шпионаже. Весь русский язык засорили этими «пэша», «зэка».
Все почтительно слушают большого начальника.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Следующий.
ВРАЧ. Здесь подряд трое больных с язвой желудка. Все они получают терапевтическое лечение.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Почему не оперируете? Не разгружаете ваш койко-день. Ваш койко-день ужасен.
ВРАЧ. Фон нехорош.
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Что это значит – «фон»?
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Фон – это, товарищ начальник, общее состояние больного. Он хочет сказать, что полиавитаминоз.
ВРАЧ. Да, полиавитаминоз, дистрофия и резкое физическое истощение создают этот фон, при котором нельзя рассчитывать на успех операции. Вот мы и лечим терапевтически.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Вам нужно позаботиться о переброске этих больных туда, где их могут оперировать.
ВРАЧ. Их никто и нигде не может оперировать, гражданин начальник.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Но они загружают койко-день.
ВРАЧ. Где бы эти больные ни лежали, они везде будут загружать койко-день.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. В инвалидный городок какой-нибудь.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Инвалидные городки таких не принимают.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Следующий.
ВРАЧ. Отморожение обеих стоп. Свежий случай. Удаление стоп. Перевязка, смазывание йодом, лечение аэрацией.
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Аэрацией?
ВРАЧ. ЧИСТЫМ воздухом, гражданин начальник.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Снимите повязки и покажите состояние раны.
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Симулянт?
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Все может быть. Контроль не помешает.
Повязку снимают.
(Отшатнувшись от раны, поворачивается.) Следующий.
ВРАЧ. Следующий – дизентерия, вернее – пеллагра.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Дизентерия или пеллагра?
ВРАЧ. Дизентерия на почве пеллагры.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. В общей палате?
ВРАЧ. Других помещений у нас нет.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК подходит к последней койке. Отворачивает одеяло, считает пульс, слушает сердце мертвеца.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. У вас мертвец тут. Больной умер. Пока вы тут болтали.
ВРАЧ. ОН умер час тому назад.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. А вы здесь его продержали до нашего прихода, нарочно? Надо было отнести немедленно в морг.
ВРАЧ. Не немедленно. По инструкции – через два часа после смерти. Да и морга у нас нет, сарай просто.
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Что тут морочить голову с инструкциями Сануправления. Любую инструкцию надо толковать здраво.
ВРАЧ. ЭТО не инструкция Сануправления, гражданин начальник. Это медицинский учебник. Признаки смерти…
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Молчи, не морочь голову, первый раз вижу такую больницу, где мертвецы лежат рядом с живыми.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК бросается к койкам, которые уже осматривал, и выдергивает из-под подушки первого больного дровяное полено.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. А это что? Это тоже мертвец? Это тоже на два часа? Тоже по инструкции? Тоже признаки смерти?
ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Гражданин начальник, я хотел подголовник сделать, голову хотел повыше, полегче.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Я тебе покажу подголовник! Выписать немедленно.
ВРАЧ. Выписать этого больного нельзя.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Нельзя? Тогда я тебя самого выпишу, понял?
ВРАЧ. Понял.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК. Надо отвечать: понял, гражданин начальник. Встань как полагается.
ВРАЧ. Понял, гражданин начальник.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Я уже давно хотел написать вам рапорт о замене этого врача. Работаешь, работаешь, а тут бревно под подушкой, палки в колеса.
САНИТАРНЫЙ НАЧАЛЬНИК (большому начальнику). Видите, какие бывают больницы? Хрустящие простыни, а копнешь поглубже – бревно под головой. Нам очень трудно работать, товарищ начальник.
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. Мало инспектируете. Действительно, он у вас держится слишком развязно. Отправьте его на прииск, если не хочет работать. Где главный врач?
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Здесь, товарищ начальник.
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. В ваши обязанности входит не только руководство, так сказать, профессиональное, но и политическое воспитание и политический контроль. При двойной, так сказать, субординации. Во-первых, это главное: он заключенный, а вы вольнонаемный. А во-вторых: вы начальник, а он ваш подчиненный. Надо следить, чтобы больницы не были рассадником враждебной агитации.
ГЛАВНЫЙ ВРАЧ. Слушаюсь, товарищ начальник. Все будет сделано.
БОЛЬШОЙ НАЧАЛЬНИК. А вы лечитесь тут, поправляйтесь, возвращайтесь к трудовой жизни.
Нестройный хор прощальных приветствий. Приехавшие уходят вслед за большим начальником, и наступает тишина.
ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Русский язык, говорит, засорен, господа!
ВТОРОЙ БОЛЬНОЙ. Тут у вас, говорит, Колыма в натуре.
ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Не в натуре, а в миниатюре.
ВТОРОЙ БОЛЬНОЙ. Сам ты в миниатюре. Таких и слов по-русски нет. «В миниатюре».
ПЕРВЫЙ БОЛЬНОЙ. Нет, есть. Сергей Григорьевич, есть такое слово «в миниатюре»? Или нет?
ТРЕТИЙ БОЛЬНОЙ. Оставь его!
ГРИША, который надел халат, выдергивает и быстро складывает простыни.
ГРИША. Можно и не стирать, пожалуй. (Врачу.) Значит, и вы с нами на выписку, Сергей Григорьевич?
ВРАЧ. На выписку, Гриша.
ГРИША. Сергей Григорьевич, поговорите с главным, он ведь человек неплохой. Хотя тут от близости начальства и осатанел.
ВРАЧ. Да. Дети, семья, сам скотина – как в анекдоте.
ГРИША. Попросите, чтобы он с начальником прииска поговорил – вас бригадиром поставят. Все не ворочать камни, не ишачить, не пахать.
ВРАЧ. Нет, Гриша, бригадиром я быть не могу. Лучше умру. В лагере нет должности, нет работы подлее и страшнее, чем работа бригадира. Чужая воля, убивающая своих товарищей. Кровавая должность. На прииске золотой сезон начинает и кончает бригада Иванова. Через три месяца, в конце сезона, в бригаде остается только один бригадир, а остальные сменились по три, по четыре раза за эти летние месяцы. Одни ушли под сопку, в могилы, другие – в больницу, третьи стали неизлечимыми инвалидами. А бригадир жив! И не только жив, а раскормлен, получает «процент». Бригадир и есть настоящий убийца, руками которого всех убивают. Ведь это каждому ясно, кто видел забой.
ГРИША. ЭХ, Сергей Григорьевич, своя рубашка к телу ближе. Умри ты сегодня, а я завтра.
ВРАЧ. Нет, Гриша. Распоряжаться чужой волей, чужой жизнью в лагерях – это кровавое преступление. Руками бригадиров – если не считать блатных – и убивают заключенных в лагерях. Бригадир – это и есть исполнитель всего того, чем нам грозили в газетах. Начальник прииска ударит тебя по морде перчаткой, Гриша, да утвердит акт, а бригадир этот самый акт составит да еще палкой тебя изобьет – за то, что ты голодный, или – как он скажет начальству – ты лодырь и отказчик. Бригадир много хуже, чем боец конвоя, чем любой надзиратель. Надзиратель по договору служит, конвоир – на военной службе, исполняет приказ, а бригадир, бригадир – твой товарищ, приехавший с тобой вместе в одном этапе, который убивает тебя, чтобы выжить самому.
ГРИША. А вы бы попроще на все это дело смотрели, Сергей Григорьевич.
ВРАЧ. Не могу попроще, Гриша. Характер не такой. Что делать? Любую работу буду делать в лагере: тачки возить, говно чистить. Но бригадиром я не буду никогда.
ГРИША Закон, значит, у вас такой. Врач. Да. Закон совести.
В дверь стучат. ГРИША выходит и сразу же возвращается.
ГРИША Вас женщина дожидается, Сергей Григорьевич.
ВРАЧ. Женщина? Аборт какой-нибудь подпольный. Ну, веди – кто там меня?
АННА ИВАНОВНА. Это я.
ВРАЧ. А-а-а! Буфетчица из трассовской столовой.
АННА ИВАНОВНА. Совершенно верно, Анна Ивановна.
ВРАЧ. Чем могу служить, Анна Ивановна?
АННА ИВАНОВНА. ВЫ говорили вчера, что вам нужна сестра в больницу. То есть операционная сестра, медицинская сестра. Я пошла бы работать сестрой. Подучилась бы.
ВРАЧ. Заключенный не имеет права загадывать далее чем на сутки, на час. Судьба зэка в руках начальства. Меня сняли с работы, Анна Ивановна, пока вы принимали решение, и посылают на общие работы. И сестра мне уже не нужна.
АННА ИВАНОВНА. Ну что ж, простите, что так получилось.
ВРАЧ. Что вы, что вы! Это я должен сказать: простите, что так получилось, случилось. Жизнь – это жизнь.
Картина третья
Геологическая разведка
«Закопушки» – небольшие шурфы геологической разведки, расположены этажами – ловят пласт угля. В двух верхних – лежащие на борту забоя БЛАТАРИ. В нижней работает ВРАЧ. С горы, как с неба, спускается ПРОРАБ в этот амфитеатр судеб – но блатари не делают ни единого движения ему навстречу. Кайло и лопата каждого стоят в углу забоя.
ПРОРАБ. Ну, как тут?
БЛАТАРЬ. Трудимся, гражданин начальник.
ПРОРАБ в верхнем шурфе поднимает кайло и осматривает. На борту – дымящаяся огромная папироса из целой осьмушки махорки.
ПРОРАБ. Можешь получить премию – за бережное обращение с инструментом.
БЛАТАРЬ. Так уж сразу и премию. Закурим, Петр Христофорович.
ПРОРАБ. Ты же куришь.
БЛАТАРЬ. Так это – махорка пролетарская, а у вас «Беломор».
ПРОРАБ (достает пачку и садится на борт забоя). Как тебе не стыдно, Генка, бездельничать. Такой здоровый парень – «лоб», как у вас говорят.
БЛАТАРЬ. Я эти кубики, кубометры эти, в буру выиграл и могу припухать до Рождества. Имею полное право.
ПРОРАБ. В буру… У кого?
БЛАТАРЬ. У сотского.
ПРОРАБ. А десятник мне говорил, что и в руки не берет этих…
БЛАТАРЬ. Стирок?
ПРОРАБ. Вот-вот. Карт. То-то я смотрю, у моей жены томик Виктора Гюго исчез бесследно. Тайга. Кому нужен здесь Виктор Гюго? Кому полезен? А книга на хорошей бумаге, толстой, блестящей.
БЛАТАРЬ. На такой бумаге стирки когда мостырят, карты когда делают, листочки склеивать не надо. А если из газетной, то надо склеивать – лишняя работа.
ПРОРАБ. Понимаю и на будущее учту. Только у меня ведь тоже – отчеты, замеры. Тут недостаточно из Виктора Гюго колоду этих… стирок сделать. А, как ты думаешь?
БЛАТАРЬ. Наверно, недостаточно.
ПРОРАБ. Как я буду списывать, какие наряды утверждать?
БЛАТАРЬ. А на оползень, Петр Христофорович. Оползни, и все начинай сначала. Сотский хоть и фраер, но битый и понимает жизнь. Да и вам перед начальством не захочется отвечать: еще с работы, пожалуй, снимут. Эх, Петр Христофорович, без туфты и аммонала…
ПРОРАБ. …не было бы Беломорского канала. Это верно, только ведь чтобы на оползень списывать, надо кое-что сделать, самую малость хотя бы. Очертить хоть шурфы.
БЛАТАРЬ. Об этом можно будет потолковать, Петр Христофорович.
ПРОРАБ. А неужели тебе не надоест целый день лежать тут?
БЛАТАРЬ. Мы романы тискаем. «Князь Вяземский», «Шайка червонных валетов». Не интересуетесь, Петр Христофорович?
ПРОРАБ. Нет, не интересуюсь. К совести твоей я, Генка, не обращаюсь.
БЛАТАРЬ. И правильно делаете. На месте совести у нас рог вырос.
ПРОРАБ. Я просто удивляюсь – ведь за целый день… просто от скуки. Если бы я работал в твоем шурфе… (Берет кайло и начинает работать.)
Гора у шурфа быстро растет.
Вот – за какую-нибудь минуту.
БЛАТАРЬ. У вас талант, призвание к этой работе.
ПРОРАБ. Призвание не призвание, а работать физически я могу. Только на кой черт мне это надо…
БЛАТАРЬ. Вот и Я так же думаю, Петр Христофорович. На кой черт мне это надо.
ПРОРАБ. За такую работу я тебе дам штрафное блюдо.
БЛАТАРЬ. Ты мне дай хоть полблюда, только чтобы блюдо было с конное ведро.
Прораб переходит в следующий забой, где на борту неподвижно лежит ВТОРОЙ БЛАТАРЬ. В забое такая же зеркальная чистота.
ПРОРАБ. А у тебя как, Снегирев?
ВТОРОЙ БЛАТАРЬ. Замер покажет.
ПРОРАБ. Получишь штрафную пайку.
ВТОРОЙ БЛАТАРЬ. Эх, гражданин начальник. Есть такой закон таежный: в лагере убивает большая пайка, а не маленькая.
ПРОРАБ. Действительно, без оползня не обойтись. (Переходит в следующий забой, где работает врач.) Ну, как ты себя чувствуешь? После больничного халата?
ВРАЧ. Я, гражданин начальник, могу работать на всякой работе. Могу быть даже прорабом разведки.
ПРОРАБ. Помолчи лучше. Какая у тебя статья?
ВРАЧ. Вы про статью спрашиваете меня не первый раз.
ПРОРАБ. Не твое дело, отвечай, как положено отвечать начальнику.
ВРАЧ. Пятьдесят восьмая, гражданин начальник.
ПРОРАБ. А подробнее?
ВРАЧ. Литерная, гражданин начальник, «пэша».
ПРОРАБ. Ты «литерка», значит?
ВРАЧ. «Литерка», гражданин начальник.
ПРОРАБ. Это плохо.
ВРАЧ. Плохо, гражданин начальник.
ПРОРАБ. А скажи мне – почему мне лицо твое так знакомо? Мы уже встречались где-то?
ВРАЧ. Нет, гражданин начальник, это ошибка. У меня самое обыкновенное лицо. Меня разные люди часто принимают за своего знакомого. А припомнят получше – никакой я им не знакомый.
ПРОРАБ. Нет, у меня хорошая память на лица. А в дорожной столовой, во время убийства в прошлом году, не ты был? Помощь раненому оказывал.
БЛАТАРЬ. Уличают тебя, лепила?
ВРАЧ. Право, вы ошибаетесь, гражданин начальник. Такие убийства там каждый день.
ПРОРАБ. Ну вот – честно работай, трудись, перевыполняй норму, и я тебя снова поставлю врачом.
ВРАЧ. Спасибо, гражданин начальник.
Входит ДЕСЯТНИК.
ПРОРАБ. А, господин сотский. Я получил сведения, что вы опять кубики в буру проиграли.
ДЕСЯТНИК. Врут, Петр Христофорович, брешут, я к вам вот зачем – там, в дальних шурфах, после вчерашнего дождя борта осыпались и все заплыло. Оползень… Надо бы актик.
ПРОРАБ. Вчера и дождя-то не было.
ДЕСЯТНИК. Или позавчера, что ли, шел.
ПРОРАБ. И позавчера не шел. Посмотрим сейчас твой оползень, и если верно – вот эти шурфы (показывает) под акт прихватишь тоже.
ДЕСЯТНИК. Ну, ясное дело!
Бьют в рельс.
ПРОРАБ (смотрит на ручные часы). Кто это в рельс ударил, сотский?
ДЕСЯТНИК. Анна Ивановна, наверное.
Входит АННА ИВАНОВНА.
ПРОРАБ. Зачем ты бьешь в колокола? Ты еще не на материке.
АННА ИВАНОВНА. Обед ведь…
ПРОРАБ. Нет, кроме шуток, не смущай работяг. У нас ни звонков, ни часов нет, работаем по солнцу.
АННА ИВАНОВНА. Мне надо поговорить с тобой.
ПРОРАБ. Сотский, отойди. Отпусти работяг на обед, раз ударили в рельс.
Работяги и десятник уходят.
АННА ИВАНОВНА. Зачем ты снял на общие работы нашего доктора? Ведь он-то никакого отношения к тому разговору, о котором тебе Фома докладывал, о колымских порядках, не имеет. Ты разобрался бы получше.
ПРОРАБ. Тут, Аня, есть тысячи причин. Первая – доктор спецуказанец, «литерка». На него из самой Москвы бумажка есть, чтобы использовать только на тяжелых физических работах в условиях Крайнего Севера. Значит, я, разрешая ему работать по специальности, нарушаю не только приказ, но и высшую государственную политическую линию. Это – раз.
АННА ИВАНОВНА. Но ведь его прислали для работы врачом.
ПРОРАБ. Кто-нибудь по блату устроил. Я, правда, знаю, что такие случаи в отношении пятьдесят восьмой статьи бывают, но все-таки надо держать ухо востро, и ты мне не порть политику.
АННА ИВАНОВНА. Понимаю.
ПРОРАБ. Нет, ты еще не понимаешь. Вторая причина: настоящий начальник должен всех своих помощников из заключенных иметь по два – не по одному, а по два, поняла?
АННА ИВАНОВНА. Нет.
ПРОРАБ. Два повара, два бухгалтера, два врача, два десятника, два дневальных. Один работает, а другой – на общих, в забое вкалывает, поняла?
АННА ИВАНОВНА. Нет.
ПРОРАБ. Тот, кто работает «придурком», – вкалывает изо всех сил, чтобы удержаться на должности. Работал «придурком» – уцелел. На все подлости пойдет, только чтобы жить и работать на этой легкой работе. Почему у меня осведомительское дело поставлено всегда отлично? Потому что всех «придурков» – по два, по два. Никто не чувствует себя незаменимым. Чуть оплошал – на общие, на общие…
АННА ИВАНОВНА. Ты не такой… Ты умнее, чем я думала.
ПРОРАБ. И это еще не все. Второй – тот, что на общих работах, – выбивается из сил, чтобы опять попасть в «придурки». Перевыполняет норму. Поняла? Работяги сообщают мне еще больше, чем «придурки», и производство выигрывает! Закон! Порядок! Кто лучший прораб в Дальстрое? Петр Христофорович Кузнецов – прораб-психолог.
АННА ИВАНОВНА. Знаток человеческой души, любитель Джека Лондона.
ПРОРАБ. Джек Лондон – это вчерашняя романтика. Чужая романтика, Аня. А то, что я тебе говорю, – жизнь.
АННА ИВАНОВНА. Ты знаешь, ведь у меня не все в порядке по женским. А этот Фома Троицкий, которого ты поставил врачом, – ведь он травматические болезни называет драматическими болезнями.
ПРОРАБ. Неплохо. Он просто философ, наш Фома. Нет, Аня, чтобы ты не думала, что я зверь какой-нибудь, я поставлю этого доктора опять врачом. Так лучше. Если мне когда-нибудь скажут – у вас в штате обслуги фашист, – я докажу, что этот фашист больше работал на общих с кайлом и лопатой, чем со скальпелем и шпателем, больше пахал, одним словом. Поняла?
АННА ИВАНОВНА. Ты вполне можешь быть начальником управления.
Возвращаются с обеда РАБОТЯГИ И ДЕСЯТНИК.
ПРОРАБ. Господ уркачей поставь на другую работу, сотский, а доктор пусть добивает норму. Пойдем, я покажу, где их поставить.
Уходят ДЕСЯТНИК, БЛАТАРИ.
Ну вот, Платонов, завтра твоя каторга кончится. Отработаешь до вечера, а завтра можешь выходить на старую работу. Только приемо-сдаточный акт с Фомою составьте.
ВРАЧ. Спасибо, гражданин начальник.
ПРОРАБ. Благодари Анну Ивановну. Она тут слезы развела. Ну я, как человек слабый…
ВРАЧ. Спасибо, гражданин начальник.
ПРОРАБ уходит.
Спасибо вам, Анна Ивановна.
АННА ИВАНОВНА. Не за что. Я вам очень многим обязана.
ВРАЧ. Мне? Вы?
АННА ИВАНОВНА. Я пришла к вам по делу.
ВРАЧ. Вот как?
АННА ИВАНОВНА. Да. На той неделе, даже не верится, я уезжаю на материк. Вместе с сыном улетаю. Ведь у меня сын здесь в детсаде, в интернате. Не знали?
ВРАЧ. Не знал. Но почему у вас не должно быть сына?
АННА ИВАНОВНА. Мы тогда с мужем – я тогда была с другим, его бревном убило, – мы жили в глухой-глухой тайге. Я и рожала одна – без всякой человеческой помощи. Муж был в отъезде, в командировке. Я хочу вам сказать, Сергей Григорьевич, вы так много сделали для меня. Может быть, вам нужно отвезти письмо родным? Я отвезу.
ВРАЧ. Родным? Впрочем, адрес у меня, кажется, есть. Я ничего не сделал для вас, Анна Ивановна. Ни хорошего, ни плохого.
АННА ИВАНОВНА. Я не умею выразить. Я так мало видела людей, и на материке тоже. Иногда мне кажется, что все, что с нами делается, только сон, зловещий сон. Или что раньше с нами было – сон. А настоящая жизнь – вот это: кровь, грязь… Так пишите письмо.
ВРАЧ. Да, у меня есть письмо. Большое письмо в нескольких тетрадках. Самородок в восемьсот граммов весу. Восемьсот граммов стихов.
АННА ИВАНОВНА. Лагерных стихов?
ВРАЧ. Нет, заоблачных. Отвезете, Анна Ивановна? Я приготовлю. На самолете ведь каждый грамм дорог.
АННА ИВАНОВНА. Это не имеет значения. Приготовьте к субботе, и я возьму. Стихи – я в этом ничего не понимаю…
ВРАЧ. Рискуете многим. Ваш муж…
АННА ИВАНОВНА. Ну, какой он мне муж? Колымский. На Эльгене меня подобрал, когда я освобождалась. Высмотрел на знаменитой ярмарке невест, возле эльгенской конбазы. Ярмарка невест с испытательной пробой в кустах. Женщине с ребенком очень трудно на Колыме.
ВРАЧ. Вы разве бывшая зэка?
АННА ИВАНОВНА. Конечно. Хлябаю за вольняшку. Не без успеха.
ВРАЧ. Сколько же лет?
АННА ИВАНОВНА. Восемь. По сто тридцать восьмой. «Убийство из ревности…
ВРАЧ. …И прочих низменных побуждений». Мужа?
АННА ИВАНОВНА. Нет, его подружку. Из мужнина пистолета. Мой муж был летчиком военным. Мы хорошо жили. Сначала служили на Дальнем Востоке. Помню как счастье. Тайга. Снег. Солнце. Мы на лыжах все ходили. Там снег не такой, как здесь – рыхлый, зловещий, предательский. Там снег свежий, как жизнь. А потом мужа перевели. Поближе к Черному морю. Подружку завел. Майора нашего жену. Вот я ее и застрелила. На вечеринке.
ВРАЧ. Вот какие дела…
АННА ИВАНОВНА. Да. Так готовьте, передам от вас привет. Узнают самое главное – что вы живы.
ВРАЧ. Я умер давно. Позабыл себя.
АННА ИВАНОВНА. Все вернется. Даже у меня все вернется.
ВРАЧ. Жизнь не вернуть. Ну, спасибо вам, я приготовлю письмо. (Уходит.)
Входит ПРОРАБ.
ПРОРАБ. О чем ты тут толковала с доктором?
АННА ИВАНОВНА. ПИСЬМО просил взять на материк.
Картина четвертая
Кабинет следователя
Тесный кабинет северного следователя. Вошедшему СЛЕДОВАТЕЛЮ помогает раздеться ДЕЖУРНЫЙ.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Автобус из тюрьмы пришел?
ДЕЖУРНЫЙ. Давно уж пришел, с полчаса.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я немного запоздал, экспертиза из Москвы вернулась. Ты и при Фураеве дежурил?
ДЕЖУРНЫЙ. Дежурил и при Фураеве. Тот, бывало, с утра опохмеляться начинает. Тут у него аптечка первой помощи на стене. Сливает все валерьянки, все настойки в одну стопку и немножко веселеет. А шкафчик этот аптечный подвешен высоко, Фураев росточка-то маленького. Значит, тащит стул, на стул влезает и со стула достает. Я его спрашивал: «Как вы не боитесь все мешать вместе, ведь отрава?» А он мне говорит: «Во-первых, это называется коктейль и во всех зарубежных странах принято. А во-вторых, – говорит, – вспоминаю свою маму – она заболела, а этикеток на порошках нет, смешала все вместе, перекрестилась и выпила. "Ну что, – говорю, – мама?" – "Да вырвало, – говорит, – и легче стало"».
СЛЕДОВАТЕЛЬ. А ты, однако, разговорчивый. У Фураева научился?
ДЕЖУРНЫЙ. Да, развлекал его с похмелья, ему всегда было скучно.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, нам не будет скучно. Вот тебе список, и там у меня номера сбоку стоят, в этом порядке и давай.
ДЕЖУРНЫЙ уходит. Входит АННА ИВАНОВНА.
Садитесь, гражданка Ушакова.
АННА ИВАНОВНА. Я не Ушакова.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Это я пошутил. Садитесь, гражданка Кузнецова.
АННА ИВАНОВНА. Не ожидала я тебя в этой шкуре встретить.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Любовь двигает горами. Вот я и приехал.
АННА ИВАНОВНА. За полярным пайком да за длинным рублем. Видела я тебя в прошлом году на трассе, не поверила своим глазам – думаю, ошибка, как это в школе называлось…
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Оптический обман.
АННА ИВАНОВНА. Оптический обман…
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Выглядишь неплохо.
АННА ИВАНОВНА. За что меня арестовали?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вот об этом мы сейчас и потолкуем. (Протягивает анкету.) Я заполнил твою анкету по памяти. Посмотри, проверь. Думаю, что не ошибся. Кроме последних десяти лет, конечно.
АННА ИВАНОВНА (просмотрев анкету). Все правильно. Так за что же меня арестовали? И сына…
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Сын твой в интернате – там, где и был. Можешь не беспокоиться.
АННА ИВАНОВНА. Так все же – за что?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ты не догадываешься? За попытку передать военную тайну за рубеж. Смягчающие обстоятельства можно найти – может быть! – в том, что ты не знала, что это военная тайна.
АННА ИВАНОВНА. Ничего не понимаю. За рубеж? И что это за военная тайна такая?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вы брали поручение от врача, зэка Платонова, переправить на материк этот документ?
АННА ИВАНОВНА. Да, это тетрадки со стихами.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Брала, но думала, что это тетрадки со стихами. Видите, мы действуем без всякого нажима. Что вы говорите, то мы и записываем.
АННА ИВАНОВНА. Тетрадки со стихами – военная тайна?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. ДЛЯ тебя ЭТО – тетрадки со стихами, а для Москвы – план колымских крепостей.
АННА ИВАНОВНА. Да на Колыме и крепостей никаких нет.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Об этом ты знать ничего не можешь.
АННА ИВАНОВНА. ЧТО за бред, господи.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ты ведь бывшая жена военного – должна понимать и знать, что такое секретный код, шифр, расшифровка. Эти стихи мы посылали в Москву, вчера пришел ответ и расшифровка кода. Это план колымских крепостей, предназначенный для зарубежной разведки. Сейчас я посмотрю, для какой именно разведки. (Смотрит в столе.) Для японской. Нам удалось обезвредить опасного врага, вырвать вражеское жало. Я горжусь, что способствовал поимке такого зверя… А тебе нужно как можно лучше отгородиться от этого преступления, помочь государству. Говорю тебе это по старой дружбе. Мы ведь, кажется, не ссорились.
АННА ИВАНОВНА. Что же я должна сделать, чтобы закрыть это дело?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Во всем, что касается только тебя самой?
АННА ИВАНОВНА. Ну да.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ты сама знаешь, не маленькая.
АННА ИВАНОВНА. Переспать с тобой – дело нетрудное по старой дружбе.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Переспать? Это ты могла мне говорить на Дальнем Востоке или в Ялте, а не на Дальнем Севере.
АННА ИВАНОВНА. Вон как. Значит, я ошиблась. Ты стал взрослым. Стал хорошо понимать жизнь.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Помоги государству разоблачить врагов. Смягчи свою вину.
АННА ИВАНОВНА. Я ни в чем не виновата.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я мог бы тебя заставить. Есть такой метод номер три – не слыхала?
АННА ИВАНОВНА. Слыхала.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Но не буду. Отдавая должное мужеству твоего мужа, который дал нам все сведения, необходимые для ареста кадрового врага советской власти.
АННА ИВАНОВНА. Кто же враг и кто друг…
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Короче говоря – бить тебя не будут. Но пеняй на себя, не обижайся. (Звонит.)
Входит ДЕЖУРНЫЙ.
В тюрьму.
АННУ ИВАНОВНУ уводят. СЛЕДОВАТЕЛЬ ходит по комнате. Лицо его безмятежно. Входит БЛАТАРЬ.
Садись! Заключенный Кораблев!
БЛАТАРЬ. Федор Иванович.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Еще!
БЛАТАРЬ. Орлов Геннадий Иванович.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Еще!
БЛАТАРЬ. Козлов Федор Поликарпович.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Он же, он же! Какое же правильное?
БЛАТАРЬ. Орлов Геннадий Иванович.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Статья тридцать пять, сто шестьдесят два, пятьдесят девять – три. Одной статьи что-то я не вижу.
БЛАТАРЬ. Какой же, гражданин начальник?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Пятьдесят восемь – четырнадцать, двадцать пять и пять. Контрреволюционный саботаж.
БЛАТАРЬ. Мне эту статью дрюкали на прииске, гражданин начальник. Хотели сделать политиком, приобщить к ангельскому лику, да потянули пустой номер.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Мы не смотрим на вас как на политиков. Не считаем вас врагами народа. Напротив, к борьбе с подлинными врагами хотим привлечь вас.
БЛАТАРЬ. Ага.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Тебе многое прощалось, Кораблев, он же Орлов. Вот актов об отказах целая пачка. Полное собрание сочинений Федора Ивановича Кораблева, он же Орлов, он же, он же. Ты не думаешь, что тебе пора получить пятьдесят восемь – четырнадцать: контрреволюционный саботаж?
БЛАТАРЬ. К чему вы ведете этот разговор, гражданин начальник?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. А вот к чему. Ты человек неглупый – дураков в тюрьме нету! Можно обойтись без намеков. У нас есть данные, что ваш врач зэка Платонов готовил убийство начальников. Подговоры террористические и прочее. Нужно показать, что он готовил убийство вместе с вами. Сомкнулся, так сказать, с уголовным миром. Амальгама – слышал такое слово? – самое модное.
БЛАТАРЬ. Нет, не слышал. Я в институте не вращался. Предложение это мне не подходит.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Почему? Мы гарантируем свободу.
БЛАТАРЬ. Я скажу, гражданин начальник. Мне черт с ним, загнется этот врач, лепила Платонов, или не загнется, расстреляют его или душа из него вон. Умри ты сегодня, а я завтра. Тут вопрос в другом. Вы ведь человек вроде взрослый, а меня за фраера покнацали. Если Платонова за террор повесят или там срок весом выдадут – девять граммов свинца! – то мне ведь как соучастнику тоже не меньше двадцати пяти – как вы думаете? Вы одним выстрелом двух зайцев хотите убить. Сказал бы я вам, как это называется на нашем языке – есть такая поговорка, да стесняюсь: казенное помещение.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Знаю я ваши поговорки.
БЛАТАРЬ. Ну и, стало быть, я вам партнер в этом деле неподходящий. Давайте что-нибудь другое – где бы не было террора. Что-нибудь вроде «аса».
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Что это за лезгинка такая?
БЛАТАРЬ. Это не лезгинка, а литер, «аса» – «антисоветская агитация».
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Интересно. Можно плясать под эту штуку, значит.
БЛАТАРЬ. Можно. Я вообще-то, гражданин начальник, человек веселый, могу и чечетку отбивать. Могу плясать что угодно, хоть передовую статью из «Магаданской правды».
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Передовую статью выплясывать не нужно. А надо мне помочь!
БЛАТАРЬ. Мы ж вам помогали. Ксиву послали. Сообщили, что тот лепила Платонов письмо послал на материк. И что передал жене прораба. Доказали, стало быть, преданность.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Действительно, насчет письма от вас был сигнал. Насчет этого письма было несколько сигналов. Моральное политсостояние лагеря, стало быть, находится на должной высоте. А помочь мне не хочешь.
БЛАТАРЬ. Помогали и поможем, гражданин начальник. Мы ценим доверие. Только не запутывайте в разные «организации», «группы» и так далее. Трудно потом нашему брату выкручиваться из таких неводов. Вы ведь не маленький, гражданин начальник.
СЛЕДОВАТЕЛЬ звонит. Входит ДЕЖУРНЫЙ.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Уведите его.
БЛАТАРЬ с дежурным уходят.
(В дверь.) Давай следующего.
Входит ДЕСЯТНИК-ЗЭКА и останавливается у двери.
Ты работаешь десятником в разведке Кузнецова?
ДЕСЯТНИК. Там, гражданин начальник.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ты знаешь, зачем я тебя вызвал?
ДЕСЯТНИК. Нет, гражданин начальник.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Кто написал вот это письмо? Садись и смотри.
ДЕСЯТНИК. Это я написал, гражданин начальник.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ты правильно сделал. Ты сообщил, что жена прораба везет на материк письмо от зэка Платонова. Ты выполнил свой долг. Только об этом ты мне сказал десятый. А? Почему ты сказал мне об этом десятый, а не первый? Вот за этим я тебя и вызвал. Почему?
ДЕСЯТНИК. Не знаю, гражданин начальник.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не знаешь? Ты обязан знать раньше всех. Узнать от тебя – это значит узнать из десятых рук. Пора, пора на общие работы.
ДЕСЯТНИК. Воля ваша, гражданин начальник.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Рассказывай обо всех безобразиях.
ДЕСЯТНИК. Шестнадцатого приезжали якуты, и прораб взял якутскую шапку меховую и дал им сменку – из ларька мужскую шапку-ушанку матерчатую.
СЛЕДОВАТЕЛЬ (записывая). А якутскую меховую взял женскую?
ДЕСЯТНИК. Нет, тоже мужскую. У них ведь разницы нет.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Еще что?
ДЕСЯТНИК. Сгущенное молоко со склада все забрал к себе на квартиру.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Еще что?
ДЕСЯТНИК. Блатари не работают, день и ночь играют в карты, обыгрывают заключенных.
СЛЕДОВАТЕЛЬ (записывая). Кого, например?
ДЕСЯТНИК. Да разных. Разве всех упомнишь.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ваш поселок невелик, можно бы помнить и всех. Еще что?
ДЕСЯТНИК. Блатарям выписывают стахановский паек за ударную работу на разведочных канавах.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Кто же выписывает наряды?
ДЕСЯТНИК. Выписываю я, а утверждает прораб.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Почему же у блатарей такие стахановские заработки? Ведь существуют обмеры, замеры.
ДЕСЯТНИК. Все списывается на оползень.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. На оползень?
ДЕСЯТНИК. На оползень.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. А что это такое?
ДЕСЯТНИК. В воображаемую канаву воображаемо оползает воображаемый грунт. Силы природы. Завал. Работы нет, и в то же время работа есть.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Полная диалектика. Это интересно. Понимаю. А кто же за это отвечает? За силу природы?
ДЕСЯТНИК. Прораб Кузнецов.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Это экономическое преступление.
ДЕСЯТНИК. По-нашему, просто туфта.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. А о вашем враче, заключенном Платонове, ты что можешь сказать?
ДЕСЯТНИК. Я его еще с прииска знаю. Там начальник прииска был на руку дерзкий.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Дерзкий?
ДЕСЯТНИК. Да. Как даст, как даст, так с ног. Другой, у кого сердце мягкое, перчатками норовит, а этот – кулаком. Понавык, понимаешь.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я тебя о враче спрашиваю.
ДЕСЯТНИК. Я о враче и отвечаю, гражданин начальник. Толковали в бараке об этом начальнике. Платонов говорит: «Надо такому начальнику, как только приедет высшее, дать публично по морде. Перчаткой или кулаком, все равно. Пощечина, – говорит, – по всей Колыме прогремит, и начальника снимут». И что бы вы думали…
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, хватит болтать. Я тебе прошлый раз говорил – на бумагу все коротко записывать, вроде памятной записки.
ДЕСЯТНИК. Да я не против. Я приготовил вот. (Достает записку.)
СЛЕДОВАТЕЛЬ (проглядывает). Ты тут не записал кое-что. Жена прораба Анна Ивановна жила с врачом зэка Платоновым.
ДЕСЯТНИК. Этого я не знаю. Платонов никогда к вольным палаткам не подходит, живет в бараке, и амбулатория его в бараке. Анна Ивановна у нас в бараке ни разу не была, я ведь там безотлучно.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ну, значит, в тайге где-нибудь встречались. Установи и – запиши. (Возвращает записку.)
ДЕСЯТНИК (дописывает тут же и возвращает следователю). Готово, гражданин уполномоченный.
Следователь звонит. Входит ДЕЖУРНЫЙ.
СЛЕДОВАТЕЛЬ (отпуская десятника). С этим все.
ДЕСЯТНИК и ДЕЖУРНЫЙ вышли. Входит ПРОРАБ.
Прошу садиться, товарищ Кузнецов.
ПРОРАБ. Спасибо.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Анкету заполните, пожалуйста, сами.
ПРОРАБ. С удовольствием. (Пишет.) Готово.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. У меня вопрос к вам вот какой. Вы помогли обезвредить важного преступника. Настолько важного, что нам понадобилась более подробная беседа на этот счет, чем прошлая.
ПРОРАБ. Я к вашим услугам.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Скажите, товарищ Кузнецов, вы когда познакомились с заключенным Платоновым?
ПРОРАБ. Заключенного Платонова ко мне на участок в разведку прислало Сануправление на должность фельдшера – врача у нас по штату нет.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. А не можете ли вы вспомнить, кто в Сануправлении подписывал направление к вам Платонова?
ПРОРАБ. Вспомнить я не могу, но в архивах должны быть следы.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ах, архивы, архивы. Сегодня это архивы, а завтра – дым, звук пустой.
ПРОРАБ. Платонов начал работать фельдшером, но ввиду его крайне вызывающего поведения я вскоре был вынужден снять его на общие работы.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. В чем выражалось вызывающее поведение зэка Платонова?
ПРОРАБ. Ну, всякие суждения (показывая вверх), и вообще. (Как будто крутит воображаемый ус.)
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Абсолютно ясно.
ПРОРАБ. Я помнил все время о том, что зэка Платонов – это литерник, враг народа, и не спускал с него глаз. Он возвращался на врачебную работу, но ненадолго. Я опять его снимал на общие работы.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Это вы сейчас так говорите, когда мы арестовали Платонова.
ПРОРАБ. Что вы, товарищ следователь, вот тут со мной (вынимает из кармана) копии моих приказов по участку, своевременно заверенные в нотариальной конторе. В них отражается, как в капле воды, деятельность Платонова – и мое к ней, вполне официальное, отношение.
СЛЕДОВАТЕЛЬ, (просматривая бумаги). Вы предусмотрительный человек.
ПРОРАБ. Жизнь учит.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Однако и вы будете поражены, когда я вам скажу, что у меня в руках доказательство, что Платонов – зарубежный шпион.
ПРОРАБ. Не сомневаюсь в этом. Заявление об изъятии письма у моей жены сделано мной.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Да, вы очень помогли следствию. Вот вы говорили, что Платонов – то (показывает вверх) и это (крутит воображаемый ус). Можете вы дать характеристику Платонова, освещающую именно эту сторону дела?
ПРОРАБ. Такая характеристика у меня готова. (Роется в кармане и вынимает документ.)
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Удивительно предусмотрительный человек.
ПРОРАБ. Жизнь учит, товарищ следователь.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Отлично, отлично. А вы не хотите помочь следствию еще в одном вопросе? Еще в одном направлении?
ПРОРАБ. Дело идет об Анне Ивановне?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Нет, не об Анне Ивановне. Хотя и об Анне Ивановне надо будет поговорить. Скажите, товарищ прораб геологической разведки, что значит слово «туфта»?
ПРОРАБ. Туфта – это обман, очковтирательство.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не расскажете ли вы нам, что такое оползень в ваших геологических канавах и с чем его кушают? Когда грунт после дождя сползает в канаву и канав как будто и не копали. Месяц или два месяца, например?
ПРОРАБ. Ах вот что! у вас есть сведения, что на участке, которым я руководил, работа списывалась на оползень, на стихию, на силу природы?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Вроде того.
ПРОРАБ. Я предвидел возможность такого разговора – все это ложь, клевета. (Роется в кармане.) Вот акты, составленные в присутствии специально вызванного мной главного инженера и других высших начальников. После каждого дождливого дня все работы осматривались и в нужных случаях составлялись акты. Тут комар носу не подточит, товарищ следователь.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. А если я покажу вам показания вашего десятника?
ПРОРАБ. Десятника не касаются такие вопросы. Акты об оползнях подписаны главным инженером, начальником участка.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Осторожный вы человек.
ПРОРАБ. Жизнь учит.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Теперь последняя просьба. Мы бесконечно благодарны вам за помощь в разоблачении столь важного преступника. Ему грозит высшая мера. В плане нашей сегодняшней беседы дайте характеристику вашей жене, Анне Ивановне.
ПРОРАБ . И такая характеристика у меня есть. Даже две – положительная и отрицательная. Сколько я могу судить – для пользы дела требуется отрицательная. (Подает бумагу.)
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Благодарю вас.
ПРОРАБ. Я могу идти?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. У меня есть еще один вопрос. Вам известно, что ваша жена жила с заключенным Платоновым?
ПРОРАБ. Не думаю. Думаю, что нет. Уверен, что нет.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Откуда у вас такая бодрая уверенность? Ведь вы часто уезжали в командировку. Для такой опытной женщины, как Анна Ивановна, много времени на такой роман не нужно.
ПРОРАБ. Видите, у меня очень надежная информация. Тоже система самозащиты. Вроде самбо. Добровольные осведомители, так сказать.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ах вот что. ну, а наши осведомители говорят, что Анна Ивановна жила с этим врачом.
ПРОРАБ. Ну что ж, вашим, наверное, лучше знать.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не задерживаю больше вас. Позвольте ваш пропуск, я подпишу. Если уж случится что, понадобится ваша квалифицированная помощь…
ПРОРАБ. В любое время дня и ночи. До свидания, товарищ полковник.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я еще не полковник.
ПРОРАБ. Простите за ошибку, до свидания.
Следователь звонит. Входит ДЕЖУРНЫЙ.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Выпусти товарища прораба.
ДЕЖУРНЫЙ и ПРОРАБ вышли. Входит ВРАЧ.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Садись, Платонов. Твое дело близко к окончанию.
ВРАЧ. Я очень рад.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Пришел ответ от наших московских «литературоведов». Экспертиза твоих стихов.
ВРАЧ. Нашли, что не хуже Пушкина?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не умничай. Ты разоблачен.
ВРАЧ. Разоблачен как последователь акмеистов, как жалкий эпигон Гумилева?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не хвастай своей грамотностью, не поможет. Маску долой!
ВРАЧ. К какому же выводу пришли ваши московские «литературоведы»?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Что ты – зарубежный шпион.
ВРАЧ. Зарубежный? Какой же именно «рубеж»?
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Японский.
ВРАЧ. Очень прошу вас, давайте говорить серьезно.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я и говорю серьезно. Это ты паясничаешь здесь, оскорбляешь советскую власть. Но оскорбляешь в последний раз в жизни!
ВРАЧ. ВОТ как.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Твои стихи – это шифр, которым ты пытался передать сведения, составляющие военную тайну государства. Мобилизационные планы колымские, расположение воинских частей… Где ты получил эти сведения? С кем ты связан, назови – и ты останешься жив. Мы умеем прощать.
ВРАЧ. Что за бред, страшный сон. В моем прошлом следственном деле было немало нелепицы, но до такой чудовищной провокации я еще тогда не дорос, очевидно.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Хватит. Вот результат экспертизы, читай, эпигон акмеистов. Подумай и напиши откровенно – имена, фамилии, даты! Заявление с указанием всех людей, с которыми ты был связан по своей черной работе. Садись вот за тот столик и пиши. Ты зашел далеко. Единственное, что может тебя спасти, – это полное признание.
ВРАЧ. Не понимаю, не хочу понимать.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Не притворяйся дураком. Пиши, и пока ты будешь писать – ты будешь жить! От протокола до протокола, от допроса до допроса – ты будешь жить. Писатель. Сочинитель. И напиши, кстати, все о твоей ближайшей помощнице – об Анне Ивановне Кузнецовой, с которой ты жил и которую сделал своим агентом, исполнителем твоих чудовищных планов. И для нее спасение, смягчение, уменьшение вины – в твоем чистосердечном признании. Тонешь – не тащи ее за собой!
ВРАЧ. Я еще раз говорю. О содержании пакета Анна Ивановна не знала. В моем пакете были стихи.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Японские поэмы.
ВРАЧ. Вы ошибаетесь.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Мы никогда не ошибаемся. Пиши показания.
ВРАЧ. Нет.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Еще раз – будешь писать? Нет?
ВРАЧ. Нет.
СЛЕДОВАТЕЛЬ звонит три раза. Входят ЧЕТЫРЕ ЧЕЛОВЕКА.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Экспертиза само собой, но собственное признание лучше всего.
Картина пятая
Этап
Двор тюрьмы или лагерной «пересылки».
ПЕРВЫЙ КОНВОИР (усаживаясь и закуривая). Картину вчерашнюю видел?
ВТОРОЙ КОНВОИР. Видел. Первую часть дали два раза подряд. Начальник опоздал. Ждали, ждали, его все нет. Начали крутить. Две части прокрутили, когда он пришел. Ну, механик перемотал назад и снова…
ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Житуха здесь. Кино, клуб. А нам опять в наряд, в поездку.
ВТОРОЙ КОНВОИР. Списки этапа смотрел?
ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Нет еще, у старшого списки.
ВТОРОЙ КОНВОИР. Бегает где-то.
ПЕРВЫЙ КОНВОИР. С этой партией отправляют одну вольняшку, бывшую зэка, прораба нашего бабу. Ее недавно осудили.
ВТОРОЙ КОНВОИР. За что же?
ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Зато, что американцам передала планы всех крепостей.
ВТОРОЙ КОНВОИР. Откуда же у нее такие планы?
ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Зэкашки дали. Говорят, муж разоблачил, спас Родину.
ВТОРОЙ КОНВОИР. Молодчик прораб.
ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Уж, говорят, на самолет садилась. Вместе с ребенком, сыном – для маскировки. Контролер говорит: «Одну минуточку, вас просят вот в ту комнату». И – обыск! Она говорит: «Я золото не везу». Они говорят: «Мы золото и не ищем». Раздевают ее догола и находят план колымских крепостей. Судят и – на всю катушку!
ВТОРОЙ КОНВОИР. Двадцать пять и пять?
ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Двадцать пять и пять.
ВТОРОЙ КОНВОИР. А тем, кто план давал?
ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Тех на луну. Весом выдали срок! Сухим пайком. Девять граммов – и на луну.
ВТОРОЙ КОНВОИР. Правильно действуют.
ПЕРВЫЙ КОНВОИР. Ее Аней звать, Анной Ивановной. Ты ее должен знать. Сколько раз мимо ездили. Буфетчицей она была в трассовской столовой.
ВТОРОЙ КОНВОИР. Нет, не помню.
Входят ЛЕЙТЕНАНТ и СТАРШИЙ КОНВОИР.
СТАРШОЙ (со списком в руках). Опять какой-то смешанный этап. И бытовики, и пятьдесят восьмая. И блатарей полно. И больше срочники. Нет, товарищ лейтенант, конвой маловат.
ЛЕЙТЕНАНТ. Так ведь это бабы.
СТАРШОЙ. С бабами-то еще больше работы. Вон, прошлым летом, одна женщина, зэка, у бойца автомат вырвала и – очередь по нему. Пополам разрезала. Повел ее в столовую.
ЛЕЙТЕНАНТ. Знаю я эту историю. Не в столовую он ее повел, а в кусты. Словом, увеличивать конвой не будем. Обойдетесь. Поедешь с Сидоровым, а Гусарова я перепишу в другой наряд. За старшего. А то этапы день и ночь, а людей не дают. Обойдетесь.
СТАРШОЙ. Слушаюсь.
ЛЕЙТЕНАНТ и ПЕРВЫЙ КОНВОИР уходят. Слышен шум автомашины.
ВТОРОЙ КОНВОИР. Машину подают.
СТАРШОЙ. Давайте запускать. Я стану здесь, перекличка – и на машины, а там уж ты, Сидоров, руководи. Сам станешь у кабины и сажай всех спиной к себе. (Кричит.) Давай людей!
Кулисы слева заполняются ЖЕНЩИНАМИ с многочисленными узлами, мешками, чемоданами. Их останавливают и не пускают дальше. Справа появляются НЕСКОЛЬКО РОДСТВЕННИКОВ с передачами в руках и среди них СЛЕДОВАТЕЛЬ в штатском и ПРОРАБ.
Разберись. Стройся. Слушай мою команду. Кого буду вызывать – обзывайся: имя-отчество, статью, срок. (К родственникам.) А вы зачем, вы как здесь? Посторонним здесь не место.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Мы не посторонние.
СТАРШОЙ. А кто же вы? Родственники? Передачу принесли? Освободите место.
Входит ЛЕЙТЕНАНТ.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Я тебе говорю, мы не посторонние.
ЛЕЙТЕНАНТ. Виноват, товарищ уполномоченный, боец не узнал.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Ничего, ничего. Я обязан быть в форме. Начинайте посадку.
СТАРШОЙ. Обзывайся имя-отчество! Агаева!
БЛАТАРКА. Ксения Ивановна!
СТАРШОЙ. Порфирьева!
ТА ЖЕ БЛАТАРКА. Мария Сергеевна.
СТАРШОЙ. Рамишвили!
ТА ЖЕ БЛАТАРКА. Тамара Ивановна!
СТАРШОЙ. Григорьянц!
ТА ЖЕ БЛАТАРКА. Обратно Ксения Ивановна!
СТАРШОЙ. Верно. Селиверстова!
ТА ЖЕ БЛАТАРКА. Не помню имя-отчество.
СТАРШОЙ (делает аккуратно отметку в списке). Иди!
БЛАТАРКА двигается к машине налегке, и вслед за ней из-за кулис плывут ее многочисленные чемоданы и узлы.
Стой! Стой!
Узлы останавливаются.
Чьи это вещи?
БЛАТАРКА. Это мои вещи!
СТАРШОЙ. Клади на землю!
Узлы кладутся на землю, а БЛАТАРКА отходит назад.
Садись в машину. Потом получишь свои тряпки. Сидоров, принимай!
БЛАТАРКА уходит к машине. Гора узлов на сцене.
Хрусталева!
ЭТАПНАЯ. Жанна Васильевна, сто сорок вторая, восемь лет.
СТАРШОЙ. ИДИ!
ЭТАПНАЯ, проходя, хватает один из узлов блатарки и уходит к машине. Так же сделают и остальные, когда их вызовут.
Коломкарова!
ВТОРАЯ ЭТАПНАЯ. Софья Павловна, пятьдесят восемь – десять, одиннадцать – пятнадцать лет.
СТАРШОЙ. ИДИ!
ВТОРАЯ ЭТАПНАЯ уходит.
Галлиулина!
ТРЕТЬЯ ЭТАПНАЯ. Айша! Сто шестьдесят вторая, пять лет.
СТАРШОЙ. Второй инициал?
ТРЕТЬЯ ЭТАПНАЯ. У нас нет вторых инициалов.
СТАРШОЙ (сверяет со списком). Верно, нет, иди.
ТРЕТЬЯ ЭТАПНАЯ уходит.
Грачева!
ЧЕТВЕРТАЯ ЭТАПНАЯ. Здесь Грачева! Вот я! Только не пойду я! Пусть отправляют вместе с ребенком – я и начальнику так говорила.
ЛЕЙТЕНАНТ. Дура! Здесь его будут кормить искусственно. А ты должна работать. Работать. А где у тебя молоко?
ЧЕТВЕРТАЯ ЭТАПНАЯ. Не пойду! Не оставлю ребенка! Знаю я, как искусственников кормят.
ЛЕЙТЕНАНТ (старшому). Вычеркни ее пока! До выяснения.
СТАРШОЙ (вычеркивает). Грачева! Иди назад.
ЧЕТВЕРТАЯ ЭТАПНАЯ (лейтенанту). Спасибо, начальник! (Улетает.)
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Порядка у вас тут не много.
ЛЕЙТЕНАНТ. Обычная этапная картина.
СТАРШОЙ. Воробьева-Капельмейстер!
ПЯТАЯ ЭТАПНАЯ. Здесь!
СТАРШОЙ. Инициал?
ПЯТАЯ ЭТАПНАЯ. Евгения Павловна, сто девяносто два – дэ, срок – шесть.
СТАРШОЙ. ИДИ!
ПЯТАЯ ЭТАПНАЯ уходит.
Зеленцова!
ШЕСТАЯ ЭТАПНАЯ. Софья Павловна, сто шестьдесят два, пять.
СТАРШОЙ. ИДИ!
Зеленцова не уходит, но старшой не замечает этого.
Петерсон!
СЕДЬМАЯ ЭТАПНАЯ. Римма Ивановна, пятьдесят восемь – четырнадцать, десять лет.
СТАРШОЙ. Иди!
Петерсон и Зеленцова, обнявшись, двигаются не спеша к машине.
ЛЕЙТЕНАНТ. Наши молодожены.
СЛЕДОВАТЕЛЬ. Это еще что за безобразие?
Лейтенант говорит что-то на ухо следователю.
(Плюет с отвращением.) Могли бы отправить в разные места.
ЛЕЙТЕНАНТ. Пробовали с другими. Таких ведь много. Скандал, покушение на начальника, отказ от работы… Так проще.
СТАРШОЙ. Родина!
АННА ИВАНОВНА (с хозяйственной сумкой в руках). Анна Ивановна! Пятьдесят восемь – семь, восемь, одиннадцать – двадцать пять и пять.
СТАРШОЙ. А вещи твои где?
АННА ИВАНОВНА. Все со мной.
ЛЕЙТЕНАНТ (подходя). Родина, тебе посылочка. (Передает сверток.)
АННА ИВАНОВНА. Отдайте назад тому, у кого взяли. У меня нет родных. (Уходит.)
ВОСЬМАЯ ЭТАПНАЯ. Шальная, право, шальная. Позвольте, я возьму.
ЛЕЙТЕНАНТ. Вам я не имею права вручить передачу. (Кладет сверток на землю.)
СТАРШОЙ. Дьячкова!
ВОСЬМАЯ ЭТАПНАЯ. Лилия Петровна!
СТАРШОЙ. Лидия Петровна!
ВОСЬМАЯ ЭТАПНАЯ. Нет, Лилия.
СТАРШОЙ. Верно, Лилия. Иди.
ВОСЬМАЯ ЭТАПНАЯ уходит.
ЛЕЙТЕНАНТ. Распишись за этап. (Раскрывает книгу.)
СТАРШОЙ. Где тут?
ЛЕЙТЕНАНТ. Вот здесь.
Старшой расписывается.
Эх, и роспись у тебя геройская!
СТАРШОЙ. Роспись что надо. До свиданьица. (Уходит.)
Сразу же шум отъезжающей машины. Шум стихает.
ПРОРАБ. Уехала наша Анна Ивановна.
Конец
Стихотворения
1957-1981
Вверх по реке
Челнок взлетает от рывков
Потоку поперек.
Вверх по течению веков
Плывет челнок.
Дрожит, гудит упругий шест,
Звенит струной,
Сама история окрест
Передо мной.
На устье – электронный мир,
Пришедший в города,
Шекспир, колеблющий эфир,
Тяжелая вода…
Еще недавно видел челн
Не цепи гор,
А золотых пшеничных волн
Земной простор.
Но мир кормилицы-земли,
Крестьянский быт —
Уже исчез внизу, вдали
И мглой покрыт.
Сейчас в охотничьем веку,
В глухой тайге
Я верю петле и силку,
Трехзубой остроге,
Шесту, что согнут словно лук,
Чтоб без весла
Был пущен тетивою рук
Челнок-стрела.
Уж недалек конец пути —
Реки исток,
И я назад могу идти
На веслах строк.
Чтоб к устью лодку привести
Речной волной
На историческом пути
Судьбы земной.
Ей даст дорогу пароход
В порту морском.
Взовьется гидросамолет
Над челноком.
Челнок взлетает от рывков
Потоку поперек,
Вверх по течению веков
Плывет челнок…
1957
Каюр
Каюр – не просто проводник
Навьюченных оленей,
Он – чтец лесных и горных книг,
Скрижалей поколений.
Он знает, как скрипят пески,
Подтачивая скалы,
Как наползают ледники
На горло перевала.
Как по ущельям ручейки
Проносятся галопом,
Меняя русло у реки
И нам грозя потопом.
Природы музыка тонка,
Сложны фиоритуры,
Но их почувствует река
И передаст каюру.
1957
Бивень
Когда утих стодневный ливень
И горы обрели язык,
Явился мамонтовый бивень,
Камнями выбеленный клык.
Он найден был в ущельях голых,
Едва расчищен был обвал,
И рассудительный геолог
Его сокровищем назвал.
И бивень древностью пещерной
В людской отправится музей,
Чтобы судьбой его ущербной
Залюбовался ротозей.
Чтоб по единой кости этой
Определялась бы без слов
Вся крепость мощного скелета,
Вся сила мускульных узлов.
Тот мамонт выл, дрожа всем телом,
В ловушке для богатырей,
Под визг и свист осатанелый
Полулюдей, полузверей,
Чьи сохли рты от жажды крови,
Чьи междометья, не слова,
Летели в яму в хриплом реве,
В косноязычье торжества.
Он, побиваемый камнями,
И не мудрец и не пророк,
А просто мамонт в смертной яме,
Трубящий в свой роландов рог, —
Он звал природу на подмогу,
И сохло русло у реки,
И через горные отроги
Перемещались ледники.
1957
Прямой наводкой
Тороплюсь, потому что старею,
Нынче время меня не ждет,
Поэтическую батарею
Я выкатываю вперед.
Чтоб прицельные угломеры
Добирались до подлеца,
Подхалима и лицемера,
Чернокнижника и лжеца.
Не отводит ни дня, ни часа
Торопящееся перо
На словесные выкрутасы,
Изготовленные хитро.
И недаром боятся люди,
Сторонящиеся меня,
Самоходных моих орудий
Разрушительного огня.
Кровь колотит в виски! Скорее!
Смерть не ждет! Да и жизнь не ждет!
Поэтическую батарею
Я выкатываю вперед.
1957
Ветер в бухте
По сообщенью бароме́тра
Работа кончится не скоро.
Кидают вверх четыре ветра
Куски раздробленного моря.
Крылатых грузчиков лопаты
Выбрасывают из залива
Обломки тучи синеватой
И воду цвета чернослива.
Большое солнце ходит кругом
И наблюдает с небосвода,
Как из угла кидают в угол
Блестящую, как уголь, воду.
И на кунгасы, на баркасы
С опущенными якорями
Летят осколки черной массы,
Ветрами вырытой из ямы.
1957
Каменотес
Как грузчик в каменном карьере,
Морская трудится волна;
Ворчит и роется в пещере
И выгребает все со дна.
И день и ночь без всякой смены
Пересыпает, рушит, бьет,
В зеленой мгле, в соленой пене
Из глуби камни достает.
Так дышит грудь каменотеса,
Трудом взволнованная грудь,
Когда у скального откоса
Ложится море отдохнуть.
1957
Память
Если ты владел умело
Топором или пилой,
Остается в мышцах тела
Память радости былой.
То, что некогда зубрила
Осторожная рука,
Удержавшая зубило
Под ударом молотка,
Вновь почти без напряженья
Обретает каждый раз
Равновесие движенья
Без распоряженья глаз.
Это умное уменье,
Эти навыки труда
В нашем теле, без сомненья,
Затаились навсегда.
Сколько в жизни нашей смыто
Мощною рекой времен
Разноцветных пятен быта,
Добрых дел и злых имен.
Мозг не помнит, мозг не может,
Не старается сберечь
То, что знают мышцы, кожа,
Память пальцев, память плеч.
Эти точные движенья,
Позабытые давно, —
Как поток стихотворенья,
Что на память прочтено.
1957
Духовой оркестр
Все начинается трубой
Достаточно искусной,
Гудит пастушеский гобой
Задумчиво и грустно.
Гобой – начало всех чудес.
В затейливом сравненье
Он – архитектора отвес
Для музыкостроенья.
И весь оркестр духовой,
Дыханье громобоя,
Идет дорогой звуковой
По голосу гобоя.
Напиток звука свеж и чист,
И это знает каждый.
И пьет мелодию флейтист,
Позеленев от жажды.
И геликон ревет как слон,
Как будто бивни-трубы
Согнуть и свить способен он,
Пока в работе губы.
Хрипун, удавленник – фагот,
Типаж литературный,
И тот дает, разинув рот,
Пассаж колоратурный.
А у кларнета силы нет,
И он почти не дышит,
И только охает кларнет
Все тише, тише, тише.
На нотной лестнице тромбон
Споткнулся в нетерпенье,
Он позабыл про камертон,
Про скользкие ступени.
Но дирижеру опыт дан,
Наверное, недаром,
И он взрывает барабан
Рассчитанным ударом.
Гудит струной дощатый пол,
И хлопают литавры,
Как будто вышел дискобол
И пожинает лавры.
И сотрясаются окрест
Все горы и все долы,
Покамест духовой оркестр
Играет марш веселый.
1957
Ручей
Глубокие порезы
На ивовых корнях.
Ручей, как лист железа,
Грохочет на камнях.
С горы, с крутого гребня
Гремит вода ключа,
Как будто бы по щебню
Железо волоча.
По руслу-транспортеру,
Сверкая сквозь кусты,
Торопятся под гору
Железные листы.
Как будто бы с вершины
Прокатный цех небес
Обрезками с машины
Заваливает лес.
1957
Шоссе
Дорога тянется от моря
Наверх по берегу реки,
И гнут хребты под нею горы,
Как под канатом – бурлаки.
Они проходят друг за другом
В прозрачных северных ночах.
Они устали от натуги,
У них мозоли на плечах.
Они цепляются руками
За телеграфные столбы
И вытирают облаками
Свои нахмуренные лбы.
Через овраги, через ямы,
Через болота и леса
Шагают горы вверх и прямо
И тащат море в небеса.
1957
Закладка города
Трещат, как швейные машины,
И шины рвут грузовики,
И дышат запахом бензина
Открытые материки.
Уже пробиты магистрали,
Уже пробился в потолок
Еще застенчивый в начале
Печурки тоненький дымок.
Трусцою вдаль плетутся волки,
Устало свесив языки,
А росомахи втихомолку
Поглуше ищут уголки.
И только тучи комариной,
Где звон, и стон, и визг, и гнев,
Еще звучит напев старинный,
Звериный боевой напев.
1957
Горный водопад
Ручей мнит себя самолетом,
А русло – дорожка для взлета.
Он в небо поднялся с разбега
Среди почерневшего снега.
Уверен ручей этот горный,
Что он – обтекаемой формы.
И в небо он смело взлетает,
Но только секунду блистает
И видит, охваченный страхом,
Что он рассыпается прахом,
Что он, возмечтавший о звездах,
Разбился о каменный воздух.
Он в пыль превращен водяную
И ищет дорогу земную.
Разбитый на капли, на брызги,
Он падает в реве и визге.
Чтоб каждою каплею малой
Долбить побережные скалы.
1957
Разведка
Бродить, соскальзывать со скал,
В ручьях отыскивать приметы,
Какими славится металл,
Покровом каменным одетый.
В тайге откапывая клад,
Скрести настойчивой лопатой,
Искать на ощупь, наугад
Приметы россыпи богатой.
И по распадкам бить шурфы.
И рвать рубашку торфяную
С земли – для будущей строфы
Вести разведку россыпную.
Пускай речной песок глубок,
Пускай пуста за пробой проба —
Ты свой старательский скребок
Готов нести с собой до гроба.
Пусть ослабевшая рука
Лопату выронить готова,
Пускай усталость велика —
Умей начать свой поиск снова.
И, у ручья остановясь,
Лотком зачерпывая воду,
Смывай всю каменную грязь,
Всю бессловесную породу.
Еще победа далека,
Но светлым знаменьем улова
Тебе блеснет на дне лотка
Крупица золотого слова.
1957
Мой архив
Рукописи – берёста,
Камни – черновики.
Буквы крупного роста
На берегу реки.
Мне не нужна бумага.
Вместо нее – леса.
Их не пугает влага:
Слезы, дожди, роса.
Дерево держит строки:
Желтый крутой затес,
Залитый светлым соком
Клейких горячих слез.
Вот надежно укрытый
Склад моего сырья,
Птицами позабытый,
Спрятанный от зверья.
1957
* * *
Немилосердное светило
Дотла сожгло олений мох,
Настолько скалы раскалило,
Что даже дождик не помог.
И что для этой страшной суши
Старанья тучи дождевой,
От них не сделалось бы хуже
С засохшей, скрюченной травой.
Промчалась туча мимо, мимо,
Едва обрызгав косогор.
Деревья, точно руки мима,
Немой ей бросили укор.
И солнце выскочило снова
Плясать в дымящейся траве,
И скалы лопаться готовы,
И жесть шуршит в сухой листве.
1957
* * *
Где роса, что рукою сотру
С лепестков охлажденных цветов,
Где мельчайшая дрожь поутру
Всей листвы, всей травы, всех кустов.
Надо вычерпать слово до дна
Разве в сказке заделана течь,
Чтоб плыла словно лодка она,
Где теченье – река или речь…
1957
* * *
Когда рождается метель
На свет,
Качает небо колыбель
Примет.
И связки звезд и облака
Вокруг
Кружатся волей ветерка,
Мой друг.
Бежит поземка возле ног,
Спеша,
И лезет в темный уголок
Душа.
Ты не оценишь этот мир
В снегу,
Зачитанную мной до дыр
Тайгу.
А мне вершина скал —
Маяк,
Они – и символ, и сигнал,
И знак.
1957
* * *
В дожде сплетают нити света
Рыбачью шелковую сеть.
И словно сети, капли эти
Способны в воздухе висеть.
И дождик сыплется, как пудра,
На просветленную траву,
И перламутровое утро
Трясет намокшую листву.
И лес рассыплет тот стеклярус,
Весь бисер на землю стряхнет
И, распрямив зеленый парус,
Навстречу солнцу поплывет.
1957
Жест
Нет, мне вовсе не нужен язык,
Мне для речи достаточно рук,
Выражать я руками привык
И смятенье, и гнев, и испуг.
Там в лесу меня всякий поймет.
Речь, как птица, сидит на руке.
Взмах ладони и смелый полет —
Лгать нельзя на таком языке.
Этот жест – первобытный язык,
Изложение чувств дикаря, —
Резче слова, мучительней книг,
И научен я жесту не зря.
И понятны мне взмахи ветвей,
Содроганье столетних стволов, —
Повесть леса о жизни своей
Без прикрас, без двусмысленных слов.
1957
* * *
Я выходил на чистый воздух
И возводил глаза горе,
Чтоб разобраться в наших звездах,
Предельно ясных в январе.
Я разгадал загадку эту.
Я иероглифы постиг,
Творенье звездного поэта
Я перевел на наш язык.
Все записал я на коряге,
На промороженной коре,
Со мною не было бумаги
В том пресловутом январе.
1957
* * *
Ни зверя, ни птицы… Еще бы!
В сравненье с немой белизной
Покажутся раем трущобы
Холодной чащобы лесной.
Кустарника черная сетка…
Как будто остались в пургу
Небрежные чьи-то заметки
На белом безбрежном снегу.
Наверно, поэты скрипели
Когда-то досужим пером,
Пока не вмешались метели,
Свистя колдовским помелом.
На хвойные хрупкие плечи
Обрушилась белая мгла,
Сгибая, ломая, калеча,
Лишая огня и тепла…
1957
Некоторые свойства рифмы
Л. Тимофееву
Инструмент для равновесья
Неустойчивости слов,
Укрепленный в поднебесье
Без технических основ.
Ты – провиденье Гомера,
Трубадуровы весы,
Принудительная мера
Поэтической красы.
Ты – сближенье мысли с песней,
Но, в усильях вековых,
Ты сложнее и чудесней
Хороводов звуковых.
Ты – не только благозвучье,
Мнемонический прием,
Если с миром будет случай
Побеседовать вдвоем.
Ты – волшебная наука
Знать, что мир в себе хранит.
Ты – подобье ультразвука,
Сверхчувствительный магнит.
Ты – разведки вдохновенной
Самопишущий прибор,
Отразивший всей вселенной
Потаенный разговор.
Ты – рефлекс прикосновенья,
Ощущенье напоказ,
Сотой долею мгновенья
Ограниченный подчас.
Ты ведешь магнитный поиск
Заповедного следа
И в метафорах по пояс
Увязаешь иногда.
И, сменяя звуки, числа,
Краски, лица, облака,
Озаришь глубоким смыслом
Откровенье пустяка.
Чтоб достать тебе созвучья,
Скалы колются в куски,
Дерева склоняют сучья
Поперек любой строки.
Все, что в памяти бездонной
Мне оставил шар земной,
Ты машиной электронной
Поднимаешь предо мной.
Чтоб сигналы всей планеты,
Все пространство, все века
Уловила рифма эта,
Зарожденная строка.
Поводырь слепого чувства,
Палка, сунутая в тьму,
Чтоб нащупать путь искусству
И уменью моему.
1957
Ода ковриге хлеба
Накрой тряпьем творило,
Чтоб творчества игра
Дыханье сохранила
До самого утра.
Дрожжей туда! Закваски!
Пусть ходят до зари
В опаре этой вязкой
Броженья пузыри.
Пускай в кадушке тесной,
Пьянея в духоте,
Поищет это тесто
Исхода в высоте.
Пускай в живом стремленье
Хватает через край,
Торопит превращенье
В пшеничный каравай.
И вот на радость неба,
На радость всей земле
Лежит коврига хлеба
На вымытом столе.
Соленая, крутая,
Каленная в жаре,
Коврига золотая,
Подобная заре.
1957
Арбалет
Ребро сгибается, как лук,
И сила многих тысяч рук
Натягивает жилы.
А сердце – сердце как стрела,
Что смело пущена была
Вот этой самой силой.
Ее внимательный стрелок
Уж не запустит в потолок
В мальчишеском усердье.
Она сквозь темень и метель
Найдет желаемую цель,
Сразит без милосердья.
1957
Голуби
У дома ходят голуби,
Не птицы – пешеходы.
Бесстрашные от голода,
От сумрачной погоды.
Калики перехожие
В лиловом оперенье,
Летать уже негожие,
Забывшие паренье.
Но все же в миг опасности
Они взлетают в небо,
Где много больше ясности
И много меньше хлеба.
Их взлет как треск материи,
Что тянут до отказа,
Заостренными перьями
Распарывают сразу.
И будто ткань узорная,
Висящая на звездах,
Тот, крыльями разорванный,
Затрепетавший воздух.
1957
* * *
Я сегодня очень рад,
Что со мной и свет, и чад,
И тепло костра.
И махорочный дымок
Проползает между строк,
Вьется у пера.
По бревну течет смола,
И душиста, и бела,
Будто мир в цвету!
И растущий куст огня
Пышет жаром на меня,
И лицо в поту.
Пальцы вымажу смолой,
Хвойной скользкою иглой
Вычерчу узор.
Снег. Огонь. Костлявый лес.
Звездный краешек небес
Над зубцами гор.
1957
* * *
Этот дождик городской,
Низенький и грязный,
О карниз стучит рукой,
Бормоча несвязно.
Загрохочет, будто гром,
И по водостокам
Обтекает каждый дом
Мусорным потоком.
Дождь – природный хлебороб,
А совсем не дворник —
Ищет ландышевых троп
Среди улиц черных.
Отойти б на полверсты
От застав столицы,
Распрямить шутя цветы
Алой медуницы…
Мне бы тоже вслед за ним
Пробежать по гумнам —
За высоким, за прямым
И вполне бесшумным.
1957
Бесплатный фрагмент закончился.
