Читать книгу: «Жизнь – сапожок непарный. Книга первая», страница 5

Шрифт:

То, что этот человек привёз нам первое и единственное письмо от отца, следуя обязательствам личного долга, убеждало в том, что человечность, в которую так пошатнулась вера, на этом свете всё-таки существовала. Более строгая, но ёмкая, она находилась в другом измерении. Ко всему наш гость, словно угадав наши с мамой мучения, сказал, что попытается связаться со сплавщиком леса и попросит его передать от нас письмо отцу. Сам предложил это и к вечеру приехал с согласием сплавщика. Мы с мамой писали нескончаемо длинное письмо, стараясь уверить отца, что у нас всё благополучно, что мы все вместе, в Ленинграде, ждём и непременно дождёмся его.

* * *

Заверение главы государства о том, что «сын за отца не отвечает», известно было со времён коллективизации, когда сыновей и дочерей раскулаченных высылали в Якутию, Соловки, в дома трудновоспитуемых, а тех, кто уцелел, не принимали в вузы страны. В 1937–1938 годах этот лозунг обрёл вторую жизнь, когда «дети врагов народа» в большинстве своём были высланы. Мы составили исключение. «Должны быть благодарны!» – говорили нам не однажды.

– Но ведь с тремя же детьми… – оправдывалась мама.

– Что ж, что с тремя. И с шестью высылали, – резонно возражали ей. Были правы. Норм вообще не существовало.

В конце 1938 года, когда чёрное слово «арест» стало возникать реже, меня неожиданно вызвали в Василеостровский райком комсомола, где некоторое время назад отобрали комсомольский билет. Без каких бы то ни было объяснений, без тени виноватости или извинения на этот раз там объявили:

– Можешь взять свой комсомольский билет.

«Отдай! Положи!» – а теперь: «Можешь взять!» Так просто? Комсомол для меня означал всё лучшее и высокое. Проголосовав за моё исключение, провозгласив: «Ты больше не комсомолка!» – молодёжный союз самоуничтожил себя. Я помнила недели своей тяжёлой болезни после исключения. По-прежнему считала отца невиновным. На его бушлате был нашит номер, он работал по колено в воде. Ничто во мне не отозвалось на холодное «возьми». А если так, не бесчестно ли брать назад отнятый документ? Я окаменело ответила:

– Не надо!

И ушла. Отказу от комсомольского билета ужаснулись все – и взрослые, и ровесники. Меня хором называли глупой, слишком гордой, «с фанабериями». Особенную боль причиняло «логическое» умозаключение: «Значит, правильно исключили». С того момента, видимо, на меня было заведено особое «досье». Ведомая одними эмоциями, из всех сложностей я выходила на своевольные ориентиры. Только согласие собственных чувств с поступком давало ощущение правоты и свободы.

* * *

Мой приработок, приобщённый к деньгам от продажи вещей, был недостаточен для содержания семьи из пяти человек (бабушка тогда ещё жила с нами). Выручила случайность. В период папиной периферийной службы мама сдавала комнату семье М. После ареста папы комната осталась за ними. В разговоре с мамой они делились намерением обучить свою старшую дочь, мою ровесницу, росписи тканей. Есть-де у них приятельница, которая за плату обучает этому выгодному ремеслу. Навестив их, эта знакомая однажды постучала к нам в дверь:

– Разрешите позвонить от вас по телефону?

На плечи у эффектной зеленоглазой женщины была накинута косынка с необычайно смелой цветовой раскадровкой: от туманно-красноватого, оранжево-жёлтого цветов через болотный она уярчалась до буйно-зеленого. Я загляделась. Заметив мой интерес, она неожиданно предложила:

– А хотите, я вас научу рисовать батиком?

Мы с мамой поблагодарили и отказались.

– Бесплатно, конечно, – угадав причину отказа, тут же прибавила она.

Так запросто участие и насущная помощь вошли тогда в наш дом. Как призналась потом сама Елизавета Георгиевна (так звали эту художницу, впоследствии моего друга), интерес ко мне пробудился у неё «от противного». Семья М., рассказав ей про наши обстоятельства, охарактеризовала меня как личность малоинтересную, заурядную, в чём были совершенно правы. Я не являла миру ни дарований, ни человеческой законченности, а представляла собой бесформенный моток фантазий и смятения. Итак, прежде урока мастерства росписи тканей я получила от Елизаветы Георгиевны – или, как её называли, «бель Лили» – прекрасный урок: искать в человеке лучшее и обратное тому, что о нём говорят.

Первое время я работала как подсобница у неё на дому. Работая в артели, Лили брала и частные заказы. Среди её клиентов были известные ленинградские балерины и модницы. На однотонный или тускло расцвеченный отрез крепдешина заказчицы она наносила затейливый узор, превращая ткань в яркое многоцветье. Думаю, что непринуждённая обстановка этих рисовальных уроков и возгоревшаяся дружба между тридцатилетней художницей и мною помогли развиться моему импровизационному началу. Я увлеклась росписью на ткани и не раз бывала смущена похвалами своей наставницы.

Позже у меня в артели приняли экзамен, и я стала самостоятельной надомницей. Привезла из артели подрамники, резиновый клей, анилиновые краски, парашютный шёлк, который тогда выдавали для росписи дамских косынок, и «гнала» заказы. Новым промыслом увлеклась и моя сестрёнка Валечка, став моей верной помощницей и подвигая меня к поиску новых композиций своим наивным восхищением. Заработок оказался приличным. Мы стали «оборачиваться». Дома всё делали сами. И как будто установилась некая норма жизни и быта семьи. Мы начали верить, что «справимся с жизнью».

Близились выпускные экзамены. Лили распорядилась, чтобы мы купили самый дешёвый материал – лионез, натянула его на подрамник, разрисовала. Мама отыскала кусочек чёрного бархата, и платье для выпускного вечера было создано.

Это я так раньше думала, что не прощу «леса рук» за моё исключение из комсомола. Но свойства юности внесли поправки в отношения с одноклассниками. Меня признавали одной из самых красивых девочек в школе, стремления к дружбе тоже нельзя было искоренить, и к выпуску я позабыла обиды. Нас всех ждала новая жизнь, в испуге и радостных ожиданиях перед будущим растворилось всё преходящее. За столом на выпускном вечере у моей тарелки лежал стих:

 
Тамара сегодня докажет собой,
Что розы цветут в нашем крае зимой!
 

Не надо было гадать, кто автор. Ильюша Грановский отвёл меня к окну, за которым звенели трамваи, сказать, что следующее утро для него будет самым злым, потому что не надо идти в школу, а следовательно, ждать встречи со мной.

– Ты ведь не захочешь видеть меня вне школы? Скажи!

Другой мальчик следил ревнивыми глазами. Третий уже шёл приглашать танцевать.

Учителя после раздачи дипломов с неучительской интонацией желали нам удачи и счастья. Педагог по литературе Гильбо декламировал: «Было двенадцать разбойников, был Кудеяр-атаман…» Мы как будто впервые видели его. Казалось, вовсе его не знали. И когда через много лет стало известно, что он одним из первых погиб от голода в блокадном Ленинграде, вспоминали его именно таким – озорным и неожиданным. Строгая математичка утратила свою неприступность, а очаровательная физичка высказала вдруг уверенность, что «первой замуж выйдет, конечно, Тамара». Оказалось, что уверенность была общей. У меня такой прогноз вызвал глубочайшее недоумение и обиду.

* * *

Выпускной вечер, с весёлыми и печальными словами, вальсами и польками, объяснениями и растерянностью, не до конца понятной виной и благодарностью друг к другу, жизнь сберегла в неприкосновенности и неповторимости на долгие десятилетия. Все спрашивали: «В какой институт пойдёшь?» Я хотела держать экзамен в институт иностранных языков, на английский факультет. Прельщали перспективы литературных переводов. Никак не лежала душа к преподавательской деятельности, а реально институт сулил последнее.

С мамой мы всё обсудили. Она не возражала. Днём – учиться, вечером – работать. Стипендия и приработок. Должны были обойтись. Я сдала экзамены в Первый государственный институт иностранных языков.

Дортуары прежнего Института благородных девиц источали романтический дух, хранили эхо тайн давних сверстниц. Я была влюблена в здание института, в сад, выходящий на Неву, в его полуразвалившуюся каменную стену, в прелестных девушек, сдававших со мной экзамены, в факт приобщения к студенческому сословию, даже в трамвайную линию к институту – через Дворцовый мост, где только успевай рассмотреть, какого цвета небо над Петропавловской крепостью, над Зимним дворцом. Мне было восемнадцать лет. Вопреки всему, я попросту безумно влюблялась в жизнь и снова ей верила. О-о! Моё будущее будет прекрасно! Бессовестно победно, не усмирённый несчастьем, бил в глубине источник жизни, ни названия, ни силы которого я не ведала.

Пророки ошиблись. Предложение выйти замуж не заставило себя ждать, но я отказала. После сдачи экзаменов в институт мама уговорила меня съездить к дяде, который жил под Тихвином, там, где когда-то работал отец. Я помнила одушевлённый сумеречный омут сиреневой гущи, ржаные поля, распевающих птиц, вечерние туманы тех мест. Дядя на вокзале усмешливо сказал:

– А тебя здесь ждут!

– Кто? – спросила я, уже догадавшись.

История была памятна не столько страхом перед взрослым плановиком стройки, всегда пристально наблюдавшим за мной, четырнадцатилетней, сколько тем, что родители этого будто бы не замечали. «Отпустите вашу дочь покататься со мной на велосипеде», – обратился он как-то к родителям. «Спросите её сами», – ответила мама. Тогда я поспешно куда-то спряталась и искренне удивлялась: «Он так странно смотрит. Я его боюсь. Неужели мама не видит этого?»

Посёлок очень застроился. Невырубленные сосны придавали ему курортный вид. Папа зачинал всё это. Его не было. Выходило, и взаправду – «жизнь продолжается».

– Решай сама: принимать приглашение или нет. Мать Юзефа ждёт нас на пироги, – забавлялся дядя.

– Принять, – распорядилась я.

Возраст требовал романтических сюжетов. Появился первый из них. На столе роскошный ужин. Юзеф Ксаверьевич так же неотрывно смотрит. Ко мне внимательны и мать Юзефа, и его сестра! Внезапно на посёлок обрушилась гроза. Гром, заглушивший звуки скрипки, на которой играл хозяин, широкая роспись молний по тучам опоэтизировали званый вечер.

Через неделю Юзеф по всей форме сделал предложение. Я ответила «нет». Всё было как положено: жених «в отчаянии», и сердце чуть замирало. В мольбах и обхаживаниях матери и сестры Юзефа крылась какая-то истинная разгадка сватовства, но мне нужны были только краски и знаки. Поездка открыла куда более важную ценность. Не успела я в Ленинграде открыть дверь квартиры, как мама воскликнула:

– Господи, я тут чуть голову не потеряла. Отправила тебя – и только тогда вспомнила, что там Юзеф.

Так снялось недоумение по поводу родительского невмешательства. Значит, мама и тогда всё видела, понимала, боится за меня и теперь, мама любит меня. А мне это нужно было более всего остального на свете. С раннего детства я была приучена называть родителей «папочка», «мамочка». Так и называла их всегда. Маму очень любила. Но несколько лет жизни врозь в отрыве от родителей образовали некоторую брешь. И хотя я с мамой была откровенна, глубокой доверительности недоставало. Теперь иное слово, реплика заново открывали её. Как-то в домовой прачечной мы с ней стирали бельё. Стоя над деревянным корытом, не различая за клубами пара маму, я стирала и пела. Мама неожиданно подошла, поцеловала меня и сказала:

– Спасибо, что ты поёшь.

Униженность, благодарность, ещё бог весть что было в этом. Тут и песня осеклась, и сердце заныло. Фактически я не знала, что происходит в маминой душе. Она то совсем отступала от дел, и мне начинало казаться, что я чуть ли не глава семьи, то вдруг требовала полного послушания. Какое-то равновесие мама обрела только года через полтора после папиного ареста. Сказала, что пойдёт работать, и действительно устроилась на недолгое время. Но то было преддверием ещё более тяжкого её душевного состояния.

Уступкой неумолимости жизни стало мамино решение определить бабушку в дом престарелых. Идею подала сама бабушка, втайне надеясь, что её уговорят остаться. Но вскоре бабушка безропотно переехала туда. Опять всё было мучительно непонятно. Дом, куда я ездила навещать бабушку, напоминал приют, которого я так боялась в детстве. Свой век бабушка закончила там.

Вообще же я то и дело как вкопанная останавливалась перед собственными поступками или чувствами. Мне и в голову не приходило, например, задуматься, люблю ли я своих сестёр. Они были неотъемлемой частью меня самой. Выяснилось, что я сущий дикарь в своих чувствах к ним. Выйдя однажды из квартиры, увидела, как Валечку во дворе бьют двое мальчишек. Не успев даже подумать, что совершаю, я выхватила из штабеля дров полено и запустила им в одного из нападающих. Полено угодило в голову, и вечером к нам в дом явились родители пострадавшего с картинным доказательством моего хулиганства: у мальчишки был огромный желвак на лбу. Стыд и уверенность в своей правоте спорили во мне. Случись опять такое, как поступила бы, не знаю.

Младшая, Реночка, была воплощением доброты. Если кого-нибудь наказывали, она плакала, всегда всех мирила, сама никогда и ничем никого не обидела. Больше всех папа любил её. С Реночкой и произошла умопомрачительная история. Возвращаясь из булочной, я увидела возле ворот чем-то возбуждённую толпу. Заметив меня, соседка бросилась меня утешать: «Не волнуйся, всё обошлось!» Поняв, что приключилось несчастье, я ни вопроса задать, ни слова вымолвить – не могла. Реночка, как рассказали, выбежала на мостовую, была сбита грузовиком, но так, что, подкинутая вверх, перевернулась и, падая, села на подножку притормозившего грузовика. Свидетели происшедшего говорили, что не верили своим глазам. Самой Реночки нигде не было видно. Бросаясь то в одну сторону, то в другую, я отыскала её в одном из подъездов. Белая как стена, онемевшая, она сидела под лестницей. Казалось, что она больше никогда не заговорит вообще. Схватив её на руки, прижав к себе, совсем обезумев, я металась с ней как угорелая, пока она наконец не выговорила первых слов. Я становилась старшей сестрой моим младшим, Валечке и Реночке.

* * *

Из города Фрунзе, места ссылки Эрика и Барбары Ионовны, одно за другим прибегали письма. Самым мучительным наказанием было то, что никто из них не знал срока ссылки. Пожизненно? Пять или десять лет? Сколько? Об этом ссыльных не оповещали. Как недипломированный врач, Эрик смог устроиться санитарным инспектором и на четверть врачебной ставки в амбулаторию. Оба тосковали по Питеру. Эрик описывал Киргизию – климат, быт. Они снимали комнату в частном доме с земляным полом. Воду носили из колодца. В каждом письме Эрик писал, что любит меня. На письма я отвечала. На чувства его – ничуть. Но в душе доминировало ощущение вины за то, что я учусь, а он лишён этой возможности, за то, что им хуже, чем нам.

Со временем определился круг моих постоянных товарищей. Как ничто иное, дружба удостоверяла причастность к живой, настоящей жизни. Совместная учеба, интересы, тайны, которые поверялись друг другу, постепенно стали составлять мою отдельную, собственную жизнь.

С Давидом Нейманом мы жили в одном доме, учились в одном классе, вместе росли. В трудные времена он не предал дружбы. Сначала по-детски, потом по-юношески был влюблён. Бросал в окно цветы, выведывал у мамы, что мне нужнее всего, чтобы сделать ко дню рождения подарок; находил способ подкинуть в дом арбуз или шоколадку, а то и упросить свою мать «перешить Томочке платье». Всего не перечесть.

А подруг было четыре. Все учились в одной группе, на английском факультете. Нина Изенберг, с которой мы закончили одну школу и вместе держали экзамены в институт, была самой близкой подругой. Жила Нина вдвоём с мамой. Отец имел другую семью, но любил дочь, часто её навещал. Обширную библиотеку, в которой было много теософской литературы и собраний сочинений классиков, он подарил дочери. Мы с Ниной запойно читали Соловьёва, Кржижановскую и верили в переселение душ. Дом у них был своеобразный: старинная мебель, мягкие бездонные кушетки. Золотистые и розовые абажуры со стеклянными воланами создавали празднично-томное освещение. Жардиньерки, цветы, книги, белые кресла и стулья. Уют.

Нинины отношения с матерью казались мне удивительными. Они были дружны и напоминали больше подруг, чем мать и дочь. Сама Нина была неизменно добра, говорила негромко. Задумчивая и глубокая, своими огромными карими глазами смотрела на мир так, словно ей известна тайна бытия. Лицо её иногда озарялось таким внутренним сиянием, что я замирала. Степень её одухотворённости выражала не чрезмерность, а меру естественности её чувств. Через много лет, когда они с матерью, разочаровавшись и в семейных, и в прочих мирских отношениях, ушли в религию, я не удивилась: а куда ещё можно было поместить подобное душевное богатство?

Лиза Райскина – тростиночка с живыми чёрными глазами – была порывистой и пылкой, часто влюблялась, и всегда в очень красивых молодых людей. Все события начинались для неё с шумов и ароматов: шины попискивали, асфальт был мокрый, лунный свет заливал дорогу, пахло черёмухой. И только после подобного вступления появлялись «он» и его слова. С поразительной последовательностью она воспроизводила происходящее во всех подробностях и оттенках.

Лиза родилась в многодетной семье. Мать её имела властный, деспотический характер. Деньги ставила превыше всего на свете. Сознание Лизы было порабощено бездной предрассудков, регламентировано словом «нельзя». Мать так прочно вколотила в неё неуважение к естественным душевным движениям, что вся её жизнь и тогда, и после превратилась в борьбу живых чувств с различного рода запретами. Стремясь вырваться из-под кабальной материнской опеки, Лиза жадно впитывала всех и вся. Открытость и искренность её были поразительны.

Интересная, наблюдательная и скептичная Рая Ш. была самой умной из нас, самой серьёзной, ироничной. Остроты её были невесёлыми, с горчинкой. Рая говорила нарочито неторопливо, отчеканивая не только слова, но и слоги: «Так вот, я и го-во-рю…» Над ней тяготел груз ещё не понятой нами жизни. Её влюблённость в студента гидрографического института Е. радости приносила мало, однако она была предана своему чувству. Жила Рая с мамой и очень любила свою младшую сестрёнку Сашеньку.

Мы были очень разные, но ощущали себя единым сплавом. В нашу компанию вошли и два Кирилла. Одного из них, блондина, мы называли «Кира-белый», другого, брюнета, – «Кира-чёрный». Оба учились в гидрографическом институте. Остроумный Кирилл-белый, которого ввела в наш круг моя школьная подруга Сара, был душой компании, постоянно пересыпал речь английскими словами. Излюбленным его тостом было: «За процветание!» Кира-чёрный – полная противоположность ему. Неразговорчивый, осторожный, скрытный. Был образован, но грешил самоуверенностью.

В нашей компании был ещё один их сокурсник – Коля Г., внук художника Маковского. Жил Коля через три дома от нашего в прекрасной квартире, которую украшал красивый лепной потолок. Высоченные окна с мраморными подоконниками выходили на Неву. В комнате стоял рояль, а оба Кирилла хорошо играли. Потому чаще всего мы проводили время у Коли. Однако однажды мама сказала: «Прошу тебя не встречаться с молодыми людьми по углам, пусть твои подруги и ваши мальчики приходят к нам в дом». И после этого мы часто собирались у меня.

Это была компания очень неглупых, интеллигентных молодых людей. Объединяла нас не только приязнь друг к другу, но и любовь к музыке, стихам. Слушали Скрябина, Шопена, Шуберта. Читали Есенина, Ахматову, Северянина. Говорили о книгах, были в курсе всех музыкальных конкурсов, спектаклей, спорили о Боге, в ходу были афоризмы Оскара Уайльда и… вздор юности.

Время от времени появлялись в компании и новенькие. Я была крайне смущена, когда ко мне в институте подошла студентка французского факультета Роксана Сиобори и сказала, что приходит к нам на факультет специально для того, чтобы полюбоваться мною. Пробормотала ей в ответ что-то светское. Однако она проявила недюжинную настойчивость, попросила разрешения зайти ко мне домой. Едва знакомство переставало быть мимолётным, я тут же предупреждала: «А вы знаете, у меня арестован отец». Роксане сказала тоже. Обстоятельство это она приняла как-то особенно близко к сердцу, сочувственно, подкупив тем и маму, и меня.

Приехав к нам однажды и засидевшись допоздна, Роксана себя плохо почувствовала. Мы её оставили у себя ночевать. В последующие дни ей лучше не стало. Она пролежала у нас около двух недель. Мы с мамой выходили её, и она стала своим человеком в доме. Роксана училась на пятом курсе французского факультета, была старше меня лет на семь. Внешность у неё была броская: некрасивая, худощавая, с чёрной чёлкой на лбу и выдвинутой вперёд нижней челюстью. Несмотря на сохранявшееся между нами «вы» и возрастную разницу, мы увлечённо разбирали с ней весь мир по косточкам. Если у всех моих подруг были семьи, то Роксана была одинока.

Осложнялась эта дружба тем, что Роксану категорически не приняли все остальные. Не нравилась она им, и всё тут. Я находилась в нелёгком положении человека, который сводил несводимое. Как верный друг, я отвоёвывала для неё сантиметр за сантиметром:

– Ну можно Роксана придёт сегодня вечером со мной? Ей так тоскливо!

Соглашались, хотя и скрепя сердце. Мало рассказывая о себе, Роксана всё-таки не скрыла того, что ей нравится один человек. Говорила, что хочет знать, каким он покажется мне. Так она однажды появилась в нашей компании с голубоглазым седым мужчиной. Знакомый Роксаны представился: «Яворский». Гость рассматривал нашу коллекцию открыток Парижского салона, составлявшую гордость Коли Г. С одной из них он подошёл ко мне. На разъярённом мифическом животном, изо рта которого извергалось пламя, а шерсть стояла дыбом, вцепившись в его гриву, сидела обезумевшая нагая женщина. Называлась картина «Страсть».

– Он мне не понравился, – сказала я Роксане.

– Такие мужчины не могут не нравиться! – заносчиво ответила она. – Если вы будете утверждать, что остались к нему равнодушны, я не поверю. Вы вообще со мной не откровенны, – не могла уже остановиться она, – у вас столько поклонников. Вы хотите, чтобы я поверила, что вам никто не нравится? Да? – настаивала Роксана.

– Никто мне не нравится. В самом деле, – убеждала я её.

Роксана неожиданно взорвалась:

– Ну да, за вами хвост молодых людей, но вам никто не нужен, а я вот не нравлюсь Яворскому, и, по-вашему, за мной ухаживать больше некому? Так знайте: ухаживают! И романов у меня достаточно! Представьте! Да, да! Бывает так: ночью «он» приезжает за мной на машине, увозит к себе, становится передо мной на колени и целует подол вот этой самой дерюжной юбки. Целует! Да!

В Роксанином монологе был странный драматический вызов, отчаянная попытка утвердить себя и… прорвавшаяся неизвестно откуда неприязнь ко мне. Непривычная тональность разговора – поразила. И трудно сказать, почему в достоверность картины – ночь, машина, «он», стоящий на коленях и целующий край её юбки, – я так безоговорочно тогда поверила, ещё не зная, как важно вовремя остановиться и вдуматься в смущающий неясный подтекст. В нём, оказывается, таится куда больше правды, чем в буквальном, дословном. При столкновении с казуистикой своего времени чаще всего я оказывалась примитивной и несообразительной.

* * *

Прочно связанный с папиным арестом, Серебряков между тем никуда не исчез и регулярно напоминал о себе. В телефонной трубке то и дело возникал его вкрадчивый рокочущий баритон; он задавал ошеломлявшие меня вопросы. Стоило мне понять, что звонит он, как сердце обрывалось и всё во мне начинало вибрировать, как под током. Папу ещё держали на Шпалерной, когда Серебряков позвонил в очередной раз:

– Тамара Владиславовна, хотите я устрою вам свидание с отцом?

Это в ту пору, когда я упрямо прохаживалась под стенами тюрьмы в надежде, что окно папиной камеры выходит на улицу и он увидит меня! Надо ли было спрашивать, хочу или нет? Но я не понимала самого Серебрякова. Зачем и почему он стремится сделать нам доброе? И не злое ли его доброе?

– Хочу, – отвечала я чуть ли не в обмороке.

– Прекрасно. Я знал, что вы так ответите. Тогда выходите сейчас к дому и захватите свой паспорт. Я скоро подъеду.

Паспорт? Я знала, что паспорт постороннему доверять нельзя. Но ведь при первой встрече Серебряков отрекомендовался папиным другом. И хотя это ничем не подтверждалось, слово «друг» всё-таки связалось с его именем. Что было делать? Ведь речь шла о том, чтобы увидеть отца. Я мучилась, колебалась, не находила решения.

«При обыске у вашего отца взяли общую фронтовую фотографию и „Историю партии“ Кнорина», – сказал он сразу после папиного ареста.

Мама проверила: так и было. Кто же он? Из дому я вышла, но паспорт с собой не взяла.

– А почему надо паспорт?

– Вы что, не доверяете мне?

– Доверяю, – отвечала я, не желая его обидеть.

– Тогда в чём дело?

Я молчала. Серебряков не помогал. Ждал. И в очередной раз бил без промаха:

– Ну что ж, не очень, значит, хотите видеть отца!

Горячка душевного разброда толкала к кустарной логике. Слышала ли я, чтобы кому-то давали свидание? Нет. А если Серебряков может устроить тайное свидание, тогда зачем ему паспорт? И тут же контрольный виток: а вдруг такой ход мысли – уловка и оправдание бесхарактерности? Трусости? Вдруг я вправду могу увидеть отца? Разве Серебряков не имеет права на смелый план, в который меня нельзя посвятить?

Когда Серебряков ещё до ареста папы не велел ехать в Жихарево, а я поехала и он на Московском вокзале, уличая меня в ненадёжности, бросил: «Так и запишем, что вам верить нельзя», им был применён точный психологический расчёт. С тех пор я и «выкручивалась» в одиночку, только бы доказать ему свою надёжность. Я будто держала перед ним экзамен. Неправда! Мне верить можно! И положиться на меня – тоже можно. Папа был уже отправлен в Магадан, а Серебряков то и дело звонил, придумывая «благотворительные» акции:

– У меня к вам срочное и важное дело. Выходите к воротам своего дома. Я сейчас подъеду.

Возле ворот Серебряков стоял вместе с шикарно одетым человеком маленького роста.

– Познакомьтесь. Это – Дейч Ричмонд.

Дейч Ричмонд протянул руку. А у меня всё внутри сжалось, и стало почти дурно. Знакомство с иностранцем в 1938 году? Когда переписка с рижскими родственниками квалифицировалась как «связь с заграницей»?

– Тамара Владиславовна, я хорошо знаю, как вы бьётесь, как трудно вам живётся. Дейча надо обучить русскому языку. Он хорошо заплатит, а деньги вам пригодятся. Договорились?

Дейч улыбался, будто только догадываясь, о чём идёт речь. Я чувствовала, что разыгрывается инсценировка и содержание её нечисто. Но опять же: кем разыгрывается? Я поблагодарила и отказалась, сказав, что не сумею и не возьмусь. Маме я не всё рассказывала про Серебрякова. О паспорте, например, ни словом не обмолвилась. История с Дейчем Ричмондом превосходила прежние опыты. Я оказалась в тупике. Шпионы они? Работники НКВД? При мысли о следующем возможном звонке я вся сжималась. Надо было кому-то рассказать, чтоб помогли. Но кому? Кому?

Мои друзья знали о Серебрякове как о странном папином друге. Писали ехидные стишки:

 
Тамара наша всё болеет,
У телефонной трубки млеет,
Когда среди других звонков
Звонит Эм Эм Серебряков.
 

Никто так и не мог ответить на вопрос: кто он? Тема папиного ареста продолжала отчёркивать меня ото всех и всего. Я решилась: авторитетом для меня являлся бывший комсорг по школе Давид Самойлович Хейфиц. Не до конца убеждённая, что поступаю правильно, я всё-таки решила сделать его своим «доверенным лицом». Давид Самойлович откликнулся, велел согласиться на встречу, но перед этим позвонить ему.

Очередной звонок с «безотлагательным» делом не заставил себя ждать. Я успела дозвониться до Давида Самойловича. Он сказал: «Бегу» – и действительно подоспел к моменту встречи. На этот раз Серебряков пригласил меня в кино.

Подъехали мы к кинотеатру «Баррикада», когда сеанс уже начался. Серебряков наклонился к окошечку кассы, и мне показалось, что я уловила жест, о котором только слышала: работники НКВД отворачивают лацкан пиджака, когда им нужна «зелёная улица». Шла картина «Комсомольск». Героиня актрисы Макаровой ловила на Амуре шпиона.

– А вы могли бы так? – спросил Серебряков.

Я не знала, сумела бы задержать шпиона или нет. Но почему так оскорбительно и плоско меня спрашивали об этом? На обратном пути, увидев Давида Самойловича в автобусе, я успокоилась. Но именно моего спокойствия Серебряков и не хотел.

– Не простудились прошлой ночью на Неве? – «заботливо» спросил он.

Около двух часов ночи мы действительно выходили с нашим соседом к Неве. Было наводнение, и мы пошли проверить, высоко ли поднялась вода, поскольку жили на первом этаже. На набережной в тот момент было человека три-четыре. Серебрякова я там не видела. Откуда же он мог знать, что я выходила ночью на Неву? Откуда? Мне стало очень страшно.

– Вам идёт зелёное платье, – не отступал он.

В зелёном платье я была на днях у знакомых. Серебрякова не было и там. Что же это всё значит? Серебряков всё глубже всаживал копья осведомлённости. Я уже почти плакала. Да что же это такое? Давид Самойлович попросил дать ему день или два. Я едва дождалась часа, когда он меня позвал.

– Ну, кто он? Что ему надо?

– Успокойся, больше он не будет тебе звонить.

– Но кто он? Кто? – жадно допытывалась я.

– Я сказал тебе всё, что нужно. Ни о чём больше не беспокойся.

Ответ Давида Самойловича был равнозначен предательству. Он что-то знал и не открывал мне. Я поняла: это запрет. Чей-то. Страшные «кто-то» и «что-то» вились вокруг, но не давали обнаружить себя. Их методом было подсылать, надзирать и мучить.

Почему я не решалась сделать самое простое – взять и сказать Серебрякову: «Оставьте меня в покое, не смейте мне звонить»? Я инстинктивно чувствовала в нём представителя непонятной мне силы и власти, сражаться с которой мне было не по плечу. Ничего, кроме рабского терпения, я не могла этому противопоставить.

Серебряков и после этого не исчез. Под разными предлогами он то и дело напоминал о себе. Но некоторый перерыв после вмешательства Давида Самойловича всё же наступил. Спасительным было одно: вручённое природой мироощущение. Оно перевешивало проклятую муть чьих-то игрищ.

* * *

Перед майским праздником, когда корабли вошли в Неву, отец Кирилла пригласил нашу компанию на экскурсию. Мы осмотрели рубку корабля, кубрик, потом нам подали по большущему куску мясного пирога, густо посыпанного сахарным песком. Всё было необычно. Грело майское солнышко, невская водичка облизывала могучий корпус корабля. Матросы, их молодость, дисциплина, вид набережных с воды, осмысленно бегущий по ним транспорт, дворец, невыразимо любимый город – всё слилось для меня в дивное ощущение настоящего. Казалось, нас окунули в идеальную сферу порядка, налаженности и безупречности: таким здесь всё было ясным, здоровым и гармоничным. Я чувствовала, что принадлежу именно такой жизни, пронзительно люблю её, что всё меня касается. И благодарила судьбу за то, что стою здесь, не выслана, не лишена этого. Я верила в счастливое и особое.

Бесплатно
499 ₽

Начислим

+15

Бонусы

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
29 марта 2023
Дата написания:
1993
Объем:
720 стр. 34 иллюстрации
ISBN:
978-5-389-22852-8
Правообладатель:
Азбука-Аттикус
Формат скачивания:
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 535 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 2297 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 211 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 2403 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 1100 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 521 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4 на основе 5711 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 153 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 464 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 13 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 982 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 535 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 590 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,9 на основе 365 оценок
По подписке