Читать книгу: «Виллет»

Шрифт:

Charlotte Bronte

Villette

© Долженкова О., перевод на русский язык, 2026

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026

* * *

Глава I. Бреттон

Моя крестная жила в красивом доме в старинном и опрятном городке Бреттон. Семья ее мужа, чьи корни прорастали в местной земле на целые поколения, носила созвучную названию своего города фамилию – Бреттоны из Бреттона, – может, благодаря совпадению, а может, благодаря заслугам перед родиной какого-либо дальнего предка, но это мне неизвестно.

В юности я навещала Бреттон дважды в год, и поездки всегда доставляли радость. Особенно по нраву мне был дом с его обитателями. Тихие, просторные, со вкусом обставленные комнаты, высокие прозрачные окна, балкон над древней улочкой, словно не ведавшей других дней, кроме воскресенья, – вокруг царил покой, мостовая сохраняла чистоту, – и все это я находила весьма приятным.

Единственный ребенок в доме нередко пользуется безраздельным вниманием взрослых, и мне его досталось вдоволь от миссис Бреттон; она овдовела задолго до нашей первой встречи, потеряв мужа-доктора будучи еще молодой красавицей, и растила единственного сына.

Я помню ее уже довольно зрелой, но сохранившей красоту высокой, статной женщиной, на щеках которой, не по-английски смуглых, неизменно цвел здоровый румянец, а в прекрасных, веселых черных глазах горела жизнь. Люди часто досадовали, что ее краски не унаследовал сын; он родился голубоглазым, при этом его взгляд с детства отличался пронзительностью; а вот для его длинных волос друзья слов подобрать не могли, и лишь когда на голову мальчика падали лучи солнца, ее нарекали золотой. Зато от матери ему достались черты лица, ровные зубы и стать (вернее, обещание таковой, поскольку ребенок еще рос), но, самое главное, безупречное здоровье и нрав такого свойства, чья ценность была выше любого состояния.

Осень ** года я провела в Бреттоне; крестная лично увезла меня из дома родственников, кому ранее вверили заботу обо мне. Полагаю, уже тогда она ясно осознавала надвигающиеся события, о которых сама я почти не догадывалась. Хотя смутное ощущение, что нечто все же грядет, вызывало у меня неукротимую тоску, и поэтому я охотно согласилась сменить обстановку.

Рядом с крестной время текло подобно воде, но не резво, как горный родник, а покойно, как величавая река через равнину. В гостях у нее я ощущала себя словно Христианин и Уповающий, идущие вдоль реки, «по обеим сторонам которой лежали луга с полевыми лилиями, цветущими и не увядающими круглый год»1.

Я не была избалована новизной, и не часто в моей жизни случались волнующие события, но безмятежность была мне столь по душе, а яркие впечатления интересовали столь мало, что в любом происшествии я видела лишь ненужную суету.

Однажды пришло письмо, чье содержание встревожило и потрясло миссис Бреттон. Сначала я решила, что его отправили из дома, и содрогнулась от мысли о дурных вестях, однако обо мне и словом не обмолвились, и грозовая туча будто миновала.

На следующий день, вернувшись после долгой прогулки в свою комнату, я вдруг обнаружила перемену. Теперь в углу напротив моей постели стояла кроватка с белым пологом, а к комоду из красного дерева присоединился еще один, поменьше, из палисандра. Я замерла и, оглядев спальню, спросила себя: «Зачем принесли эти вещи?» Ответ был очевиден: «Здесь остановится еще одна гостья, ее пригласила миссис Бреттон».

Спустившись к обеду, я получила ответ на свой вопрос. Мне сообщили, что моей соседкой станет дочь старого друга и дальнего родственника покойного доктора Бреттона. Дитя недавно лишилось матери, впрочем, посчитала нужным добавить миссис Бреттон, утрата не столь серьезна, какой могла показаться. Миссис Хоум (видимо, так звали мать девочки), была весьма миловидной, но беспечной и недалекой женщиной, она пренебрегала материнским долгом, разочаровывала и печалила мужа. Их союз показал себя непрочным, и супруги расстались полюбовно, не представая перед судом. Немного погодя жена, перетанцевав на балу, простудилась, слегла с лихорадкой и после непродолжительной болезни скончалась. Ее мужа, человека чувствительного склада, потрясенного неожиданным известием, похоже, было трудно убедить в том, что это не его излишняя строгость, выражавшаяся в недостатке терпения и мягкости, подтолкнули жену к ранней кончине. Он пребывал во власти мрачных раздумий до тех пор, пока доктора, озабоченные его душевным состоянием, не настояли на том, чтобы он поехал в путешествие, дабы поправить здоровье. Миссис Бреттон тем временем предложила приютить его дочь.

– И я надеюсь, – заключила крестная, – дитя не последует примеру матери, легкомысленной кокетки, на ком, дав слабину, женятся даже рассудительные мужчины. А мистер Хоум, – добавила она, – по-своему мужчина рассудительный, пусть и непрактичный: увлечен наукой и целыми днями проводит опыты в лаборатории, – чего порхающая жена совсем не понимала и не принимала. Но, по правде сказать, и мне, – призналась крестная, – такие занятия были бы не по душе.

Еще она мне рассказала, что, по словам покойного мистера Бреттона, его друг унаследовал страсть к науке от ученого дядюшки по матери-француженке, а шотландцем сам был лишь по отцу. У мистера Хоума и теперь оставалась родня во Франции, среди которой были те, кто ставит «де» перед фамилией и считается знатью.

В девять вечера того же дня слугу послали встречать дилижанс с нашей маленькой гостьей. Мы с миссис Бреттон вдвоем ждали ее в гостиной, Джон Грэм Бреттон отправился в тот день за город с визитом к однокашнику. Крестная коротала время за свежей газетой, а я шила. Вечер выдался ненастным: по окнам хлестал дождь, и все не смолкал злой ветер.

– Бедное дитя! – то и дело восклицала миссис Бреттон. – Путешествовать в такую непогоду! Надеюсь, она скоро приедет.

Около десяти часов зазвенел дверной колокольчик, это вернулся Уоррен. Стоило двери открыться, я сразу выскочила в переднюю, куда уже внесли дорожный сундук и коробки. Рядом с багажом стояла девушка, очевидно, няня, а у подножия лестницы – Уоррен с тюком из шалей в руках.

– Это и есть наша гостья? – спросила я.

– Да, мисс.

Я хотела посмотреть на лицо девочки и отвернула шаль, но та быстро уткнулась в плечо Уоррена.

– Поставьте меня, пожалуйста, на пол, – раздался тонкий голосок, когда Уоррен зашел в гостиную. – И уберите шаль. – С этими словами из-под накидки показались крохотные пальчики и вытащили булавку.

Гостья с какой-то брезгливой поспешностью стряхнула с себя громоздкую накидку и довольно лихо принялась ее складывать, но шаль была слишком тяжела и объемна и маленькие ручки не могли с ней справиться.

– Будьте добры, отдайте Харриет, – последовало указание. – Пусть она уберет.

Гостья тут же повернулась, ее взгляд остановился на миссис Бреттон.

– Подойди, милая, – сказала крестная. – Ты, должно быть, продрогла. Подойди, погрейся у огня.

Девочка последовала ее совету. Без накидки она выглядела совсем миниатюрной; у нее оказалась изящная, вполне сформировавшаяся фигурка, и вся она была какая-то тонкая и звонкая. Сидя на коленях крестной, она напоминала куклу, и нежная, гладкая шея в обрамлении шелковистых локонов лишь усиливала это впечатление.

Миссис Бреттон умильно ворковала, растирая ручки и ножки гостьи, и та, хотя поначалу лишь с грустью разглядывала крестную, вскоре ей улыбнулась. Миссис Бреттон, которая редко проявляла ласку даже к горячо любимому сыну (скорее наоборот), на улыбку девочки вдруг ответила поцелуем и спросила:

– Как же тебя зовут, милое дитя?

– Мисси.

– А еще как?

– Полли, папа зовет меня Полли.

– А Полли не хочет со мной пожить?

– Только недолго. Пока папа не вернется. Он уехал. – Девочка выразительно замотала головой.

– Он скоро приедет за Полли или кого-то за ней пошлет.

– Правда, мэм? Вы уверены?

– Ну, конечно.

– А вот Харриет говорит по-другому, она говорит, что папа еще долго не вернется. Он болен. – К глазам ребенка подступили слезы. Высвободив свою ручонку, за которую ее держала миссис Бреттон, она попыталась слезть с ее коленей и, поняв, что ее не отпускают, попросила: – Можно я пойду, пожалуйста. Я посижу на скамейке.

Ей разрешили спуститься на пол, и, взяв скамеечку для ног, девочка села на нее, спрятавшись в темном углу. Миссис Бреттон, известная крутым нравом и даже излишней категоричностью в серьезных делах, к мелочам нередко относилась снисходительно и потому дала ребенку возможность поступать согласно ее желанию. Она сказала мне:

– Не обращай пока на нее внимания.

Но я не могла не обращать внимания на нашу гостью: я видела, как Полли поставила локотки себе на колени; я заметила, как она достала платочек из кармашка юбки, а затем услышала, как она плачет. Другие дети, чувствуя горе или ощущая боль, не постеснялись бы рыдать во весь голос, но эта девочка плакала украдкой, и лишь редкие бесшумные всхлипы выдавали ее состояние. Миссис Бреттон вообще ничего не услышала, что было на тот момент неплохо. Вскоре из угла раздалось требовательное:

– Позовите Харриет!

Я дернула за шнур, зазвенел колокольчик, и пришла няня.

– Харриет, мне пора в постель, – промолвила маленькая госпожа. – Спроси, где я буду спать.

Харриет ответила, что все уже разузнала.

– Ты будешь спать со мной?

– Нет, Мисси, – откликнулась няня, – вы будете в комнате с этой молодой барышней. – Она указала на меня.

Мисси осталась на скамеечке, но я заметила, что она нашла меня взглядом. Несколько минут она молча меня разглядывала, а потом вышла из своего угла.

– Спокойной ночи, мэм, – пожелала она миссис Бреттон. Мимо меня она прошла, не сказав ни слова.

– Спокойной ночи, Полли, – обратилась к ней я.

– Не нужно сейчас говорить «спокойной ночи», ведь мы спим в одной комнате, – ответила она и покинула гостиную.

Мы услышали, как в передней Харриет предлагает отнести девочку наверх. И вновь последовал ответ «не нужно, не нужно», а следом до нас донесся звук ее крохотных шагов, пока она устало поднималась по лестнице.

Войдя через час в спальню, я увидела, что Полли еще не спит. Она сидела в постели, подложив подушки под спину, и чинно держала руки перед собой, совсем не похожая на ребенка. Я не стала с ней разговаривать, но, когда пришла пора гасить свет, посоветовала ей лечь.

– Чуть позже, – был ее ответ.

– Но, Мисси, ты простынешь.

Со стула подле кровати она взяла одну из своих вещичек и накинула на плечи. Пусть делает, что хочет. Прислушиваясь в темноте, я поняла, что она все еще плачет: тихо, стараясь себя не выдать.

Проснувшись на рассвете, я услышала плеск воды. Надо же! Девочка уже встала, залезла на табурет у умывальника и с большим трудом усердно наклоняла кувшин (слишком для нее тяжелый), чтобы наполнить водой таз. Я с интересом наблюдала за малышкой, пока та сосредоточенно умывалась и одевалась, стараясь не шуметь. Верно, она не привыкла сама справляться со своим туалетом, поэтому пуговицы, тесемки, крючки и петельки доставили ей немало хлопот, но девочка взялась за дело с необыкновенным упорством. Она сложила ночную рубашку, разгладила складки на постели, задернула белый занавес у себя в углу и затихла. Я приподнялась, чтобы посмотреть, чем она занимается. Судя по коленопреклоненной позе и опущенной голове, она молилась.

В дверь постучала няня. Девочка подскочила.

– Я уже одета, Харриет, – сказала она. – Я одевалась сама, но вышло не очень аккуратно. Сделай аккуратно!

– Отчего вы одевались сами, Мисси?

– Тихо! Не так громко, Харриет, иначе ты разбудишь эту девочку (она говорила обо мне, а я тем временем снова лежала с закрытыми глазами). – Я старалась сама, потому что хотела научиться до твоего отъезда.

– Вы хотите, чтобы я уехала?

– Когда ты ворчишь, я много раз желала, чтобы ты уехала, но сейчас нет. Перевяжи кушак, пожалуйста, и пригладь мне волосы.

– Кушак завязан правильно. Какая вы все-таки привереда!

– Нет, надо перевязать. Пожалуйста, переделай.

– Как угодно. Когда я уеду, с туалетом, наверное, будет помогать эта барышня.

– Ни за что.

– Почему? Она очень хорошая. Надеюсь, и вы, Мисси, будете с ней милы и не станете дерзить.

– Она не станет меня одевать. Ни за что.

– Какая вы смешная!

– Харриет, ты криво держишь гребень, пробор выйдет неровным.

– До чего вам трудно угодить! А так хорошо?

– Вполне. Теперь я одета, и что мне делать?

– Я отведу вас завтракать.

– Тогда пойдем.

Они отправились к двери, но девочка внезапно замерла.

– Ох, Харриет! Лучше бы я была дома с папой! Я совсем не знаю этих людей.

– Мисси, нужно быть хорошей девочкой.

– Я хорошая, но у меня очень болит, здесь… – Она со стоном приложила руку к сердцу и запричитала: – Папа! Папа!

Я поднялась и села в постели, чтобы взглянуть на эту сцену.

– Пожелайте барышне доброго утра, – велела Харриет девочке.

– Доброе утро, – сказала та и вышла за няней из комнаты. В тот же день Харриет уехала повидаться с друзьями, которые жили неподалеку.

Спустившись в столовую, я увидела Полину (девочка звала себя Полли, но ее полное имя было Полина Мэри) за столом рядом с миссис Бреттон. Перед ней стояла полная кружка молока, в безжизненно лежащей на скатерти руке виднелся нетронутый кусочек хлеба.

– Как бы нам с ней подружиться? – обратилась ко мне миссис Бреттон. – Даже не знаю, что делать. Она отказывается есть и, судя по ее виду, ночью не сомкнула глаз.

Я выразила уверенность, что делу помогут лишь доброта и терпение.

– Если она привяжется к кому-нибудь из домочадцев, ей будет проще освоиться. По-другому ничего не выйдет, – ответила миссис Бреттон.

Глава II. Полина

Шли дни, но девочка не спешила к кому-либо из нас привязываться. Не то чтобы она капризничала или упрямилась, наоборот, вела себя весьма кротко, однако трудно было представить особу, еще менее склонную к довольству или хотя бы к успокоению, чем она. Девочка впала в уныние: ни одному взрослому не удалось бы превзойти ее в столь печальном занятии; тоска по дому исказила ее юные черты куда сильнее, чем лица тех путешественников, что в далеких краях бредят возвращением в Европу. Она будто повзрослела и мыслями была не здесь. Мне, Люси Сноу, отнюдь не подверженной проклятию пылкого, беспокойного воображения, и то, когда я открывала дверь в спальню и видела девочку, сидящую в углу и подпирающую голову кукольной ручонкой, казалось, что в комнате не живой человек, а призрак.

Просыпаясь по ночам, я наблюдала белеющую в лунном свете фигурку в ночной рубашке, которая, стоя на коленях прямо в постели, молилась с горячностью католика или методиста, как фанатик или новый святой. Точно не помню, какие мысли приходили мне тогда на ум, но, боюсь, они были едва ли более ясными и здравыми, чем у этой девочки.

Слова ее молитв до меня доносились редко, настолько тихо она шептала; иногда она не произносила их вовсе. Однако редкие фразы, что я могла расслышать, сполна раскрывали смысл: «Папа, мой любимый папа!»

Так, должно быть, проявлялась ограниченность ее натуры; склонность к навязчивым идеям я всегда считала самым тяжким из проклятий, насланных на род людской.

Можно только догадываться, к чему привела бы ее меланхолия, оставь мы ее без внимания: впрочем, развязка наступила неожиданная.

Однажды после полудня миссис Бреттон выманила девочку из облюбованного угла, посадила на подоконник и, решив ее развлечь, велела наблюдать за прохожими и посчитать, сколько женщин пройдет по улице за определенное время. Она безучастно сидела у окошка и никого не считала, как вдруг – я пристально следила за ее глазами – ее зрачки и радужка преобразились. Нервные, непредсказуемые особы, коих обычно называют «чувствительными», представляют собой занятное зрелище для тех, кого прохладный от природы нрав уберег от чудачеств. В печальном, неподвижном взоре что-то дрогнуло и заискрилось, хмурый лобик разгладился, скучные, понурые черты засияли, а грустное выражение сменили нетерпеливое ожидание и восторг.

– Это же!.. – воскликнула девочка.

Словно птичка или лучик света, она юркнула вон из комнаты. Не знаю, как ей удалось отворить входную дверь; возможно, она была уже приоткрыта, или на пути девочке попался Уоррен и подчинился ее приказу, что было бы неблагоразумно с его стороны. Спокойно стоя у окна, я видела, как она в черном платьице и простеньком фартуке (нарядные она не признавала) добежала до середины улицы, и уже хотела было уведомить миссис Бреттон, что девочка лишилась рассудка и нужно немедленно броситься за ней, но тут кто-то уже поймал ее, скрыв от моего холодного наблюдения и любопытных взглядов прохожих. Беглянку вовремя перехватил какой-то джентльмен и, укутав ее в свой плащ, направился в сторону нашего дома.

Я решила, что он передаст ее слугам и удалится, но он вошел внутрь и, чуть задержавшись внизу, затем поднялся к нам.

Джентльмен, судя по всему, был здесь не впервые. Миссис Бреттон узнала его и поздоровалась, но всем видом выражала замешательство и смятение, даже негодование, и на ее невысказанные слова мужчина ответил следующее:

– Мадам, это выше моих сил. Я не смогу уехать, пока собственными глазами не увижу, как она здесь устроилась.

– Но вы ее только расстроите.

– Надеюсь, нет. И как поживает папина малютка Полли?

Вопрос он адресовал Полине, бережно поставив ее перед собой и сев в кресло.

– А как поживает папа Полли? – спросила девочка, опираясь на его колено и заглядывая ему в лицо.

Эта сцена предстала тихой и немногословной, за что я была благодарна; однако участников обуревали чувства, но, в отличие от напитка в переполненной чаше, который шапкой вспенится или хлынет через край, их подавляли, и оттого картина казалась еще более напряженной. Опытному свидетелю бурных и ярких настроений на помощь приходит усмешка или презрение, но я всегда считала такой род сдержанности тяжким грузом, могучим рабом холодного рассудка.

Мистер Хоум обладал жесткими, вернее сказать, суровыми чертами: шишковатый лоб, широкие, резко очерченные скулы. Он без сомнения походил на шотландца, в его глазах светилось чувство, а лицо в настоящий момент выражало волнение. Его северный акцент не вступал в противоречие с внешностью. Он одновременно выглядел гордым и скромным. Он положил ладонь на поднятую голову дочери.

– Поцелуй Полли, – попросила она.

Он поцеловал ее. Мне захотелось услышать ее восторженный вскрик, чтобы наконец дать повод усмешке и снять напряжение. Однако девочка на удивление почти не издавала звуков: она получила что хотела – все, что она хотела, – и пребывала в счастливой отрешенности. Пусть лицом и манерами дочь не напоминала отца, безусловно, она принадлежала его породе: он поделился с ней своим умом, как будто наполнил кубок из бутыли.

Мистер Хоум, несомненно, обладал большой выдержкой, однако в глубине души он вряд ли был чужд переживаний.

– Полли, – обратился он к дочери, – ступай в переднюю. Там на стуле лежит папино пальто. Поищи в кармане носовой платок и принеси его мне.

Она сделала, как он сказал: поспешно вышла из комнаты и скоро вернулась. К тому моменту ее отец успел завязать беседу с миссис Бреттон, и девочка ждала, стоя с платком в руке у его кресла. Я залюбовалась ее маленькой тонкой фигуркой. Увидев, что он не прерывает разговора и, очевидно, не знает, что она снова здесь, девочка взяла его ладонь, разжала послушные пальцы и, положив платок, сомкнула их обратно, один за другим. Складывалось впечатление, что мистер Хоум не замечал присутствия дочери, но вскоре он посадил ее к себе на колени, она прильнула к нему, и, пускай за последующий час они не обмолвились ни словом, оба, полагаю, были друг другом довольны.

За чаем малютке опять удалось всецело завладеть моим вниманием. Сначала она дала указание Уоррену, который расставлял стулья:

– Поставьте папин вот здесь, а мой рядом, между ним и миссис Бреттон. Чай папе буду подавать я. – Она уселась и жестом привлекла внимание отца: – Папа, сиди со мной, как будто мы дома.

Снова и снова она брала его чашку, размешивала сахар и наливала сливки, приговаривая:

– Дома этим всегда я занималась, папа. Никто не сделает лучше, даже ты сам.

Всю трапезу она не отступала от своих обязанностей, хотя выглядела довольно комично. Щипцы для сахара она могла держать только обеими руками, да и чтобы управиться с серебряным кувшинчиком для сливок, тарелками с закусками, чашкой и блюдцем, ей потребовалось немало усилий и сноровки, но девочка не прекращала принимать и подавать и сумела выдержать испытание, ничего не разбив. Откровенно говоря, я посчитала ее излишне суетливой, но отец, слепой, как и все родители, с удовольствием позволил ей прислуживать и даже находил успокоение в ее стараниях.

– Она – моя отрада! – не мог он не заявить миссис Бреттон.

У крестной была собственная «отрада», куда более крупная и в данный момент отсутствующая, поэтому миссис Бреттон отнеслась к его слабости с пониманием.

Ее «отрада» явилась уже вечером. Я знала, что именно в тот день сын миссис Бреттон должен был вернуться и что все это время она его ждала. После чая, когда мы уселись у камина, к нам присоединился Грэм, вернее сказать, вторгся, поскольку его приезд, конечно же, навел немало суеты; затем приказали подать закуски, потому что тот был голоден. Мистер Грэм приветствовал мистера Хоума как старого знакомого, а на его дочь внимание обратил не сразу.

Покончив с обедом и ответив на многочисленные вопросы матери, он повернулся к очагу. Напротив него сидел мистер Хоум, а рядом с ним – дитя. Когда я пишу «дитя», я прибегаю к неподходящему и неясному определению, вызывающему в уме какую угодно картину, только не чопорную фигурку в кукольного размера траурном платье и белой шемизетке, которая, взгромоздившись на высокий стул, достала свой ящичек для рукоделия из полированного дерева и принялась обметывать крохотный носовой платок, прилежно орудуя иглой, больше напоминающей шпагу в ее руке; она то и дело колола себе пальцы, оставляя на батисте цепочку алых капелек и вздрагивала, когда капризный инструмент, своевольничая, ранил ее глубже обычного, но продолжала держаться смирно, сосредоточенно, женственно.

Грэм был красивым, плутоватым шестнадцатилетним юношей. Я пишу «плутоватый» не потому, что он отличался коварством, а потому, что нахожу этот эпитет довольно точным для описания привлекательного кельта (не англосакса), его вьющихся золотисто-каштановых волос, подвижных черт и частой, не лишенной обаяния и тонкости (в хорошем смысле) улыбки. Тогда он еще был капризным, балованным мальчишкой.

– Матушка, – произнес он, рассмотрев сидящую перед ним девочку, после того как мистер Хоум ненадолго покинул комнату и забрал с собой смешливую застенчивость Грэма – единственное подобие робости, ему знакомое. – Матушка, я вижу, к нашему скромному обществу присоединилась юная леди, которой меня еще не представили.

– Полагаю, ты говоришь о дочурке мистера Хоума, – ответила миссис Бреттон.

– Верно, мэм. И я нахожу ваши слова недостаточно церемонными. Я точно сказал бы «мисс Хоум», посмей бы я говорить о небезызвестной нам особе.

– Ну-ну, Грэм, я не позволю тебе дразнить дитя. Не льсти себе и не надейся, что я дам тебе над ней подшучивать.

– Мисс Хоум! – продолжил Грэм, ничуть не смущенный отповедью матери. – С вашего высочайшего позволения я сам представлюсь, поскольку никто не стремится оказать нам эту любезность. Ваш покорный слуга, Джон Грэм Бреттон.

Девочка на него взглянула, он встал и торжественно поклонился. Она аккуратно положила наперсток, ножнички и шитье на стол, осторожно спустилась со своего высокого сиденья и с невероятной серьезностью спросила:

– Как поживаете?

– Имею счастье пребывать в добром здравии, только немного утомлен лихой поездкой. Надеюсь, у вас, мэм, все хорошо?

– У-дво-летволительно, – смело ответила маленькая женщина.

Она решила вновь занять свое высокое положение, но вдруг поняла, что придется карабкаться и тянуться – немыслимое занятие для благопристойной леди, – и, не желая просить помощи в присутствии незнакомого молодого джентльмена, села на низкую скамеечку, к которой подвинул свой стул Грэм.

– Смею верить, мэм, вам счастливо живется в сей обители, доме моей матери?

– Я, конечно, могу показаться неблагодалной, но я хочу домой.

– Ваше желание похвально и вполне естественно, мэм, но все же я постараюсь немного убавить его пыл. Полагаю, я смогу убедить вас поделиться со мной маленьким сокровищем, имя которому – веселье и которое мама и госпожа Сноу упрямо держат при себе.

– Я скоро уеду вместе с папой. Я не останусь здесь надолго.

– Нет-нет, вы останетесь со мной, я в этом уверен. Я дам вам покататься на своем пони, а еще у меня есть целая гора книжек с картинками.

– А вы теперь тоже будете здесь жить?

– Да. Вы рады? Я вам нравлюсь?

– Нет.

– Почему?

– Вы какой-то подозрительный.

– Вы о моем лице, мэм?

– И о лице, и вообще: у вас волосы длинные, еще и рыжие.

– Каштановые, если позволите, их так мама называет, или золотые, как называют все ее друзья. Даже с «длинными рыжими» волосами, – он тряхнул пышной гривой, о чьем медном оттенке прекрасно знал, гордясь своим сходством со львом, – вряд ли я мог быть более подозрительным, чем ваша милость.

– Вы назвали меня подозрительной?

– Разумеется.

Повисло молчание.

– Думаю, мне пора в постель, – вдруг сказала девочка.

– Столь юная особа должна была отойти ко сну еще несколько часов назад, но вы, наверное, не ложились, потому что хотели посмотреть на меня?

– Вовсе нет.

– Ну, конечно, вы жаждали насладиться моим обществом. Знали, что я сегодня вернусь, и решили дождаться меня.

– Я не ложилась спать ради папы, а не ради вас.

– Как скажете, мисс Хоум. Скоро я стану вашим любимчиком даже больше, чем папа.

Девочка пожелала миссис Бреттон и мне спокойной ночи и как будто задумалась, достоин ли Грэм со своими выходками такого же внимания, как вдруг он схватил ее одной рукой и поднял, как свечку, у себя над головой. Она увидела себя в зеркале над каминной полкой. Застигнутая врасплох его нахальством и неуважением, она возмущенно вскрикнула:

– Как не штыдно, мистер Грэм! Поставьте меня! – И, вновь ощутив под ногами пол, продолжила: – Интересно, что подумали бы обо мне вы, если бы я с вами так обращалась: взяла вас и подкинула вверх (такого-то здоровяка), как Уоррен котенка.

С этими словами она удалилась.

Глава III. Игры

Мистер Хоум гостил два дня. Из дома он не выходил: либо молча сидел у камина, либо беседовал с миссис Бреттон; разговор как нельзя лучше соответствовал его мрачному настроению: деликатный, без сентиментальности, но не лишенный дружелюбия, и даже с намеком на материнское участие, который позволяла их ощутимая разница в возрасте.

Полина, разом осчастливленная, тихо занималась рукоделием, не теряя при этом бдительности. Отец часто брал ее к себе на колени, и она сидела там до тех пор, пока ей не начинало казаться, что он устал. В такие моменты она обращалась к нему:

– Поставь меня, папа. Тебе пора отдохнуть.

И тогда эта тяжкая ноша опускалась на ковер или скамеечку у ног отца, она доставала белый ящичек и окропленный алым носовой платок. Очевидно, платок предназначался в подарок папе, и следовало закончить работу до его отъезда, поэтому девочка шила не покладая рук – за полчаса ей удалось сделать почти две дюжины стежков.

Теперь, после возвращения в родное гнездо Грэма, вечера (днем он учился в школе) отличались особой оживленностью, чему во многом способствовали сцены, разыгрываемые Грэмом и мисс Полиной.

Холодная надменность стала откликом девочки на его недостойную выходку в день приезда. Когда он обращался к ней, она обычно говорила: «Вы меня отвлекаете, я размышляю». На просьбу поведать, чем же занят ее ум, следовал ответ: «Разным».

Грэм, не оставляя попыток ее подманить, открывал ящик стола и доставал всякие богатства: печати, цветные бруски сургуча, перьевые ручки и целую коллекцию гравюр – среди них попадались и ярко раскрашенные. Его усердные старания нельзя было назвать бесплодными: девочка то и дело отрывалась от работы и украдкой поглядывала на стол, пестрящий от разложенных картинок. Однажды на пол слетела гравюра, на которой мальчик играл со спаниелем.

– Какой милый песик! – восхитилась она.

С чопорной миной Грэм пропустил ее слова мимо ушей. Немного погодя она выскользнула из своего угла и подошла к столу, чтобы получше рассмотреть это чудо. Уж слишком ее манили большие глаза и длинные уши собачки, нарядный костюмчик и перья на шляпе мальчика.

– Очень красиво! – одобрила девочка.

– Что ж, возьми ее себе, – сказал Грэм.

Она заколебалась. Как бы сильно ей ни хотелось завладеть картинкой, принять подарок – означало поступиться честью. Ни за что. Она положила гравюру на место и отвернулась.

– Значит, ты ее не возьмешь, Полли?

– Пожалуй, откажусь. Спасибо.

– Рассказать, что я сделаю с картинкой, раз она тебе не нужна?

Девочка повернула голову в его сторону.

– Разрежу на полоски и буду зажигать ими свечи.

– Нет!

– Так и будет.

– Пожалуйста, не надо.

Ее мольба еще пуще раззадорила Грэма, он достал ножницы из корзины с рукоделием матери.

– Смотри! – сказал он, зловеще клацнув ножницами. – Прямо через голову Файдо и к носику Гарри.

– Нет! Нет! Нет!

– Тогда подойди ко мне. И поторопись, а не то…

Чуть помедлив, девочка подошла к нему.

– Ну что, возьмешь?

– Да, пожалуйста.

– Но я хочу кое-что взамен.

– Что?

– Один поцелуй.

– Сначала отдайте мне картинку.

На лице Полли мелькнуло плутовское выражение. Грэм отдал ей гравюру. Она тут же сделала ноги от своего кредитора, метнувшись к отцу и найдя убежище у него на коленях. Скорчив гневную гримасу, Грэм двинулся за ней. Девочка зарылась носом в жилет мистера Хоума.

– Папа, папа, отошли его прочь!

– Никто меня отсылать не будет, – возразил ее преследователь.

Все еще пряча лицо на груди отца, она вытянула руку, чтобы прогнать Грэма.

– Что ж, тогда я поцелую ручку.

Однако ее ладонь вдруг сомкнулась в кулачок и наградила его скромной платой, вовсе не похожей на поцелуй.

Грэм, ничуть не уступая в коварстве своей юной товарке по играм, изобразил глубокое расстройство и отступил. Он бросился на диван и, опустив голову на подушку, улегся с видом тяжелобольного. Немного погодя, обеспокоенная его молчанием, Полли покосилась на Грэма. Тот лежал, закрыв лицо руками. Она повернулась и долго смотрела на своего врага с растущей тревогой. Грэм застонал.

– Папа, что происходит? – зашептала она.

– Лучше спроси его сама, Полли.

– Он ранен?

Комнату огласил еще один стон.

– Кряхтит так, будто ему совсем худо, – ответил мистер Хоум.

– Матушка, – слабо позвал Грэм. – Думаю, пора посылать за доктором. Ах, мой бедный глаз!

В гостиной снова повисло молчание, лишь прерываемое вздохами Грэма.

– А если я ослепну?.. – предположил мученик.

Его карательница была не в силах вынести этой страшной мысли. Она мигом оказалась рядом.

– Дайте посмотреть! Я не хотела бить в глаз, только в губы, и не думала, что смогу ударить настолько сильно.

Ответом послужила тишина. Черты девочки дрогнули.

– Проштите меня, проштите!

От нахлынувших чувств она совсем сникла и расплакалась.

– Он же просто дурачится, птичка моя! – воскликнул мистер Хоум.

И тут Грэм опять схватил и поднял Полли вверх, а она принялась дергать его за волосы и распекать на все лады:

– Самый противный, гадкий, несносный врун на всем белом свете!

Утром, перед отъездом, мистер Хоум уединился с дочерью в нише у окна, чтобы поговорить; я услышала часть их беседы.

– Папа, может, я соберу вещи и поеду с тобой? – донесся ее серьезный шепот.

Он покачал головой.

– Тебе будет со мной трудно?

– Да, Полли.

– Потому что я маленькая?

– Маленькая и хрупкая. А путешествовать могут только взрослые сильные люди. Не грусти, малышка, мне больно на это смотреть. Папа скоро вернется к своей Полли.

– Конечно, конечно, я не грущу, ничуть.

– Полли ведь не хочет огорчать папу, правда?

– Совсем не хочет.

– Тогда Полли должна быть веселой: не плакать при прощании и потом не тосковать. Пусть живет мыслью о встрече, а пока постарается быть радостной. У нее получится?

– Она попробует.

– Я знаю, она справится. Что ж, пора прощаться. Время ехать.

– Уже? Прямо сейчас?

– Прямо сейчас.

Девочка сжала дрожащие губы. Ее отец всхлипнул, но она, как я заметила, сдержалась. Поставив ее на пол, мистер Хоум пожал руки всем остальным и ушел.

Когда за ним закрылась дверь, она упала на колени с тихим протяжным возгласом: «Папа!», похожим на «Боже мой! Почему Ты меня оставил?»2

Полагаю, следующие несколько минут она пребывала в агонии. За тот краткий миг, что длилась ее юная жизнь, она испытала чувства, которые не всегда выпадают на долю других; такова была натура Полли, к тому же ей предстояло столкнуться еще со множеством подобных переживаний. Никто не сказал ни слова. Миссис Бреттон утирала редкие слезинки. Грэм, занятый письмом, оторвал глаза от бумаги и смотрел на Полли. Я, Люси Сноу, сохраняла невозмутимость.

Девочка, которую решили оставить в покое, занялась тем, что никто другой за нее сделать не смог бы, – она боролась с невыносимой тоской, и через некоторое время ей удалось ее подавить. Ни в тот день, ни на следующий она не принимала утешения ни от кого из нас, но потом смягчилась.

На третий вечер после отъезда мистера Хоума, когда девочка сидела на полу, тихая и поникшая, в комнату вошел Грэм и, не говоря ни слова, осторожно взял ее на руки. Она не противилась; наоборот, приникла к нему, будто в изнеможении. Когда он сел, девочка положила голову ему на плечо и спустя несколько минут уже спала. Я совсем не удивилась, когда на следующее утро ее первым вопросом было: «Где мистер Грэм?»

Именно в тот день Грэм не присоединился к нам за завтраком, он хотел закончить несколько письменных заданий перед школой и попросил мать послать ему чай прямо в кабинет. Полли вызвалась помочь: ей требовалось найти себе занятие, позаботиться о ком-нибудь. Несмотря на суетливость, она была осторожной, поэтому ей доверили чашку. Кабинет находился напротив столовой, и я могла видеть, как Полли туда идет.

– Чем вы занимаетесь? – спросила она, встав на пороге.

– Пишу, – ответил Грэм.

– А почему вы… ты не идешь завтракать с мамой?

– Слишком занят.

– А ты хочешь есть?

– Конечно.

– Вот, возьми, – сказала Полли, поставила чашку на ковер, будто тюремщик, который передает кувшин с водой узнику через решетку, и ушла. Но тут же вернулась: – А кроме чая будешь что-нибудь?

– Я проголодался. Принеси чего-нибудь вкусного, добрая хозяюшка.

Девочка подошла к миссис Бреттон:

– Мэм, пошлите своему сыну чего-нибудь вкусного, пожалуйста.

– Выбери сама, Полли. Чем угостим моего сына?

Она набрала понемногу самых лучших кушаний и чуть погодя вновь вернулась, чтобы тихонько попросить апельсиновый джем, которого не было на столе. Снабдив ее розеткой (этим двоим миссис Бреттон не отказывала ни в чем), мы вскоре услышали, как Грэм рассыпается в похвалах и обещает сделать ее своей экономкой, когда обзаведется собственным домом, а если она еще и проявит кулинарный талант – то кухаркой. Полли больше к нам не возвращалась, поэтому я пошла за ней и увидела их с Грэмом, завтракающими tête-à-tête: она стояла рядом с его креслом и угощалась всем, кроме джема, чтобы, как я полагаю, Грэм не подумал, что она потрудилась добыть это лакомство для себя. Она нередко демонстрировала особую внимательность к мелочам и особую чуткость.

Так зародилось их приятельство, которое не угасло вскоре, а, наоборот, показало, что время и обстоятельства лишь укрепляли, а не ослабляли его. Пусть они не совпадали ни по возрасту, ни по полу, ни по интересам – ни в чем, но они всегда находили темы для разговора. Я заметила, что подлинный характер маленькой Полины раскрывается только с юным Бреттоном. Освоившись и привыкнув к дому, она все так же оставалась кроткой с миссис Бреттон и целыми днями сидела на скамеечке у ее ног, делала уроки, шила или рисовала грифелем на дощечке. Ни разу не вспыхнула в ней искра самобытности и не мелькнула причуда ее натуры, поэтому я перестала наблюдать за ней в той обстановке: ничего интересного подсмотреть я не могла. Зато по вечерам, стоило Грэму постучать в дверь, девочка мигом преображалась и выскакивала на лестницу. Вместо приветствия она обычно встречала его упреком или угрозой.

– Ты не вытер ноги о коврик. Я все расскажу твоей маме.

– Ах ты маленькая проныра! Ты здесь?

– Да, и ты меня не достанешь – я высоко забралась, – говорила она, выглядывая между балясин (перила все еще были слишком высоки для ее роста).

– Полли!

– Мой милый мальчик! (Одно из прозвищ, которое она позаимствовала, подражая его матери.)

– Сейчас в обморок свалюсь от усталости, – заявлял Грэм, прислоняясь к стене с крайне утомленным видом. – Доктор Дигби (директор) совсем меня загонял. Спустись и помоги отнести книги.

– Как бы не так! Не сочиняй!

– Что ты, Полли, я говорю чистую правду. Я едва на ногах стою. Подойди сюда.

– Ты похож на кошку: смотришь, смотришь, а сам только и ждешь, чтобы прыгнуть.

– Прыгнуть? Ничего подобного, у меня сил не хватит. Спускайся.

– Может, и спущусь – только пообещай не хватать меня, не подбрасывать вверх и не кружить по комнате.

– Да я и не смог бы! – тяжело вздыхал он и опускался в кресло.

– Тогда положи книги на первую ступеньку и отойди на три ярда.

После она осторожно сходила вниз, не сводя глаз с изнеможденного Грэма. Разумеется, едва Полли достигала подножия лестницы, он вдруг чувствовал внезапный прилив сил, и начиналась шумная возня. Иногда девочка сердилась, а иногда прощала его дурачества, и тогда мы слышали, как она ведет его наверх:

– Ну что, мой милый мальчик, пора пить чай. Уверена, ты проголодался.

Особенно забавно выходило, когда она садилась подле обедающего Грэма. В его отсутствие она была довольно скучной, но рядом с ним принималась без остановки хлопотать и суетиться. Я часто желала, чтобы она взяла себя в руки и успокоилась, но увы – она целиком посвящала себя Грэму: кто-то ведь должен был обхаживать его за столом и заботиться; в ее глазах он представал важнее турецкого султана. Она подносила ему разные блюда, и когда перед ним уже стояло все, чего он только мог пожелать, находила себе новое задание.

– Мэм, – шепотом звала она миссис Бреттон, – мне кажется, ваш сын захочет пирог – сладкий, – который стоит вон там. – Она указывала на буфет.

Как правило, миссис Бреттон не одобряла сластей к чаю, но Полли настаивала:

– Один малюсенький кусочек – только для Грэма, – ведь он учится в школе. Девочкам – например, мне и мисс Сноу – сладкое не нужно, а вот он съест с удовольствием.

Грэм действительно ел с большим удовольствием и почти всегда получал кусочек. Надо отдать ему должное: он с радостью поделился бы пирогом с дарительницей, но ему не позволялось – предложить угощение значило бы рассердить ее на целый вечер. Стоять рядом, говорить с ним, заполучив его безраздельное внимание, – вот награда, которую хотела Полли, а не кусок пирога.

С необычайной готовностью она переняла его интересы. Могло показаться, что у девочки не было ни собственного ума, ни жизни, ей будто требовалось существовать, двигаться и мыслить через кого-то другого: после того как их с отцом разлучили, она льнула к Грэму, чувствовала через него и жила его жизнью. Она мгновенно запомнила имена его школьных товарищей и впитывала, что они за люди, из его историй: пары слов ей было достаточно. Она никогда не забывала и не путала его друзей, могла весь вечер говорить о тех, кого ни разу не видела, но ясно представляла их привычки, нравы, манеры, а некоторых даже научилась передразнивать. Например, повадки завуча, к которому юный Бреттон питал особую неприязнь, она схватила на лету из сценки, которую разыграл Грэм, и стала их изображать к увеселению последнего. Миссис Бреттон, однако, этого не одобрила и велела прекратить.

Они редко ссорились. Но однажды произошла размолвка, которая тяжело ранила чувства Полли.

Как-то раз Грэм в честь дня рождения пригласил на ужин друзей – юношей своего возраста. Полину очень заинтересовали его гости, потому что она много о них слышала, – именно они появлялись в рассказах Грэма чаще всего. После ужина компания молодых джентльменов осталась в столовой, где они вскоре совсем развеселились и расшумелись. Идя по коридору, я вдруг увидела Полину, в одиночестве сидящую на ступеньке, ее взгляд был прикован к двери в столовую, на чьей гладкой поверхности отражалась горящая лампа, в тревожных думах ее бровки сошлись к переносице.

– О чем задумалась, Полли?

– Ни о чем. Вот бы эта дверь была стеклянной – тогда я могла бы смотреть сквозь нее. Кажется, мальчикам там очень весело. Я тоже туда хочу: сидеть рядом с Грэмом и глядеть на его друзей.

– Так чего же ты не идешь?

– Я боюсь. Думаешь, стоит попытаться? Постучать в дверь и спросить?

Предположив, что они могут быть не прочь поиграть с ней, я одобрила такую затею.

Она постучалась – слишком тихо в первый раз, зато после второго дверь приоткрылась; Грэм высунул голову, выглядел он радостным и одновременно раздосадованным.

– Чего хочешь, мартышка?

– К вам.

– Серьезно? Мне некогда с тобой возиться! Ступай к маме и госпоже Сноу, пусть уложат тебя спать.

Каштановая грива и румяное лицо исчезли за решительно захлопнувшейся дверью. Девочка была потрясена.

– Что на него нашло? Раньше он никогда так со мной не говорил, – испуганно забормотала она. – Что я сделала?

– Ничего, Полли. Просто Грэм сейчас хочет побыть со своими товарищами.

– Ему с ними интереснее, чем со мной! Они пришли, и я больше ему не нужна!

Я собиралась ее утешить и сгладить неприятную сцену, припомнив несколько философских максим, коих я знала множество как раз для таких случаев. Впрочем, она дала понять, что слушать меня не желает, заткнув уши пальцами, едва я открыла рот; затем ничком упала на ковер и не давалась в руки ни Уоррену, ни кухарке, поэтому ей позволили лежать прямо там, пока она сама не решила, что пора подняться.

О своей досаде Грэм позабыл в тот же вечер, когда его друзья ушли, и заговорил с Полиной как ни в чем не бывало, но та уворачивалась от его рук, глаза ее гневно сверкали, она не пожелала ему спокойной ночи и отказывалась смотреть в лицо. На следующий день он обращался с ней равнодушно, и девочка ходила бледная, как мрамор. Еще через день Грэм шутливо попытался у нее выведать, что произошло; она не разжимала губ. Конечно, он не мог сердиться на нее по-настоящему: силы были не равны, – поэтому он прибегнул к вкрадчивым уговорам: «Почему ты злишься? Что я сделал?» Вскоре она ответила ему слезами, он приласкал ее, и мир был восстановлен. Однако подобные события никогда не проходили для нее бесследно: я заметила, что после того случая у двери в столовую Полина перестала ходить за Грэмом и каким-либо образом пытаться заполучить его внимание. Как-то я раз попросила ее отнести ему книгу, когда он закрылся у себя в кабинете.

– Подожду, пока он выйдет, – с достоинством ответила она. – Ему придется встать, чтобы открыть мне дверь – не буду его утруждать.

У юного Бреттона был любимый пони, на котором он часто выезжал, девочка всегда наблюдала за ним из окна. Ей тоже хотелось прокатиться на пони вокруг дома, но она и не подумала бы просить о таком одолжении. Однажды она вышла во двор и, прислонившись к калитке, смотрела, как он спешивается; страстная мечта о веселой прогулке верхом горела в ее глазах.

– Ну что, Полли, хочешь покататься? – легко предложил Грэм.

Полагаю, она сочла его тон чересчур небрежным.

– Нет, спасибо, – холодно ответила девочка и отвернулась.

– Зря, – продолжил он, – тебе понравится, я уверен.

– Мне это ни капельки не интересно.

– Неправда. Ты сказала Люси Сноу, что просто мечтаешь покататься.

– Люси Сноу – шплетница! – донеслось до меня (несовершенная дикция Полины была единственным, что соответствовало ее возрасту), и с этими словами она отправилась в дом.

Вскоре последовав за ней, Грэм заметил своей матери:

– Мама, нашу гостью, случайно, не подбросили эльфы? В жизни не встречал столь необычного ребенка. Правда без нее я заскучал бы: она развлекает меня куда больше, чем ты или Люси Сноу.

– Мисс Сноу, – обратилась ко мне Полина (недавно она завела привычку болтать со мной перед сном), – вы знаете, в какой день недели Грэм мне нравится больше всего?

– Как я могу знать что-то настолько странное? Неужели в один день из семи он ведет себя не так, как в другие шесть?

– Конечно! Разве вы не видите? Значит, не знаете? Он приятнее всего по воскресеньям: проводит с нами целый день и весь вечер, а еще он спокоен и очень добр.

Ее наблюдение нельзя было назвать безосновательным: после похода в церковь Грэм затихал, а вечер предпочитал провести в умиротворенной праздности у камина в гостиной. Обычно он усаживался на диван и подзывал к себе Полли.

Грэм несколько отличался от своих ровесников: удовольствие он находил не только в бурной деятельности, но порой и в тихой задумчивости; он охотно читал, и его выбор книг был не то чтобы беспорядочным: в нем прослеживались определенные вкусы и даже интуитивное чутье. И хотя он редко делился впечатлениями о прочитанном, я часто видела, как он о нем размышлял.

Полли подкладывала под колени подушечку, садилась возле Грэма на пол, и они приступали к негромкой, приглушенной беседе, обрывки которой мне порой удавалось расслышать. Действительно, воскресенье особенно благотворно влияло на настроение Грэма, и он был склонен к мягкости более, чем во все другие дни.

– На этой неделе ты учила какие-нибудь гимны, Полли?

– Я выучила один, очень красивый, в нем четыре строфы. Хочешь послушать?

– Только пой как следует, не торопись.

Тонкий голос начинал петь, вернее, читать нараспев новый гимн, а Грэм критиковал ее манеру и объяснял, как будет правильно. Она быстро исправлялась, в точности повторяя за ним; кроме того, ей хотелось угодить Грэму, поэтому она показывала себя хорошей ученицей. После гимна следовало чтение вслух, для чего нередко выбирали Библию: здесь Полину поправлять почти не требовалось, простые повествовательные главы ей давались без труда, а если еще и тема была ясна и интересна, то читала она с впечатляющей выразительностью. Иосиф, брошенный в яму, призвание Самуила, Даниил во львином рву были ее любимыми сюжетами. Но наиболее остро она чувствовала трагизм первого.

– Бедный Иаков! – восклицала иногда Полли с дрожью в голосе. – Как же он любил Иосифа! Так же сильно, – однажды добавила она, – как я тебя, Грэм. Если бы ты умер (здесь Полли заново открывала книгу в поисках нужной строчки), то я бы не захотела утешаться и «с печалью сошла бы к тебе в преисподнюю»3.

Затем тонкими руками она обвила Грэма, притянув к себе его львиную голову. Помню, этот жест тогда поразил меня горячностью и навеял мысли о диком, прирученном лишь наполовину звере, которого вдруг беспечно решили осыпать ласками. Нет, я не боялась, что Грэм ранит или грубо ее отвергнет, и все же он вполне мог отстраниться от нее с досадой и нетерпением, что стало бы для девочки ударом. Хотя в целом он покорно сносил ее проявления чувств, и иногда столь горячая преданность даже вызывала у него умиление, мелькавшее в смягчившемся взгляде. Однажды он сказал:

– Полли, ты любишь меня так, будто ты моя младшая сестричка.

– Я правда тебя люблю, – ответила она. – Очень сильно.

Развлекать себя изучением ее натуры мне оставалось недолго. Полина едва ли провела в Бреттоне два месяца, когда пришло письмо от мистера Хоума: он писал, что теперь живет с родней по матери на континенте, что Англия вконец ему опостылела и вряд ли он вернется сюда в ближайшие годы, поэтому выражал намерение немедленно вызвать дочь к себе.

– Интересно, как она примет эту весть? – задумалась миссис Бреттон, прочитав письмо.

Мне тоже стало интересно, и я вызвалась сообщить Полине новости.

Войдя в гостиную, – в нарядной и спокойной комнате девочка любила сидеть одна, что ей дозволялось, поскольку там она ничего не трогала, вернее, не пачкала ничего из того, к чему притрагивалась, – я увидела ее, разместившуюся у окна на оттоманке, подобно юной одалиске, в полутени от ниспадающей портьеры. Она выглядела довольной в окружении предметов своего досуга: белого ящичка для рукоделия, лоскутков муслина и лент для кукольной шляпки. Сама же кукла, в ночном чепце и рубашке, лежала в колыбели, и Полина ее укачивала с видом полной уверенности в ее разумности и умении спать и одновременно разглядывала книжку с картинками, которая лежала у нее на коленях.

– Мисс Сноу, – прошептала девочка, – эта книга просто чудесная. Кэндис, – (так Грэм окрестил ее куклу, чье смуглое личико и правда напоминало об Эфиопии4), – уснула, и я могу вам все рассказать, только давайте потише, чтобы ее не разбудить. Книгу мне дал Грэм. В ней говорится о разных странах далеко-далеко от Англии, до них можно добраться только на корабле. Там живут дикари, и одеваются они совсем не так, как мы: некоторые даже почти ничего не носят, чтобы было прохладнее, у них ведь очень жарко. Вот на картинке видно, как они в пустыне – это такая равнина, усыпанная песком, – толпой окружили мужчину в черном – это добрый-предобрый англичанин-миссионер, он стоит под пальмой и проповедует, – для большей ясности указала она на цветную иллюстрацию. – А эти картинки еще удивительнее (на миг она забыла о грамматике). Вот Великая китайская стена, а вот китайская дама – сама взрослая, а ножки меньше, чем мои. Тут нарисовали дикую лошадь в Тартарии, а здесь, совсем необычайно, – страну без полей, лесов и садов, там есть только снег и лед. А еще кости мамонтов, но мамонты там больше не живут. Вы не знаете, что это такое, но я вам объясню, Грэм мне уже рассказал. Это такие огромные косматые звери, один занял бы здесь целый коридор, но они не кровожадные и людей не едят, так Грэм говорит. Он думает, что, если бы я встретила в лесу мамонта, он ничего мне не сделал бы, может, только затоптал бы, попади я ему под ноги, как если бы я гуляла на лугу и раздавила кузнечика, даже не заметив.

И она продолжила щебетать в том же духе.

– Полли, – наконец перебила я, – а ты хочешь путешествовать?

– Еще не пора, – чопорно сказала она. – Может, лет через двадцать, когда я вырасту и стану такой же высокой, как миссис Бреттон, мы будем путешествовать с Грэмом. Мы поедем в Швейцарию и залезем на Монблан. А однажды поплывем в Южную Америку и доберемся до верхушки Чибо… Чимборасо.

– А сейчас ты поехала бы, если бы папа был с тобой?

Ответ, которому предшествовала долгая пауза, явил ее склонность к резким перепадам настроения:

– К чему болтать такие глупости? Зачем вы вдруг заговорили о папе? Я только недавно стала счастливой и больше не думаю о нем постоянно, а теперь все придется начинать заново!

Ее губы задрожали. Я поспешила рассказать ей о письме и распоряжении, чтобы они с Харриет немедля собирались в дорогу.

– Ну что, Полли, разве ты не рада?

Она молчала. Отложив книгу и перестав качать колыбель, она смотрела на меня без улыбки.

– Разве ты не хочешь поехать к папе?

– Конечно, хочу, – наконец промолвила она тем едким тоном, к которому обычно прибегала в разговорах со мной и который не походил на ее манеру обращаться с миссис Бреттон и уж тем более с Грэмом.

Мне хотелось выведать, что у Полины еще на уме, но та больше не желала разговаривать. Она торопилась расспросить миссис Бреттон, чтобы найти подтверждение моих слов. Под влиянием столь значимых новостей Полина сохраняла совершенную серьезность целый день. Вечером, когда Грэм возвестил о своем возвращении, она подошла ко мне и принялась поправлять ленту моего медальона и гребень в моей прическе. За этим занятием и застал ее Грэм, когда вошел в комнату.

– Вы скажете ему? – шепнула она. – Скажите, что я уезжаю.

За чаем я выполнила ее просьбу. Случилось так, что именно в тот день Грэм был полностью поглощен мыслями о награде, ради которой участвовал в школьных соревнованиях. Новость пришлось повторить дважды, прежде чем он обратил на нее внимание, и то лишь короткий миг.

– Полли уезжает? Как жаль! Милая Мышка, мне будет ее не хватать. Мама, давай пригласим ее снова.

И наскоро проглотив чай, он взял свечу, уселся за книги и с головой ушел в учебу.

«Мышка» тихонько подкралась к нему, опустилась на пол, уткнувшись лицом в ковер, и так молча пролежала у его ног, не меняя положения, до самого отхода ко сну. Раз, я заметила, Грэм, который и не догадывался об ее близости, задел девочку ступней. Она отодвинулась на пару дюймов. А через минуту ее ручка, до того прикрывавшая глаза, вылезла, чтобы погладить его неугомонную ногу. Когда ее позвала няня, Полина покорно встала и вышла, сдержанно пожелав всем нам спокойной ночи.

Не скажу, что спустя час в спальню я поднималась в ужасе, но все-таки мной овладело беспокойное предчувствие, что мирно спящей эту девочку я не застану. Чутье меня не обмануло: она, озябшая, нахохлившись, сидела у постели, подобно белой птице. Я не знала, как с ней заговорить, ведь она была совсем не похожа на других детей. Однако она сама обратилась ко мне. Когда я закрыла дверь и поставила светильник на туалетный столик, Полина повернулась ко мне:

– Я не могу… совсем не могу уснуть, и поэтому я не могу… совсем не могу жить!

Я спросила, что ее так тяготит.

– Кошмарные штрадания! – жалобно пролепетала она.

– Позвать миссис Бреттон?

– Что за глупости! – с досадой ответила Полина.

И верно: я прекрасно знала, что стоило шагам миссис Бреттон раздаться за дверью, девочка тут же нырнула бы под одеяло, не издавая не звука. Пускай она беззастенчиво демонстрировала свою эксцентричность передо мной, едва ли испытывая ко мне хоть подобие приязни, в глазах миссис Бреттон она оставалась послушной и немного забавной юной девицей. Я взглянула на Полину: ее щеки пылали багрянцем, в потемневших и блестящих от переживаний глазах читалась тревога, и мне стало ясно, что в таком состоянии до утра ее держать нельзя. Я догадалась, как облегчить ее положение.

– Хочешь пожелать Грэму спокойной ночи еще раз? – спросила я. – Он еще не ушел к себе.

Она сразу потянулась ко мне, чтобы я взяла ее на руки. Укутав девочку в шаль, я понесла ее в гостиную. Грэм как раз собирался выходить.

– Она не сможет уснуть, пока не поговорит с тобой, – сказала я. – Ей не хочется расставаться.

– Избаловал я ее, – шутливо ответил он и, забрав у меня Полину, поцеловал ее пылающее личико и горячие губы. – Значит, Полли, ты любишь меня даже больше, чем папу…

– Я правда тебя люблю, а вот ты меня – ни капельки, – прошептала она.

Девочку убедили в обратном, вновь поцеловали и вернули мне, я отнесла ее в спальню, но, увы, покой она так и не обрела.

Подумав, что теперь она меня выслушает, я решила сказать ей:

– Полина, не печалься, что Грэм не относится к тебе так же, как ты к нему. Это в порядке вещей.

Она молча взглянула на меня, будто спрашивая: «Почему?»

– Потому что он – мальчик, а ты – девочка, ему шестнадцать лет, а тебе только шесть, он силен, и характер у него веселый, а у тебя – наоборот.

– Но я очень его люблю, он должен любить меня хоть немножко.

– Ты ему не безразлична. Ты ему нравишься. Ты его любимица.

– Правда?

– Да, не видела, чтобы он так относился к другим детям.

Мои слова ее немного успокоили; сквозь ее душевные муки проглянула улыбка.

– Но, – продолжила я, – не ропщи и не жди от него слишком многого, иначе Грэм посчитает тебя чересчур надоедливой и его симпатии придет конец.

– Конец! – тихо повторила она. – Тогда я буду хорошей, я постараюсь быть хорошей, Люси Сноу.

Я уложила ее в постель.

– А он меня простит? – спросила она, когда я начала раздеваться. Я заверила ее, что сейчас Грэм не сердится и что совет ей дан на будущее.

– Но будущего нет, – возразила она. – Я ведь уезжаю. Мы с ним хоть когда-нибудь увидимся, если меня не будет в Англии?

Я дала ей обнадеживающий ответ и погасила свечу. Около получаса мы лежали в тишине, и я подумала, что Полина, наконец, заснула, но тут фигурка в белом вновь села в постели, раздался тонкий голосок:

– Мисс Сноу, а вам нравится Грэм?

– Нравится? Да, чуть-чуть.

– Только чуть-чуть… А он нравится вам так же, как мне?

– Вряд ли. Нет, не так, как тебе.

– Он вам сильно нравится?

– Я же сказала, что он мне нравится чуть-чуть. Какой смысл питать к нему сильную симпатию, если у него полно недостатков.

– Недостатков?

– Как и у всех мальчиков.

– Даже больше, чем у девочек?

– Скорее всего. Мудрецы говорят, что неразумно считать кого-либо совершенным. А что касается симпатий и антипатий, то мы должны ко всем относиться дружелюбно и никого не боготворить.

– А вы мудрая?

– Я к этому стремлюсь. Пора спать.

– Я не могу спать. А у вас не болит вот тут, – спросила она, положив ручонку себе на грудь, – когда вы думаете, что вам придется покинуть Грэма, потому что ваш дом не здесь?

– Полли, не стоит так страдать, ведь скоро ты вернешься к отцу. Неужели ты его забыла? Разве ты больше не хочешь быть его маленькой спутницей?

После моего вопроса в спальне повисла мертвая тишина.

– Ложись и спи, – велела я.

– У меня постель холодная, – сказала она. – Я не могу ее согреть.

Я увидела, как девочка дрожит.

– Ложись ко мне, – предложила я, надеясь, но не веря, что она послушается, ведь упрямства этой чудной маленькой девочке было не занимать, и особенно часто она капризничала со мной.

Однако Полина мгновенно, подобно призраку, возникла у моей постели. Я пустила ее к себе. Она замерзла, и я грела ее в своих объятиях. Полина дрожала от волнения, я утешала ее. Обласканная и успокоенная, она наконец задремала.

«Престранное дитя, – подумала я, глядя на спящую девочку в лунном свете, и бережно промокнула ее мерцающие веки и влажные щеки носовым платком. – Как она удержится в нашем мире, как выстоит в жизненной борьбе? Как она вынесет то горе и те отказы, те страдания и унижения, которые, как мне подсказывали книги и собственный разум, уготованы всем живущим?

Полина уехала на следующий день. Прощаясь, она трепетала, как лист на ветру, но проявила достойную сдержанность.

Глава IV. Мисс Марчмонт

Покинув Бреттон, что произошло через несколько недель после отъезда Полины – тогда, надо заметить, я не думала, что больше не вернусь, и вновь пройтись по мирный старым улочкам мне не суждено, – я отправилась домой. Напрашивается предположение, будто я, вне сомнения, была счастлива спустя полгода разлуки вновь обнаружить себя в лоне семьи. Что ж, безобидное предположение никому не навредит, поэтому оставим все как есть. Дабы подкрепить его, я позволю читателю представить меня в течение следующих восьми лет в виде шхуны, легшей на дрейф в безмятежной гавани – рулевой растянулся на палубе, подставив лицо небу, и закрыл глаза, погрузившись, если угодно, в долгую молитву. Великому множеству девочек и женщин предрекают подобную судьбу, почему бы и мне не быть в их числе?

Представьте меня праздной, сытой и счастливой среди подушек, убаюканной легким бризом, на нагретой солнцем палубе. Однако я, должно быть, в итоге свалилась за борт или потерпела крушение. Слишком хорошо я помню времена – нескончаемые времена, – когда царили холод, опасность, распри. И поныне в дурных снах я захлебываюсь в их яростных горько-соленых волнах, что ледяными тисками сдавливают мне легкие. Тогда я попала в шторм, и длился он не один час и не один день. Много дней и ночей подряд на небе не показывались ни солнце, ни звезды, мы сами рубили мачты, свирепствовала буря; надежды на спасение мы лишились. В конце корабль наш разбился, а экипаж погиб.

Если память меня не подводит, о своих горестях я никому не рассказывала. Хотя кому мне было жаловаться? Миссис Бреттон я давно потеряла из виду. Препоны, учиненные другими, еще несколько лет назад ослабили нашу связь, а затем та и вовсе оборвалась. К тому же время и для нее не поскупилось на перемены: богатое наследство, попечительницей которого ее назначили до совершеннолетия сына и которое по большей части было вложено в акции некоего предприятия, растаяло; поговаривали, что от первоначального состояния остались лишь крохи. Грэм, по слухам, освоил какую-то профессию, и они с матерью уехали из Бреттона, обосновавшись в Лондоне. Итак, у меня не осталось ни одной возможности на кого-либо опереться, и рассчитывать я могла только на себя. Я знаю, что по натуре своей не была ни самодостаточной, ни деятельной, таковой меня – как и многих других – вынудили стать обстоятельства; и когда за мной послала мисс Марчмонт, живущая по соседству старая дева, я подчинилась ее просьбе в надежде получить хоть какое-нибудь занятие.

Мисс Марчмонт жила в красивом особняке и была женщиной состоятельной, однако немощной вот уже как двадцать лет: ревматизм искалечил ее ступни и руки. Она никогда не спускалась вниз: ее спальня примыкала к гостиной. Я много слышала о мисс Марчмонт и ее причудах (характер у нее был весьма эксцентричный), но до той поры мы ни разу не встречались. Передо мной предстала седая морщинистая женщина, посуровевшая от одиночества и долгого недуга, раздражительная и, вероятно, требовательная. Как оказалось, ее горничная, точнее, компаньонка, которая служила при ней несколько лет, выходила замуж, и мисс Марчмонт, узнав о моей сиротской доле, решила послать за мной, чтобы подыскать в моем лице замену. Она предложила мне место, когда мы, выпив чаю, вдвоем сидели у камина.

– Будет нелегко, – прямо сказала она. – Мне требуется много внимания, и ты будешь целый день проводить взаперти, хотя, по сравнению с тем, как ты жила в последнее время, вероятно, ты найдешь пребывание здесь вполне сносным.

Я задумалась. Конечно, служба здесь покажется мне сносной, рассуждала я про себя, и в то же время она будет невыносимой. Жить в четырех стенах, наблюдать страдания и порой терпеть вспышки гнева – вот какая доля мне уготована на оставшуюся юность; хотя та ее часть, что уже минула, тоже выдалась, мягко говоря, безрадостной! На секунду сердце замерло, но потом вновь забилось ровно, пусть я вынудила себя осознать все недостатки предложения, я мыслила слишком трезво, чтобы их идеализировать и, следовательно, преувеличивать.

– Только я не уверена, хватит ли мне сил для подобной работы, – заметила я.

– Я и сама сомневаюсь, – ответила она. – Выглядишь ты измученной.

Так и было. Взглянув в зеркало, я увидела свое блеклое отражение: траурное платье, запавшие глаза. Однако потускневший облик мало меня беспокоил. Увядание скорее было внешним, внутри я все еще чувствовала биение жизни.

– У тебя есть на примете другие занятия, хоть что-нибудь?

– Пока ничего, но, может, мне удастся что-то подыскать.

– Возможно, ты права. Попробуй пойти своим путем, а если ничего не выйдет, попробуешь моим. Предложение действительно три месяца.

Она была ко мне добра, и я ее поблагодарила. Внезапно у мисс Марчмонт случился приступ. Я помогла ей, в точности выполнив все указания, и, когда боль ее отпустила, между нами уже образовалось подобие близости. По тому, как она перенесла приступ, я поняла, что она была крепкой, терпеливой женщиной (терпеливой к физической боли, однако нервы ее, вероятно, выдерживали долгие испытания с меньшей стойкостью); а мисс Марчмонт разглядела в моей готовности помочь сострадание (каким бы оно ни было). Назавтра она вновь послала за мной и следующие пять или шесть дней жаждала моего общества. Более тесное знакомство явило и капризы, и пороки мисс Марчмонт, но в то же время я смогла увидеть в ней особу, достойную уважения. Пускай она была суровой и даже брюзгливой, находилась я подле нее и прислуживала с тем чувством, которое мы испытываем, когда знаем, что наше общество, манеры и разговор тешат и радуют того, кому мы служим. Даже когда мисс Марчмонт меня бранила – что она порой себе позволяла, в весьма едкой манере, – выходило у нее это довольно беззлобно и обиды не наносило. Она больше напоминала вспыльчивую мать, журящую дочь, чем строгую хозяйку, поучающую горничную: поучения ей были несвойственны, чего, впрочем, не скажешь о вспышках гнева. Но и в неистовстве ее не покидала ясность ума: даже рассвирепевшая, она оставалась рассудительной. Немного погодя растущая привязанность заставила меня по-новому взглянуть на роль компаньонки, и еще через неделю я согласилась поступить к ней на службу.

Итак, мой мир уместился в двух жарко натопленных тесных комнатах, а пожилая калека стала моей хозяйкой, моей подругой, моим всем. Служба у нее стала моим долгом, ее боль – моим страданием, ее покой – моей надеждой, ее гнев – моим наказанием, ее похвала – моей наградой. Я позабыла о лугах, лесах, реках, морях и переменчивых небесах, которые остались за пределами душной клетки; и была даже почти рада их не вспоминать. Все мое существо обратилось к своему жребию. Тихая и кроткая по характеру, вышколенная судьбой, я не требовала прогулок на свежем воздухе и довольствовалась теми же скудными кушаньями, что подавали больной. Зато она позволила мне изучать ее необыкновенную натуру, и, нужно добавить, оценивать непоколебимость ее добродетелей и неослабевающую пылкость, и верить в искренность ее чувств. Всем этим она обладала, и за все это я к ней привязалась.

Благодаря выдающимся качествам мисс Марчмонт я могла бы протянуть с ней еще двадцать лет, если бы ее нелегкой жизни было суждено столько продлиться. Однако Господь распорядился иначе. Казалось, меня нужно было подтолкнуть к действию. Нужно было побудить, сподвигнуть, склонить, принудить к движению. Крупице человеческой симпатии, которую я принимала за драгоценную жемчужину, нужно было растаять, словно градинке, и утечь сквозь пальцы. Новую скромную службу нужно было вырвать из хватки моей легко успокоенной совести. Я хотела пойти на сделку с Судьбой: избежать редких, но грандиозных страданий, соглашаясь на малые горести и нужду. Но Судьбу подобные условия не прельстили, а Провидение не допустило жизни в костенеющем унынии и малодушной праздности.

Февральским вечером – как я хорошо запомнила – у дома мисс Марчмонт раздался голос, слышный каждому его обитателю, но понятный, вероятно, лишь одному. Тихую зиму подгоняли к концу весенние бури. Уложив мисс Марчмонт в постель, я села у камина и принялась за шитье. За окном завывал ветер; он свирепствовал весь день, но к ночи обрел другой тон – резкий, пронзительный, почти человеческий; он стенал, жаловался, негодовал; его порывы больше походили на вопли.

– Тише! Тише! – расстроенно воскликнула я и, оставив работу, зажала руками уши в тщетной попытке заглушить этот вкрадчивый, неумолимый плач.

Голос был мне знаком, и невольная наблюдательность вынудила меня подумать о том, что он сулил. Трижды жизнь мне показывала, что причудливая мелодия ветра – эти безутешные, горестные рыдания – предвещает трудные времена. Эпидемии, как я знала, нередко предзнаменовал скорбными, страдальческими всхлипами восточный ветер. Так, я полагала, и появилась легенда о банши. Еще я заметила – однако познаний мне не хватало, чтобы увериться в связи между событиями, – что до нас одновременно доходят вести о пробудившихся вулканах в разных частях света, о реках, вдруг вышедших из берегов, и о громадных волнах, обрушившихся на взморье. «Наша земля, – говорила я себе тогда, – в такие мгновения, должно быть, пребывает в смятении и неистовстве; слабейшие из нас гибнут в ее сбивчивом дыхании, распаленном вулканами».

Я прислушивалась и дрожала, мисс Марчмонт спала.

К полуночи буря улеглась за каких-то полчаса, и наступила мертвая тишина. Огонь, который едва тлел, ярко вспыхнул. Я ощутила перемену, мои чувства обострились. Отодвинув портьеру и жалюзи, я выглянула в окно и увидела, как ярко блестят в колючем морозном воздухе звезды.

Обернувшись, я заметила, что мисс Марчмонт проснулась и, приподнявшись на подушках, глядит на меня с особой серьезностью.

– Ночь выдалась ясная? – спросила она.

Мой ответ был утвердительным.

– Так я и думала, ведь ко мне вернулись силы, мне хорошо. Помоги встать. Сегодня я чувствую себя молодой, – продолжила она. – Молодой, беззаботной и счастливой. Вдруг мой недуг меня скоро оставит и мне суждено вновь стать здоровой? Это было бы чудом!

«А нашим временам чудеса не свойственны», – подумала я, дивясь ее словам. Она принялась говорить о прошлом и вспоминала случаи, происшествия и людей с одинаковой ясностью.

– Сегодня я рада своей Памяти, – сказала мисс Марчмонт. – Она мне лучшая подруга. Теперь она дарит глубокое удовлетворение: возрождает в сердце теплые и живые воспоминания – не тусклые образы, а то, что некогда было настоящим, но я почитала истлевшим, рассыпавшимся и смешанным с прахом. Мне вернулись часы, мысли, надежды моей юности. Я снова переживаю любовь всей жизни – мою единственную любовь и одну из совсем немногих привязанностей, ведь доброй женщиной меня не назовешь: я отнюдь не приветлива. Однако и у меня были чувства, сильные и верные, и у чувств моих был адресат; я дорожила лишь им, в то время как большинство готовы посвятить себя множеству бесчисленных вещей. Когда я любила и была любима, как прекрасно мне жилось! Какой чудесный год мне вспоминается – как ясно он мне видится! Какая трепетная весна – какое теплое, радостное лето – какой нежный лунный свет, серебривший осенние вечера, – как крепла надежда среди скованных льдом рек и убеленных полей той зимой! Весь год мое сердце билось в такт с сердцем Фрэнка. Мой благородный Фрэнк – мой преданный Фрэнк – мой добрый Фрэнк! Он был лучше меня во всем и к себе был куда требовательнее! Теперь я точно вижу и знаю, что немногие женщины страдали, как я, его потеряв, и немногие женщины блаженствовали, как я в его любви. Наши чувства были необыкновенными; я не сомневалась ни в них, ни в моем возлюбленном: то была чистая, бережная, возвышенная любовь, и радости она дарила без края. А сейчас я хочу спросить, в эту минуту необыкновенной трезвости ума я хочу узнать, почему у меня ее забрали? За какое злодеяние меня приговорили к тридцати годам скорби после двенадцати месяцев счастья?

Я не знаю, – помедлив, продолжила мисс Марчмонт. – Я не могу, не могу найти причину; однако сейчас я со всей искренностью скажу то, что и не мыслила сказать раньше: пути Господни неисповедимы. Да будет воля Твоя! Теперь я верю, что в смерти мы воссоединимся с Фрэнком. Раньше я в это никогда не верила.

– Значит, он мертв? – тихо спросила я.

– Голубушка, – ответила она, – в тот сочельник я нарядилась и причесалась, чтобы вечером встретить возлюбленного – совсем скоро он должен был стать моим мужем. Я сидела и ждала. Тот день вновь встает перед глазами: я вижу снежные сумерки в окне с незадернутыми портьерами – я сама так распорядилась, чтобы приметить, как Фрэнк скачет ко мне по белой дороге; я вижу и чувствую горячее пламя камина, его отблески на моем шелковом платье и собственное юное отражение в оконном стекле. Я вижу тихую зимнюю ночь и полную луну, холодную и ясную, плывущую над черными голыми кустарниками и посеребренной инеем землей. Я ждала с нетерпением, но без какого-либо сомнения. Огонь успел погаснуть, правда, света хватало, луна поднялась высоко, но все еще заглядывала в окно; стрелки часов подбирались к десяти, Фрэнк редко приезжал позже этого времени, но пару раз он все-таки задерживался.

Подводил ли он меня хоть раз? Нет, никогда; и вот он уже скакал сюда, мчался, чтобы искупить потерянные часы. «Фрэнк! Отчаянный ездок! – мысленно воскликнула я, с радостью и волнением прислушиваясь к галопу. – Ох уж я тебя побраню, скажу, что ты и моей шеей рискуешь, ведь все твое в самом сокровенном и нежном смысле и мое тоже». Он уже подъехал: я его видела, но, кажется, мои глаза застилали слезы, все расплывалось. Я видела лошадь, слышала стук копыт – по крайней мере, я увидела силуэт. И услышала крики. Была ли это лошадь? И что за странный, темный груз волочился за ней? Как я могла назвать то, что предстало передо мной в лунном свете? И как я могла выразить чувство, поднявшееся в моей душе?

Я смогла лишь выбежать из дома. У двери стояло крупное животное – и правда, лошадь Фрэнка, она дрожала, фыркала и тяжело дышала; под узды ее держал мужчина, и я решила, что это Фрэнк. «Что произошло?» – потребовала я. В ответ раздался резкий голос моего лакея Томаса: «Ступайте в дом, госпожа, – а затем, он обратился к служанке, которую будто чутье заставило броситься за мной из кухни: – Рут, живо уведи отсюда мисс». Но я упала коленями в снег рядом с чем-то темным – с тем, что тащила по земле лошадь – с тем, что вздыхало и стонало на моей груди, когда я подняла и притянула его к себе. Он был живым, сознание его не покинуло. Я велела внести его в дом; я не желала никого слушать и не позволила себя увести. Я владела собой в достаточной мере, чтобы оставаться хозяйкой не только себе, но и другим. Они пытались было деликатничать со мной, будто я дитя, – так всегда ведут себя с теми, кого покарала рука Господа, но я уступила лишь хирургу, и когда тот сделал все, что мог, я забрала умирающего Фрэнка к себе. Ему хватило сил прижать меня к себе, он смог произнести мое имя, он слышал, как я тихо молилась, и обнимал меня, пока я нежно и ласково его утешала.

«Мария, – вымолвил он, – я погибаю, но я в раю». – Последнее дыхание он сберег, чтобы выразить мне свою преданность. И на заре рождественского утра мой Фрэнк отправился к Богу.

С того дня, – продолжила она, – минуло тридцать лет. И я страдала; страдала до сих пор. Вряд ли я мудро распорядилась своей бедой. Мягкие, добродушные создания благодаря ей становятся почти святыми, сильных и темных душой она обращает в демонов, а я осталась всего лишь пораженной горем и эгоизмом женщиной.

– Вы сделали много добра, – заметила я, ведь мисс Марчмонт славилась щедрыми пожертвованиями.

– Ты хочешь сказать, я не скупилась там, где деньги могли облегчить чужие невзгоды. Что с того? Я расставалась с ними без труда и сожалений. Но, полагаю, отныне я буду стремиться к лучшим помыслам, чтобы подготовиться к встрече с Фрэнком. Понимаешь, мне и теперь Фрэнк важнее Господа, и если столь сильная, непреклонная любовь к его созданию, лишь к нему одному, является грехом в глазах Создателя, тогда мои шансы на спасение невелики. А что ты думаешь, Люси? Я тебе исповедовалась, будь моим духовником.

Ответ я ей дать не смогла. Мне не хватило для этого слов. Однако мисс Марчмонт заговорила так, будто его получила.

– Верно, дитя мое. Деяния Господни милосердны, пусть и не всегда нам понятны. Мы должны смириться с собственным уделом, каким бы он ни был, и постараться осчастливить других. Не так ли? Что ж, завтра я начну с того, что попытаюсь осчастливить тебя. Я хочу сделать для тебя кое-что, Люси, – то, что поможет тебе после моей смерти. Слишком много я говорю, голова уже разболелась, и все-таки я довольна. Ложись спать. Уже два часа. Как поздно ты засиживаешься, или, вернее, как поздно я, эгоистка, вынуждаю тебя со мной сидеть. Ступай и не тревожься обо мне, думаю, спать я буду хорошо.

Она приготовилась ко сну. И я направилась к своей постели, которая стояла здесь же, в каморке при ее комнате. Минула тихая ночь, и, верно, так же тихо настал последний час мисс Марчмонт, безмятежно и милосердно: утром ее нашли бездыханной, почти остывшей, зато покойной и умиротворенной. Ее внезапная оживленность и перемена настроения были предвестниками удара, одного припадка хватило, чтобы оборвать жизнь, столь долго омраченную страданием.

Глава V. Новая страница

После смерти моей госпожи я опять осталась совсем одна и была вынуждена искать новое место. Тогда мои нервы, должно быть, были слегка – совсем слегка – расстроены. Признаю, выглядела я не лучшим образом: худая, изнуренная, осунувшаяся – будто не спала ночами, будто работала до изнеможения, будто погрязла в долгах и осталась без крыши над головой. Впрочем, долгов у меня не было, и деньги кое-какие имелись: пускай мисс Марчмонт и не успела мне помочь, как намеревалась той ночью, за службу мне сполна заплатил ее двоюродный брат и наследник, прижимистого вида человек с заостренным носом и узким лбом, который, как я много позже услыхала, оказался настоящим скрягой – полной противоположностью своей щедрой родственнице, чью память и по сей день чтят бедняки. Имея в распоряжении пятнадцать фунтов, здоровье, пошатнувшееся, но не сломленное, и душевные силы в аналогичном состоянии, я вполне могла считать свое положение более завидным, чем у многих. Однако я находила его непростым, и всю его затруднительность я осознала в день, когда осталась ровно неделя, чтобы покинуть нынешний приют, при этом нового не наблюдалось.

Мне было больше не к кому обратиться за советом, кроме моей старой няни, и я отправилась ее повидать в крупное имение неподалеку от дома мисс Марчмонт, где она теперь служила экономкой. Я провела с ней несколько часов; она постаралась меня утешить, но не знала, чем помочь. С тяжестью на душе я ушла от нее уже в сумерках. Мне предстоял обратный путь в две мили; стоял ясный, морозный вечер. Несмотря на одиночество, бедность и трудности, мое сердце, питаемое и ободряемое силой юности – на тот момент мне еще не минуло и двадцати трех лет, – билось легко и спокойно. Я уверена, что спокойно, иначе я дрожала бы на той дороге среди стылых полей, где поблизости не виднелось ни деревеньки, ни фермы, ни домика: я робела бы, ведь луна не освещала мне путь – лишь слабые звезды; я робела бы еще больше, ведь сегодня северная сторона неба вдруг озарилась странными, подвижными всполохами – полярным сиянием. Однако его появление вселило в меня нечто противоположное страху. Оно будто придало мне свежих сил. Я вдохнула их вместе с холодным, колючим воздухом. На ум пришла смелая затея, и моему уму хватило ресурса ее принять.

«Уезжай из этой глуши. Отправляйся в другие края».

«Куда же?» – возник следом вопрос.

Далеко заглядывать мне не пришлось; обращая взор из скромного поселения, расположенного на широкой, плодородной равнине в сердце Англии… воображение нарисовало мне то, что я еще никогда не видела наяву, – я увидела Лондон.

На следующий день я вернулась в имение, вновь попросила повидать экономку и поведала той о своем решении.

Миссис Баррет была женщиной степенной и рассудительной, хотя о мире она знала едва ли больше моего; однако, несмотря на степенность и рассудительность, она и не подумала обвинить меня в сумасбродстве – что неудивительно, ведь моя серьезность до сих пор служила подобно серому плащу с капюшоном. Благодаря ей я могла без последствий, как и без чьего-либо одобрения, позволить себе поступки, за совершение которых некоторые сочли бы меня мечтательной или даже экзальтированной, выкажи я смятение или возбуждение.

Когда, возясь с апельсиновой цедрой для джема, миссис Баррет неторопливо размышляла о возможных трудностях, за окном промчался мальчик и вбежал в комнату. Прелестный ребенок, смеясь и приплясывая, подскочил ко мне – мы уже знали друг друга (как и я его мать – молодую замужнюю дочь хозяев дома), – и я посадила его к себе на колени.

Теперь мы с матерью мальчика занимали разное положение в обществе, но раньше учились в одной школе: тогда я была десятилетней девочкой, а она – шестнадцатилетней девицей; я помнила ее миловидной, но посредственной ученицей на класс младше меня.

Я любовалась темными глазами мальчика, когда в комнату вошла мать, молодая миссис Ли. Какой же красивой и доброй женщиной стала та благонравная, хорошенькая, пусть и слегка недалекая девушка! Замужество и материнство изменили ее так, как, по моим наблюдениям, меняли и более бестолковых девиц. Меня она не вспомнила. Я ведь тоже изменилась, хотя, боюсь, не в лучшую сторону. Я и не попыталась напомнить о себе, к чему? Она пришла, чтобы забрать сына на прогулку; за ней следовала няня с младенцем на руках. Я упоминаю нашу встречу лишь потому, что миссис Ли говорила с няней по-французски (очень дурно, к слову, и с безнадежно дурным произношением, чем невольно вызвала в памяти школьные годы) – так я и узнала, что ей служит иностранка. Ее сын бегло щебетал на французском. Когда они все ушли, миссис Баррет заметила, что молодая госпожа привезла эту няню с собой два года назад по возвращении из поездки на материк, что с иностранкой обращаются почти так же хорошо, как с гувернанткой, и вся ее работа состоит из прогулок с младенцем и болтовни на французском с мастером Чарльзом. «А еще, – прибавила миссис Баррет, – по ее рассказам, за границей полно англичанок, которые припеваючи живут в семьях, как и она».

Я запомнила эти сведения, словно рачительная хозяйка, что хранит будто бы бесполезные лоскутки и обрывки, дабы ее прозорливый ум попозже нашел им применение. Перед моим уходом старая нянюшка дала мне адрес одной чопорной, благопристойной гостиницы в столице, где некогда имели привычку останавливаться мои дядья.

Поездка в Лондон уготовила мне куда меньше опасностей и трудностей, чем может подумать читатель. На самом деле дорога заняла всего пятьдесят миль. Моих средств хватало на билет, несколько дней проживания и обратный путь, если бы не удалось найти причины задержаться. Эту поездку я воспринимала как краткую передышку после тяжких трудов, а не как роковое приключение. Обо всех своих делах стоит отзываться сдержанно: это сохраняет спокойствие ума и тела, в то время как от красноречивых замечаний и тому, и другому свойственно бросаться в жар.

Тогда дорога в пятьдесят миль занимала один день (напомню, речь идет о прошлом: мои волосы, которых долго не касался иней прожитых лет, наконец побелели и теперь под белым же чепцом напоминают о снеге). Сырым февральским вечером, около девяти часов, я приехала в Лондон.

Знаю, мой читатель не будет рад, если я примусь подробно и художественно описывать первые впечатления, за что я не в обиде, поскольку у меня не было ни настроения, ни времени их смаковать; тому вовсе не способствовал поздний час в дождливый вечер, в этой пустыне, в этом Вавилоне, чьи простор и новизна стали серьезным испытанием трезвой мысли и самообладанию, которыми, за неимением более щедрых даров, меня наградила Природа.

Когда я сошла с дилижанса, непривычный говор извозчиков и другого люда вокруг поразил меня, словно иностранная речь. Еще никогда я не слышала столь рубленый английский язык. Однако мне удалось его понять и быть понятой самой, чтобы в сохранности доехать со своим сундуком до старого трактира, адрес которого мне дали раньше. Каким сложным, каким томительным и непонятным казался мой отъезд! В незнакомом городе, в незнакомом трактире, утомленная дорогой, сбитая с толку темнотой, дрожащая от холода, без опыта или подсказки, что мне делать дальше, я тем не менее должна была что-то делать.

Я решила довериться собственной рассудительности. Однако рассудительность вдруг растерялась и застыла, подобно другим моим качествам, и лишь крайняя необходимость заставила ее кое-как взяться за вверенное дело. Так, она расплатилась с носильщиком: учитывая непростые обстоятельства, я не виню ее за то, что она позволила себя обсчитать; она справилась о комнате у полового, она робко позвала горничную, и, сверх того, она стойко вынесла надменность молодой особы, когда та пришла в комнату.

Помню, эта горничная стала для меня образцом городской красоты и моды. Как ладно сидели на ней платье и чепец – я все гадала, где их пошили. Речь у нее была бойкая и отрывистая, говорила она так, словно меня отчитывала, а щегольской наряд ее словно тайком усмехался над моим простым провинциальным платьем.

«Что ж, ничего не поделаешь, – сказала я себе. – К тому же новый город, новые обстоятельства – я освоюсь».

Не теряя хладнокровия с маленькой высокомерной горничной и придерживаясь той же манеры с половым, похожим на священника в своем черном сюртуке и белой манишке, я со временем удостоилась их любезности. Думаю, сначала они приняли меня за прислугу, но потом изменили мнение и обращались со мной со смесью учтивости и покровительства.

Я прекрасно справлялась: перекусила, отогрелась у камина и, наконец, заперлась у себя. Но стоило мне опуститься на колени перед постелью, сложить руки на подушке и склонить голову, нахлынула ужасная тоска. Мое трудное положение вдруг встало перед глазами, подобно призраку. Странным, одиноким и почти лишенным надежды явилось оно мне. Что я делаю здесь, в великом Лондоне, совсем одна? Что я должна делать завтра? Какое будущее меня ждет? Кому до меня есть дело в этом мире? Откуда я пришла? И куда держу путь? Что мне делать?

Обильными слезами я смочила подушку, волосы, руки. Следом пришли мрачные, горькие раздумья, но все же я не жалела о сделанном шаге и не хотела отступать. Смутная, зато крепкая убежденность, что идти вперед лучше, чем назад – что со временем, пускай трудный и тернистый, мне непременно откроется путь, – возобладала над другими чувствами, ее сила заглушила остальные мысли, и я, наконец успокоившись, смогла помолиться и отправиться в постель. Едва я погасила свечу и легла, как низкий, глубокий, мощный звон огласил ночь. Сначала я не узнала этот звук. Но он повторился двенадцать раз, и с двенадцатым гулким, дрожащим, печальным ударом я произнесла: «Сегодня Святой Павел – мой заступник».

Глава VI. Лондон

На следующий день наступило первое марта, и когда я проснулась, встала и отдернула портьеру, то увидела, как сквозь туман пробивается солнце. Высоко над крышами домов, почти вровень с облаками, показалась величественная, округлая громада, темно-синяя и матовая – купол собора. Пока я смотрела на него, внутри меня что-то дрогнуло, вечно связанные крылья души моей слегка расправились, и я вдруг почувствовала, что до того я жизнь по-настоящему не знала, но вот-вот узнаю. В то утро моя душа разрослась так же быстро, как тыква пророка Ионы.

«Хорошо, что я приехала, – сказала я себе, наскоро одеваясь и приводя себя в порядок. – Вокруг витает дух великого Лондона, и он мне нравится. Разве это не удел малодушных – всю жизнь прятаться в глуши, позволив безвестности поглотить их дарования?»

Одевшись, я спустилась в столовую, не растрепанная и измученная после долгой дороги, а опрятная и отдохнувшая. Когда половой подал завтрак, я заговорила с ним спокойно, но весело; и после десятиминутной беседы мы уже знали друг о друге все необходимое.

Половой был седым пожилым мужчиной, который служил здесь, наверное, лет двадцать. Подсчитав в уме, я предположила, что он, должно быть, встречал моих дядюшек, Чарльза и Уилмота, которые часто останавливались в этом трактире пятнадцать лет назад. Я назвала их имена, половой их вспомнил сразу и с почтением. Обозначив наше родство, я тем самым наконец прояснила для него свое положение и произвела положительное впечатление. Он заметил, что я похожа на дядюшку Чарльза: полагаю, он был прав, потому что миссис Баррет не раз говорила то же самое. На смену его прежней неловкой в своей неопределенности манере пришла услужливая любезность, и теперь мои разумные вопросы получали внятные ответы.

Окно маленькой столовой выходило на узкую, совершенно тихую и вполне чистую улочку: редкие прохожие ничем не отличались от тех, что увидишь в провинции; никакой угрозы не предвиделось, и я решилась на вылазку в одиночестве.

Позавтракав, я вышла из трактира. Сердце наполняли восторг и радость: прогулка по Лондону без спутников уже казалась приключением. Я добралась до улицы Патерностер, давно облюбованной книготорговцами. Я зашла в лавку некоего Джонса и купила книжицу – роскошь, которую едва могла позволить, но я надеялась однажды подарить или отправить ее миссис Баррет. Мистер Джонс, деловой сухощавый мужчина, стоял за прилавком и казался величайшим из живущих, а я – одной из счастливейших.

То утро выдалось богатым на разнообразные впечатления. Дойдя до собора Святого Павла, я зашла внутрь и поднялась на купол, увидав оттуда весь Лондон с его рекой, мостами, церквями; я увидела древний Вестминстер и зеленые, залитые солнцем сады Темпла, и ярко-голубое мартовское небо над головой, и полупрозрачную дымку между ними.

Спустившись, я отправилась бродить куда глаза глядят. В тихом упоении свободой и весельем я вдруг оказалась – сама не знаю как – в самом центре городской суеты. Я наконец увидела и почувствовала Лондон по-настоящему: я попала на Стрэнд-стрит и прошлась по Корнхилл, я влилась в жизнь вокруг, я смело пересекала шумные перекрестки. Эта прогулка, еще и в полном одиночестве, подарила мне, возможно, безрассудное, зато неподдельное удовольствие. В дальнейшем я повидала и Вест-Энд, его парки и великолепные площади, но Сити пришелся мне по сердцу куда больше. Сити будто не терпит легкомыслия: он весь в заботах, спешке, трескотне, но исключительно по делу. Сити живет работой, а Вест-Энд – развлечениями. Вест-Энд сможет приятно удивить, но Сити вас взбудоражит.

Когда я наконец утомилась и проголодалась (годами я не ощущала такой здоровый голод), то около двух часов дня вернулась в свой старый, сумрачный и тихий трактир. К обеду подали два блюда: простое жаркое и овощи, – и оба показались мне изумительными, они были куда вкуснее, чем легкие постные кушанья, которые кухарка посылала наверх моей доброй почившей госпоже и мне, и чей вид и вкус едва ли пробуждал в нас аппетит! С приятной усталостью я прилегла на трех стульях, поставленных в ряд (комната не могла похвастаться кушеткой), и задремала, а затем, проснувшись, провела в раздумьях два часа.

Мой душевный настрой и обстоятельства теперь наиболее благоприятствовали принятию нового, твердого, смелого – и, возможно, отчаянного – решения. Терять мне было нечего. Тихое отвращение к прежнему затворничеству перекрывало дорогу назад. Потерпи я неудачу в том, что придумала сейчас, кому это, кроме меня, навредит? Погибни я вдали от – дома, хотела я сказать, только дома у меня не было, – Англии, кто бы меня оплакивал?

Я могла пострадать, но к страданию я привыкла: сама смерть не внушала мне того ужаса, который, как я думала, внушает особам более нежного склада. Уже тогда мысль о смерти я принимала спокойно. Так, готовая к любому исходу, я разработала план действий.

Вечером того же дня я справилась у своего нового друга, полового, о судах, идущих до одного европейского порта – Бу-Марин. Попусту время тратить не стоило. Сегодня же я должна была отправиться в путь. Вероятно, придется прождать до утра, прежде чем ступить на борт, но опаздывать мне не хотелось.

– Лучше сразу поезжайте к пристани, мэм, – посоветовал половой.

Я с ним согласилась. Рассчитав меня и получив в благодарность за помощь вознаграждение, которое, как я понимаю теперь, было по-королевски щедрым или даже нелепым в его глазах – и действительно, убирая деньги в карман, он слегка улыбнулся, выдав свое мнение о savoir-faire5 своей дарительницы, – половой пошел искать экипаж. Отрекомендовав меня извозчику, он велел ему ехать к пристани, а не везти меня к лодочникам, что тот пообещал исполнить, но слово не сдержал: наоборот, оставил меня, будто жертвоприношение, подал, будто скворчащее жаркое, высадив прямо у лодочников.

Я оказалась в неприятном положении. Стояла глухая ночь. Извозчик, взяв плату, тут же укатил, а среди лодочников разгорелась борьба за меня и мой сундук. Их ругань до сих пор звенит у меня в ушах: она потрясла меня больше, чем та ночь, или внезапное одиночество, или вся абсурдность этой сцены. Один схватился за мой сундук. Я молча наблюдала за ним и ждала, но когда другой схватился за меня, я заговорила, смахнула его руки, наконец ступила в лодку и строго приказала, чтобы сундук поставили рядом: «Вот здесь», – что было немедленно исполнено, ведь стоило мне выбрать лодку, ее владелец разом стал моим союзником. И мы отчалили.

Речные воды темнели подобно пролитым чернилам, на их поверхности мерцали огни домов и покачивались несколько кораблей; светя фонарем, я читала их имена, написанные крупными белыми буквами. Мы минули «Океан», «Феникс», «Консорт», «Дельфин», но мой корабль звался «Быстрым», и, кажется, он был пришвартован несколько дальше.

Мы скользили по черной глади, и мне вспомнились Стикс и Харон, перевозящий одинокую душу в Страну теней. Посреди реки, когда в лицо мне дул холодный ветер, а ночное небо проливало на голову дождь, когда общество мне составили два грубых лодочника, чья немилосердная брань терзала слух, я спросила себя, напугана ли я или несчастна. Ни то, ни другое. А в жизни мне часто доводилось испытывать сильные переживания и в более безопасной обстановке. «Как же так? – пробормотала я. – Кажется, я скорее бодра и внимательна, нежели подавлена и встревожена?» Я не могла себе это объяснить.

Наконец во мраке ночи белым засияло имя «Быстрого».

– Приплыли! – возвестил лодочник и сразу потребовал шесть шиллингов.

– Вы слишком дорого берете, – ответила я.

Он отгреб чуть в сторону и заявил, что не даст мне подняться на корабль, пока я не заплачу. Молодой мужчина – стюард, как я позже узнала, – с ухмылкой выглянул из-за борта в ожидании перепалки, к его разочарованию, я просто заплатила названную сумму. В тот день я трижды отдала кроны вместо шиллингов, но утешила себя, сказав, что такова цена опыта.

– Они вас обманули! – с радостью сообщил стюард, когда я взошла на борт.

– Я так и думала, – невозмутимо ответила я и спустилась на нижнюю палубу.

В дамской каюте я встретила дородную миловидную женщину. Я попросила ее показать мою койку, она одарила меня тяжелым взглядом и пробормотала что-то про странных пассажиров, которые заявляются в столь поздний час. Кажется, любезности от нее ждать не стоило. Какое у нее было лицо: такое красивое, такое надменное, такое холодное!

– Раз уж я поднялась на корабль, то с него не сойду, – заметила я. – Будьте добры, покажите мое место.

С неохотой она исполнила просьбу. Я сняла шляпку, разложила вещи и легла. Часть трудностей осталась позади, я одержала пусть скромную, но победу: мой бесприютный, неприкаянный ум на короткое время заслужил покой. Пока «Быстрый» не прибудет в гавань, от меня не потребуется больше никаких действий, но потом… Ах! Наперед я знать не могла. После изнурительного дня я пребывала в полузабытьи.

Горничная не умолкала всю ночь, но говорила она не со мной, а с молодым стюардом – ее сыном и точной копией. Он все время ходил туда-сюда, они спорили и ссорились и успели помириться раз двадцать. Горничная писала домой – отцу, как выяснилось, – она зачитывала отрывки вслух, ничуть не стесняясь моего присутствия, наверное, думала, что я спала. Некоторые строки проливали свет на семейные тайны, в письме часто упоминалась некая Шарлотта, младшая сестра, которая опрометчиво решилась на неравный брак по любви. Как же громко возмущалась старшая сестра этим неприглядным союзом. Почтительный отпрыск высмеивал послание матери. Та защищала свое письмо и сердилась на сына. Странная парочка. Женщине было лет тридцать девять, а может, сорок, но вид у нее был здоровый и цветущий, как у девицы. Резкая, шумная, самодовольная и вульгарная – ее ум и тело, казалось, не ведали ни перемен, ни увядания. Возможно, она всю жизнь работала с людьми, а в юности, скорее всего, подавала еду и напитки в трактирах.

Ближе к утру горничная увлеклась новой темой – Уотсонами, семейством пассажиров, которые должны были скоро приехать; она, вероятно, их знала и высоко ценила, поскольку выгоду они приносили приличную. По ее словам, она будто наследовала небольшое состояние, когда их пути с этой семьей пересекались.

Мы встали на заре, а когда совсем рассвело, на борт стали подниматься пассажиры. Горничная с особой пылкостью приветствовала Уотсонов, чей приезд вызвал немало суматохи. Всего их было четверо: двое джентльменов и две дамы. За ними следовала еще одна пассажирка, юная девушка, в сопровождении благородного, но апатичного на вид мужчины. Эти две группки резко различались между собой. Без сомнения, Уотсоны были семьей состоятельной, поскольку держались они с достоинством людей, уверенных в своем богатстве. Дамы – обе молодые, а одна еще и красавица каких поискать – были одеты дорого, броско и совершенно неуместно для морского вояжа. Бархатные накидки, шелковые платья и цветы на шляпках больше подходили для променада или прогулки в парке, а не для сырой палубы. Джентльмены были приземистыми, плотными, невзрачными и простоватыми. Старший, наименее привлекательный и наиболее толстый из них, оказался мужем – или скорее женихом, как я полагаю, поскольку девушка была слишком юна – той красавицы. Это открытие глубоко меня удивило, но еще глубже я поразилась, когда увидела, что девушка вовсе не страдает из-за такого союза, а, наоборот, веселится чуть ли не до умопомрачения. «Ее смех, – подумалось мне, – лишь отголосок ее безумного отчаяния». С этой мыслью я тихо стояла в стороне, прислонившись к борту судна. Вдруг ко мне подошла она, со складным стулом в руке и улыбкой на устах; легкомысленность последней одновременно озадачила и встревожила меня, хоть девушка и показала идеальный ряд идеальных зубов. Она предложила мне сесть, я, конечно, отказалась, всячески продемонстрировав вежливость, и она беззаботно и грациозно упорхнула прочь. Наверное, она очень добра, но что вынудило ее выйти за человека, который больше походил на старую бочку?

Я залюбовалась другой пассажиркой, девицей в сопровождении джентльмена: светловолосая и хорошенькая, в простом платье с узором, соломенной шляпке и широкой шали, изящно накинутой на плечи, она выглядела по-квакерски скромно; впрочем, наряд был ей к лицу. Прежде чем спутник покинул ее, я успела заметить, как он присматривается к пассажирам на борту, будто оценивая, в какой компании оказалась его подопечная. С нескрываемым недовольством он отвел взгляд от ярких цветов богатых дам, затем взглянул на меня и обратился к дочери, племяннице или кем она ему приходилась: она тоже повернулась в мою сторону и слегка скривила прелестную верхнюю губку. Вероятно, моя персона или, быть может, мое простое траурное платье вызвало эту пренебрежительную гримаску. Хотя, скорее, и то и другое. Ударили в колокол, отец (потом я узнала, что она его дочь) поцеловал ее и спустился на причал. Наконец наш корабль отбыл.

Иностранцы говорят, что только английским девицам позволяют путешествовать в одиночестве, и дерзкая решимость английских родителей и опекунов вызывает у них глубокое удивление. Что касается jeunes Meess6, некоторые считают их отвагу неженственной и inconvenant7, другие же называют их невольными жертвами религиозных и просветительских веяний, которые опрометчиво подхватывают все без должного «надзора». Была ли эта девица из тех, кого можно спокойно оставить без присмотра, мне неизвестно: вернее, мне стало это известно лишь позже. Зато довольно скоро я узнала, что гордое уединение ей не по вкусу. Она раз или два прошлась по палубе, с кислой миной взглянула на разодетых в шелка и бархат дам и топчущихся вокруг них кавалеров, а затем подошла ко мне и заговорила:

– Вам нравятся морские путешествия?

Я объяснила, что моему отношению к морским путешествиям только предстоит проверка, ведь раньше я никуда не ездила.

– Какая прелесть! – воскликнула она. – Я даже завидую вашей неопытности: первые впечатления, знаете, очень приятные. А я так много путешествовала, что уже позабыла о своих: видите ли, пресытилась морем, да и всем остальным.

Я не смогла сдержать улыбки.

– Почему вы смеетесь? – с беззастенчивой прямотой потребовала она, что понравилось мне в ней куда больше, чем остальное.

– Потому что вы еще очень молоды и не можете ничем пресытиться по-настоящему.

– Мне семнадцать, – несколько уязвленно сказала она.

– Вам и шестнадцать дашь с трудом. Вам нравится путешествовать одной?

– Вот уж нет! Совсем не нравится. Десять раз я пересекла пролив одна, но потом решила, что хватит, и всегда завожу друзей.

– Вряд ли вы встретите много друзей сегодня, – ответила я, поглядывая на Уотсонов, чьи громкие голоса и смех разносились по палубе.

– Только не в этой одиозной компании. Таких пассажиров нужно отправлять в каюты третьего класса. А вы едете учиться?

– Нет.

– В таком случае куда?

– Ни малейшего представления. Дальше порта Бу-Марин оно не простирается.

Она поглядела на меня в изумлении, а затем продолжила щебетать:

– А я еду учиться. Сколько школ в Европе я сменила за всю жизнь! Однако остаюсь порядочной ignoramus8. Поверьте, я ничего – совсем ничего – не знаю, пожалуй, кроме того, что я прекрасно играю и танцую. Французский и немецкий мне тоже даются, правда только устно; читаю и пишу я не очень хорошо. Представляете, меня недавно попросили перевести на английский страничку из одной немецкой книги, и я не смогла. Папа чуть со стыда не сгорел: сказал, что, кажется, месье де Бассомпьер – он мой крестный и платит за учебу – потратил деньги впустую. А в науках – в истории, географии, арифметике – я совсем дитя, да и по-английски, говорят, пишу скверно; с грамматикой и орфографией прямо беда. В придачу с Законом Божьим у меня разладилось; мне говорят, что я протестантка, но на самом деле я не уверена: я просто толком не знаю разницы между католиками и протестантами. Впрочем, мне вообще все равно. Раньше я была лютеранкой, когда жила в Бонне – милый Бонн! – чудесный Бонн! – и сколько там было красивых студентов! У всех миленьких девушек из моей школы были поклонники, они знали часы наших прогулок и почти всегда проходили мимо. «Schönes Mädchen»9, – говорили они нам. Как же я была счастлива в Бонне!

– А где вы учитесь теперь? – спросила я.

– Ах! В… chose, – ответила она.

Как оказалось, мисс Джиневра Фэншоу (именно так звали юную особу) использовала словечко chose, потому что не могла вспомнить название города. Она часто к нему прибегала: chose то и дело проскакивало в ее речи как удобная замена любому забытому слову на любом языке, на котором ей случалось говорить. Француженки тоже так часто делают, наверное, от них она и переняла привычку. В этом случае, как я выяснила, chose означало «Виллет» – столицу славного королевства Лабаскур.

– Вам нравится Виллет? – спросила я.

– Вполне. Местные, конечно, очень недалекие и вульгарные, но и хорошие английские семьи тоже есть.

– Там ваша школа?

– Да.

– Хорошая?

– Нет! Просто ужасная, зато меня отпускают каждое воскресенье. Мне дела нет до maîtresses10, professeurs и élèves11, и уроки я шлю au diable12 (по-английски язык сказать так не повернется, но по-французски это совсем другое), и поэтому я живу неплохо… Вы опять надо мной смеетесь?

– Нет, я лишь улыбаюсь своим мыслям.

– О чем же вы думаете? – Не дожидаясь ответа, она продолжила расспросы: – Все-таки скажите, куда вы едете?

– Куда судьба приведет. Я ищу место, где смогу заработать себе на жизнь.

– Заработать? – потрясенно переспросила она. – Значит, вы бедны?

– Как Иов.

Немного помолчав, она воскликнула:

– Право! Как же неприятно! Я-то знаю, каково вам, ведь семья у меня довольно бедная: и папа, и мама, и все остальные. Мой папа – капитан Фэншоу, офицер на пенсии, но из хорошего рода. Мы состоим в родстве со многими знатными семьями, но помогает нам только мой дядя и крестный из Франции, де Бассомпьер: он платит за мое обучение и обучение сестер. У меня их пятеро, а еще есть три брата. Мы все по очереди выйдем замуж, за немолодых джентльменов, но, полагаю, с деньгами: мама и папа все устроят. Моя сестра Августа, например, уже вышла замуж за мужчину, который выглядит гораздо старше папы. Августа очень красивая, не как я, у нее темные волосы. А ее муж мистер Дэвис заболел в Индии желтой лихорадкой, у него лицо до сих пор цвета гинеи, зато он богат, и у Августы есть собственный экипаж и много слуг. И мы все считаем, что устроилась она прекрасно. По-моему, это лучше, чем «зарабатывать на жизнь», как вы говорите. Кстати, вы умная?

– Нет, нисколько.

– Вы умеете петь, музицировать, говорить на трех или четырех языках?

– Вовсе нет.

– А я все равно думаю, что вы умны. – Она зевнула и сменила тему: – Вы не страдаете морской болезнью?

– А вы?

– Да, очень сильно! Стоит мне только выйти в море. Я уже чувствую, как она начинается. Пожалуй, мне лучше пойти в каюту. Придется погонять эту толстую, противную горничную. Heureusement je sais faire aller mon monde13.

С этими словами она спустилась в трюм.

Вскоре за ней последовали другие пассажиры, и после полудня я осталась на палубе одна. Когда я вспоминаю покой и даже счастье тех часов и в то же время свое положение и его опасный – некоторые даже назвали бы его безнадежным – характер, я думаю, что как:

 
Каменные стены еще не тюрьма,
А стальные прутья еще не клетка…14
 

…так и трудности, одиночество и туманное будущее не являются непобедимым злом, пока тело здорово и ум работает, пока Свобода дарит нам крылья, а Надежда горит путеводной звездой.

Дурноту я почувствовала многим позже того, как мы минули Маргит. С каким упоением я вдыхала морской бриз, с каким наслаждением я глядела на легкие волны Ла-Манша и на птиц над их гребнями, на паруса, белеющие вдали, и на тихое, пасмурное небо, нависшее надо всем. Полагаю, моему мечтательному взору европейский континент представал далеким сказочным краем. На солнце берег мерцал узкой золотой полоской, а тонкий узор из городов с белоснежными башнями, густых лесов, зубчатых холмов, зеленых пастбищ и извилистых рек напоминал чеканку. Фоном служило небо, темно-голубое и суровое, с торжественной, как обещание, и зыбкой, как волшебные чары, простирающейся с севера на юг, Господом согнутой дугой, аркой надежды.

Читатель, забудь об этом, если угодно, а лучше оставь как есть и извлеки мораль, краткую и звучную: плоды фантазии отравлены лукавым.

Когда меня наконец одолела морская болезнь, я с трудом спустилась в каюту.

Койка мисс Фэншоу оказалась по соседству с моей, и, увы, всю дорогу она терзала меня без сожаления, несмотря на наше общее недомогание. В нетерпеливости и брюзжании ей не было равных. Уотсоны, тоже пострадавшие от качки и окруженные заботой очевидно предвзятой горничной, рядом с мисс Фэншоу казались стоиками. С тех пор я не раз замечала, что люди той же беспечной, веселой породы и светлой, нежной красоты, как Джиневра Фэншоу, начисто лишены выдержки: при любой трудности они киснут, подобно молоку на солнце. Если мужчина берет такую женщину в жены, он должен быть готов обеспечить ей безоблачную жизнь. Возмущенная докучливыми жалобами, я сухо попросила ее «попридержать язык». Отповедь пошла мисс Фэншоу на пользу, при этом ее отношение ко мне никак не изменилось.

Наступила безлунная ночь, море разбушевалось, и высокие волны бились о борт. Странно было осознавать, что нас окружают только вода и темнота, и чувствовать, как корабль продвигается вперед в бездорожной пустоши, несмотря на шум, брызги и крепкий ветер. Мебель начала скользить по каюте, и пришлось крепить ее к месту; дурнота у пассажиров только усиливалась, а мисс Фэншоу со стоном объявила, что скоро отправится на тот свет.

– Еще не пора, голубушка, – сказала горничная. – Мы входим в порт.

И действительно, в течение следующей четверти часа шторм утих, а к полуночи путешествие завершилось.

Мне было жаль: да, мне было жаль. Время отдыха подошло к концу, и вновь наступал черед моих тягот – неумолимых тягот. Когда я поднялась на палубу, холодный воздух и угрюмость ночи, казалось, упрекали меня за самонадеянный приезд: огни чужого приморского города, сверкающие вокруг чужой гавани, походили на бессчетное множество недружелюбных глаз. Друзья Уотсонов взошли на корабль, чтобы их поприветствовать; целое семейство окружило и повело прочь мисс Фэншоу; а я… впрочем, я не посмела сравнивать наши положения.

Куда же мне стоило пойти? Я должна была пойти хоть куда-нибудь. Нужда не смеет быть приятной. Расплачиваясь с горничной – она, кажется, удивилась, получив монету достоинством выше, чем четвертак, на который по грубой прикидке рассчитывала, – я попросила:

– Будьте добры, подскажите мне приличную, тихую гостиницу, где я могла бы переночевать.

Она не только указала мне дорогу, но и позвала посыльного, велев ему позаботиться обо мне… но не о моем сундуке, поскольку тот забрала таможня.

Я отправилась вслед за этим мужчиной по крутой мощеной улице, отражавшейся в неровном лунном свете, и он привел меня в гостиницу. Я протянула ему полшиллинга, но он отказался. Предположив, что этого мало, я дала ему целый шиллинг, но он снова не взял, ответив что-то довольно резко и на незнакомом языке. Войдя в освещенный лампой гостиничный коридор, половой объяснил на ломаном английском, что мои деньги иностранные и здесь не в ходу. Я дала ему размерять соверен. Уладив этот пустяк, я попросила комнату и решила не ужинать, потому что дурнота еще не прошла, нервы были расстроены, и я вся дрожала. Как же я была рада запереться в тесной комнатке наедине со своей усталостью. Я снова могла отдохнуть, хотя знала, что к утру туман сомнений не рассеется, необходимость действий станет только неотложнее, угроза (нищеты) ближе, а борьба (за жизнь) еще суровее.

Глава VII. Виллет

Утром ко мне вернулась смелость, и дух мой воспрянул: немощь тела больше не ослабляла рассудок, ум работал быстро и четко.

Едва я закончила одеваться, в комнату постучали.

– Войдите, – сказала я, ожидая увидеть горничную.

Однако вместо нее вошел грубоватый мужчина:

– Дайте фаши ключи, мисс.

– Зачем?

– Фаши ключи! – нетерпеливо повторил он, почти вырывая их у меня из рук. Затем он добавил: – Хог’ошо! Сейчас будет вам сундук.

К счастью, все и правда шло хорошо: мужчина оказался таможенником. Я не знала, где подают завтрак, но все равно решила спуститься.

Теперь я заметила то, на что не обратила внимания из-за чудовищной усталости ночью: я остановилась не просто в гостинице, а в большом отеле. Медленно прогуливаясь по широкой лестнице и задерживаясь на каждой ступени (вниз отчего-то я совсем не торопилась), я рассматривала высокие потолки, фрески на стенах, широкие окна, сквозь которые щедро лился свет, прожилки мрамора под ногами (лестница была мраморной, без ковра и не очень чистой) и, сравнив увиденное с размерами предоставленной мне вчера каморки и ее скромной обстановкой, я впала в философское настроение.

Меня поражала сметливость половых и горничных, когда дело касалось распределения комнат между гостями. Как прислуге – и в гостиницах, и на морских суднах – удавалось с одного взгляда определить, что я, например, особа незначительная и деньгами не обременена? Ведь они, очевидно, знали все: я прямо видела, как после секундных расчетов они оценивали меня одинаково, с точностью до десятых. Это одновременно вызывало у меня любопытство и тяготило: я не собиралась закрывать глаза на правду, но и падать духом под ее напором тоже.

Попав наконец в просторный, залитый солнцем вестибюль, я зашла в комнату, которая, как выяснилось, и была столовой. Не буду кривить душой: я колебалась, перешагивая через порог; я чувствовала себя неуверенной, одинокой, жалкой. Я молилась о понимании, поступаю ли я правильно, хотя была уверена в обратном, но повернуть назад уже не могла. Воплощение бодрости и спокойствия фаталиста, я села за небольшой стол, и вскоре мне подали завтрак. Я приступила к трапезе, хотя в тот момент мой ум не был в полной мере настроен на прием пищи. В столовой было людно: за другими столами также завтракали постояльцы. Наверное, я очень обрадовалась бы, увидев среди них женщин, однако там не оказалось ни одной – меня окружали лишь мужчины. Но, кажется, никому из них не приходило в голову, что я веду себя как-то странно. Пара джентльменов взглянули на меня, но никто не таращился: полагаю, если они и посчитали обстоятельства необычными, то объяснили их себе одним словом: Anglaise!

Покончив с завтраком, я должна была снова отправляться в путь, но куда? «Поезжай в Виллет», – велел мой внутренний голос, чью уверенность подкрепляла фраза, вскользь брошенная мисс Фэншоу на прощание: «Вы пришлись бы кстати у мадам Бек. Приглядели бы за ее детишками. Она как раз ищет гувернантку из Англии, по крайней мере искала пару месяцев назад…»

Кто такая мадам Бек и где она жила, было неизвестно; я спросила мисс Фэншоу, но она не услышала, поскольку друзья уже торопились увести ее прочь. Я предположила, что та живет в Виллете… туда и поехала. Дорога тянулась на сорок миль. Я знала, что цепляюсь за соломинку, но в той глубокой трясине, где я была, я схватилась бы и за паутинку. Узнав о том, как добраться до Виллета, и оплатив место в дилижансе, я отправилась в путь, опираясь лишь на намек… на тень настоящего плана. Читатель, прежде чем ты назовешь мои действия поспешными, вспомни, где я начинала, отметь, какую пустыню я покинула и как легко мне это далось: в моей игре терять было нечего, лишь приобретать.

Я ни в коем случае не отношу себя к творческим натурам, однако есть у нас с ними общее свойство, а именно умение насладиться настоящим, по крайней мере когда оно приходится по вкусу. Поездка мне понравилась, несмотря на медлительность дилижанса, несмотря на холод и дождь. Наш путь пролегал через голую, скучную равнину; вдоль дороги, подобно полусонным змеям, лениво ползли илисто-зеленые протоки, у кромок вспаханных полей росли неказистые обрезанные ивы. Небо тоже было однообразно серым, а воздух неподвижным и сырым, и все же гнетущие пейзажи не могли подавить мое воспрянувшее воображение, и сердце грелось в его теплых лучах. Однако светлые чувства держало в узде тайное, но неусыпное сознание тревоги, стерегущей радость, словно тигр добычу. Тяжелое дыхание этого хищника преследовало меня, его свирепое сердце билось бок о бок с моим, пусть он ни разу не шевельнулся в своем логове, я ощущала его присутствие: я знала, что едва зайдет солнце, он набросится на меня из засады.

Я надеялась, что мы доберемся до Виллета до наступления темноты, тогда я смогла бы избежать лишней путаницы по приезде в незнакомые края, но из-за медленной езды и долгих остановок, из-за густого тумана и частого, мелкого дождя мы достигли пригорода, когда уже опустилась глухая ночь.

Помню, мы миновали ворота, на которых стояли часовые, – только их я и разглядела в свете фонаря. Свернув с размытого chaussée, наш дилижанс затрясся на какой-то особенно неровной мостовой. Наконец он прибыл на станцию, и пассажиры начали выходить. В первую очередь я хотела забрать багаж – минутное дело, но для меня важное. Зная, что вместо суеты и докучливых просьб будет лучше подождать и проследить, как выгружают чужие сундуки, пока не найдется мой, и уж тогда его забрать, я отошла в сторону, не сводя глаз с багажного отсека, куда, как я видела, поставили мой дорожный сундучок и затем завалили ящиками и саквояжами. Я смотрела, как их вынимают один за другим и передают владельцам.

Я была уверена, что мой сундучок вот-вот покажется, но нет. К его ручке я привязала зеленой лентой карточку, чтобы потом сразу узнать, однако ни одного зеленого пятнышка заметно не было. Багажный отсек опустел: из него вытащили все до единого ящики и все свертки; клеенчатый полог был отброшен, и я точно видела, что внутри не осталось ни зонтика, ни плаща, ни трости, ни шляпной картонки… ничего.

А как же мой сундук с парой платьев и записной книжкой, в которой хранились оставшиеся деньги, куда он делся?

Я задаю этот вопрос сейчас, но тогда я не спросила ничего. Я вообще ничего не могла сказать, ведь по-французски я не говорила вовсе, а здесь только французская речь и звучала, и казалось, что весь мир галдит и тараторит. Как поступить? Подойдя к кондуктору, я положила ладонь ему на плечо и другой рукой указала на сундук, а затем на дилижанс, стараясь выразить глазами вопрос. Он меня не понял и схватился за указанный сундук, намереваясь вернуть его в багажный отсек.

– Будьте добры, поставьте его на место, – сказал кто-то на хорошем английском, но тут же исправился: – Qu’est-ce que vous faîtes donc? Cette malle est à moi15.

Но я уже услышала звуки родной речи, и мое сердце возрадовалось. Я повернулась к незнакомцу.

– Сэр, – начала я, от волнения даже не обратив внимания, как он выглядит, – я совсем не говорю по-французски. Вы не могли бы спросить у него, куда он дел мой сундук?

В ту минуту я не видела черты лица, на которое был устремлен мой пристальный взгляд, но я заметила, что незнакомец был несколько удивлен просьбой и, кажется, раздумывал, следует ли ему вмешиваться.

– Пожалуйста, спросите его. Я сделала бы для вас то же самое.

Не знаю, улыбнулся ли он, но тон его звучал учтиво, в нем не было ни суровости, ни враждебности:

– Какой у вас сундук?

Я описала его, не забыв про зеленую ленточку. Далее незнакомец взялся за кондуктора, последовал бурный поток французских фраз, и я догадалась, что он расспросил его вдоль и поперек. Затем он вернулся ко мне.

– Кондуктор сказал, что дилижанс был перегружен, и признался, что вытащил ваш сундук перед отъездом и оставил в Бу-Марин с другими вещами. Но он обещает отправить его завтра же, так что вы получите свой багаж послезавтра здесь, на станции.

– Благодарю, – с упавшим сердцем ответила я.

Но что мне делать сейчас? Наверное, английский джентльмен заметил мрачную перемену в моем лице и потому мягко спросил:

– У вас есть знакомые в этом городе?

– Нет. И я не знаю, куда идти.

Немного помедлив, джентльмен развернулся к фонарю, и я увидела, что он молод, благороден и хорош собой; он мог быть лордом или даже принцем, природа, как мне подумалось, наградила его сполна. Лицом он был красив, выглядел важным, но не заносчивым, мужественным, но не грубым. В глубине души понимая, что не имею права просить о дальнейшей помощи у такого, как он, я решила уйти прочь.

– Все ваши деньги остались в сундуке? – спросил он, останавливая меня.

Как же я была рада сказать правду:

– Нет. У меня еще есть в сумочке (там лежало около двадцати франков). Хватит, чтобы снять комнату в трактире до послезавтра, правда я приехала сюда впервые и не знаю ни улиц, ни гостиниц.

– Я могу посоветовать вам один трактир, – ответил джентльмен. – Он недалеко, вы легко его найдете.

Незнакомец вырвал листок из записной книжки, черкнул несколько слов и вручил мне. Я поблагодарила его от всей души. Усомниться в этом джентльмене, его совете или адресе для меня было все равно что усомниться в Библии. В его облике читалась доброта, а в глазах светилась честь.

– Быстрее всего будет по бульвару и через парк, – продолжил он. – Но сейчас слишком поздно и темно для женщины идти по парку одной, так что я вас провожу.

Он зашагал вперед, я двинулась следом сквозь темноту и мелкий, затянувшийся дождь. Бульвар давно опустел, под ногами хлюпала слякоть, а с деревьев капала вода; в парке было темно, как в полночь. В сени деревьев туман казался еще плотнее, и я не видела своего спутника, лишь слышала его шаги. Впрочем, я совсем не боялась: наверное, я бы последовала за этими честными шагами сквозь вечную тьму и на край света.

– Ну что ж, – заговорил джентльмен, когда парк остался позади, – теперь идите вдоль улицы, пока не увидите лестницу – рядом с ней горят два фонаря. Спускайтесь по ступеням, они приведут вас на узкую улочку, на ее конце и находится постоялый двор. Там говорят по-английски, так что переживать вам больше не о чем. Спокойной ночи.

– Спокойной ночи, сэр, – ответила я. – Примите мою искреннюю благодарность.

С этими словами мы расстались.

Воспоминания о его облике, который, я уверена, не мог не расположить к себе людей одиноких; о его голосе, исполненном природной доброты и к сирым и убогим, и к юным и прекрасным, еще долго грели меня. Он был истинным английским джентльменом.

Следуя его указаниям, я заспешила по красивой улице и очутилась на площади, окруженной большими домами, среди которых возвышалась величественная постройка, быть может, дворец или храм, я точно не знала. Когда я поравнялась с его портиком, из-за колонн вдруг вышли двое усатых мужчин с сигарами в зубах: пускай своей одеждой они стремились показать принадлежность к высшему сословию, душа у этих горемык была самая плебейская. В их голосах слышалось пренебрежение, и, хотя я шагала очень быстро, они еще долго шли за мной по пятам. Наконец я набрела на стражу, и напуганные преследователи свернули охоту, но они уже успели вывести меня из равновесия настолько, что, когда я вновь пришла в себя, я не знала, где нахожусь, – лестница давно осталась позади. Сбитая с толку, утомленная и с колотящимся от волнения сердцем, я не понимала, куда идти. Мысль о новой встрече с теми глумливыми небритыми болванами внушала ужас, однако я должна была повернуть назад и найти лестницу.

В итоге я отыскала истертые от времени ступени и, решив, что о них и говорил добрый джентльмен, сошла вниз. Они в самом деле привели меня на узкую улочку, но трактира там не оказалось. Я продолжила бродить. На безмолвной, чистой и аккуратно вымощенной улице я заметила фонарь, горящий над дверью большого дома, который был на этаж выше остальных зданий поблизости. Наверное, это и есть та самая гостиница. Я заторопилась: колени мои дрожали, я совсем выбилась из сил.

Однако я ошиблась. Бронзовая табличка на нарядном крыльце гласила: «Pensionnat de Demoiselles»16, а ниже стояло имя – мадам Бек.

Я вздрогнула. За один миг в моей голове пронеслись тысячи мыслей. Но я не ухватилась ни за одну и решение не приняла: не было времени. Провидение мне подсказало: «Оставайся здесь. Ты пришла куда нужно». Крепкая рука судьбы вела меня за собой, подчинила мой ум и мои действия: я позвонила в дверь.

Пока я ждала, я не давала себе думать. Я устремила взгляд на часть мостовой, освещенную фонарем, и считала камни, подмечая их форму и влажный блеск по краям. Я позвонила еще раз. Наконец дверь распахнулась. Меня встретила бонна в аккуратном чепце.

– Могу я увидеть мадам Бек? – спросила я.

Думаю, заговори я по-французски, меня бы не приняли, но поскольку я обратилась по-английски, бонна решила, что я учительница-иностранка, которая пришла устраиваться в пансион, и потому впустила меня даже в столь поздний час без единого возражения или сомнения.

Вскоре я уже сидела в холодной, сияющей гостиной с нетопленой изразцовой печью, лепниной и натертым полом. Часы на каминной полке пробили девять.

Минула четверть часа. Я вся трепетала. Меня бросало то в жар, то в холод. Я не сводила глаз с дверей – огромных белых створчатых дверей с позолоченными карнизами, – и ждала, пока дрогнут и разойдутся створки. Стояла тишина: ни шороха, ни писка; белые двери оставались закрытыми и неподвижными.

– Вы англичанка? – раздался голос где-то совсем рядом.

Я чуть не подпрыгнула, настолько неожиданно это прозвучало, ведь я была совершенно уверена, что одна. Однако голос принадлежал не призраку и не какому-либо еще потустороннему явлению, а лишь немолодой, низкорослой и плотной женщине в домашнем платье с шалью на плечах и чистеньком ночном чепце.

Я ответила утвердительно, и тут же, без лишних предисловий, завязалась самая необыкновенная беседа. Мадам Бек (а именно мадам Бек передо мной и стояла, она вошла в комнату через дверцу позади меня; обутая в мягкие туфли, она передвигалась бесшумно, и поэтому я не заметила ее приближения)… мадам Бек исчерпала свое знание островного языка одним-единственным вопросом и сразу перешла на родную речь. То же сделала и я. Она частично меня понимала, а вот я не понимала ее совсем – и, хотя мы подняли ужасный шум (мадам Бек обладала удивительным произношением, доселе мной не слыханным), – успехом наш разговор не увенчался. Вскоре она вызвала подмогу в роли maîtresse, которая некогда получила образование при ирландском монастыре и считалась знатоком английского языка. Maîtresse оказалась плутовкой: лабаскурианка до кончиков ногтей, как же она коверкала речь Альбиона! Тем не менее я рассказала свою нехитрую историю, а она перевела. Я поведала об отъезде с родины, намерении познавать мир и зарабатывать на хлеб, готовности служить хоть няней, хоть камеристкой и даже взяться за посильную работу по дому. Мадам выслушала рассказ, и, судя по ее виду, он произвел на нее впечатление.

– Il n’y a que les Anglaises pour ces sortes d’entreprises17, – промолвила она. – Sont-elles donc intrépides ces femmes là!18

Она спросила, как меня зовут и сколько мне лет, а потом сидела и разглядывала меня – без жалости, без любопытства: за все время ни тени сочувствия, ни проблеска сострадания не отразилось на ее лице. Я подумала, что мадам Бек не из тех, кто дает власть своим чувствам: серьезная и сосредоточенная, она глядела на меня, прикидывала что-то в уме и внимательно слушала. Зазвонил колокольчик.

– Voilà pour la prière du soir!19 – провозгласила она и поднялась.

Ее переводчица объяснила, что мадам Бек пожелала, чтобы я вернулась завтра, однако мне это не подходило: я не могла вновь оказаться на улице, в темноте. Не теряя самообладания, я постаралась убедить мадам Бек, обратившись к ней напрямую:

– Будьте уверены, мадам, если вы наймете меня сейчас же, ваши интересы не пострадают, а, наоборот, будут удовлетворены: в моем лице вы обретете добросовестного работника. Если вы готовы предложить место, то мне лучше сразу остаться здесь. Как я найду ночлег, ведь у меня нет знакомых в Виллете, и языком вашей страны я не владею?

– Верно, – заметила она. – Но вы хоть можете предоставить рекомендательные письма?

– Нет.

Мадам Бек поинтересовалась насчет моего багажа, я сказала, когда его доставят. Она призадумалась. Вдруг в передней раздались торопливые мужские шаги, они направлялись к входной двери. (Я продолжу рассказывать эту часть истории так, будто я сразу знала, что происходит, хотя тогда едва ли понимала, ведь перевели мне все позже.)

– Кто там? – потребовала мадам Бек, прислушиваясь.

– Месье Поль, – ответила учительница. – Он пришел почитать первому классу.

– Именно он мне сейчас и нужен. Позовите его.

Учительница поспешила к створчатым дверям и позвала месье Поля. Он вошел в гостиную: невысокий худой темноволосый мужчина в очках.

– Mon cousin, – обратилась к нему мадам. – Я хотела бы услышать ваше мнение. Вы ведь знаток физиогномики, покажите свои умения. Прочтите ее лицо.

Глаза за стеклами очков устремились на меня: его решительно сжатый рот и нахмуренный лоб свидетельствовали о намерении увидеть меня насквозь, сорвать покровы.

– Я прочел, – объявил он.

– Et qu’en dites vous?20

– Mais… bien des choses21, – возвестил оракул.

– Хорошего или плохого?

– И того, и другого, несомненно, – продолжил он.

– Ей можно доверять?

– А вы говорили о чем-то важном?

– Она хочет служить здесь бонной или гувернанткой. История у нее правдоподобная, только рекомендаций нет.

– Она иностранка?

– Англичанка, судя по всему.

– Она говорит по-французски?

– Ни словечка.

– А понимает?

– Нет.

– Значит, в ее присутствии можно говорить спокойно?

– Несомненно.

Он внимательно посмотрел на меня.

– Вам нужны ее услуги?

– Лишними не будут. Вы знаете, как мне надоела мадам Свини.

Месье Поль погрузился в раздумья. Наконец он вынес вердикт, столь же неясный, как все, что его предваряло.

– Нанимайте. Если в ней преобладает добродетель, то решение принесет вам награду, если порок – eh bien! ma cousine, ce sera toujours une bonne œuvre22.

С поклоном и bon soir23, таинственный вершитель моей судьбы удалился.

И мадам действительно наняла меня в тот же вечер. Божьей милостью я была избавлена от скитаний по пустым и страшным улицам.

Глава VIII. Мадам Бек

Дальше за меня взялась maîtresse. По длинному узкому коридору я последовала за ней на кухню, очень чистую, но весьма странную. Там как будто не на чем было готовить: ни очага, ни плиты; тогда я не догадалась, что огромная черная печь в углу заменяет их обоих. Не то чтобы гордыня уже пробудилась в моем сердце, однако я испытала облегчение, когда меня не оставили в кухне, чего я отчасти ждала, а провели в небольшую комнату, именуемую «кабинетом». Кухарка, одетая в кофту, короткий передник и деревянные башмаки, принесла ужин: мясо, неизвестно чье, с необычным и кисловатым, но вкусным соусом, картофель, приготовленный, как я полагаю, с уксусом и сахаром, кусок хлеба с маслом и запеченную грушу. Проголодавшись, я отужинала с благодарностью.

После prière du soir мадам Бек заглянула ко мне. Она пожелала, чтобы я поднялась вместе с ней наверх. Мы прошли мимо множества крохотных спаленок, которые, как я узнала, раньше были монашескими кельями (некоторые постройки пансиона возвели сотни лет назад), потом через часовню – длинное мрачное помещение с низкими потолками, где у стены бледнело распятие и рядом мерцали две тонкие свечи, – и оказались в покоях с тремя детскими кроватками. Из-за жарко натопленной печи здесь царила духота, комнату словно надушили чем-то резким, чтобы скрыть спертость воздуха, а выбор аромата, учитывая обстоятельства, казался необычным: он напоминал смесь дыма и чего-то спиртного… проще говоря, пахло виски.

В кресле у столика, на котором плавился в подсвечнике огарок, сидела грубая на вид женщина в нелепом наряде из пышного шелкового платья и неказистого шерстяного фартука; она крепко спала. Последним штрихом, не оставляющим никаких сомнений в увиденном, служили бутылка и пустой стакан, примостившиеся у локтя спящей красавицы.

Мадам взирала на примечательную сцену с непоколебимым спокойствием, она не улыбнулась и не нахмурилась, ни злость, ни отвращение, ни удивление не исказили ее вечно серьезного лица. Она даже не разбудила эту женщину! Мадам Бек просто указала на четвертую кровать, предлагая мне лечь, затем погасила свечу на столе, зажгла ночник и скользнула за дверь, оставив ее приоткрытой: там находилась ее спальня – большая, насколько я смогла разглядеть, и красиво обставленная комната.

В ту ночь мои молитвы были исполнены благодарности. Утром я доверилась предчувствию, а к вечеру неожиданно обрела награду. С трудом верилось, что не прошло и сорока восьми часов с тех пор, как я покинула Лондон без какой-либо поддержки, кроме той, что сопутствует перелетным птицам, и без четкого плана, только с туманной надеждой.

Сон мой был некрепким: глубокой ночью я вдруг проснулась. Царила тишина, только посреди комнаты стояла фигура в белом – мадам в ночной рубашке. Бесшумно ступая, она проверила всех троих детей в кроватках и подошла ко мне: я притворилась спящей, и она еще долго глядела на меня. Дальше произошло нечто любопытное. Мадам, наверное, еще четверть часа просидела на краю моей постели, рассматривая мое лицо. Затем она придвинулась и чуть склонилась надо мной, слегка приподняла мой чепец и оттянула край назад, будто собираясь обнажить волосы, перевела взгляд на мою руку, лежащую поверх одеяла. Потом мадам повернулась к изножию кровати, где стоял стул, на который я сложила одежду. Услышав, как она берет мое платье, я приоткрыла глаза, потому что мне стало любопытно, куда заведет ее исследовательский интерес. Очевидно, далеко: ни одна вещь не осталась незамеченной. Я поняла, почему мадам решила взяться за это занятие. С помощью одежды она хотела получить представление о хозяйке: о ее положении, достатке, опрятности. В самой цели не было ничего дурного, только средства она вряд ли оправдывала. Мадам вывернула карман моего платья, пересчитала деньги в кошельке, пролистала записную книжку, где меж страниц нашла заплетенную в косицу седую прядь волос мисс Марчмонт. Связке из трех ключей от моего сундука, дорожного секретера и рабочего ящика она уделила особое внимание и даже ненадолго вернулась в спальню. Я осторожно приподнялась на постели и проследила за ней взглядом. Читатель, из соседней комнаты ключи вернулись только после того, как там положили в туалетный столик сделанный с них восковой слепок. Затем мадам быстро навела порядок: вернула вещи на места и сложила платье. Каков был итог ее осмотра? Положителен или нет? Вопрос остался без ответа. Каменное лицо мадам (каменным оно показалось мне тогда, ночью, хотя в салоне, как я говорила, оно выглядело человечным, ласковым) не выдавало ее мысли.

Исполнив свой долг – мне показалось, именно так она и называла свой поступок, – мадам поднялась и тенью проскользнула в свою спальню; стоя у порога, она бросила взгляд на даму с бутылкой, которая до сих пор спала, звонко похрапывая. Судьба мадам Свини (полагаю, женщина и была той самой мадам Свини или, как сказали бы англичане или ирландцы, миссис Суини) решилась в одночасье. Глаза мадам Бек говорили о твердом намерении; возмездие за пороки, может, и заставило себя ждать, но оно наконец пришло. Совсем не английская история; я действительно была за границей.

На следующий день я познакомилась с миссис Суини поближе. Видимо, нынешней хозяйке она представилась английской леди в стесненных обстоятельствах: уроженкой ни много ни мало Мидлсекса с чистейшим столичным выговором. Мадам рано или поздно всегда находила безошибочный способ добраться до истины и потому смело нанимала прислугу без лишних раздумий (что в полной мере доказывал мой собственный пример). Она устроила миссис Суини бонной к своим трем детям. Стоит ли объяснять, читатель, что на самом деле эта женщина была ирландкой, об ее положении судить не берусь; однако она смело заявляла, что «взрастила сына и дочь одного маркиза». Полагаю, она могла быть приживалкой, или няней, или кормилицей, или прачкой в какой-нибудь ирландской семье: говорила она невнятно, временами в ее речи проскальзывало нарочитое подражание кокни. Неизвестным образом она заполучила подозрительно шикарный гардероб: наряды из шелковой тафты, которые, впрочем, сидели неважно и, очевидно, были сшиты на другую фигуру; чепцы, отороченные изящным кружевом; и, наконец, ее главное сокровище, предмет всеобщего восторга, способный усмирить презрение учителей и слуг к его хозяйке, пока тот ниспадал с ее широких плеч, и даже вызвать чувства у самой мадам Бек – настоящая индийская шаль, – un véritable cachemire24, как благоговейно отзывалась мадам. Я уверена, что без cachemire миссис Суини не продержалась бы в пансионе и двух дней: благодаря ему, и только ему, она прослужила здесь целый месяц.

Как только миссис Суини узнала, что я пришла занять ее место, вот тогда она и заявила о себе, вот тогда она и предъявила мадам Бек всю свою мощь, а затем решила припугнуть и меня. Мадам выдержала представление совершенно спокойно, стоически, так что мне было бы стыдно не последовать ее примеру. Мадам Бек отлучилась из комнаты, а десять минут спустя вернулась в компании полицейского. Миссис Суини и ее пожитки вскоре покинули пансион. В то утро мадам ни разу не нахмурила лоб, с ее губ не слетело ни одного резкого слова.

С поспешным увольнением: приказом покинуть заведение, вызовом полицейского и выдворением смутьянки, – успели разобраться еще до завтрака. В chambre d’enfans25 прибрали и проветрили, распахнув окна, так что от пребывания славной миссис Суини на улице Фоссет не осталось и следа, включая дивные хмельные ароматы, которые служили тонким, но эффективным намеком на ее прегрешенья. Повторюсь, все произошло между тем, как мадам Бек, подобно утренней Авроре, явилась из своих покоев, и тем, как она села выпить первую за день чашку кофе.

Около полудня мадам позвала меня, чтобы помочь одеться. (Видимо, моя работа совмещала обязанности бонны и камеристки.) А до того часа мадам перемещалась по дому в халате, шали и бесшумных туфлях. Что сказала бы на это директриса какого-нибудь английского пансиона благородных девиц?

Ее прическа вызвала у меня затруднения, у мадам были густые золотисто-каштановые волосы без единой седой прядки, хотя ей уже было лет сорок. Заметив мое замешательство, она спросила:

– Вы не служили femme-de-chambre26 у себя на родине?

Мадам забрала щетку и отстранила меня, но без грубости или неуважения, и принялась за дело сама. Она так же руководила и помогала с дальнейшими приготовлениями, не выказав ни капли раздражения или нетерпения. Однако то был первый и последний раз, когда мадам велела мне помочь с ее туалетом. С тех пор эту заботу поручили привратнице Розине.

Одетая как подобает, мадам Бек предстала невысокой и довольно полной женщиной, впрочем, по-своему изящной, что объяснялось удачным соотношением пропорций. Свежий, юношеский цвет лица, синие спокойные глаза, темное шелковое платье, сшитое точно по фигуре, как умеют только французские портнихи, – мадам выглядела хорошо, пусть и немного bourgeoise, но bourgeoise она и была. Ее образ дышал неизъяснимой гармонией, хотя в лице все же нашлось место противоречию. Такие черты редко соседствуют со столь нежным и здоровым румянцем: высокий узкий лоб, свидетельствующий об уме и доброжелательности, но не о богатом воображении; бесстрастные, внимательные глаза, в которых не вспыхивало пламя и не отражалась мягкость сердца. Твердый, даже временами суровый, рот, тонкие губы. С людьми чувствительными и глубокими, со всей их пылкостью и деликатностью, мадам была так же беспристрастна, как судья Минос в царстве мертвых.

Спустя время я раскрыла и другие ее свойства. Ее звали Модестой Марией Бек, в девичестве Кинт, хотя ей больше подошла бы какая-нибудь Игнация27. Она была милостивой женщиной и делала много добра. Не найти госпожи, которая руководила бы еще милосерднее, чем мадам Бек. Мне рассказали, что она ни разу не отчитала несносную миссис Суини, несмотря на пьянство, беспорядок и халатность. Однако, едва увольнение той стало выгодным, мадам Бек не заставила ждать. Еще мне рассказали, что в этом заведении ни прислуга, ни учителя не знали притеснения, однако их меняли часто: они исчезали, и на их место приходили другие, и никто не знал почему.

Заведение совмещало в себе дневную школу и пансион: приходящих учениц здесь насчитывалось более сотни, а число пансионерок едва ли достигало двадцати. Мадам обладала недюжинным талантом руководителя: она справлялась со всеми, включая четырех учительниц, восемь профессоров, шесть слуг и троих детей, а еще уделяла время родителям и друзьям учениц. И все без видимых усилий, спешки, усталости или признаков волнения; дела она находила всегда, хлопоты – редко. Работа и отладка этого сложного человеческого механизма опирались на особый подход мадам, и весьма действенный. Читатель уже успел с ним познакомиться, когда из моего вывернутого кармана достали записную книжку. «Слежка», «шпионаж» – вот в какие слова она верила.

Однако мадам знала, что такое честность, и ценила ее… просто не в тех случаях, когда моральные убеждения вдруг вставали на пути ее воли или интересов. Она с уважением относилась к Angleterre и, будь это возможным, не доверяла бы своих детей никому, кроме Anglaises.

По вечерам, сплетя свои интриги и расстроив чужие, проследив за кем требуется и получив отчеты от своих шпионов, мадам, с печатью подлинной усталости на лице, приходила ко мне в комнату, садилась и слушала, как ее дети повторяют молитвы на английском. Маленьким католикам дозволялось читать «Отче наш» и петь гимн «Милостивый Иисус», преклонив колени вместе со мной. А после того, как я укладывала детей спать, завязывался разговор (я освоила французский достаточно, чтобы ее понимать и даже что-то отвечать) об Англии, англичанках и причинах их, как мадам с удовольствием замечала, более выдающегося ума и настоящей порядочности.

Нередко мадам демонстрировала большую рассудительность, и нередко мадам высказывала здравые мысли. Она понимала, что неусыпное подозрение и тайный надзор – далеко не лучший способ вырастить из девочек честных и порядочных женщин, но твердо верила, что любые другие методы воспитания вконец распустят европейских детей: те настолько привыкли к строгости, что любое послабление поймут превратно и не упустят случая им злоупотребить. Ей претили, по ее словам, средства, которые она использовала, однако это было необходимостью. Закончив свою речь, полную достоинства и такта, мадам в souliers de silence28 ступала прочь и скользила по дому, как призрак, ничего не упуская из виду, заглядывая в каждую замочную скважину и подслушивая у каждой двери.

Справедливости ради подход мадам не был таким уж плохим. Она как никто другой заботилась о хорошем самочувствии подопечных. Умы нагружали в меру: для этого тщательно продумывали расписание, а уроки делали как можно понятнее для любой ученицы. Также уделяли время развлечениям и занятиям гимнастикой, чтобы укрепить здоровье девочек; и вкусной еды здесь всегда было вдоволь – бледных и осунувшихся лиц на улице Фоссет никто не видел. Мадам никогда не пропускала праздники и не жалела времени учениц на сон, туалет, сборы, трапезы. Она придерживалась простоты, свободы и полезности: многим суровым английским директрисам стоило бы последовать ее примеру – я уверена, что они сделали бы это с радостью, если бы только позволили придирчивые английские родители.

Правление мадам Бек зиждилось на шпионаже, и, конечно, у нее были свои шпионы: к их выбору она подходила с умом. И хотя для неприглядных случаев она не брезговала самыми грязными орудиями – а затем избавлялась от них, как избавляются от жмыха, когда выжат весь сок, – мадам скрупулезно подыскивала инструменты из прочной чистой стали для более благородных дел. Когда она находила оный, не запятнанный кровью и не тронутый ржавчиной, то берегла его как драгоценность, храня в шелку и вате. Однако горе тому, кто полагался на мадам, когда речь больше не шла об ее выгоде, ибо стремление к выгоде было сутью натуры мадам, топливом для ее действий, смыслом ее жизни. Порой я видела, как некоторые пытались воззвать к ее чувствам, и улыбалась с презрением и жалостью к взывающим. Никому еще не удавалось заслужить таким образом ее внимание или изменить ее планы. Наоборот, попытки растрогать сердце мадам рождали в ней сильную неприязнь и обращали ее в тайного врага. Они доказывали ей, что сердца у нее вовсе нет, и напоминали, где мадам была мертва и бессильна. Мадам в совершенстве иллюстрировала разницу между милостью и милосердием. Отсутствие сострадания она компенсировала благожелательностью: мадам с готовностью помогала незнакомым людям, предпочитая безликое множество отдельному человеку. Она легко доставала кошелек ради les pauvres29, но оставляла его в кармане, если речь заходила об одном конкретном бедняке. Мадам с удовольствием занималась филантропией на благо всего общества, но чье-то личное горе оставляло ее безучастной: ни сила, ни количество страданий, терзающих одну душу, не могли пронзить ее собственную. Даже Страсти Христовы были не в силах вызвать у нее хоть слезинку.

Я скажу это вновь: мадам была выдающейся и очень даровитой женщиной. Школа не раскрывала ее талантов в полной мере, мадам должна была вести за собой народ, она могла возглавить парламент. Никто не смог бы ее запугать, рассердить, вывести из себя или перехитрить. В одиночку она легко справилась бы с должностями премьер-министра и комиссара полиции. Мадам была мудрой, твердой и коварной; скрытной, изобретательной и бесстрастной; наблюдательной и сдержанной; проницательной и бесчувственной… и при этом совершенно благопристойной. Что еще можно желать?

Рассудительный читатель, конечно, понимает, что все эти сведения, сжатые для его удобства, я собирала не один месяц и даже не полгода. Вовсе нет! Сначала я видела лишь прекрасный фасад большого и успешного учебного заведения. Я видела огромный дом, полный здоровых, веселых, хорошо одетых и нередко очень миловидных девочек, которые с легкостью постигали новые знания без мучительных усилий или ненужных терзаний. Пускай учились они медленно и без особого усердия, девочки всегда были при деле, но излишне никогда не загружены. К учителям и профессорам предъявлялось больше требований, потому что настоящий умственный труд ложился на них, дабы уберечь учениц, однако уроки распределялись таким образом, что учителя попеременно сменяли друг друга, чтобы облегчить работу. Вот так, если вкратце, была устроена заграничная школа, которая благодаря своему укладу, распорядку и разнообразию представляла полную и прекрасную противоположность многим английским пансионам.

За домом простирался большой сад, и летом девочки почти жили среди розовых кустов и фруктовых деревьев. После обеда мадам занимала кресло под широким, густо увитым лозой навесом и по очереди звала каждый класс, чтобы те садились подле нее, шили и читали вслух. Профессора продолжали приходить и давать недолгие, увлекательные лекции вместо обычных уроков, а девочки записывали их слова или не записывали, если у них не было настроения, зная, что в случае чего смогут переписать у товарок. Помимо ежемесячных jours de sortie30, католикам всегда находилось что отметить, поэтому праздники здесь наступали круглый год. А еще иногда ясным летним утром или теплым вечером пансионерки отправлялись на долгую прогулку на природу, где угощались gaufres и vin blanc31, или свежим молоком с ржаным хлебом, или булочками с маслом и кофе. Все это было очень приятным, мадам казалась самой добротой, учителя были не такими уж плохими, хотя могли бы, а ученицы, пусть и были немного шумными и бойкими, зато здоровыми и веселыми.

Именно так я, очарованная издали, видела все со стороны. Однако настало время сократить расстояние – мне велели спуститься с дозорной вышки детской комнаты, где я вела наблюдение, и вступить в более тесную связь с небольшим мирком улицы Фоссет.

В тот день я, как обычно, сидела наверху, учила детей английскому и одновременно подшивала шелковое платье мадам, когда та забрела в комнату, отстраненная и в глубокой задумчивости, которая придавала ей совсем не дружелюбный вид. Она заняла кресло напротив меня и какое-то время сидела молча. Дезире, ее старшая дочь, читала вслух коротенькое эссе миссис Барбо и по моей просьбе сразу переводила на французский, чтобы показать, что понимает правильно. Мадам слушала.

Вдруг, без лишних предисловий, она спросила меня почти обвиняющим тоном:

– Meess, в Англии вы служили гувернанткой?

– Нет, мадам, – с улыбкой ответила я, – вы заблуждаетесь.

– Вы в первый раз даете это эссе моим детям?

Я ответила утвердительно. Мадам снова затихла. Но когда я подняла глаза от шитья, чтобы вынуть булавку из подушечки, то заметила, что стала объектом ее изучения: она обратила на меня свой взор, будто мысленно разглядывая со всех сторон и прикидывая, насколько я подхожу для ее цели и какой ценностью обладаю. Ранее мадам проводила расследование на мой счет и, вероятно, полагала, что уже знает все, но с того дня в течение двух недель она испытывала меня по-новому. Она подслушивала у двери детской, когда я находилась там с детьми, она следила за мной на прогулках, соблюдая расстояние, и приближалась, только когда деревья в парке или на бульваре могли ее скрыть. В строгости выполнив предварительный ритуал, она наконец сделала ход.

Однажды утром она поспешила ко мне и сказала, что столкнулась с небольшой проблемой. Мистер Уилсон, профессор-англичанин, не пришел в назначенный час, и она беспокоилась, как бы он не заболел. Ученицы ждали его в классе, но урок было некому начать, не была бы ли я столь любезна провести диктант всего один раз, чтобы девочки не пропустили занятие?

– В классе, мадам?

– Да, во втором отделении.

– Там же шестьдесят человек… – сказала я, ведь число мне было известно.

Повинуясь хорошо знакомому и привычному малодушию, я соскользнула в уныние, как улитка в домик, и заявила о невозможности и непрактичности затеи, чтобы избежать действий. Если мадам внемлет моему желанию, то я, несомненно, упущу предоставленную возможность. Не склонная к риску и глухая к зову здоровых амбиций, я могла еще двадцать лет просидеть с малышами, уча их алфавиту, подшивая шелковые платья и мастеря детские фартучки. Не то чтобы причиной пылкого отказа послужила подлинная удовлетворенность: на самом деле я не чувствовала ни симпатии, ни интереса к своей работе. Но меня более чем устраивало отсутствие серьезных забот и испытаний, а уход от больших страданий был единственным подобием счастья, на которое я смела надеяться. Кроме того, я вела две жизни: умственную и настоящую; и пока первую обильно питали сладкие и мертвые плоды воображения, радости второй сводились к хлебу насущному, работе и крыше над головой.

– Пойдемте, – обратилась мадам ко мне, с преувеличенным усердием склонившейся над выкройкой детского платьица. – Отложите шитье.

– Но Фифина ждет, мадам.

– Фифина может подождать еще. А сейчас вы нужны мне.

Поскольку мадам Бек уже видела меня на месте профессора-англичанина, чья непунктуальность и легкомысленный подход к преподаванию давно вызывали в ней досаду – и поскольку решимости и деловой хватки уж ей-то было не занимать, тем более у меня, – она без лишней суеты заставила меня отложить иглу и наперсток, взяла за руку и повела вниз. Когда мы дошли до carré, просторного помещения между жилой частью здания и пансионом, мадам остановилась, отпустила мою руку и внимательно на меня посмотрела. Я вся горела и дрожала, «не рассказывайте в Гефе»32, но, кажется, я даже плакала. Ведь трудности впереди были отнюдь не умозрительными, и не последнюю роль в них играло мое скудное владение языком, на котором я должна была вести занятие. Конечно, я начала учить французский сразу по приезде в Виллет, каждый день использовала его на практике, а по вечерам в свободную минуту изучала теорию, засиживаясь до тех пор, пока, по правилам дома, не приходило время гасить свечи. И все-таки я еще не была уверена в правильности своей речи.

– Dîtes donc, – сурово заговорила мадам, – vous sentez vous réellement trop faible?33

Я могла сказать «да» и вновь спрятаться ото всех в детской, где тихонько покрывалась бы пылью до конца своих дней; однако, взглянув на мадам, я увидела в ее лице нечто, что заставило меня подумать дважды, прежде чем ответить. В ту минуту она походила больше на мужчину, чем на женщину. Сила особого рода отражалась в ее чертах, и сила была мне чужда: она пробуждала чувства, отличные от сострадания, близости или покорности. Я стояла перед мадам, не ощущая ни успокоения, ни очарования, ни волнения. Во мне словно разыгралась борьба двух противоположных стихий, и я вдруг поняла, насколько постыдна моя неуверенность, насколько малодушно мое нежелание стремиться к большему.

– Так вы пойдете вперед или назад? – спросила она, указывая сначала на простую дверь, ведущую в жилую часть, а затем на высокие двойные двери, за которыми находились классы.

– En avant34, – ответила я.

– Но, – продолжила мадам, в отличие от меня, становясь еще холоднее и не смягчая взгляд, в неприязни к которому я черпала силы и решимость, – сможете ли вы вести урок или волнение вам помешает?

В ее словах я уловила легкую насмешку, нервная впечатлительность была мадам не по нраву.

– Я взволнована не более, чем этот камень, – сказала я, мягко стукнув мыском туфли о пол. – Или вы, – добавила я, глядя ей в глаза.

– Bon! Однако позвольте напомнить, что сейчас вы идете не к тихим и прилежным англичанкам. Ce sont des Labassecouriennes, rondes, franches, brusques, et tant soit peu rebelles35.

– Знаю. А еще я знаю, что хоть упорно учила французский с самого первого дня, все равно говорю с большими заминками и недостаточно правильно, чтобы вызвать уважение у девочек. Мои ошибки сделают меня уязвимой перед насмешками даже самых нерадивых учениц. И все же я готова провести урок.

– Они никогда не жалеют робких учителей, – заметила мадам.

– И это я тоже знаю, мадам. Я слышала, как они взбунтовались и выжили отсюда мисс Тернер. – Здесь я упомянула бедную одинокую учительницу английского, которую мадам легко наняла и так же легко рассчитала и с чьей печальной историей я была знакома.

– C’est vrai36, – сухо кивнула мадам. – Они слушались мисс Тернер не больше, чем посудомойку. Она была слабой и нерешительной; ей не хватало ни ума, ни такта, ни уверенности, ни достоинства. Мисс Тернер не могла справиться с нашими девочками совершенно.

Вместо ответа я направилась к дверям в классы.

– Не ждите помощи ни от меня, ни от кого-либо другого, – сказала мадам. – В противном случае вас сразу признают некомпетентной для этой работы.

Я открыла дверь и, великодушно пропустив ее вперед, последовала за ней. Мы оказались перед тремя классными комнатами. Та, которую отвели для второго отделения, как я вскоре выяснила, была самой просторной и вмещала наиболее многочисленную, бойкую и неуправляемую часть девочек. В дальнейшем, когда я освоилась в новой роли, мне порой думалось (если подобное сравнение здесь уместно), что тихое и воспитанное первое отделение по отношению к шумному и своенравному второму было все равно что английская Палата лордов по отношению к Палате общин.

Беглого взгляда хватило, чтобы понять, что большинство учениц были скорее не девочками, а девицами. Я слышала, что некоторые происходили из знатных семей (поскольку знать есть и в Лабаскуре), и точно знала, что ни одна не пребывала в неведении относительно моего положения в семье мадам. Поднявшись на estràde (помост, где стояли учительский стол и стул), я увидела глаза и лица, не предвещающие легкой победы: глаза светились надменностью, а лица были непроницаемыми и бледными, как мрамор. На материке «женщина» вовсе не похожа на «женщину» с островов того же возраста и класса: в Англии я ни разу не встречала подобных глаз и лиц. Мадам коротко и сухо меня представила и уплыла прочь, оставив меня в блеске одинокой славы.

Кажется, три титулованные красавицы из первого ряда пришли на занятие с настроем, что какая-то bonne d’enfants37 не будет учить их английскому. Они уже не раз избавлялись от неугодных преподавателей и знали, что мадам выставит за дверь любого профессора или учителя, едва тот потеряет благосклонность учениц. Она никогда не помогала сохранить место, и если педагогу не хватало сил на борьбу или дипломатического такта, он выбывал. Поэтому, завидев так называемую мисс Сноу, девицы уверились, что победа останется за ними.

Мадемуазели Бланш, Виржини и Анжелика начали кампанию с тихого хихиканья и шепотков, которые вскоре переросли в бормотание и смешки, подхватываемые задними партами уже громче. Нарастающее наступление шестидесяти против одного я скоро почувствовала в полной мере, в столь напряженной обстановке мой и без того несовершенный французский давался еще с большим трудом.

Если бы только я могла говорить на родном языке, меня, возможно, услышали бы, потому что, во-первых, пусть я и выглядела затравленной и была таковой в некоторых отношениях, природа наградила меня голосом, звучным в обстоятельствах, того требующих. А во-вторых, поскольку моя речь не лилась свободно, а спотыкалась, в более привычной обстановке – пусть и с враждебно настроенной аудиторией, как теперь, – на английском я могла точным выражением пристыдить за поведение, которого стоило стыдиться. К тому же я полагала, что с помощью сарказма, едкого и презрительного для зачинщиц и добродушного для их слабых, зато менее гнусных последовательниц, мне было бы по силам справиться с бунтовщиками и хоть чему-то их научить. А тогда я смогла только подойти к парте Бланш – мадемуазель де Мельси, юной баронессы, самой старшей, высокой, красивой и вредной девицы, – взять ее тетрадку, вернуться на кафедру, с нарочитой сосредоточенностью прочесть сочинение (весьма бездарное, на мой вкус) и так же нарочито, на глазах всего второго отделения, разорвать исписанный листок надвое.

Благодаря этому действию я завладела интересом девиц и навела тишину в классе. Не удалось сбить воинственный настрой только у одной ученицы, сидящей где-то на галерке. Я внимательно на нее посмотрела. Бледное лицо, черные, как ночь, волосы, широкие густые брови, выразительные черты и темные, мятежные, недобрые глаза. Возле ее парты я приметила дверцу, ведущую в чулан, где хранились учебники. Тем временем девица уже решила встать, дабы свободнее выразить протест. Я оглядела ее фигуру, прикидывая силу. Девица была высокой и жилистой, но я, рассчитывая на скорость и внезапность, подумала, что смогу одержать верх.

Я прошла в конец класса, стараясь казаться равнодушной и спокойной или, как говорят, ayant l’air de rien38, и слегка толкнула дверцу, убедившись, что она открыта. В ту же секунду я пошла в решительное наступление. А еще через секунду девица оказалась в чулане, дверь была заперта, а ключ лежал у меня в кармане.

Выяснилось, что буйную девицу – уроженку Каталонии по имени Долорес – боялись и ненавидели все одноклассницы, поэтому стремительное возмездие над названной особой вызвало одобрение: пускай лица оставались серьезными, зато сердца возрадовались. На мгновение все затихли, а потом улыбки – не смех, а именно улыбки – сверкнули за каждой партой. Потом, когда я невозмутимо вернулась на кафедру, я вежливо попросила тишины и как ни в чем не бывало начала диктант: перья прилежно заскрипели по страницам тетрадей, остаток урока прошел за усердной работой.

– C’est bien, – промолвила мадам Бек, когда я, разгоряченная и немного утомленная, вышла из кабинета. – Ca ira39.

Она подслушивала и подсматривала все это время.

В тот день закончилась моя карьера гувернантки, и я стала учительницей. Мадам повысила мое жалованье, однако работы она возложила на меня втрое больше, чем на мистера Уилсона, за плату вдвое меньшую.

Глава IX. Исидор

Теперь я проводила целый день в делах и с большей пользой для себя. Занятия с девицами и изучение французского едва ли оставляли мне свободную минуту, что я находила очень приятным. Наконец-то я ощутила движение: я больше не покрывалась ржавчиной и плесенью от скуки, а совершенствовала свои умения, оттачивая их до остроты путем постоянного использования. Мне открылся новый, особый опыт, и ограниченным его сложно было назвать. В Виллете проживало множество народов, и поэтому в школе учились девочки со всей Европы, к тому же разного происхождения. В Лабаскуре преуспевала идея равенства; пускай эта страна не была республикой по форме, зато была близка к ней по сути, так что в заведении мадам Бек молодые графини сидели бок о бок с дочерьми буржуа. К тому же по внешнему виду не всегда удавалось определить, кто высокого происхождения, а кто низкого. Впрочем, простолюдинки вели себя честнее и любезнее, а благородные девицы славились надменностью и лукавством. В их жилах горячая французская кровь нередко мешалась с флегматичной и прохладной местной; увы, первая по большей части проявлялась в них елейным красноречием: похвалы и выдумки слетали с их языка легко и быстро, только в них не было ни души, ни искренности.

Справедливости ради отмечу, что честные уроженки Лабаскура тоже не чурались обмана, однако природа его была проще и грубее, поэтому им редко удавалось ввести кого-то в заблуждение. Когда обстоятельства вынуждали их говорить неправду, они лгали непринужденно, совсем не мучаясь угрызениями совести. Ни единая душа в доме мадам Бек, от посудомойки до самой директрисы, не считала себя недостойной лжи, они не придавали ей значения: сочинительство, может, и не добродетель, зато самый безобидный из пороков. «J’ai menti plusieurs fois40», – исправно каялись и девочки, и женщины каждый месяц на исповеди; священник выслушивал их без удивления и охотно прощал. А вот если они пропускали мессу или забывали прочесть главу романа, то проповеди с необходимостью искупления им было не избежать.

Пускай я понимала все эти тонкости лишь смутно и мне еще предстояло многое узнать, на новом поприще я процветала. После нескольких трудных уроков, проведенных будто на вулкане, чьи искры и горячие испарения щипали мне глаза, взрывные настроения потихоньку улеглись. Мысленно я настроилась на успех: я была не намерена сдаваться при первой же попытке устроить свою жизнь из-за какой-то неприязни избалованных девиц. Я допоздна не ложилась спать, думая, как бы мне укрепить свои позиции и навсегда заполучить авторитет в глазах упрямых мятежниц. Сразу стало понятно, что помощи от мадам ждать не следует: она хотела сохранить симпатию учениц любой ценой и поэтому могла пожертвовать и справедливостью, и учителями. Взывать к ней в надежде найти управу на девиц было все равно что тянуть ее за собой в опалу. В работе мадам брала на себя лишь приятные и нетрудные заботы, требуя от подчиненных полной самостоятельности в наведении порядка, когда жесткие и решительные меры разжигали недовольство среди учениц. Итак, полагаться я могла только на себя.

Во-первых, было ясно как день, что принуждением от этой «скотоподобной толпы» ничего не добьешься. С ними работали только снисходительность и терпение: впечатление на них производила спокойная учтивость, иногда к месту приходилась шутка. Мириться с тяжелыми или продолжительными умственными нагрузками девицы либо не могли, либо не хотели: высокие требования к своему уму, памяти и вниманию они яростно отвергали. Если юная англичанка весьма средних способностей и прилежания безропотно бралась за новую тему и потихоньку ее постигала, лабаскурианка смеялась вам в лицо, заявляя: «Dieu, que c’est difficile! Je n’en veux pas. Cela m’ennuie trop»41.

Сметливый учитель принимал ее слова всерьез и без колебаний, не пытаясь настаивать или переубеждать, он скрупулезно проходился по материалу еще раз, сглаживая все возможные трудности, упрощая все для понимания, и в таком виде преподносил снова, щедро приправив сарказмом. Девицы чувствовали колкость и, возможно, немного ранились, но обиду за подобный удар не держали, если насмешка была не злой, а добродушной и без экивоков: ясной и прямой, чтобы до любой доходило, какой несообразительной лентяйкой она была. Они могли взбунтоваться из-за трех дополнительных строчек к диктанту, но никогда – из-за пострадавшего самоуважения. Это и без того неразвитое чувство привыкло к нападкам и даже предпочитало ежовые рукавицы другому обращению.

Постепенно я заговорила на их языке свободно и уверенно, научилась по случаю острить, так что некоторые из умненьких старшеклассниц прониклись ко мне своеобразной симпатией. Я заметила, что когда в учениках удается разжечь здоровое честолюбие или заслуженный стыд, тогда и удается завоевать их расположение. Стоило мне один раз заставить их уши (обычно большие), прикрытые густыми блестящими локонами, пылать, и в дальнейшем все пошло куда проще. Со временем на моем столе по утрам начали появляться букетики, и в качестве благодарности за этот непривычный знак внимания я прогуливалась с несколькими девочками на перемене. За нашими беседами я пару раз совершила непредумышленную попытку навести порядок в их разрозненных представлениях о морали, сделав особенный упор на природу зла и лжи. Увлекшись, я даже как-то предположила, что из двух проступков вранье будет похуже, чем случайный пропуск мессы. А бедняжкам тем временем было предписано нашептывать в католические уши все, что сболтнет учительница-протестантка.

Поучительный исход не заставил себя ждать. Нечто незримое, непонятное и неопределенное закралось в мои отношения с теми ученицами: они продолжали оставлять мне цветы, но разговоры с тех пор сошли на нет. Теперь, когда я шагала по садовой дорожке или сидела под навесом, девочки больше не пристраивались ко мне справа, зато кто-нибудь из преподавателей как по волшебству оказывался слева от меня. К тому же мадам завела привычку подкрадываться ко мне в своих тихих туфлях: всегда бесшумно, незаметно, подобно блуждающему привидению.

Как-то раз одна из моих католичек-подопечных несколько наивно выразила свое беспокойство насчет моей участи в загробной жизни. Пансионерка, которой я ранее оказала небольшую услугу, сидя рядом со мной, вдруг воскликнула:

– Мадемуазель, какая жалость, что вы протестантка!

– Почему же, Изабелла?

– Parce que, quand vous serez morte – vous brûlerez tout de suite dans l’Enfer.

– Croyez-vous?

– Certainement que j’y crois: tout le monde le sait; et d’ailleurs le prêtre me l’a dit42.

Забавной особой была эта Изабелла. Sotto voce43 она добавила:

– Pour assurer votre salut là-haut, on ferait bien de vous brûler toute vive ici-bas44.

В ответ я смогла лишь рассмеяться.

Не забыл ли мой читатель мисс Джиневру Фэншоу? Если да, то позволь мне представить ее вновь в качестве блестящей ученицы в пансионе мадам Бек. Приехав на улицу Фоссет через несколько дней после того, как я вдруг получила здесь работу, при встрече она едва ли выказала удивление. Видимо, кровь у нее была действительно благородная, поскольку ни одна герцогиня не смогла бы превзойти ее столь совершенную, безоговорочную и непритворную nonchalance45: ее способность изумляться ограничивалась беглым, вопросительным выражением в глазах. Того же непрочного свойства были и другие качества мисс Фэншоу: ее симпатии и антипатии, ее любовь и ненависть больше походили на былинки да паутинки. Однако кое-что в ней все же обладало силой и долговечностью, а именно – ее эгоизм.

Гордыней, впрочем, мисс Фэншоу не страдала и, пускай я была bonne d’enfants, она тотчас назначила меня своей подругой и наперсницей. Она докучала мне нудными жалобами на ссоры с одноклассницами и условия в пансионе: здешняя кухня была ей не по вкусу, а учителей и девиц она находила неприятными, поскольку те были иностранками. Какое-то время я терпеливо выслушивала ее роптание насчет соленой рыбы и вареных яиц по пятницам, а также супов, хлеба и кофе, но в конце концов, устав от ее бесконечных причитаний, я не выдержала и осадила ее, что следовало сделать еще в самом начале, потому что установление здоровых рамок всегда шло мисс Фэншоу на пользу.

Несколько позднее истощилось мое терпение в вопросе оказания услуг. Дело в том, что, хотя гардероб мисс Фэншоу изобиловал элегантными платьями, некоторых других предметов в нем недоставало: а те, что имелись, постоянно требовали починки. Она на дух не переносила рукоделие и поэтому охапками приносила мне чулки и прочие вещицы. Через несколько недель я поняла, что рискую навеки взвалить себе на плечи это невыносимо тоскливое занятие, и заявила, что пора бы мисс Фэншоу самой взяться за починку собственного белья. На мое предложение она разразилась слезами и обвинила в разрушенной дружбе, но я твердо придерживалась своего решения и дала время ее расстроенным чувствам улечься.

Помимо этих причуд, у нее было множество других, нисколько не трогательных или утонченных, которые перечислять здесь нет нужды… Но какой же красавицей она была! Как очаровательно она выглядела, когда спускалась в воскресное утро, облаченная в бледно-лиловый шелк, с ниспадающими на белые плечи светлыми локонами. Воскресенье мисс Фэншоу обычно проводила в компании друзей, что жили в городе; среди них был и тот, кто – как она поспешно дала понять – надеялся стать чем-то бо́льшим. По взглядам и намекам мисс Фэншоу стало ясно, а ее веселая оживленность лишь подтверждала это, что она стала объектом пылкого обожания или даже искренней любви. Своего поклонника она величала Исидором; она его окрестила именно так, поскольку, по ее собственному признанию, настоящее имя было «не очень красивым». Однажды, когда мисс Фэншоу бахвалилась, как же страстно к ней привязан «Исидор», я спросила, любит ли она его.

– Comme cela46, – сказала она, – он хорош собой и любит меня до беспамятства, так что мне с ним не скучно. Ca suffit47.

Узнав, что мисс Фэншоу позволила продлиться своему увлечению дольше, чем я ожидала от ее ветреной натуры, я решила всерьез расспросить, одобрят ли того джентльмена ее родители, и в особенности дядя, от которого она, по всей видимости, зависела. Она усомнилась в положительном исходе, потому что, скорее всего, денег у «Исидора» было немного.

– А вы даете ему надежду? – поинтересовалась я.

– Иногда просто furieusement, безумную, – ответила она.

– Но вы же не уверены, что вам позволят выйти за него замуж?

– Ах, какая вы старомодная! Я не хочу замуж. Я еще слишком молода.

– Но, если он вас любит так сильно, как вы говорите, и при этом все закончится ничем, он будет раздавлен.

– Конечно, его сердце не выдержит! В противном случае я буду очень разочарована.

– Неужели ваш мистер Исидор настолько глуп?

– Да, но только со мной. В других вопросах он вполне мудр, à ce qu’on dit48. Миссис Чамли считает его очень умным и говорит, что он пробьет себе дорогу благодаря таланту. А я лишь знаю, что рядом со мной он может только вздыхать, и я могу им вертеть, как мне заблагорассудится.

Мне хотелось заиметь более четкое понимание о том, что из себя представляет пораженный любовью г-н Исидор, чье положение мне казалось наиболее шатким, и поэтому я попросила мисс Фэншоу рассказать о нем побольше. Однако у той не нашлось ни слов, ни дара сложить их в достойное описание. Она как будто и не видела его: ничто в его облике или выражении не тронуло ее сердца и не задержалось в памяти. Единственное, что она смогла сказать, было beau, mais plutôt bel homme que joli garçon49. Во время наших разговоров интерес и терпение нередко покидали меня, но не в этом случае. Все подробности и намеки, неосознанно оброненные мисс Фэншоу, убедили меня в мысли, что г-н Исидор преподносит ей свои чувства с большим тактом и уважением. Без обиняков я сообщила мисс Фэншоу, что он слишком для нее хорош, и так же прямо назвала ее самовлюбленной кокеткой. Она лишь засмеялась, тряхнула кудрями и радостно упорхнула прочь, словно я сделала ей комплимент.

Обучение мисс Джиневры являло собой едва ли больше, чем формальность. Лишь тремя предметами она занималась добросовестно: музыкой, пением и танцами. Еще она охотно вышивала тонкие батистовые платочки, которые не могла себе позволить заказать у белошвейки. Такими же пустяками, как домашние задания по истории, географии, грамматике и арифметике, она себя не утруждала и часто просила помощи у других. Почти все свободное время она посвящала визитам. Мадам понимала, что обучение мисс Джиневры долго не продлится, в независимости от ее успеваемости, и поэтому поощряла свободу. Ее взяла под крыло миссис Чамли, веселая, модно одетая дама всегда приглашала девицу на приемы и порой звала с собой в гости к знакомым. Такое положение дел более чем устраивало Джиневру, однако было одно затруднение: на светские рауты полагалось наряжаться, а постоянно покупать новые платья она не могла. Этот вопрос занимал все ее мысли; ее душа целиком устремилась к поиску решения. Я с удивлением наблюдала неутомимую работу ее обычно вялого ума и ту дерзкую решительность, которую пробудили в ней необходимость и жажда блистать. Она смело клянчила у миссис Чамли. Именно смело, без капли стеснения и в подобной манере:

– Бесценная моя миссис Ч., мне совсем нечего надеть к вам на прием на следующей неделе! Вы просто обязаны подарить мне платье из муслина и голубой кушак к нему, будьте ангелом. Подарите же?

Поначалу бесценная миссис Ч. ей уступала, но с ростом запросов была вынуждена, как и все остальные друзья мисс Фэншоу, воспротивиться таким притязаниям. Немного погодя до меня перестали доходить вести о подарках миссис Чамли; однако приглашения на приемы продолжали поступать Джиневре наравне с совершенно необходимыми платьями и весьма недешевыми безделушками: перчатками, бутоньерками и даже украшениями. Вопреки своим привычкам и даже свойствам натуры – ибо скрытной она не была вовсе, – Джиневра тщательно прятала до поры новые вещи, но в один вечер, когда устраивали грандиозный прием, требующий особого изящества туалета, она не смогла не зайти ко мне, дабы показаться во всем великолепии.

Выглядела она просто прелестно: юная, свежая, с той особенно тонкой и нежной кожей и гибкостью стана, которые свойственны лишь англичанкам и не встречаются у красавиц европеек. Ее наряд был дорогим и безупречным. Я сразу заметила, что он был продуман до последних мелочей, которые никогда не стоят мало и придают туалету изысканную завершенность.

Я оглядела Джиневру с ног до головы. Она покружилась, чтобы я могла рассмотреть ее со всех сторон. Зная, какое впечатление производит, она пребывала в отличном настроении: ее небольшие голубые глаза искрились от удовольствия. Она собралась одарить меня поцелуем, как было принято среди школьниц, чтобы выразить восторг, но я сказала:

– Спокойно! Давайте успокоимся, разберемся, что к чему, и поймем смысл нашего роскошества.

Я держала ее на расстоянии вытянутой руки, чтобы ничего не мешало трезвому осмотру.

– Что скажете? Прилично?

– Прилично? У всех свои представления о приличиях, и, скажу честно, ваше мне не понять.

– Ну, как я выгляжу?

– Вы выглядите хорошо одетой.

Моя похвала показалась ей недостаточно сердечной, и поэтому она стала обращать внимание на различные детали своего наряда.

– Только посмотрите на parure: брошь, серьги, браслеты… ни у кого в школе нет такого гарнитура, даже у самой мадам.

– Вижу, вижу. Украшения вам подарил месье де Бассомпьер?

– Дядюшка ничего о них не знает.

– Значит, миссис Чамли?

– Уж точно не она. Миссис Чамли – жадная вредина. Теперь она мне вообще ничего не дарит.

Я решила больше ни о чем не спрашивать и отвернулась.

– Что такое, старая ворчунья, мой Диоген (к этим прозвищам она прибегала во время наших разногласий)? Что стряслось?

– Избавьте меня от своего присутствия. Мне совсем не хочется любоваться на ваши parure.

Мои слова будто застигли ее врасплох.

– Чем я вам не угодила, о мудрейшая? Я же не наделала долгов – по крайней мере ради украшений, перчаток и цветов. Да, за платье я еще не заплатила, но дядюшка де Бассомпьер все уладит: обычно он не изучает счета, а просто закрывает итоговую сумму. К тому же он настолько богат, что парочка гиней ничего не изменят.

– Так вы оставите меня? Я хочу закрыть дверь… Джиневра, вам будут говорить, как вы прекрасны в своем бальном наряде, но в моих глазах лучше всего вы выглядели в простом клетчатом платье и соломенной шляпке в день, когда мы познакомились.

– У других людей вкусы не такие пуританские, как у вас, – вспылила она. – А еще не помню, чтобы вы имели право меня поучать.

– Конечно, нет! Полагаю, как и вы не имеете права приходить ко мне и красоваться – обычная сойка, наряженная павлином. У меня нет ни капли уважения к вашим перьям, мисс Фэншоу, особенно к благолепию, что вы называете parure: очень красивые вещицы, купи вы их на собственные деньги, которыми, впрочем, можно было бы распорядиться получше, но совсем не красивые в нынешних обстоятельствах.

– On est là pour Mademoiselle Fanshawe!50 – объявила привратница, и мисс Фэншоу укатила прочь.

О загадочном происхождении parure я узнала лишь через несколько дней, когда виновница пришла ко мне с признанием.

– Не нужно на меня сердиться, – начала она, – если вы думаете, что я вгоняю папу или месье де Бассомпьера в долги. Поверьте, все оплачено, кроме парочки моих новых платьев.

«Вот где кроется подвох, – подумалось мне. – Миссис Чамли ей ничего не дарила, у самой Джиневры лишь несколько шиллингов в кармане, тратить которые она не спешит».

– Ecoutez!51 – продолжила она, придвигаясь ко мне и переходя на свой самый доверительный и заискивающий тон, поскольку моя «сердитость» была совсем ей не на руку: ей нравилась моя компания, даже если я говорила с ней, чтобы отчитать, и слушала, чтобы осудить. – Ecoutez, chère grogneuse!52 Сейчас я вам все расскажу, и вы поймете, как все складно и мудро устроилось. Начнем с того, что мне надо выходить в свет. Папа и сам того желает, а еще он сказал миссис Чамли, что, хоть я довольно мила, вид у меня больно детский и наивный и от него мне следует избавиться, представ перед обществом здесь, прежде чем я вернусь в Англию дебютанткой. Раз я должна выходить в свет, то и одеваться мне нужно соответствующим образом. Миссис Чамли стала ужасной скрягой и больше ничего мне не дает, а переложить все расходы на дядю было бы чересчур. Здесь вы не можете не согласиться со мной, вы же сами меня поучали. Но кое-кто услышал (совершенно случайно, клянусь), как я жалуюсь миссис Чамли на свое затруднительное положение и как отчаянно нуждаюсь в новом украшении – и этот кое-кто, в отличие от некоторых, совсем не жадный, очень обрадовался, когда я согласилась получать от него в подарок милые безделицы. Видели бы вы, каким blanc-bec53 он себя выставил, когда впервые заговорил об этом: волновался, краснел и точно боялся моего возмущенного отказа.

– Достаточно, мисс Фэншоу. Полагаю, я не ошибусь, если назову месье Исидора вашим благодетелем: ведь это он подарил роскошный parure, и именно он посылает цветы и перчатки?

– У вас такой сварливый тон, – заметила она. – С вами трудно разговаривать. Я всего лишь хотела сказать, что иногда оказываю честь и радость Исидору, разрешая выразить его чувства ко мне с помощью небольших подарков.

– Все едино… Так, Джиневра, буду откровенна: я не сильна в подобных вопросах, но все равно считаю, что вы поступаете неправильно. Очень неправильно. Хотя, возможно, вы уже уверены, что вам позволят выйти замуж за Исидора, что ваши родители и дядя благословят ваш союз и что сами вы любите его безоговорочно?

– Mais pas du tout!54 (Она всегда переходила на французский, когда собиралась сказать нечто особенно жестокое и неприятное.) Je suis sa reine, mais il n’est pas mon roi55.

– Извольте, ваши слова мне кажутся пустым кокетством. Пусть вы и не образец высокой нравственности, но вы все-таки слишком хороши, чтобы пользоваться добротой и кошельком мужчины, к которому равнодушны. Вы любите месье Исидора больше, чем вы думаете или готовы признать.

– Нет. Вчера я танцевала с молодым офицером, и он понравился мне в тысячу раз сильнее, чем Исидор. Я часто думаю, почему я столь холодна к нему, ведь все говорят, как он красив, да и другие дамы от него в восторге, но почему-то на меня он наводит лишь тоску. Дайте подумать, как так вышло…

Она в самом деле принялась размышлять. Я захотела поддержать ее попытку.

– Да! Попробуйте привести свои мысли в порядок. Мне кажется, у вас там ветер все перемешал.

– Он сам по себе мне неприятен! – воскликнула она. – Этот мужчина слишком романтичен и предан и видит во мне то, чего нет. Он считает меня идеальной: полной прекрасных черт и добродетелей, которыми я не обладаю и не собираюсь. Но рядом с ним трудно не подыгрывать его представлениям, а притворяться умницей-разумницей – он ведь еще считает меня умной – жутко утомительно. С вами, моя дорогая старушка и брюзга, мне гораздо проще. Вы принимаете мои худшие стороны и знаете о моем жеманстве, невежестве, легкомыслии, ветрености, глупости, самовлюбленности и других очаровательных свойствах, без которых, как мы обе понимаем, я была бы не я.

– Это все, конечно, чудесно, – ответила я, пытаясь сохранить строгий вид после столь своеобразной исповеди, – но никак не извиняет ваше некрасивое поведение. Упакуйте подарки, Джиневра, и отправьте назад.

– И не подумаю, – решительно ответила она.

– Значит, вы нарочно водите месье Исидора за нос. Ведь выходит так, что, принимая его подарки, вы даете ему понять, что однажды он получит нечто столь же ценное взамен…

– Но он ничего не получит, – перебила она. – Хватит с него и того, что есть: удовольствие видеть меня в его подарках. Он ведь всего-навсего буржуа.

Бездумная надменность ее слов исцелила во мне ту слабость, которая на время заставила смягчить тон и выражение лица. А мисс Фэншоу все болтала:

– Сейчас моя главная забота – наслаждаться юностью и не помышлять о том, чтобы сковать себя обещанием тому или другому мужчине. Когда я впервые увидела Исидора, то подумала, что он разделит это удовольствие со мной. Думала, что общества красивой девушки ему хватит сполна и что мы будем весело кружиться и порхать, подобно двум бабочкам, и будем довольны друг другом. Как же я ошибалась! Иногда он суров, как судья, а еще слишком вдумчив и чуток. Les penseurs, les hommes profonds et passionnés ne sont pas à mon goût56. Полковник Альфред де Амаль мне больше подходит. Va pour les beaux fats et les jolis fripons! Vive les joies et les plaisirs! A bas les grandes passions et les sévères vertus!57

Она с вызовом посмотрела на меня, ожидая ответа на смелую тираду. Я промолчала.

– J’aime mon beau Colonel58, – продолжила она. – Je n’aimerai jamais son rival. Je ne serai jamais femme de bourgeois, moi!59

Затем я четко дала понять, что мисс Фэншоу должна избавить меня от чести своего присутствия, и она ушла, заливисто смеясь.

Глава X. Доктор Джон

Мадам Бек отличалась неукоснительным постоянством натуры, к жизни она относилась с большим терпением и не питала нежности ни к одной из ее сторон. Даже родные дети не могли вывести ее из стоического равновесия. Мадам Бек заботилась о семье, думала о благе и хорошем самочувствии детей, но ей будто никогда не хотелось посадить их к себе на колени, поцеловать в розовые губки, нежно обнять, осыпать ласками и добрыми словами.

Я видела, как она порой сидела в саду, наблюдая издалека за дочерьми, прогуливающимися по дальней аллее с бонной Тринетт; в такие минуты лицо мадам Бек выражало интерес и внимание. Помню, она нередко высказывала беспокойство насчет leur avenir60; но если младшая дочь, щуплая и слабая, зато очень подвижная девочка, вдруг завидев ее, вырывалась от няни и с радостным смехом ковыляла по дорожке, чтобы припасть к коленям матери, мадам обычно выставляла вперед руку, словно желая предотвратить ненужное потрясение, вызванное внезапным натиском ребенка. «Prends garde, mon enfant!»61 – говорила она совершенно спокойно, позволив девочке побыть с ней пару минут, а затем без улыбки, или поцелуя, или нежного слова вставала и вела беглянку обратно к Тринетт.

Не менее любопытным казалось отношение мадам к старшей дочери. Это дитя было чудовищем. «Quelle peste que cette Désirée! Quel poison que cet enfant là!»62, – сходились во мнении голоса на кухне и в классах. Помимо прочих дарований, девочка могла похвастаться непревзойденным мастерством в провокациях, чем порой сводила с ума и бонну, и слуг. Дезире проникала в их комнаты в мансарде, лезла в комоды и ящики, чтобы смеха ради порвать их лучшие чепцы и запачкать любимые шали, она выжидала момент, чтобы забраться в посудный шкаф в salle-à-manger63 и побить стекло и фарфор, прошмыгнуть в кладовую, чтобы сунуть нос в буфет и утащить оттуда варенье, отведать сладкого вина и скинуть с полок банки и бутылки, да еще и так все обстряпать, чтобы подозрение пало на кухарку или посудомойку. На все шалости, увиденные лично или доложенные другими, мадам лишь молвила с непревзойденным хладнокровием: «Désirée a besoin d’une surveillance toute particulière»64.

Соответственно, мадам редко оставляла без пригляда сей крепкий саженец масличного дерева65. Думаю, она ни разу не отчитала дочь за шалости, не объяснила, сколь дурно ее поведение и какие последствия оно влечет. Все воспитание ограничивалось присмотром. Конечно, его не хватало. Прислугу в какой-то степени уберегли от Дезире, зато жертвой проделок стала ее собственная матушка. Все, до чего Дезире могла дотянуться на рабочем или туалетном столике мадам, она воровала и прятала. Мадам все видела, но притворялась, что ничего не замечает: ее моральные устои были недостаточно крепки, чтобы обличать пороки ребенка. Когда исчезал предмет, чья ценность не давала закрыть глаза на пропажу, она предполагала, что девочка взяла вещицу поиграть и забыла положить на место, и просила ее вернуть. Но провести Дезире было не так просто: вдобавок к воровству она открыла в себе талант ко вранью и утверждала, что не брала колечко, брошку или ножницы. Продолжая разыгрывать привычный спектакль, мадам делала вид, что верит, а сама пристально следила за дочерью, пока та не выводила ее на свои тайники: выемку в садовой изгороди, щель на чердаке или закуток во флигеле. Затем мадам отправляла Дезире погулять с бонной и, пользуясь ее отсутствием, обворовывала воришку. Дезире буквально впитала хитрость с молоком матери и поэтому ни взглядом, ни словом не выдавала огорчение случившимся.

Про Фифину, среднюю дочь мадам, говорили, что она похожа на покойного отца. Да, крепкое телосложение, голубые глаза и румяные щеки она все-таки унаследовала от матери, чего не скажешь о душевных качествах. Фифина была честной и жизнерадостной девочкой, вдобавок вспыльчивой и неугомонной – из тех, кто имеет склонность попадать в различные неприятности. Однажды Фифина зазевалась и свалилась с крутой каменной лестницы, и тогда мадам, заслышав шум (а она слышала любой), пройдя в salle-à-manger и подняв дочь с пола, тихо промолвила:

– Cet enfant a un os de cassé66.

Поначалу мы надеялись, что все обойдется. Однако мадам оказалась права: пухлая ручонка дочери висела плетью.

– Отдайте ее meess (так мадам меня называла). Et qu’on aille tout de suite chercher un fiacre67.

В экипаже она стремительно, впрочем, ни на мгновение не теряя самообладания, унеслась на поиски врача.

Семейного доктора дома ей застать не удалось, однако это ее не остановило: она продолжила поиски до тех пор, пока не нашла приемлемую, на ее взгляд, замену и привезла с собой. Тем временем я разрезала рукав на платье девочки, помогла ей раздеться и уложила в постель.

Мы все, вернее, никто из нас (под «нами» я подразумеваю бонну, кухарку, привратницу и себя, собравшихся к тому часу в натопленной комнатке) особенно не приглядывался к новому доктору, когда тот вошел в детскую. Я, по крайней мере, всеми силами пыталась успокоить Фифину, чей плач, благодаря хорошо развитым легким, был оглушителен. Плач только стал в два раза громче, когда незнакомец приблизился к ее кроватке и решил осмотреть.

– Пустите мне! – завопила Фифина на ломаном английском (она говорила по-английски, как и сестры). – Я вас не буду, я буду доктора Пилюля!

– Доктор Пилюля – мой очень близкий друг, – последовал ответ на безупречном английском, – но он уехал к больному за три лье отсюда. Я пришел вместо него. А теперь давай немного успокоимся и займемся делом: наложим шину на твою бедную ручку, чтобы она поскорее выздоровела.

Он велел принести стакан eau sucrée68, затем скормил девочке несколько чайных ложек (Фифина была настоящей лакомкой; любой мог найти дорожку к ее сердцу через желудок), пообещал ей дать еще в конце и, не мешкая, приступил к работе. Вскоре ему понадобилась помощь, и он обратился к кухарке, сильной и ловкой женщине, однако та вместе с привратницей и няней уже выбежала из комнаты. Мне совсем не хотелось прикасаться к изувеченной ручонке, но другого выхода я не видела и уже торопилась исполнить просьбу. Меня опередили; мадам Бек протянула ладонь первой, и, в отличие от моей, она не дрожала.

– Ca vaudra mieux69, – сказал доктор, поворачиваясь к мадам.

Его решение оказалось мудрым. Мое хладнокровие было притворным, а смелость – натужной. У мадам же все было настоящим и естественным.

– Merci, Madame; très bien, fort bien!70 – поблагодарил врач, закончив процедуру. – Voilà un sang-froid bien opportun, et qui vaut mille élans de sensibilité déplacée71.

Он оценил по достоинству ее твердость, а она – его комплимент. По всей видимости, его образ в целом: голос, лицо, манеры, – также произвел на нее приятное впечатление. И действительно, когда в детской зажгли лампу – уже вечерело и сгущались сумерки – и удалось получше его рассмотреть, то стало ясно, что иначе и быть не могло, разве что мадам Бек была бы не женщиной. В этом молодом докторе (он и правда был молод) все казалось необыкновенным. В тесной комнатке среди коренастых женщин он выглядел настоящим великаном; черты его лица были чистыми, тонкими и выразительными: может, его глаза и перебегали от одного лица к другому слишком скоро и быстро, зато они были очень красивы, как и его рот; широкий, греческий подбородок с ямочкой был совершенством. А для его улыбки найти подходящие слова получалось не сразу; она одновременно заставляла любоваться и задумываться о собственных слабостях и прегрешениях, обо всем, что можно высмеять. Однако Фифина посчитала его неясную улыбку приятной, а самого доктора дружелюбным. Несмотря на причиненные ей неудобства, она помахала ему на прощание здоровой рукой. Он мягко похлопал ее по плечу, а затем спустился вместе с ее матерью по лестнице. Мадам пребывала в самом прекрасном и разговорчивом настроении, доктор слушал ее с добродушной обходительностью, к которой примешивалось непонятное, не поддающееся описанию лукавство.

Я заметила, что, хоть его французский был беглым, по-английски он говорил лучше, да и цветом кожи, глазами и фигурой он больше походил на англичанина. Как-то раз, когда он, выходя из комнаты, повернул голову в мою сторону – правда, чтобы заговорить с мадам, а не со мной, – я почти машинально посмотрела ему в лицо, и смутный образ, проснувшийся в моей памяти при первом звуке его голоса, вдруг приобрел четкость. Я глядела на того самого джентльмена, с которым я говорила на станции: это он помог мне с сундуком, это он провел меня через сырой и черный парк. Прислушиваясь, как он, миновав длинный вестибюль, выходит на улицу, я узнала его походку: именно за этими твердыми и уверенными шагами я следовала в тот дождливый вечер.

Можно было бы предположить, что первый визит молодого врача на улицу Фоссет станет последним. Возвращение достопочтенного доктора Пилюли ожидалось на следующий день, и не было ни одной причины, чтобы временный заместитель пришел к его пациентам вновь, однако судьба решила распорядиться иначе.

Доктора Пилюлю вызвал в древний университетский город Букен-Муази какой-то старый богатый ипохондрик, тот прописал ему смену обстановки и, как следствие, был приглашен сопровождать бедного больного в поездке в течение нескольких недель; таким образом, новый доктор продолжил появляться на улице Фоссет.

Я часто его заставала, поскольку мадам не доверяла Тринетт маленькую калеку и требовала, чтобы в детской дежурила я. Врачом он мне показался умелым. Под его присмотром Фифина быстро шла на поправку, однако ее выздоровление не приближало наше с ним прощание. Судьба и мадам Бек играли заодно, и обе приняли решение, что молодой доктор должен хорошо ознакомиться с вестибюлем, лестницей и комнатами на верхнем этаже школы.

Стоило ему объявить Фифину здоровой, как тут же у себя нашла недуг Дезире. Маленькая бестия обладала талантом к симуляции и, очарованная заботой и вниманием, уделяемым ее больной сестре, решила, что тоже не прочь захворать, и слегла в своей кроватке. Отыгрывала она хорошо, но у ее матери все равно получалось лучше: хотя мадам Бек ясно видела притворство дочери, она относилась к ее болезни с убедительной серьезностью и щепетильностью.

К слову, меня удивило, что доктор Джон (именно так по просьбе молодого англичанина звала его Фифина, а затем мы все начали повторять за ней и настолько привыкли, что по-другому к новому врачу уже не обращались)… что доктор Джон без лишних вопросов перенял тактику мадам и не препятствовал ее маневрам. Сначала он насмешливо вскинул бровь, попеременно поглядывая то на мать, то на дочь, потом немного пораскинул мозгами и наконец соблаговолил играть отведенную ему роль в этом фарсе. Дезире ела за двоих, днем и ночью не вылезала из постели, возводила палатки из одеял и простыней, возлежала среди подушек, как турецкий султан, с хохотом швыряла туфельки в бонну и корчила рожи сестрам – в общем, здоровье и разнузданность лились через край и покидали девочку лишь тогда, когда ее навещали матушка с доктором. Я догадывалась, что мадам Бек была только рада подержать дочку в кровати подальше от шалостей, но меня также интересовало, не устал ли доктор Джон от их спектакля.

Каждый день, несмотря на ложность предлога, он исправно наносил визит; мадам всегда встречала его с неизменным радушием, улыбкой и талантливо сыгранным беспокойством о дочери. Доктор Джон выписывал какой-нибудь безобидный рецепт и с хитрой искоркой в глазах вручал матери больной. Мадам спокойно ловила его проницательные взгляды и, руководствуясь здравым смыслом, ничем не отвечала. Пусть молодой доктор казался мягким, презирать его не получалось – было очевидно, что на уступку он пошел не для того, чтобы угодить мадам: хотя ему нравилось работать в пансионе и подолгу оставаться на улице Фоссет, держался он независимо, чуть ли не беспечно, однако и его порой одолевали задумчивость и тревога.

Возможно, мне не следовало замечать его переживания и размышлять об их источниках и причинах, но, учитывая мое положение в доме, удержаться было трудно. Я могла совершенно беспрепятственно наблюдать за доктором Джоном, потому что внимания он обращал на меня не больше, чем на любую другую особу схожей внешности или на мебель: простенькие стулья или ковры без красочных узоров. В ожидании мадам он нередко задумывался о чем-нибудь, улыбался, глядел по сторонам и прислушивался, как человек, который думает, что находится в комнате один. Между тем я была вольна рассматривать его лицо и жесты и гадать, что же вызвало в нем те интерес и симпатию (смешанные, впрочем, с недоверием и сдержанностью и будто подчиненные неведомым чарам), которые привязали его к этому практически женскому монастырю, запрятанному в центре столицы. Полагаю, доктор Джон и не помнил, что у меня есть глаза и тем более мозги.

Он так и не узнал бы, что я за ним наблюдаю, если бы в один солнечный день я не засмотрелась на его волосы и лицо, чьи цвета казались ослепительными в ярком, всепобеждающем свете (я даже помню, как его сияющая голова навеяла воспоминание о золотом идоле, возведенном царем Навуходоносором), и новая, внезапная догадка вдруг полностью захватила мой ум. До сих я не знаю, как я глядела на него в тот день: мое изумление и в то же время убежденность были настолько сильны, что я забылась и вновь смогла взять себя в руки только тогда, когда поняла, что привлекла его внимание и что он увидел меня в чистом овальном зеркальце, установленном в нише окна (с помощью этой вещицы мадам тихонько шпионила за людьми, гуляющими под окнами в саду). Хотя доктор Джон обладал веселым, добродушным нравом, он так же не был лишен некоторой чувствительности, из-за которой мог быстро выйти из себя под прицелом пристального, вопросительного взгляда. Он застал меня врасплох, повернувшись и заговорив тоном, пускай вежливым и спокойным, зато очень сухим, что выдавало его раздражение и желание выказать негодование:

– Мадемуазель, вы меня не щадите. Я не настолько тщеславен, чтобы полагать, что ваше внимание – заслуга моих достоинств. Значит, дело в каком-то недостатке. Позвольте узнать в каком?

Я смутилась, как предположит читатель, но, впрочем, быстро пришла в себя, зная, что не бездумное обожание или чрезмерное любопытство навлекло на меня его упрек. Я могла бы сразу объясниться, но делать этого не стала. Я промолчала. Обычно мы с ним не разговаривали. Позволив доктору Джону думать, как ему хочется, и обвинять меня во всем, в чем угодно, я вновь взялась за шитье и до его ухода больше не смотрела в его сторону. Порой наш ум работает странным образом, и недопонимание нас скорее успокаивает, чем раздражает. В окружении, где нас вряд ли когда-либо узнают по-настоящему, мы, скорее, предпочтем остаться незамеченными. Разве честного человека, вдруг принятого за разбойника, способна разозлить столь нелепая ошибка?

Глава XI. Комната привратницы

Наступило знойное лето. Жоржетта, младшая дочь мадам Бек, заболела лихорадкой. Дезире мгновенно исцелилась от всех недугов и вместе с Фифиной уехала к bonne maman72 в деревню, дабы избежать заразы. Теперь медицинская помощь потребовалась на самом деле, и мадам Бек, пренебрегши доктором Пилюлей, который вернулся еще неделю назад, продолжила вызывать его английского соперника. Парочку пансионерок одолели головные боли и некоторые другие симптомы болезни Жоржетты. «Сейчас точно позовут доктора Пилюлю, – подумала я. – Осторожная директриса ни за что не рискнет подпустить настолько молодого мужчину к ученицам».

Пускай директриса была очень осторожна, рисковать она иногда умела отчаянно. Мадам позволила доктору Джону войти на школьную половину ее владений и приставила его к гордой красавице Бланш де Мельси и ее подруге, надменной кокетке Анжелике. Полагаю, доктору Джону польстило ее доверие; и, если его благонравие могло бы оправдать смелый шаг мадам, то оно оправдало бы его сполна. Однако здесь, в краю монастырей и исповедален на подобного посетителя pensionnat de demoiselles не могли просто закрыть глаза. По школе ходили сплетни, в кухне шептались, слухи просачивались в город, родители писали возмущенные письма и даже приходили лично. Окажись мадам слабой, она бы непременно потерпела крах – десяток школ с готовностью исправили бы ее ошибку – будь тот шаг ошибкой, – тем самым вынеся ей приговор. Но мадам не знала слабости, и пусть она была той еще иезуиткой, в душе я аплодировала ей и кричала «браво!», увидев, как умело и достойно она вышла из положения.

Взволнованных родителей она встречала добродушно и сердечно, как никто другой; не знаю, правда ли она обладала или только изображала rondeur et franchise de bonne femme73, благодаря которым ей не раз удавалось добиться желаемого, когда строгая деловитость и серьезные доводы не сработали бы.

– Ce pauvre Docteur Jean!74 – восклицала она, радостно потирая пухлые белые ладони. – Ce cher jeune homme! le meilleur créature du monde!75

Затем она объясняла, что сначала вызвала его к своим деткам, а те к нему ужасно привязались и слышать не хотели ни о каких других докторах, после этого она, естественно, доверила ему и других, и au reste76, мера была не более чем временной: Бланш и Анжелика мучились мигренью, доктор Джон выписал им рецепт – voilà tout!77

Рты родителей позакрывались. Оставшуюся работу за мадам выполнили Бланш и Анжелика, хором восхваляя нового врача, другие ученицы их поддержали, заявив, что если заболеют, то лечиться они будут только у доктора Джона, а мадам благодушно смеялась вместе с родителями девиц. Наверное, в чадолюбии лабаскурианцам равных нет: по крайней мере, в потачках детям они не знают границ, большинство семей подчиняется воле своих младших членов. Теперь поступок мадам приписывали материнскому участию: она одержала безусловную победу, и как директрису ее ценили еще больше, чем когда-либо.

До сих пор не понимаю, почему она рискнула своими интересами ради доктора Джона. Я хорошо помню, что тогда говорили окружающие. Вся школа – ученицы, учителя и даже слуги – твердила, что мадам собралась за него замуж. К такому выводу они пришли, и разница в возрасте никого не смущала: все было решено.

Следует признать, что подобный расклад не казался невозможным: мадам словно решила заполучить нового врача и совсем забыла о прежнем ставленнике Пилюле. Она всегда выходила встретить доктора Джона, неизменно веселая и приветливая. Более того, она стала уделять особое внимание своему туалету: по утрам она больше не ходила в домашнем платье, чепце и шали. Несмотря на то что доктор Джон появлялся рано, он видел мадам только с готовой прической из затейливо убранных кос, в идеально сидящем шелковом платье и изящных ботиночках вместо привычных бесшумных туфель; в общем, мадам была хороша, как на картинке, и свежа, как цветок. И все же, я полагаю, намерения мадам ограничивались лишь желанием показать привлекательному мужчине, что и она очень недурна собой; а на дурнушку она и в самом деле не походила. Пускай ее лицо не отличалось особой красотой, а фигура – грацией, на мадам было приятно смотреть. Пускай пора ее молодости и легкости миновала, она не утратила живости. В ее обществе никто не скучал: она никогда не была пресной, вялой или занудной. Нетускнеющее золото ее волос, спокойная ясность голубых глаз, здоровый, цветущий румянец пленяли зрителя незаметно, но верно.

Посещала ли ее мысль взять доктора Джона в мужья, привести в свой красиво обставленный дом, разделить сбережения, которые, по слухам, приравнивались к неплохому состоянию, и тем самым скрасить его жизнь до конца дней? Подозревал ли доктор Джон мадам в подобных замыслах? Я видела, как он уходил от нее с лукавой улыбкой на устах, лучась мужским самодовольством. Доктор Джон был хорош и лицом, и душой, впрочем, не совершенен… весьма несовершенен, если легкомысленно поощрял замыслы мадам, не собираясь их воплощать. Или собирался? Поговаривали, денег у доктора Джона не водилось и он жил одним врачеванием. А мадам, хоть и была на четырнадцать лет старше, принадлежала к той породе женщин, что никогда не стареют, не увядают и не дряхлеют. И в отношениях они состояли весьма приятных. Он-то, может, и не был влюблен, впрочем, часто ли кто-то вообще любит по-настоящему или хотя бы женится по любви? Мы ждали, чем же все закончится.

А чего ждал он сам, я не знаю, как и за чем он наблюдал… Однако его внешний вид выражал бдительность и готовность к чему-то, которые со временем проступали лишь ярче. Доктор Джон никогда не был для меня открытой книгой, и, думаю, многое в нем мне осталось непонятным.

Однажды утром Жоржетту одолел жар, и оттого она капризничала еще больше; девочка плакала и не могла успокоиться. Я подумала, что всему виной выписанная микстура и, сомневаясь, стоит ли давать еще, с нетерпением ждала доктора, чтобы с ним посоветоваться.

В дверь позвонили, его впустили – я была в этом уверена, потому что услышала его голос, обращенный к привратнице. Обычно доктор Джон прямиком поднимался в детскую, преодолевая по три ступеньки зараз, и объявлялся, как веселый сюрприз. Но прошло пять минут, затем десять, а он так и не пришел. Чем же он занимался? Наверное, ждал в передней внизу. Крошка Жоржетта все хныкала и жалобно звала меня: «Минни, Минни, я очень болею!» – пока у меня самой не заныло сердце. Я спустилась, чтобы узнать, почему не идет доктор Джон. В вестибюле никого не было. Куда он подевался? Сидел ли он с мадам в salle-à-manger? Нет. Я только что видела мадам, она одевалась в своей комнате. Я прислушалась. Поблизости в трех разных комнатах усердно занимались ученицы: в столовой, в большой и малой гостиных. Между ними и передней находилась комната привратницы, которая соединялась с салоном и первоначально была задумана как будуар. Дальше, в часовне, репетировал хор, дюжина девиц запевала «баркаролу» (кажется, так они это называли), я уловила слова fraîche, brise, Venise78. Что же я могла услышать в подобных обстоятельствах? Много чего, конечно, да был бы толк.

Затем вдруг раздался легкий звонкий смех из упомянутой ранее комнатушки, у которой я как раз стояла, дверь была приоткрыта, и до меня донесся тихий умоляющий мужской голос, но я смогла расслышать лишь восклицание: «Ради Бога!» Мгновение спустя на пороге появился доктор Джон, его глаза сияли, но не от ликования или радости, его обычно по-английски бледные щеки горели румянцем, а лицо исказили волнение и мука, смешанные с нежностью.

Открытая дверь послужила мне ширмой, но даже если бы я встала у доктора Джона перед носом, он бы меня не заметил. Его мысли целиком поглотила какая-то сильная обида или досада, или, если более точно передать мое впечатление в ту минуту, – горе или несправедливость. Вряд ли пострадала его гордость, скорее были ранены его чувства; жестоко ранены, как мне показалось. Но кто же причинил ему боль? Кто в этом доме обладал подобной властью над доктором Джоном? Мадам, как я полагала, все еще была у себя; в комнате, откуда он только что вышел, жила только привратница по имени Розина Мату, хорошенькая, но ветреная, надменная и корыстная гризетка… Неужели она приложила руку к его терзаниям?

Пока я размышляла, через приотворенную дверь полился ее чистый, хоть и резковатый голос, напевающий простенькую французскую песенку. Я заглянула внутрь, все еще сомневаясь в своих догадках. Привратница в платье из jaconas rose79 сидела за столом и отделывала кружевом белый чепчик. Кроме нее в комнате никого не было, разве что золотые рыбки в круглом аквариуме, цветы в горшках да яркое июльское солнце.

Странное дело, однако мне уже было пора вернуться наверх, чтобы спросить о лекарстве.

Доктор Джон сидел в кресле подле Жоржетты, мадам стояла рядом; больную уже осмотрели, успокоили, и теперь та тихонько лежала в кроватке. Когда я вошла в детскую, мадам Бек расспрашивала о здоровье самого врача, отметив мнимую или настоящую перемену в его внешнем виде, журила за переработки и советовала отдохнуть и сменить обстановку. Он слушал, добродушно посмеиваясь, называя ее trop bonne80, и говорил, что чувствует себя прекрасно. Мадам обратилась ко мне, и взгляд доктора Джона выразил слабое удивление, будто он не ожидал, что мадам заговорит с кем-то столь незначительным.

– Что скажете, мисс Люси́? По-моему, он весь похудел и осунулся.

В присутствии доктора Джона я редко произносила что-нибудь, кроме односложных ответов. С ним я предпочитала оставаться незаметной и пассивной, какой он меня считал. Однако сейчас я позволила себе высказаться, да так, чтобы мое высказывание имело вес.

– Сейчас он выглядит нездоровым, но, наверное, на то есть причина: возможно, доктор Джон расстроен или рассержен.

Не знаю, как он воспринял мои слова, потому что на его лицо я не смотрела. Тут Жоржетта на ломаном английском начала выпрашивать у меня стакан eau sucrée. Я ответила ей по-английски. Полагаю, это был первый раз, когда доктор Джон заметил, что я говорю на его родном языке, прежде он принимал меня за иностранку, звал мадемуазель и отдавал распоряжения насчет лечения детей только по-французски. Кажется, он захотел что-то сказать, но передумал и промолчал.

Мадам принялась ему что-то советовать, он со смехом покачал головой, встал с кресла и учтиво попрощался, впрочем, вид у него был как у человека, которому избыток непрошеного внимания на пользу не идет.

Когда он ушел, мадам опустилась в его кресло, подперев подбородок рукой, живость и приветливость покинули ее лицо: она выглядела холодной и строгой, даже немного огорченной и подавленной. Она глубоко вздохнула, всего один раз, но как тяжело! Колокольчик громко оповестил о начале урока. Мадам встала, направилась к двери и, проходя мимо туалетного столика, заглянула в лежащее на нем зеркало. Одинокая седая ниточка белела в каштановых волосах, она с дрожью выдернула ее. На ярком летнем солнце ее кожа, еще хранящая румянец, теряла юношескую свежесть, и куда-то девались четкие, молодые контуры… Ах, мадам! Пусть вы были мудры, но и у вас нашлись слабости. Раньше я никогда не испытывала к ней жалости, но, когда она с тоской отвернулась от зеркала, мое сердце смягчилось. С мадам приключилась трагедия. Из зеркала ей кивнуло Разочарование с жутким «Приветствую!», и душа мадам никак не хотела ему отвечать.

Но Розина! Здесь не хватит слов, чтобы описать мое недоумение. В тот день я целых пять раз нашла повод пройти мимо ее комнаты, чтобы получше изучить ее чары и узнать секреты обольщения. Что ж, она была красива, молода и носила хорошенькое платье. Достоинства и впрямь серьезные, любой высокий ум счел бы их исчерпывающим объяснением для причин меланхолии у такого молодого мужчины, как доктор Джон. И все же мне было немного жаль, что он не мой брат или что рядом нет его матери или сестры, чтобы те мягко его отчитали. Я пишу «немного жаль», ибо я подавила это чувство и отбросила его прочь, прежде чем оно успело пустить корни, и много позже осознала, каким же чудачеством оно было. «Кто-нибудь, – говорила я себе, – мог бы так же попенять мадам из-за ее молодого врача. И что бы тогда вышло?»

Думаю, мадам отчитывала себя самостоятельно. Она не совершала опрометчивых поступков и не выставляла себя на посмешище. Правда, она не испытывала ни сильных чувств, чтобы с ними бороться, ни острых, чтобы превозмогать нанесенные ими раны. Вдобавок у нее была важная работа – настоящее дело, которое требовало времени, занимало мысли и развлекало. И не стоит забывать о ее благоразумии – редкости и среди женщин, и среди мужчин. Вместе все эти качества позволяли ей вести себя мудро и достойно. И снова браво, мадам Бек! Я видела, как вы приняли бой с сердечным демоном, вы сражались храбро и победили!

Глава XII. Ларчик

Позади дома на улице Фоссет простирался сад – довольно большой, учитывая его расположение в самом центре города, и, насколько помню, красивый, хотя времени, как и расстоянию, свойственно менять восприятие некоторых вещей. Когда кругом камень, серые стены и раскаленный тротуар, как мил сердцу любой кустик, как чудесен любой клочок зелени!

Ходили предания, что некогда на месте пансиона мадам Бек стоял женский монастырь. Давным-давно – насколько давно, мне неизвестно, но, полагаю, несколько веков назад, – еще до того как город дотянулся сюда и здесь колосились поля, а к дому вела тенистая аллея и густой зеленый сад укрывал обитель – там произошло нечто страшное и жуткое, оставив этой земле в наследство легенду о привидении. Рассказывались путаные истории о черно-белой монахине, которая то ли одну, то ли несколько ночей в году показывалась где-то в окрестностях. Призрака, видимо, вытеснили отсюда пару столетий назад, потому что кругом все было застроено, однако некоторые монастырские реликвии, а именно старые фруктовые деревья, до сих пор освящали собой землю. У подножия одного из них – доживающей свой мафусаилов век груши, чья пара веток упорно выпускала белые ароматные цветы по весне и дарила медово-сладкие плоды осенью, – из-под мха между оголившихся корней виднелась гладкая черная плита. Легенда, никак и никем не подтвержденная и тем не менее живучая, гласила, что здесь был вход в склеп, где глубоко под землей, на которой сверху зеленела трава и росли цветы, покоились кости девушки, заживо погребенной в Средние века за нарушение обета. Именно перед ее тенью трепетали целые поколения после того, как бедняжка давно обратилась в прах, именно ее черная ряса и белая вуаль виделись робким очам в игре лунного света и колыхании листьев на ветру.

Невзирая на романтическую чепуху, сад обладал некоторым очарованием. Летом я обычно вставала рано утром, чтобы насладиться им в одиночку, а по вечерам оставалась допоздна, чтобы свидеться с луной, или ощутить поцелуй ночного ветерка, или предвосхитить свежесть выпавшей росы.

Зеленели сочные лужайки, белели посыпанные гравием дорожки, солнечные настурции облепляли выпирающие корни садовых великанов. Над большим навесом раскинулась тенистая акация; особняком стояла небольшая беседка, увитая лозой, спускавшейся с высокой серой стены: ее побеги переплетались и свисали пышными гирляндами вместе с жасмином и плющом над излюбленным местом для посиделок.

Разумеется, к полудню, когда солнце поднималось высоко, из стен заведения мадам Бек вырывались на волю девицы, чтобы посоперничать с обитателями расположенной неподалеку школы для мальчиков и продемонстрировать им мощь своих легких и конечностей. В такое время сад, разумеется, превращался в заурядное, затоптанное место. Зато на закате или в час salut, когда дневные ученицы уходили домой, а пансионерки садились за уроки, пройтись по притихшим аллеям, слушая мелодичный перезвон колоколов церкви Святого Иоанна Крестителя, было очень приятно.

Так я гуляла однажды вечером и задержалась в саду до глубоких сумерек, вокруг все дышало глубоким покоем и мягкой прохладой, и цветы, неподвластные солнцу, вдруг открыли свое благоухание ночной росе. Я увидела, как в часовне зажглось окно, и католички начали собираться на вечернюю молитву – обычай, от посещения которого я, как протестантка, иногда позволяла себе отказаться.

«Еще немного, – шептали мне уединение и летняя луна, – побудь с нами: теперь все стихло. Еще четверть часа тебя никто не хватится. Дневная жара и суета тебя утомили, так насладись же этим ценным мгновением».

Сад выходил на безоконные торцы домов, а с одной стороны граничил с плотным рядом построек, принадлежавших другой школе. Здания сливались в глухую каменную стену, и только в мансарде проглядывали узкие оконца спален служанок, да этажом ниже светлели ставни хозяйского кабинета. Однако на аллее в дальней части сада, пусть даже огороженной высокой стеной, ученицам гулять воспрещалось. Ее так и называли – l’allée défendue, – и любая девица, посмевшая здесь показаться, обрекала себя на наказание столь суровое, сколь позволяли мягкие правила заведения мадам Бек. Учителя могли ходить по аллее беспрепятственно, но, поскольку дорожка была узкой, а неухоженные кустарники буйно разрослись, образовав крышу из веток и листьев, через которую солнечные лучи просачивались лишь редкими пятнами, сюда нечасто сворачивали даже днем, а с наступлением темноты и вовсе не заглядывали.

С самого начала мне захотелось нарушить заведенный порядок; меня привлекали уединенность и сумрак аллеи. Еще долго страх показаться чудачкой вынуждал держаться подальше, но со временем все привыкли ко мне и особенностям моей натуры – очевидно, недостаточно ярким, чтобы вызвать интерес, и, вероятно, малозначительным, чтобы кого-то оскорбить, – и со временем я стала все чаще и чаще прогуливаться по узкой дорожке. Я назначила себя садовником для бледных цветочков, пробившихся между тесно разросшихся кустов, подмела следы прошлой осени и обнаружила садовое кресло в дальнем конце. Я взяла у кухарки Готон ведро воды и щетку и его почистила. Увидев меня за работой, мадам одобрительно улыбнулась; искренне или нет, я не знаю, но мне ее улыбка показалась настоящей.

– Voyez-vous, – воскликнула она, – comme elle est propre, cette demoiselle Lucie? Vous aimez donc cette allée, meess?81

– Да, – ответила я. – Здесь тихо и прохладно.

– C’est juste, – милостиво согласилась она и посоветовала мне проводить там столько времени, сколько захочется, ведь присмотр за ученицами в мои обязанности не входил и я не должна была сопровождать их на прогулке. Но мне следовало позволить ее дочерям приходить ко мне, чтобы разговаривать по-английски.

Той ночью я сидела в садовом кресле, отвоеванном у грязи и плесени, и прислушивалась к далеким звукам города. Далекими они, правда, не были: школа находилась в самом центре столицы, поэтому до городского парка идти было минут пять пешком, а до фешенебельных кварталов не больше десяти. Поблизости переливались огнями широкие проспекты, где теперь кипела жизнь: по ним спешили экипажи в оперу и на балы. В тот же час, когда наш монастырь отходил ко сну, гасил лампы и задергивал шторы, неугомонный город за его стенами приступал к увеселениям. Этот контраст меня не слишком занимал: веселиться я не очень-то умела, на балу или в опере не была ни разу, хотя много о них слышала и даже хотела посетить, впрочем, не потому, что надеялась принять участие в празднике, только бы меня на него пустили, и не потому, что считала возможным сиять в далеком прекрасном мире, только бы смогла пробить туда дорогу. То была не мечта, чтобы воплотить, и не голод, чтобы утолить, лишь спокойное желание увидеть что-нибудь новое.

В небе показалась луна, только не полная, а молодой месяц. Я наблюдала за ним сквозь ветви над головой. Лишь он да звезды были мне знакомы в краю, где все оставалось чужим: я знала их еще в детстве. Я видела его золотую дугу, обнимающую темный шар и повисшую в синеве над старым терновником на старом поле в Старой Англии в давно минувшие дни, так и теперь он висел над столичным дворцовым шпилем через морской пролив.

Ах, детство! Во мне жили чувства: пусть я была пассивна, говорила мало и казалась холодной, но когда я вспоминала прошлое, во мне просыпались чувства. К настоящему следовало подходить стоически, к будущему – мне уготованному – не следовало подходить вовсе. Так, в ступоре и забытьи я держала самую суть собственной природы.

Я хорошо помню события тех времен, которые могли хоть немного взволновать: порой непогоде почти удавалось повергнуть меня в ужас, потому что она будила во мне то, что я всегда баюкала, рождая страстный неутолимый зов. Однажды ночью разыгралась гроза, рев ураганного ветра поднял нас с постелей, католички принялись молиться своим святым. Мной же полностью овладела буря: она безжалостно меня разбудила и принудила к жизни. Я встала, оделась, распахнула окно возле кровати и уселась на подоконнике, поставив ноги на крышу невысокой пристройки. С неба лилась вода, все пришло в неистовство, сгустился непроглядный мрак. Встревоженные девицы собрались в общей спальне вокруг зажженного ночника и громко молились. К ним я не пошла: не могла противиться соблазну составить компанию безумному часу, черному и грохочущему, поющему оду на неизвестном человеку языке. Его могучее великолепие, пелена туч, рвущие и пронзающие их ослепительно-белые копья меня очаровывали.

Тогда и последующие двадцать четыре часа меня не отпускала мечта, чтобы что-то вырвало меня из настоящей жизни и увлекло за собой вперед и вверх. С этой мечтой и ей подобным требовалось покончить, что я и сделала, последовав примеру Иаили и Сисары, символически пробив колышком висок. Но, в отличие от Сисары, мечты не погибли, а лишь оцепенели и иногда в мятежном порыве ворочали колышки: вот тогда кровоточили виски и содрогался разум.

Сегодня вечером я не была склонна ни к бунту, ни к страданиям. Мой Сисара тихо спал в шатре, и если боль донимала его через сон, то некто, подобный ангелу – некто незримый и совершенный, – опускался подле него, чтобы умастить его ноющие виски целебным бальзамом, поднести к его закрытым очам волшебное зеркало, милые, спокойные видения которого отражались в его снах, и оставить серебристо-лунный отблеск своих крыльев и платья на обездвиженном Сисаре, на стенах шатра и на равнинах за его порогом. Иаиль, суровая женщина, сидела в стороне, понемногу смягчаясь к своему пленнику, и ждала возвращения Хевера. Другими словами, вечерняя прохлада и росистая свежесть сада наполняли меня надеждой: не надеждой на что-то конкретное, а общим чувством воодушевления и покоя.

Разве столь редкое и прекрасное умиротворение не сулит чего-то хорошего? Увы, ничего хорошего не произошло! Грубая действительность решила беспардонно вмешаться, показав свой недобрый оскал, как, впрочем, делала весьма и весьма часто.

Вдруг на безмолвной аллее, окруженной каменными домами, деревьями и высокой стеной, раздался звук: где-то наверху скрипнули оконные створки. Едва я успела поднять голову, чтобы посмотреть, кто открыл окно и на каком этаже, рядом со мной содрогнулось дерево, будто в него попал снаряд, и что-то приземлилось прямо у моих ног.

Колокола Святого Иоанна Крестителя пробили девять часов вечера. Месяц светил слабо, но золотое мерцание неба над горизонтом и прозрачный воздух делали летние сумерки почти невесомыми, поэтому даже на моей глухой аллее, выйдя из тени, я смогла бы прочесть газету. Я без труда разглядела, что снарядом оказался белый ларчик с кремовым узором, крышка которого легко поддалась, и внутри я увидела фиалки и сложенный листок розовой бумаги, послание, подписанное «Pour la robe grise»82. На мне и в самом деле было серое платье.

Ладно. Что же это, billet-doux83? Я о них слышала, только мне ни разу не доводилось ни получить такое, ни отправить. Неужели именно его я сейчас зажимала между большим и указательным пальцами?

Вряд ли… я и на секунду не могла этого представить. Ни один ухажер или поклонник не занимал мои мысли. Все учительницы в пансионе вздыхали о возлюбленных, одна (очень легковерная особа) даже собиралась замуж. У всех учениц старше четырнадцати на примете был жених, двух или трех родители успели помолвить еще в детстве. Однако в этот мир, полный чувств и надежд, мое воображение и уж тем более ожидания ступать не смели. Если другие учительницы отправлялись в город или прогуляться по бульварам, или просто на мессу, они непременно рассчитывали (судя по их рассказам) на встречу с неким представителем «противоположного пола», чей серьезный пристальный взгляд доказывал их умение привлекать и покорять. Не могу сказать, что в этом отношении наш опыт был одинаковым. Я тоже ходила в церковь и на прогулки, но при этом точно знаю, что на меня внимания никто не обращал. Не жило на улице Фоссет такой девицы или женщины, которая не заявила бы, что голубые глаза доктора взглянули на нее с обожанием. И все же я не побоюсь показаться излишне скромной и исключить себя из их числа; насколько я знала, его голубые глаза хранили невинность и ясность, как небо, чьему цвету были обязаны родством. Поэтому я, слушая девичьи разговоры, нередко удивлялась их веселости, уверенности и самодовольству, но сама и не думала встать на путь, по которому, как девицы верили, они шли. Конечно, это не billet-doux, убедила я себя и спокойно развернула записку. Вот что там было:

«Ангел моих грез! Тысячи, тысячи раз я благодарен вам за сдержанное слово, хоть и не смел верить, что вы исполните обещание. Признаться, я думал, вы пошутили, а еще, казалось, вы находите мою затею чересчур опасной: и час слишком поздний, и аллея слишком глухая – и вдобавок, как вы говорили, охраняется драконихой, этой учительницей английского – une véritable bégueule Britannique à ce que vous dites – espèce de monstre, brusque et rude comme un vieux caporal de grenadiers, et revêche comme une religieuse84 (читатель меня извинит, если я сохраню подробности сего лестного портрета в полутайне его родного языка). Вы знаете, что, – продолжил автор пылких излияний, – из-за болезни малыша Густава переселили в хозяйскую спальню, чьи окна выходят как раз на вашу тюрьму. Я, как самый лучший дядюшка на свете, напросился его навестить. С каким трепетом я подходил к окну, чтобы заглянуть в ваш Эдем – Эдем для меня, для вас же мрачная пустыня! – как я боялся никого не застать или повстречать вашу дракониху! И как же радостно забилось мое сердце, когда сквозь ревнивые ветви я вдруг увидел вашу милую соломенную шляпку и подол вашего серого платья, платья, которое я узнаю из тысячи. Но почему же, ангел мой, вы не смотрите в мою сторону? Как жестоко оставить меня без света ваших чудесных глаз! Даже один взгляд меня бы осчастливил! Я пишу вам в спешке, пока врач осматривает Густава; я положу записку в ларчик вместе с цветами, с самыми красивыми в саду… и все же не такими красивыми, как вы, моя прелестница, моя чаровница!

Навеки ваш… вы и сами знаете кто!»

«Хотелось бы мне знать», – пробормотала я. Хотя адресат столь любопытного послания интересовал меня больше, чем автор. Возможно, его написал жених одной из помолвленных учениц, в таком случае никакой беды не было – лишь несерьезный проступок. У многих девиц, даже у большинства, в школе по соседству учились братья и кузены. Впрочем, la robe grise, le chapeau de paille85 точно служили зацепкой – правда, слабой. Соломенные шляпки обычно надевали для прогулок по саду, и кроме меня здесь такие носили еще человек двадцать. Серое платье также мало что проясняло. Последнее время сама мадам Бек отдавала предпочтение серому платью, еще у одной учительницы и трех пансионерок были серые платья того же оттенка и из той же материи, что и у меня: такой повседневный наряд был как раз в моде в те дни.

Пока я размышляла, настала пора возвращаться. Огоньки, плывущие в окнах жилого крыла, подсказывали, что ученицы закончили молиться и теперь готовятся ко сну. Через полчаса запрут все замки и потушат свет. Входную дверь пока держали нараспашку, чтобы впустить в душный дом прохладу летней ночи, у комнатушки привратницы горела лампа, освещая длинный вестибюль с двустворчатыми дверями в гостиные и широкую дверь в его конце, которая вела на улицу.

Вдруг коротко звякнул колокольчик – резко, но негромко – осторожная трель или встревоженный металлический шепот. Розина выскочила из комнаты и поспешила открыть. Около двух минут она простояла с визитером в сенях, как будто в чем-то сомневаясь. Затем с лампой в руке она подошла к двери в сад и остановилась на ступенях, подняв светильник и оглядываясь по сторонам.

– Quel conte! – воскликнула она с игривым смешком. – Personne n’y a été86.

– Позвольте пройти, – попросил знакомый голос. – Только на пять минут.

И знакомая фигура, высокая и прекрасная (как думали все на улице Фоссет), спустилась в сад и зашагала вдоль дорожки между клумб. Какое кощунство – вторжение мужчины в заветный уголок, да еще так поздно; однако он считал, что имеет на то право и, возможно, надеялся, что ночь станет ему союзницей. Он бродил по аллеям и что-то выискивал, он даже залез в кусты, топча цветы и ломая ветви, – и, наконец, ступил на «запретную тропинку». Там его поджидала я, будто какой-то призрак.

– Доктор Джон! Уже нашлось.

Он не спросил кем, потому что заметил ларчик в моей руке.

– Не выдавайте ее, – сказал он, глядя на меня так, будто я правда была драконихой.

– Даже будь я способна на донос, я не смогла бы выдать то, чего не знаю. Прочтите записку и посмотрите, как мало в ней сказано.

«Наверное, вы ее уже прочли», – подумала я, и все же не могла поверить, что доктор Джон – автор послания: вряд ли он писал в подобном стиле. Вдобавок я была достаточно наивна, чтобы надеяться, что он не стал бы награждать меня такими эпитетами. Его лицо доказало его непричастность: он краснел, читая записку.

– Да, это уже слишком. Жестоко, унизительно.

Я пришла к тому же мнению, когда увидела, как задело его письмо. Не важно, была ли его совесть чиста, но, кажется, кто-то другой нес куда большую вину.

– Что вы собираетесь делать? – потребовал он. – Вы все передадите мадам Бек и последует возмущение или даже скандал?

Я считала, что должна рассказать ей о находке, и так ему и ответила, добавив, что возмущение и скандалы маловероятны: мадам была слишком благоразумна, чтобы предать огласке историю, которая могла бросить тень на ее заведение.

Доктор Джон стоял в раздумьях. Гордость и честь не позволяли ему просить о молчании, когда долг требовал от меня откровенности. Я хотела поступить правильно, но не желала огорчить или навредить доктору Джону. Вдруг в дверном проеме показалась Розина; она нас не видела, зато я легко могла ее рассмотреть сквозь деревья: ее платье было серым, как мое. Эта деталь с учетом прошлых наблюдений подсказала мне, что при таком, хотя и предосудительном раскладе я не была обязана предпринимать какие-либо меры, поэтому предложила следующее:

1.Цитата из произведения английского писателя и проповедника Джона Баньяна «Путешествие пилигрима в небесную страну». (Здесь и далее – прим. перев.)
2.Мф. 27:46.
3.Быт. 37:35.
4.Кэндис – латинизированная форма титула «Кандакия», который носили царицы древнего царства Куш, находящегося на территории современных Эфиопии и Судана.
5.Сметливости (франц.).
6.Юных мисс (искаж. франц.).
7.Непристойной (франц.).
8.Невеждой (лат.).
9.Красавицы (нем.).
10.Учительницы (франц.).
11.Одноклассниц (франц.).
12.К черту (франц.).
13.К счастью, я знаю, как заставить мир крутиться вокруг меня (франц.).
14.Строки из стихотворения Ричарда Лавлейса «К Алтее, из тюрьмы».
15.Что вы делаете? Это мой сундук (франц.).
16.Пансионат для девушек (франц.).
17.На такое могла решиться только англичанка (франц.).
18.Бесстрашные женщины! (франц.)
19.Время вечерней молитвы! (франц.)
20.И что скажете? (франц.)
21.Ну… в нем много всего (франц.).
22.Ну что ж, моя кузина, по крайней мере вы совершите доброе дело (франц.).
23.Здесь: пожеланием хорошего вечера (франц.).
24.Настоящий кашемир (франц.).
25.Детской комнате (франц.).
26.Горничной (франц.).
27.Модеста – букв. скромница (франц.), Игнация – букв. огненная (лат.)
28.Мягких домашних туфлях (франц.).
29.Бедных (франц.).
30.Выходных (франц.).
31.Мягкими вафлями и белым вином (франц.).
32.Царств. 1:20.
33.Итак, скажите, вы правда слишком слабы? (франц.)
34.Вперед (франц.).
35.Лабаскурианки прямолинейны и остры на язык, а еще не прочь показать характер (франц.).
36.Это правда (франц.).
37.Няня (франц.).
38.Как ни в чем не бывало (франц.).
39.Все хорошо. Вы справитесь (франц.).
40.Я обманывала много раз (франц.).
41.Боже, это очень сложно! Не хочу. Слишком скучно (франц.).
42.– Потому что, когда вы умрете, вы сгорите в аду.
  – И вы в это верите?
  – Конечно, верю. Все об этом знают. К тому же мне так кюре сказал (франц.).
43.Шепотом (итал.).
44.Нам, наверное, нужно сжечь вас на костре, чтобы спасти вашу душу (франц.).
45.Небрежность (франц.).
46.Ну как сказать (франц.).
47.Этого достаточно (франц.).
48.Как говорят (франц.).
49.Хорош собой, но не как юноша, а как мужчина (франц.).
50.За мисс Фэншоу приехали! (франц.)
51.Послушайте! (франц.)
52.Ну послушайте же, милая ворчунья! (франц.)
53.Неопытным (франц.).
54.Вовсе нет! (франц.)
55.Я его королева, но он не мой король (франц.).
56.Мыслители да глубокие, увлеченные личности мне не по вкусу (франц.).
57.Уж лучше славные повесы и симпатичные плуты! Да здравствуют удовольствия и веселье! Долой великие страсти и добродетели! (франц.)
58.Я люблю моего милого полковника (франц.).
59.Никогда не полюблю его соперника и женой буржуа не стану ни за что! (франц.)
60.Их будущего (франц.).
61.Осторожнее, дитя мое! (франц.)
62.Какая же противная эта Дезире! Настоящий бесенок, а не девочка! (франц.)
63.Столовой (франц.).
64.За Дезире нужен глаз да глаз (франц.).
65.Псалм 127:3.
66.У ребенка перелом (франц.).
67.И немедленно достаньте мне экипаж (франц.).
68.Сахарной воды (франц.).
69.Лучше вы (франц.).
70.Спасибо, мадам! Очень хорошо, прекрасно (франц.).
71.Выдержка, проявленная в нужную минуту, стоит тысячи бурных чувств (франц.).
72.Бабушке (франц.).
73.Открытость и прямодушие порядочной женщины (франц.).
74.Бедный наш доктор Джон! (франц.)
75.Этот милый юноша! Лучший человек на свете! (франц.)
76.Впрочем (франц.).
77.Вот и все! (франц.)
78.Свежий, ветерок, Венеция (франц.).
79.Розового муслина (франц.).
80.Слишком доброй (франц.).
81.Видите, какая чистюля наша мадемуазель Люси́? Так вам нравится эта аллея, мисс? (франц.)
82.Здесь: для дамы в сером платье (франц.).
83.Любовное письмо (франц.).
84.Настоящая британская ханжа, судя по вашим словам; ехидна, суровая, как старый ефрейтор, и неприступная, как монахиня (франц.).
85.Серое платье, соломенная шляпка (франц.).
86.Что вы сочиняете! Никого там нет (франц.).

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
4,0
3 оценки
319 ₽