Читать книгу: «Шишига»

Шрифт:

Глава 1 Общага

Окончание университета ознаменовалось для меня событием хотя и ожидаемым, но все-таки неожиданным и ошеломляющим: комиссия по распределению обозначила для меня рабочим местом школу в деревне. Это как первый осенний снег: все знают, что в середине октября он непременно выпадет, липкий, назойливый, затягивающий дорогу скользкой пленкой, и все на дороге будет не так, как надо, неуправляемые машины начнут метаться, как стая испуганных кур, пытаясь увернуться, кудахча тормозами и разбрасывая пучки перьев-хлопьев, если увернуться не удалось, – все знают, но большинство не заботится заранее сменить резину или хотя бы не выезжать в этот день на своем драндулете, а воспользоваться автобусом, например.

Вот так и я: знала же, что будет распределение, и будет деревня. И нужно было просто выйти замуж, чтобы деревни не было. Полгода назад! Срочно!!!

Не озаботилась. Не вышла. Не взяла примера с деревенских девушек, начавших решать матримониальные вопросы еще пять лет назад, буквально с первого дня заселения в общагу. В нашу классную университетскую общагу, построенную на газпромовские деньги, два новеньких корпуса по двенадцать этажей каждый с огромными рекреациями, с жилыми секциями в две-три комнаты, дополненными кухней, туалетной и ванной комнатами. Еще не успев перезнакомиться как следует, мы – городские дурочки – впали в культурную кому, став свидетелями странной сцены.

– Ты к Андрею не подходи, с ним Верочка Штайн ходить будет, – громко прошипела одна деревенская барышня другой.

– К кому хочу, к тому и подхожу, – объявила другая опять же шепотом, но чудесная акустика аудитории подхватила шепот, усилила его многократно и залила в уши всем, кто захотел услышать.

«С ним ходить будет»… Господи, где, в каком русском языке люди, в смертном бою взявшие филфак, нашли такую фигуру речи?

Андрей, бывший тут же, покрылся даже не красными, а какими-то синими трупными пятнами и уткнулся в книгу, а Верочка Штайн ощерила свои мелкие зубки в победоносной улыбке.

Каюсь, но эту самодовольную улыбку, обозначившую безраздельное пользование чьей-то молодой жизнью, я ей простить не смогла: ближайшую университетскую дискотеку проводили в рекреации общежития, и вот там-то я пригласила Андрея на белый танец, опередив Верочку, долго и медленно идущую из другого конца рекреации к, якобы, отвоеванной добыче. Верочка затормозила, но вмешиваться не стала, видимо, посчитав, что я просто не знаю законов общаги, когда другим девочкам нельзя танцевать с забронированным на всю оставшуюся жизнь парнем Верочки.

Мне было семнадцать, но в этот момент я уже была замужем за взрослым мужчиной и знала такое, о чем Верочка, возможно, начала догадываться лет через двадцать после того памятного вечера. Я танцевала с Андреем, над залом плыло «Там, где клен стоит над речной волной…», мы ничего себе не позволяли, его правая рука не опускалась ниже моей талии, мы мило улыбались друг другу, но время от времени он наклонял ко мне свою голову, и я вливала ему в ухо яд не хуже того, что влил Клавдий своему брату, чтобы отобрать у него и королеву, и королевство, и левая рука Андрея, та, что лежала на моей спине, лихорадочно мяла шелк моего платья.

Следующие танцы я лихо отпрыгала с беснующейся молодой толпой, а потом Андрей пригласил меня, и мы снова поплыли по залу, словно были одни в этом мире, и уж теперь он прижал меня к себе, к горячему телу под голубыми джинсами, которых в то время почти ни у кого не было, а Андрей как прилетел в этих джинсах в наш большой сибирский город из какой-то там Элисты, так и ходил в них и двух рубашках, меняя одну на другую по мере загрязнения.

Он целовал мои волосы, прикасался щекой к моей щеке, косил на меня голубым глазом, как косится породистый воспитанный пес, когда ты в первый раз пытаешься погладить его по голове. И снова наклонял ко мне ухо, чтобы услышать… Что? Я молчала. В этот раз я молчала. Но он уже завелся. Прошел мимо ошарашенной Верочки с ее ощерившейся мордочкой и снова пригласил меня. Конечно, я наградила его за это, сказала ему то, что он хотел услышать. Словами, которые, возможно, он, мужчина, уже после армии, слышал от молоденькой девчонки впервые. И Андрей начал целовать меня, жарко, в губы, танцующие рядом пары останавливались, в изумлении смотрели на нас. И Верочка видела это. Притаившись в темном углу рекреации, она теребила крутой локон, выбившийся из прически, ее мордочка исказилась и сморщилась, как трюфель, а в глазах стояли слезы. Мне было односвойственно.

А потом я ушла. Моя тетка жила рядом с университетом, я всегда уходила с дискотек к ней, в ее теплую уютную квартиру, уставленную дорогими фарфоровыми статуэтками. Мы сидели на кухне, пили горячее молоко с печеньем, позвонил муж, убедился, что я у тетки, а не Бог знает в какой постели с Бог знает каким молокососом.

В общаге в это время разворачивалась трагедия…

Подробностями я не интересовалась, но на другой день общаговское население потока смотрело на меня с осуждением. Верочка на пары не пришла и вообще больше в университет не вернулась, а Андрей пришел. Бланш с левой стороны его лица переливался нежными цветами, не имеющими обозначения, что-то переходящее из одного в другое, и совсем не портил его красивое лицо, наоборот, делал его более привлекательным. Он был как бог со своими длинными русыми кудрями, джинсы и ушитая по тогдашней моде рубашка обтягивали его тело, он не шел – он скользил по поверхности пола, и не только я любовалась им.

Но он был мне не нужен. Побившись о мое равнодушие пару недель, Андрей успокоился и зажил своей жизнью. А Верочка слиняла в Иркутск, перевелась в местный пед, но училась недолго, вышла замуж и родила ребенка. На этом филфак для нее закончился…

Другие же романы в общаге продолжались, их интенсивность то нарастала, то спадала в зависимости от сезона охоты. Все эти молодые мальчики и мужчины, населявшие общежитие, видимо, слабо понимали суть происходящего. Они вырвались из-под родительской опеки, чаще всего из-под юбки своих матерей, но не научились жить самостоятельно, аскетичной жизнью мужчин, знающих себе цену и идущих к цели. Им нужна была жареная на сале картошка, самогон, теплые, на деревенской сметане раскормленные тела. Картошки было много, младшие братья, отцы тащили из деревни целые мешки ее, косами-вязанками везли лук, сумками – морковку. По осени привозили забитых гусей, ломти мяса и сала, завернутые в полотняные тряпки, домовитые их дочери выкладывали все это богатство на узких общаговских балкончиках такими стопами, что курящим парням негде было притулиться. Все это жарилось, парилось, варилось, к вечеру в комнату к девушкам заходили приглашенные. Чинно сидели на кроватях, ели картошку из одной большой чугунной сковороды, пили вино «Осенний вальс», и, неплохо приняв на грудь, сосались по углам рекреации. Следить было некому. Комендантша общаги Наталья Николаевна Куницкая в кровь сбивала короткие жирные ноги и срывала луженую глотку, но сделать ничего не могла: любовь цвела, как сорняк на неухоженном картофельном поле, быстро вызревая и разбрасывая семена, а то ведь скосят, вырвут с корнем во время прополки.

Пока городские филологини грызли камень науки, деревенские барышни, слегка подгрызая тот же камень, направляли генеральную часть сил на то, чтобы никогда не возвращаться в деревню, никогда больше не слышать, как отец говорит «пора управляться» (тоже интересная фигура речи), как мать кричит: Верка, у поросят убрала? – никогда, даже если по возвращении им выдадут золотом инкрустированные подойники, никогда, несмотря на то, что некоторым из них колхозы платили стипендию. Просто – никогда… И все!

Для воплощения мечты нужно было сделать одно нехитрое действие – выйти замуж.

Войны за замужество велись по всем правилам военного искусства: с наступлениями и окопным противостоянием, разведкой и контрразведкой. Сильная сторона почти всегда проигрывала: с ристалища, залитого слезами, соплями, а иногда – кровью, очередная Зена (королева воинов) увозила очередного пленника, перебросив его через хребет своей кобылы.

Были случаи, когда мужчина, попавший в капкан, взывал к своим родителям, в общаге появлялись негодующий отец, или рассвирепевшая мать, или оба вместе, и иногда – только иногда! – им удавалось вырвать сына из цепких, липких лапок претендентки. Но в этом случае жертвой становилась уже девушка, для мужчины это было позорно, остаток дней в университете он проводил в атмосфере бессловесного презрения к нему, поэтому парни, как могли, пытались выпутаться сами.

К концу учебы скандалы вспыхивали все чаще:

– Ааа, так ты со мной переспал, а теперь в сторону?!

– ?

– А что я скажу своим родителям?!!

– ?

– Ты обещал мне!!!

–?

И все чаще наезжали как бы в гости к дочерям будущие тещи, посмотреть, прицениться, а потом – «смотри, не упусти» – отбывали назад.

Матримониальные хлопоты немного стихли, когда в общаге обнаружилось венерическое заболевание. Мужчины-преподаватели, предварительно выдворив девушек из аудиторий, уговаривали мужское население общежития, имевшее интимные отношения с … – назывались фамилии и имена двух девушек, – немедленно обратиться в санитарную часть. Когда количество обратившихся значительно превысило цифру тридцать, ректор сошел с ума, выкинул с работы Наталью Николаевну Куницкую и лично сам возглавил крестовый поход против разврата, совершая и понуждая к совершению ночных набегов на общежитие коллег-мужчин.

Общага притихла: кара наступала немедленно.

Но подоспела зимняя сессия, все уткнулись в учебники, неприятность как-то ушла на второй план, и все началось снова.

Надо ли говорить, что одна за другой рождались советские студенческие семьи?

Надо ли рассказывать, как молодые мужья раз в две недели вышибали из комнат своих друзей-сожителей и притаскивали туда новоиспеченную жену, а потом вся секция полночи слушала скрип не приспособленной под секс общаговской кровати, повизгивание и шум воды в общей ванной.

Надо ли удивляться тому, что к концу пятого курса все деревенские барышни оказались замужем, а мы – городские сумасшедшие – нет!

Надо ли объяснять, с каким ужасом мы поняли, что деревня – это наша судьба на ближайшие три года?

И, да: в числе прочих оказалась я, поскольку к тому времени уже оформила развод: муж из взрослого любящего мужчины как-то очень быстро превратился в мелочное существо, постоянно и нудно ноющее: бабе больше техникума не надо… Терпение лопнуло. Как-то утром, после очередной бессонной ночи, ухлопанной на выяснение, нужно ли бабе что-то большее, чем техникум и слабо функционирующий член, я приняла душ, накрасилась так, словно собиралась не в университет, а в варьете, притом не в роли зрителя, сварила только себе кофе и, спокойно попивая его, выдала ошалевшему мужлану следующую фразу:

– Советую припомнить, какой техникум тебе больше по душе, встать сегодня возле его крыльца, дождаться, когда оттуда повалят бабы, и выбрать себе в жены ту, которая больше понравится…

Быстренько обременить себя новым браком к концу учебы я почему-то не решилась.

И ровно так же, как после первого осеннего снегопада наступает день жестянщика, жесть наступила в моей жизни, когда председатель комиссии по распределению, отвергнув все мои аргументы, включая маленького ребенка как единственный положительный результат замужней жизни, и строго посмотрев в мою сторону, назвал район огромной области, в котором отныне мне надлежало жить и работать целых три года.

«Это меня Верка прокляла», – подумала я неожиданно…

Глава 2 Существо

После краткой, но ожесточенной схватки глава отдела образования сдался и распределил меня не в маленькую загаженную деревушку, окончательно затерявшуюся среди полей, как он планировал изначально, а в большую деревню, которая, слава всем языческим богам, поскольку Богу православному в этом случае молиться бесполезно, находилась на одной из станций железной дороги. Могу сказать, что другим моим бывшим сокурсникам и сокурсницам повезло меньше, и некоторых запихнули в такую жуть, что они неделями не могли из-за бездорожья бывать дома.

А кого-то, еще до окончания отработки, забрали и привезли домой родители, искалеченных, не желающих больше слышать ни о какой деревне, школе и чужих детях: на двух сестер-близняшек из параллельной группы, распределенных в далекую малокомплектную школу, напал бык-производитель. Его держали в цепях в разбитой темной клети, чтобы он не беспокоил стадо, но ошалевшее от одиночества животное, воодушевленное первым весенним теплом, оборвало цепи и полетело в сторону деревни.

В это время девушки возвращались из школы в избушку, выданную им колхозом для проживания. Их не сильно насторожил бык на дороге: каждый день они видели стадо коров и уже привыкли к большим животным, – не побеспокоило и то, что вся деревня как будто вымерла. Спохватились они лишь тогда, когда бык, взревев, ринулся в их сторону. Но бежать было некуда. Одна из сестер полезла через забор, а вторая замешкалась, и бык, подхватив ее на рога, протащил несколько метров и сбросил тут же, у забора. Быка пристрелили, а сестер срочно увезли в областной центр: одну в травматологию, а другую – в психушку…

Раньше я никогда не видела деревню и не жила в ней: у меня не было деревенских бабушек и дедушек, а немногочисленные деревенские родственники не беспокоили моих родителей своим вниманием.

Ну, если уж быть совсем честной, один раз, совсем маленькую, отец возил меня в огромное село на севере Урала, где он провел свое детство, пока в сорок втором году, в возрасте тринадцати лет, осиротев, не уехал со своей старшей сестрой в Свердловск.

Поехали мы с отцом в мае и были в селе один день, даже не остались ночевать. Я ничего не помню из той поездки, кроме прямых сосен, подпирающих облака, и огромных полян подснежников, ровно таких, как в мультфильме «Двенадцать месяцев»: с зелеными стреловидными листьями и белыми, наклоненными вниз головками. И еще помню, что отец не разрешил мне их рвать, ни одного цветочка.

– Папа, ну почему? – застонала я, так мне хотелось сорвать цветок, уткнуться носом в чистый весенний аромат.

– Их Шишига стережет, – коротко ответил отец, и то, как он ответил, отбило у меня желание говорить о подснежниках. Я огляделась, и мне показалось, что какая-то темная тень метнулась за дальнюю сосну и застыла за ней…

Так что, если не считать этого случая, знакомство с деревней у меня было девственное.

Получив диплом, я долгое время оттягивала экспедицию и приехала по месту назначения в конце августа, перед самым началом учебного года. Шли дожди. Асфальтированный перрон без стеснения переходил в жидкое месиво, все вышедшие пассажиры вошли в здание станции, сняли туфли, ботинки и надели резиновые сапоги, видимо, оставленные здесь перед посадкой в поезд. Я осталась одна в маленьком помещении в туфлях на высоченном каблуке с чемоданом в одной руке и дипломатом – в другой. Зонта у меня тоже не было. Единственным моим желанием было дождаться ближайшую электричку и вернуться домой. Я бы так и сделала, если бы не дежурная по станции. Как-то распознав, что я новая учительница, она куда-то позвонила, и через несколько минут веселый тракторист уже вез меня к школе, трактор легко преодолевал жидкую грязь, которая, видимо, была мне по колено. Школа, новая, трехэтажная, открылась передо мной как что-то уж слишком светлое и чистое. Ее обрамлял свежий асфальт и клумбы цветов. В школе никого не было.

Я прошла по первому этажу, заглянула в несколько классов. Никого. Позвала: есть тут кто-нибудь? Никто не откликнулся. Еду домой, – решила я, и в этот момент из темного угла коридора навстречу мне выдвинулась фантастически страшная фигура. Огромное лицо, оттянутое вниз тяжелым подбородком, глубоко запавшие, в черных тенях глаза, тонкий, длинный нос, рот бесформенный, скошенный набок, на голове не волосы – шерсть. Ниже шеи существо было пухлое, оплывшее, с длинными руками, оканчивающимися огромными кистями, и с нелепой походкой.

Сердце мое остановилось, и дипломат выпал из рук. Видимо, это обескуражило существо, оно затормозило нижними лапами и проскрипело:

– Вы, наверное, новый учитель литературы?

– …

– А я директор школы, Нина Ефимовна Шишкина. А мы вас только завтра ждали. Но ничего. Комната для вас готова, пойдемте, я провожу.

Я шла за существом по милой вымощенной тропинке, начинающейся сразу за школой и идущей мимо большой, светлой теплицы к калитке в заборе, а там было опять асфальтированное пространство и двухэтажный современный дом с большими лоджиями. За домом – кочегарка, видимо, отапливающая школу и учительский дом.

Вдоль асфальтированной площадки тек чистый прозрачный ручей, он огибал дом и через водосток под дорогой уходил в луга, его путь еще долго можно было наблюдать по густой сочной зелени и длинной шеренге овец, выстроившейся на водопое вдоль неспешного его течения. Через ручей был перекинут добротный дощатый мосток.

Тихий дождь, и журчание ручья, и запах луга, и новенький дом с большими чистыми окнами как-то успокоили меня, и я открыла дверь в просторный подъезд.

Мы поднялись на второй этаж и вошли в огромную трехкомнатную квартиру. За все время я не сказала ни слова, а только пялилась на существо не в силах совместить в сознании слово «директор» и представший передо мной образ.

Существо ткнуло пальцем в дверь комнаты и вышло из квартиры. Уже не помню, как я заснула, пристроившись на кровати, но, когда проснулась, солнце шло к закату, щедро осветив принадлежащую мне комнату. На кухне кто-то гремел посудой и разговаривал. Голосов было два. И оба чудесные. Как будто две феи готовили зелье, постоянно переговариваясь, добавляя в котел щепотками мяту, и белладонну, и шафран, и еще какие-то травки.

Я вышла на кухню, и две красивые высокие девушки, обернувшись на мои шаги, одарили меня улыбками.

– Здравствуйте, я Екатерина Алексеевна, Катя…

– А мы Таня и Люба… Работать вместе будем. Ты ведь литературу преподаешь? А я физику и математику, а Люба вот – химию и биологию, так что нас тут полный набор…

Говорила Таня. Она двигалась медленно, лениво, светло-русые волосы ее были собраны в хвост, большие серые глаза смотрели ласково. А Люба только кивала головой, не оборачиваясь, выкладывая на противень печенье, сладко пахнущее, ванильное, исходящее густым кремом.

– Переоденься, – скомандовала мне Таня, – через полчаса будем пить чай…

Тут я тяжело опустилась на стул, и крупные слезы потекли у меня из глаз.

Таня по-деловому вынула из пачки бумажную салфетку, промокнула мои слезы и улыбнулась. А Люба повернулась ко мне лицом и серьезно произнесла:

– Это она Шишигу напугалась …

Я люблю красивые женские лица, а это лицо поразило меня. «Кармен», – внутренне ахнула я, но слово, произнесенное Любой, отвлекло от ее темных, как южная ночь, глаз, оттененных дорогим мехом ресниц, от капризной линии губ, от высоких скул, от черных блестящих кудрей.

Шишига … Люба сказала: Шишига…

Память услужлива, она тут же напомнила мне, как отец зимними вечерами рассказывал мне бесконечную сказку про Шишигу, про ее беспросветную жизнь и неизбывную злобу, выплескивающуюся в щекотание – до смерти – лошадей в их стойлах, в задирание милых беззащитных лесных зверушек, и в наиболее тяжких случаях – в воровство еще не рожденных младенцев, а я боялась, утыкалась в кружевную думочку и прижимала к груди мишку, привезенного отцом из Москвы к моему рождению. Глубокий голос отца тек, обволакивал меня, пугал, пока мама, прислушавшись к сказке, не прерывала этот ужас:

– Ну, что ты в самом деле, Алексей? Зачем ты ее пугаешь? Она снова придет ночью к нам…

Отец улыбался так, как умел только он один, не растягивая уголки губ, нажимал мне пальцем на кончик носа и говорил: ну, все… спи давай… По ночам после отцовых сказок мне снился майский сосновый бор, подснежники и темная тень, метнувшаяся за сосну…

– Шишига? – переспросила я.

– Ну, да. Нина Ефимовна…Директор наша… Это ее так в деревне за глаза зовут. И в глаза тоже…

Потом я много лет работала в школе, и несмотря на то уважение, которым меня одаривали ученики и коллеги, никогда не чувствовала больше того почитания, которым была окружена в свой первый школьный год. Я поразилась словам Татьяны, не могла взять в толк: как в деревне директору школы могут сказать в глаза – Шишига?

Мы пили чай, а Таня и Люба, наперебой, дополняя, соглашаясь и оспаривая друг друга, поведали мне удивительную историю.

Жил в деревне парень. Звали его Георгий. Красивый, умный. Когда началась великая война, ему было шестнадцать, он рвался на фронт. Еще два года ему пришлось ждать, а потом его призвали. В то время уже не было нужды бросать мальчишек в бой с первого дня, и Георгия отправили на срочные курсы. На фронте он командовал артиллерийским расчетом. Дошел до Берлина без единой царапины. И на два года остался в Германии. Провожала Георгия на фронт девушка, писала ему письма, ждала. И Георгий писал, ждал встречи. Было-не было у него что за войну, кто знает, но Георгий рвался назад, к Анне. И вот вернулся. Всего 22 года, а грудь – в золоте. Сразу дали хорошую должность, выделили материал на строительство своего дома, деревня ждала свадьбу. И тут принесло Шишигу. Ниночку то есть.

Нина. Имя-то какое. Так звали жену Грибоедова. Но из вагона вышла не жена Грибоедова – чучело выпало. В коричневых штанах, в высоких гетрах, в черных мужских ботинках и верблюжьем свитере. Это в июльскую-то жару. И надо же было тому случиться, что прямо здесь, на перроне, стояли Георгий с Анной. Анну Ниночка не заметила, она видела только Георгия.

Ниночка так и ходила в школу, как приехала, в штанах. Положим, всей стране тогда нелегко жилось, но уже появились в магазинах сатины и креп-жоржет. Не хватает денег – купи ситец и сшей себе платье. Но в платье интересность Ниночки значительно уменьшалась, поскольку ничего женственного в ней не было.

Ниночка называла себя альпинисткой и пустила слух, что внешность у нее такая из-за падения со скалы. Конечно, падение со скалы может испортить хоть какую внешность, но, чтобы после этого на голове росли не волосы, а звериный мех, ноги стали сорок второго размера, а руки – как у молотобойца, верится с трудом. А деревня верила. Люди завороженно провожали взглядом ковыляющую по деревне Ниночку, отворачивая глаза от ее глубоко посаженных, в черных ободьях глаз, от распяленного огромного рта и тонкого длинного носа, разделяющего лицо на две неравные части. Не шарахался от нее только фельдшер, за жизнь насмотревшийся всякого. Ниночка стала для него объектом исследования, он приставал к ней с расспросами и был глубоко убежден, что Ниночкина внешность – результат очень близкого родственного кровосмешения, а вовсе не падения со скалы.

Упала там Ниночка со скалы или нет, но недели не прошло, как Георгий начал задумываться. И пить. Когда, где поймало чучело Георгия, никто не видел, чем оно опоило мужика, никто не знал. А что опоило, тут уж деревня не сомневалась: Георгий совсем забросил работу, и строительство, и Анну свою. Всё сидел на крыльце школы, старого еще здания, возле станции, и ждал чучело, а чучело выскребалось из школы, и они шли за деревню: он высокий и стройный, в галифе, в белой рубашке, а она – все так же, как приехала. В августе Георгий женился на Ниночке. При регистрации брака фамилию Ниночка оставила свою – Шишкина. На регистрацию пришла она в платье, и деревня ужаснулась: ослеп мужик, что ли? Все Ниночкино тело было в узлах и шишках, они выпирали через белое, кособокое платье.

Больше на регистрацию никто не пришел, тогда председатель сельсовета, женщина решительная, вышла на улицу, ухватила двух каких-то дедков, пристроившихся на завалинке, затащила их в сельсовет и заставила расписаться в бумаге о том, что регистрация состоялась. Как же без свидетелей? Старики расписались и ушли. Председатель сельсовета поздравила молодых и велела идти домой. И вот здесь, на ступенях сельсовета, случилось то, о чем деревня до сих пор вспоминает с благоговением и ужасом. Не успели молодые выйти на крыльцо, как перед ними появилась Анна. Тоже в свадебном платье. Она подняла глаза на Ниночку и сказала единственное слово – Шишига, а потом плюнула ей под ноги, развернулась и пошла по улице. А Шишига закатилась в смехе, затряслась, задергалась, и вслед за ней блаженно захихикал Георгий. Он был смертельно пьян…

Глава 3 Платье курсистки

Школьная жизнь захватила меня сразу и без остатка. Как молодому специалисту, мне выдали девятые и десятые классы и еще один седьмой, а также классное руководство в одном из десятых классов, считавшимся отпетым и неуправляемым уже несколько лет.

Школа была большая базовая: со всех окрестных деревень сюда свозили детей на учебу. Старшеклассники каждый день возвращались домой на раздолбанном школьном автобусе, а остальные жили всю неделю в интернате, в старой школе, той, где на крыльце две недели подряд сидел пьяный Георгий в ожидании возлюбленной. В интернате по суткам дежурили учителя, но нас, молодежь, к дежурствам не допускали: лет десять назад два старшеклассника, заночевавшие в интернате из-за метели, напали на молоденькую учительницу физкультуры, но та им наваляла так, что они оба оказались в местной больничке. По деревенскому преданию, Шишига много дней подряд что-то скрипела по телефону, шастала туда-сюда в район, и дело замяли. Учительницу с огромной компенсацией перевели в другую школу, старшеклассников попугали и разрешили закончить десятый класс. С тех пор в интернате работала только старая, проверенная гвардия.

Но у нас была другая напасть: все трое мы преподавали в вечерней школе: я русский язык и литературу, Татьяна – математику и физику, а Люба, соответственно, химию и биологию. Все остальные предметы вел Николай Петрович, аферист от образования, серьезно утверждавший, что в одиночку может вести всё, и только бесчисленные домашние заботы не позволяют ему взвались на плечи такую ношу: Николай Петрович жил один и воспитывал девочку-семиклассницу, сестру-близняшку которой увезла ее мать в неизвестном направлении, что давало Николаю Петровичу полное право всенародно называть бывшую жену «эта недостойная женщина» и жаловаться, что он не может поддерживать отношения с другой своей дочерью. Являясь непревзойденным специалистом в области воспитания, он отказался, однако, от классного руководства в пресловутом 10 «А», врученном торжественно мне в качестве бонуса. Надо ли говорить, что на вечерних занятиях этот тип появлялся слабо, ссылаясь на мыслимые и немыслимые в условиях деревни причины.

Так что всю тяжесть вечерней школы тащили на себе мы. Ученики, взрослые, состоявшиеся уже мужчины, не закончившие в свое время среднюю школу, а теперь из-за этого не получавшие положенных им плюшек, на уроки приходили трезвые, чисто одетые и сосредоточенные. Они, конечно, курили на переменах, выходя в школьный двор, но перед входом в школу разгоняли перед собой табачный дым, наивно полагаю, что теперь-то уж мы ничего не учуем.

Поначалу они проверяли меня на прочность: ловили за серебряные колокольчики, болтавшиеся сзади на шнуровке моих роскошных итальянских сапог, когда я проходила между рядами, подкладывали под бумаги на столе дохлых мышей и в ответ на мои вопросы задавали свои – двусмысленные, – но первые же неприятности в классном журнале остановили их прыть. Репутация высокомерной городской выдры (с вариациями) вполне меня устроила, и мы зажили душа в душу.

За вечернюю школу платили нам по-королевски: неплохие ставки управления образования приятно дополняли плюшки от ремзавода и элеватора.

И жила я по-королевски: поднималась в пять утра, три раза в неделю в половине шестого к крыльцу мне подавали вполне приличную заседланную лошадь, помотавшись по полям, в половине седьмого я возвращала лошадь в конюшню и легкой трусцой бежала к учительскому дому, принимала душ. К этому времени меня ждал завтрак. Завтракали мы неспешно, так же одевались, обували туфли на высоких каблуках и через калитку ровно в 8.15 проникали со своей территории на школьную. В это же время через ворота на просторную площадку перед главным крыльцом въезжал школьный автобус, дети поднимались вместе с нами по широкому крыльцу и входили в светлый огромный холл. Это было похоже на шикарный прием.

Уроки начинались в 8.30. Школа занималась в одну смену: ее строили с перспективой на развитие деревни. Обедали мы в школьной столовой. После уроков проверяли тетради, готовились к завтрашним урокам, ставили бесконечные спектакли. Самое позднее в четыре по полудни мы были дома. Пару часов на личные дела, и – готовить ужин. Ужинов было два: ранний и поздний. Поздний ужин – чай с печеньем, или немного шампанского с фруктами и сыром, или какао с солеными орешками – стал ежедневным сбором оппозиции Шишиге. Начались эти вечерние сборища с одного непримечательного происшествия.

Когда я заканчивала школу, страну накрыло мини. Школьное форменное платье, пошитое теткой – модной портнихой – я обрезала чуть ли не еженедельно, пока не довела его до такой длины, что при малейшем наклоне были видны кружева на моих трусиках. Такой же длины придерживались и все мои подружки, что в купе с огромными бантами на головах и какими-то гипертрофированными воротничками и манжетами вызывало дикий восторг у наших одноклассников. Но уже на первом курсе университета мини почти сошло на нет, юбки начали стремительно удлиняться, и к пятому курсу я носила миди.

К туалету молодой учительницы я подошла вполне ответственно: за полгода до окончания университета тетка начала шить мне взрослые вещи: костюмы в пастельных тонах, шелковые неяркие платья, строгую юбку и белую блузку. Но больше всего мне нравилось то, что тетка создала в стиле картины Ярошевского «Курсистка»: легкое серое платье застегивалось сзади до самой талии на крупные пуговицы, а разрез заканчивался намного выше колен. Впереди оно было украшено лишь матовым небольшим воротничком из французского кружева.

Вот в этом платье я и заявилась на первый педагогический совет.

В классе царило оживление: учителя делились летними новостями, принимали поздравления или соболезнования, Николай Петрович нес всякую чушь…

Шишига ввалилась в класс, на ногах у нее были чулки разного цвета. Быка за рога она взяла сразу:

– За летний период среди учеников наблюдались трамвы (видимо, от слова «трамвай»). Трамвы всякого рода, товарищи.

И Шишига начала перечислять все случаи по району за все лето.

Мы втроем сидели на задней парте с каменными лицами. Чтобы не расхохотаться. Конечно, не над детскими травмами.

Но Шишига знала, о чем мы думаем. Закончив с травмами, она вдруг заявила:

– Меня беспокоит, как одеваются учителя. Одежда учителей – это важный воспитательный момент. А что имеем мы?

Все молча пялились на Шишигу. Я была спокойна, как слон: уж в этом-то вопросе ко мне претензий быть не могло. Зря я так думала…

– Вот вы, Екатерина Алексеевна, вы что себе думаете, когда надеваете такую одежду? Вы похожи на монашку в этих ваших длинных платьях …

Приличных слов для ответа у меня не было.

– Так не одеваются учителя сельской школы!!!

Количество неприличных слов изрядно увеличилось.

– Вот посмотрите на Елизавету Михайловну. Встаньте, Елизавета Михайловна, пусть все посмотрят, как должна выглядеть учительница.

Это был неправильный пример. Елизавета Михайловна тощая, как породистая гончая, смущенно оправляя желтое в мелкий красный цветочек полиэстеровое платье, поднялась из-за парты во весь свой шикарный рост. Непослушный короткий полиэстер торчал треугольником, из разных концов его основания высовывались тощие кривоватые ножки бедной Лизы.

И тут я расхохоталась. Лиза плюхнулась за парту, а Шишига, выставив в мою сторону кривой узловатый палец, начала вещать:

– Вы видите, как они относятся к коллегам?

– Не к коллегам, Нина Ефимовна, а к вашим словам …

Шишига мои слова пропустила мимо, она была похожа на одержимую:

– Они не уважают никого, не чтят наши традиции, наши порядки. Они приходят откуда-то и засоряют здесь все. Им не место в нашей школе…

Уж не знаю, сколько бы еще продолжался спектакль, но я поднялась из-за парты, подошла вплотную к Шишиге и громко, чтобы слышали все, произнесла:

– Прекратите орать. Если вам угодно, я могу написать заявление прямо сейчас…

Шишига заткнулась, прижала отвислым задом стул. Видимо, увольнение молодого специалиста могло отразиться на ней как-то не так.

Я ушла. О том, что было дальше, хохоча и захлебываясь, рассказали мне вечером Таня и Люба. В общем-то мне было не до смеха. Я и так прогуляла два летних месяца. Да еще полмесяца потратила на эту деревенскую авантюру. Деньги, накопленные подработкой за целый год, почти закончились, в городскую школу без открепления от сельской никто меня не возьмет.

– Да ты не переживай: ей башку снимут, если ты уволишься, – вещала Татьяна. А Люба выкладывала на противень свое изумительное печенье.

Первое, что мы увидели утром следующего дня, была толпа учителей возле доски объявлений. На ней висел приказ. Как оказалось, все приказы Шишига писала сама, от руки. В школе была секретарь директора, она же пионервожатая, она же медсестра на полставки, но Шишига ей не доверяла. И вообще было впечатление, что Шишига из школы никогда не уходила. Как бы поздно не выходили мы из школы вечером и как бы рано не приходили, в кабинете Шишиги горел свет. Она редко уходила домой в середине дня.

Так вот: приказ. Он был о вынесении мне выговора «за оскорбление коллег». Я достала из дипломата красный карандаш, исправила в приказе ошибки, прошла в учительскую и набрала телефон управления образования. Говорившая со мной тетка оказалась адекватной: после первого урока приказа не было.

Но я знала: я вступила в войну. С Шишигой …

Глава 4 Падловна

Неуправляемый класс оказался вполне управляемым. Пока неформальные лидеры отсутствовали, я разобралась с формальными. Все дети в классе были чистенькие, симпатичные, приветливые. Меня поразило национальное многообразие: русские, и немцы, и латыши, и эстонцы, и одна казашка. Класс был дружный.

В октябре, после уборочной, в класс вернулись те, кто делал в нем погоду: Валерка и Яшка. Хотя по восемнадцать им исполнилось только через месяц, они были взрослыми – эти старшие сыновья в многодетных семьях, брошенных отцами. Они уже два года работали на настоящих тракторах на посевной и уборочной и зарабатывали реальные деньги, содержа своих матерей и младшую ребятню. Взрослые мужчины здоровались с ними за руку, Валерка курил открыто и открыто же ходил к местной аптекарше. На второй день после возвращения в класс он заявил, что весной женится на мне и сделает мне ребенка. Класс ликовал.

Но кто-то из учителей сделал мне просто бесценный подарок: в личном деле Валерки я нашла его характеристику для военкомата. У него была мечта: он хотел поступить в военное училище. Ничего больше было не нужно, я сломила сопротивление. А Яшка сдался следом, без боя.

Жизнь почти наладилась, если бы не Шишига. В школе ее боялись и сторонились, но было у нее два-три идейных последователя, и самая ярая – Инесса Павловна по кличке Падловна. Правда, называть так Падловну в глаза никто не решился бы: сто тридцать килограммов живого веса, да еще разъяренных тем, что недавно от нее сбежал засусленный тощий муж, здесь же сбежал, в этой же деревне, к какой-то там медсестре, и откуда только эту суку в деревню нанесло и так далее, и так далее…

Шишига никогда ни с кем не связывалась открыто, это делала Падловна. В школе она значилась завучем и власть имела неограниченную. Это она каждый день приносила мне весть, когда и в какой последовательности я должна посещать ее уроки и уроки Шишиги. На мои резонные ответы, что ни та, ни другая русский язык не преподают, Падловна совала мне бумажку с предписанием и выплывала из класса, виляя необъятной кормой. Первое время я ходила, слушала невнятное изложение географии и истории в исполнении «учителей года».

Ходить на уроки Падловны было скучно. Увлекательнейшие исторические парадоксы, могущие поразить воображение ребенка, Инесса превращала в липкую бесформенную субстанцию, часто противоречащую себе. Рассказывая об индульгенциях, этой великолепной демонстрации средневекового лицемерия, Падловна нагородила такого, что дети начали воспринимать индульгенцию как повестку на костер и никак не могли взять в толк, почему за нее нужно еще и заплатить.

И если уроки Падловны были скучными, то уроки Шишиги – страшными: география находилась по другую от нее сторону баррикады, и именно с ней – с географией – вела Шишига ежедневную борьбу. Дети были лишь безмолвными зрителями в театре ужасов: выискивая что-то на карте в пределах Европы, Шишига так задирала руки, что платье на ней поднималось выше колен и обнажало шишковатые ноги в разного цвета чулках, прихваченных широкими резинками, и фиолетовые панталоны. Обычно найти искомое Шишиге не удавалось.

После каждого урока она задерживала меня в классе и еще раз поясняла, как методически грамотно выстроить обучение. И каждый раз выпытывала, как мне показался ее урок.

– Нина Ефимовна, все хорошо, только руки высоко не поднимайте, а то резинки от чулок видно, – не выдержала я однажды и, не дожидаясь возмездия, вымелась из класса.

…Господи, сколько можно? Мою первую учительницу тоже звали Нина Ефимовна. Она могла на уроке достать из сумки яйца и спокойно пожирать их на наших глазах. У всех в классе был ужасный почерк, никто, кроме нескольких человек, не научился читать и считать к концу первого класса. А ведь это была хорошая городская школа. Даже моя мама, прощающая людям почти все слабости, не выдержала и погнала отца в школу на разговор с директором. После этого пожирание яиц прекратилось, но мой почерк лучше не стал, пока за дело не взялся отец: это он научил меня красиво и правильно писать…

Однажды я поймала Падловну на искажении истории, и не какой-нибудь средневековой, а времен Великой отечественной войны, и получила огромное удовольствие, ткнув ее харькой в напущенную ею вонючую лужу. Больше Падловна к себе не приглашала, а к Шишиге я просто перестала ходить. Шишига проглотила.

Мы сами нарушили равновесие. Кроме преподавания Люба занималась теплицей. Ее попечением теплица стала работать круглый год, снабжала школьную столовую свежей зеленью, а лично нас – огурцами и хризантемами. Люба же развела вокруг школы цветник, а за школой грядки с капустой и баклажанами.

Сентябрь стоял роскошный, теплый, мы даже купались несколько раз в местной речке. Люба не спешила снимать урожай, и вот на этот урожай забрела корова. Она как-то проникла на плодоносную территорию и дожирала уже второй кочан, когда мы с Татьяной вывернули на тропинку за школой и пошли к калитке. Корову мы не заметили. Но Люба обратила наше внимание на безобразный факт.

– Девчонки, – кричала она откуда-то сверху, – девчонки!!!

Мы вертели головами, пока не нашли ее лицо в форточке на третьем этаже.

– Что?

– Девчонки, гоните корову с капусты.

И только сейчас мы увидели корову, подхватили с земли прутики и ринулись к наглому животному. Корова поддалась, и мы погнали ее к калитке.

– Куда вы ее гоните? – заверещала сверху Люба. – Куда вы гоните? Она не пройдет в калитку, гоните через ворота.

– Как же! Не пройдет! Падловна проходит, а корова не пройдет!

Мы зашлись в смехе, а потом обернулись обе, как по команде: позади нас стояла Падловна.

Развернувшись так резко, что от колыхания ее юбки поднялись листья с тропинки, она почесала в школу, к Шишиге.

Весь следующий месяц Падловна превратила для нас в один сплошной кошмар: она моталась к нам на уроки каждый день, вмешивалась, что-то выкрикивала с задней парты. После урока был обязательный «разбор». Не так было всё, опровергались сами правила русского языка и произведения классиков, видимо, как теоремы и формулы тоже. После разбора Падловна составляла разгромные бумажки и приносила их нам на подпись, подписывать мы отказывались.

Поздние ужины теперь были полностью посвящены разработке стратегии противостояния. Шишига будто знала, о чем мы говорим вечерами на кухне, наша оборона проваливалась.

В конце концов, устав до онемения от осады, мы сами перешли в наступление. Как только заканчивался урок, двое из нас скачками неслись туда, где Падловна уже начинала изводить свою жертву, вваливались в класс и заводили свои разговоры: о пирожках, о начинках, о том, что 9Б окончательно обленился и надо принимать меры, пока не поздно, о новых платьях и еще Бог знает о чем. Падловна пыталась переорать нас, но мы пороли чушь самозабвенно, поднимался страшный гвалт, звенел звонок, и мы расходились по классам. К разборкам перед учениками Падловна не была готова. Наступление длилось недели полторы, набеги на уроки закончились. И даже вроде бы установилось перемирие.

В учительской Падловна время от времени пыталась втянуть нас в свои разговоры.

– А мы вчера с Галей ничего не готовили (Галя – это ее дочка, ширококостная, как мать, дылда из 7А). Мы только хлеба две булки купили. И натушили две трехлитровые банки кабачковой икры. И съели, – делилась с нами Падловна.

– Обе банки съели? – лениво спрашивала Таня.

Падловна, сообразив, что наделала себе на голову, выметалась из учительской.

Иногда, забыв прежний урок, она заводила:

– Я когда в 61-м сюда после института приехала, я тоненькая была, тростиночка прямо. Вот как Галечка моя.

Таня, одарив Инессу искренней улыбкой, кивала головой:

Ну, да, да… А какой ваша Галечка размер носит?

Звук голоса Тани еще таял в воздухе, а дверь уже хлопнула: Падловна понеслась к Шишиге.

Таня дразнила Падловну жестко, из принципа. Она была старше нас, в школе проработала семь лет. Институт наша Танечка закончила в Иваново и попросила распределения в Сибирь, в сельскую школу. И хотя ставка учителя математики в школе была, Тане ее не дали, только несчастных девять часов выделили, а остальное Падловна благословила своей золовке, у которой и так часов было, хоть не ртом ешь, но золовка с мужем строились, нужны были деньги.

Таня пару лет пробилась на половине ставки, кое-как затыкая дыры, а после не выдержала и съездила в область, в отдел образования. Падловна получила по голубым шарам, золовка как-то сразу открестилась ото всего, и Тане достались и математика, и физика.

Все эти стычки к добру не привели. Шишига выползла из своей норы.

Вообще-то она всегда пряталась в своем кабинете, запирала его на ключ, даже если выходила на пять минут. К себе в кабинет Шишига никого не приглашала, предпочитала доставать человека на его рабочем месте. В кабинет доступ был только у Падловны. Даже уборщицу Шишига туда не допускала.

Простодушная наша тетя Феня так поясняла отсутствие ключа от директорского кабинета, когда учителя однажды утром не увидели журналов в учительской и припомнили, что вчера Шишига забрала их на проверку:

– Нина Ефимовна сами знают, оставлять кому ключ или нет. А, может, там бумаги какие важные, что и видеть нельзя. Нет у меня ключа, а Нину Ефимовну в район вызвали, до уроков еще позвонили и вызвали.

Что-то темное почудилось мне в этот момент, и я спросила:

– Кто же убирает у нее в кабинете?

– А кто надо, тот и убирает, – был ответ. – Мне директора не докладываются. Может, сами Нина Ефимовна и убирают, они здесь с утра и до позднего вечера убиваются…

В то, что Шишига убивалась когда-нибудь на уборке, я сомневалась сильно. Как-то секретарь попросила меня заменить ее на часок. И надо же было в это время прийти телефонограмме. Срочной. Для директора. Записав все на листок, я дождалась секретаря, передала ей информацию и собралась домой. И тут Валя подняла на меня умоляющие глаза:

– Екатерина Алексеевна, отнеси телефонограмму Нине Ефимовне. Вы же на одной площадке живете…

Мы, действительно, жили на одной площадке, информация была важная, требовала срочного решения, я сгребла листок и потащила его Шишиге. И услышала, как за спиной облегченно вздохнула секретарь.

Шишига с мужем жили в двухкомнатной квартире. На мой стук долго никто не отвечал, но там кто-то возился, постанывал, я слышала грузные шаги и стук когтей по деревянному полу. Наконец, дверь открыли. На пороге стояла Шишига. Из открытой двери на меня дохнуло зверинцем. И сама квартира за спиной хозяйки выглядела как клетка опасного неряшливого животного в зоопарке: только костей у порога не валялось. Но осмотреться не получилось, Шишига глянула на меня невидящим взором, вырвала из руки листок и захлопнула дверь.

Я постояла в коридоре. Тяжелое, беспокойное чувство вынесло меня на улицу. Обойдя дом, я встала под шишигиной лоджией и посмотрела на окна. Они были грязные. В окне торчал силуэт Шишиги, она смотрела на меня темными немигающими глазами.

Глава 5 Шишонок

Шишига выползла из норы…

Сначала заболела Таня. Ночью ей сделалось так плохо, что дежурный врач местной больницы ответственность на себя не взял: вызвал скорую из районного центра. Кое-как отведя уроки, мы с Любой поехали в районную больницу, но там толком ничего не узнали, кроме «похоже на отравление». Чем могла отравиться Таня и не отравились мы с Любой, сказать было трудно. Таню продержали в больнице три дня и выпустили, ничего не определив.

Потом тяжело заболел мой сын. Он и без того постоянно кис, а здесь слег, скукожился и все молчал, глядя на меня большими испуганными глазами. Пока я сидела с ним на больничном, Люба вывихнула ногу, и, вернувшись в деревню, я нашла в квартире настоящий лазарет: бледная похудевшая Таня кое-как что-то готовила на кухне, а Люба сидела тут же на стуле, положив забинтованную ногу на большую пуховую подушку.

– Это Шишига… – сказала Люба.

На другой день я дошла до станции и позвонила отцу на работу через железнодорожный коммутатор. Отец не разрешал пользоваться рабочей связью, но понял, что не просто так звоню, и выслушал.

– Папа, помнишь ты мне сказку в детстве рассказывал про Шишигу?

– …

– Скажи мне, чем от нее спасаться?

Дежурная по станции покосилась на меня, но не изумленно, а сочувственно как-то. Я-то уверяла, что дело у меня к отцу срочное, умоляя допустить до рабочей связи с ним.

Отец помолчал и сказал:

– Мужчину из круга она не выпустит. А ты ей ни к чему, не трогай только. Да… пучок чертополоха у двери повесьте, лишним не будет…

– Спасибо, папа.

Я положила трубку. Папа был коммунистом.

Уже стоял ноябрь. Снег лег плотно, толстыми слоями. По ночам мороз терзал деревья и дворовых собак: деревья скрипели, а собаки выли, гремя тяжелыми цепями. Мы замерзали в школе и в своем учительском доме. Батареи были едва теплыми, а ночью и вовсе делались холодными. Проснувшись от невыносимого холода, мы втроем влезали в валенки, накидывали шубки прямо на ночные рубашки и неслись в кочегарку. И видели там одну и ту же картину: на куче угля, свернувшись калачиком, засунув руки между ног, спал Георгий, шишигин муж. Печь еле теплилась. Мы хватали тачку, накидывали в нее уголь, везли к топке. И так час-полтора, пока огонь не разгорался. Девушки оставались сидеть на скамеечке, перед печкой, а я шла домой, плескала в кружку коньяк, делала бутерброд с колбасой и несла кружку в кочегарку. Растолкав Георгия, мы вливали в него коньяк и совали в руки бутерброд. Он оживал.

– Дай-то Бог вам, девчонки, – говорил Георгий, никогда не уточняя, что Бог должен нам дать.

Вообще-то в кочергарке зимой должны были работать три кочегара, но работал всегда один Георгий: днем и ночью. Кто был устроен еще на две ставки, узнать не удавалось: все нити были в руках у Шишиги. Что-то искать по другим каналам мы боялись. Не за себя, за Георгия. Еще в начале ноября, заледенев за рабочий день, я подошла к Шишиге и сказала, что обращусь в отдел образования, если в школе будет такой холод.

Вечером Люба, чья комната примыкала стеной к шишигиной квартире, зашла на кухню и поманила нас за собой, прижав палец ко рту. Мы на цыпочках вошли в ее комнату, и услышали, как за стеной время от времени раздается звук, как будто на пол падает большое мягкое тело, а потом слышали стон. Мы знали, кого Шишига била об пол, и больше о кочегарке не заикались.

Но в школе стало теплее, дома тоже: наши набеги на кочегарку становились все реже, а к Новому году прекратились совсем. К сожалению…

«Стало теплее» никак не означало, что стало тепло. И если мальчики могли скрывать подштанники под форменными брюками, то девочкам приходилось намного хуже. Все они носили короткие форменные платья, старались приходить в школу в колготочках, но поверх колготок натягивали на ноги шерстяные носки, а уж потом надевали босоножки. Эстетика так себе, но все же лучше, чем у девчонок, чьи семьи не могли или не хотели покупать взрослым дочерям колготки. Тогда в ход шли толстые, вытянутые на коленях рейтузы или вообще широкие зимние штаны с начесом. Несчастные девочки, юные, тоненькие, светящиеся, были такими до пояса, а ниже пояса – как козлоногии дочери Пана – гипатии: коричневая или синяя шерсть, а снизу копытца – босоножки на высоких каблуках… Дернуло же меня за язык в единственный наш разговор с Шишигой о комфортных условиях в школе привести внешний вид взрослых уже девушек в качестве аргумента. Шишига задумалась.

В начале декабря она в срочном порядке собрала старшеклассников и учителей в актовом зале. Зал был огромный, со вторым светом, с верхней галереей, чтобы можно было наблюдать за танцующими внизу. Или разместить большой оркестр… Обогреть такую махину сложно и при хорошем отоплении, а сейчас в нем стоял просто зверский холод: облачка пара окутывали две шеренги, выстроившиеся вдоль зала. Шишига, как всегда, опаздывала.

Наконец, она прошаркала по залу, встала во главе сборища и заскрипела:

– Девушки, посмотрите на себя! На кого вы похожи? Кто научил вас в таком виде ходить по школе? Что это за штаны и носки? Посмотрите на учителей! Вот так нужно ходить по школе.

Все посмотрели на учителей. В приличном виде, то есть в туфлях, надетых поверх колготок безо всяких добавлений, были только Люба, Таня и я. Остальные учителя выглядели так же, как их воспитанницы. Шишига задумалась. А потом продолжила:

– Посмотрите на меня. Я уже не молодая, но прихожу в школу в приличном виде…

Все посмотрели на Шишигу: она была в чулках разного цвета …

Шишигина выходка возмутила родительскую общественность. В деревне говорили, что несколько мамашек, занимающих кой-какое положение и не сильно Шишигу боящихся, отловили ее вечером в пустой школе и говорили с ней в выражениях непозволительных. Шишига кипела: глаза у нее ввалились, рот распялился еще больше.

Но нам было не до нее. У нас выпускные классы и экзамены в вечерней школе, а еще мы ставили новогодний спектакль. И приходили теперь домой только к позднему ужину. Я не могла оставаться в деревне на выходные, и девчонки тащили на себе субботние репетиции без меня. После одной из них Люба поскользнулась на нашей тропинке и потянула едва зажившую ногу. Хирург уложил ее в постель, спектакль накрывался медным тазом: химические спецэффекты могла делать только Люба. Поздние ужины переместились теперь в ее комнату, и в один из вечеров она, устав от вынужденного безделья, рассказала нам интереснейшую историю.

Два года назад, когда Люба только приехала в деревню, Шишига, позарившись на ее красоту, несколько дней таскалась за ней следом и, наконец, перегородив ей выход из класса, заскрипела:

– Любочка, вы такая красивая. Вы же не замужем, я узнала… А у меня есть сын… Он взрослый уже… Ему 27… Он в городе живет, должность у него хорошая… Вы же все равно никому не нужны… А он вас любить будет… Он хороший…Давайте я вас с ним познакомлю…

Мы с Таней обомлели и затараторили вместе, перебивая друг друга:

– Как это «никому не нужна»? Она что? Сбрендила?

Люба посмотрела на нас, вымученно улыбнулась и выдохнула:

– Она все знала. Не знаю, откуда, но знала, что меня жених почти перед свадьбой бросил…

Мы с Таней переглянулись. Сказать, что Люба красивая и умная, это вообще ничего не сказать. Веселая, рассудительная, прекрасная хозяйка. Кем надо быть, чтобы позвать такую девушку замуж, а потом отступиться? И не только такую …

– Что значит бросил? – не выдержала я. – Это котенка можно бросить беспомощного. А взрослого самостоятельного человека бросить нельзя…

– А он бросил, – сказала Люба и уткнулась в подушку.

И мы с Таней замолчали, поняли, что произошло самое страшное, подлое предательство.

И еще подумала, что Верка Штайн уже состояла с Андреем в глубоко интимных отношениях и, возможно, была от него беременна… Но это была очень быстрая мысль, она не задержалась в моей голове.

Таня вдруг спросила Любу:

– Ну, а ты?

– Что я? – Люба непонимающе подняла лицо от подушки.

– Что ты Шишиге ответила?

– Ничего я ей не ответила. Чуть не умерла от страха…

…Лично мне это было знакомо. После первого урока в вечерней школе мои взрослые ученики, утомленные русским языком донельзя, быстренько растворились в сумерках. Мой класс на втором этаже, и я сразу пожалела, что не тормознула одного из них: в школе никого уже не было, коридоры и лестницы темные, а до холла, где всегда горел свет, надо было еще добраться. Столкнуться же с вечно шастающей по темной школе Шишигой – так себе приключение.

Словно услышав мои мысли, Шишига возникла на пороге класса. Я застегивала дипломат, мой палец так и остался на замке.

– Вот и хорошо, что вы задержались, я с вами поговорить хотела, – заскрипела Шишига.

И в моих ушах раздался голос отца, его сказка: «Шишига не всегда злая и не всегда страшная. Весной, как начинают цвести подснежники, она отходит, оттаивает, сбрасывает дикое свое обличье и делается красавицей, такой, что если кто увидит ее, себя забывает, родных забывает и помнит только о ней. Она в эту пору невестится, бегает по лесу, аукает и смеется. И не злобится. Может питаться травой, ягодами, грибами. Ну, когда и лягушку захватит, птичье гнездо разорит, но это больше от баловства.

А как только ночи холодными станут, тут Шишига и озвереет. Ищет по лесу кто послабее: зайцев, белок рвет на части, кровь выпивает, косуле в шею вцепится – не оторвать. Даже медведя может в берлоге прихватить, пока тот сонный. Боится Шишига только волчьих зубов. Она, положим, бессмертная, но боль чувствует…»

– Рабочий день у меня закончился, – ответила я таким тоном, что повода для дальнейших разговоров не было.

– А я все-таки хочу поговорить, – начала Шишига, но не договорила.

Я защелкнула, наконец, дипломат. Подхватила свою шубку, прошла мимо Шишиги, отодвинув ее плечом, выключила в классе свет и дунула по коридору так, что не кособокой Шишиге меня ловить.

Только на середине нашей тропинки я остановилась и натянула на себя шубу.

После следующих занятий я попросила взрослого своего ученика поправить портьеру, и пока он в недоумении раздернул, а потом задернул штору, я махом свалила все мои тетрадки в дипломат, натянула шубку.

На пороге стояла Шишига. И тогда мой помощник все понял, перехватил дипломат и сказал:

– А пойдемте-ка я вас провожу, а то шляются всякие…

Когда мы вышли из школы, я подняла глаза вверх: в шишигином кабинете слабый свет пробивался через грязное стекло.

Мой спаситель проводил меня до подъезда, подмигнул и пошел своей дорогой.

С этого дня меня всегда кто-то провожал…

…А Таня продолжала терзать Любу:

– И что? Дальше что?

– Да ничего… Помнишь, ты улетела к маме на зимних каникулах? (Таня закивала). Я тогда одна осталась в квартире, и Шишига притащила своего сынка…

Таню сжигал огонь любознательности.

– Ничего особенного, я уже спала, а тут стук в дверь. Открываю защелку, а там Шишига с Сережей…

– И как?

– Сережа-то? Две капли воды – Шишига, только белесый какой-то…

– И что?

– Да ничего. Сказала, что устала, и дверь закрыла…

Я сразу прикинула, что сыночек появился у Шишиги только через пять лет после свадьбы. Положим, Георгия в первые дни Шишига еще могла затащить на себя, но чтобы потом… История становилась интересной.

Назавтра, покончив с занятиями, мы с Таней раскинули мозгами и решили расспросить Галину Степановну. Она была уже в годах, в школе работала давно и могла знать про шишигино отродье.

Вообще-то с сельскими учителями почти всегда что-то не так: прожив несколько лет в деревне и выйдя здесь замуж, учителя не становятся колхозниками в полном смысле этого слова, но и учителями быть перестают: мужья, дети, куры и коровы как-то затуманивают учительский лоск. Но Галины Степановны это не касалось: по-прежнему стройная, моложавая с хорошо сохранившимися руками, несмотря на мужа, троих сыновей и огромное хозяйство.

Галина Степановна выслушала наш запрос и не удивилась.

– Шишкина уже работала здесь года три, когда я приехала. Она тогда географию преподавала. И еще что-то, не помню уже точно. Я в первый же год замуж вышла и почти сразу забеременела. Больницы нашей еще не было, только фельдшерско-акушерский пункт. Ходить туда приходилось часто, иначе бы декретный отпуск не оформили. Один раз Нину Ефимовну я у акушерки встретила. Но зачем она там была, точно не знаю.

Что мы с Иваном ребенка ждем, вся деревня знала. А что Нина с Георгием – никто не знал, и не похоже было, что они ладят. И не видно было. Впрочем, Шишкина всегда такая. Нескладная. Может быть, из-за этого. Я Игоря в районе родила, а Нина к матери уезжала и уже с Сережей вернулась. Тогда декретный был совсем небольшой, три месяца. Мой мне работать не разрешил, сказал увольняться, пока Игорь не подрастет, а Нина понянчилась с недельку с малышом и увезла его к матери. Там он и жил до самой школы.

В школу я снова устроилась, когда Игорю семь было. У меня к тому времени еще и Ванечка подрастал. Но хотелось Игоря самой учить, вот и вышла на работу. Шишкина Сережу в мой класс пристроила.

Таня осторожно спросила:

– Он хорошо учился?

– Хорошо, – ответила Галина Степановна. – Даже очень хорошо. Но был какой-то прозрачный весь, тоненький, белесый… И не болел никогда. И всегда был тихий, даже в старших классах.

Галина Степановна замолчала, мы уже хотели откланяться, как вдруг она сказала:

– Да, дома он не жил…

– ?

– У нас уже тогда интернат был, из дальних деревень в зиму не наездишься. Вот в интернате Сережа и жил. На лето мать увозила его к бабушке, на Урал куда-то. Шишкина говорила, что так лучше, что ей некогда: директорство все силы отнимает…

– Кто же ее директором назначил? – вырвалось у меня.

Галина Ивановна улыбнулась:

– Здесь до нее настоящий директор была. Молодая еще, энергичная, лет 40 ей было, когда я сюда приехала. И вдруг – заболела. Я перед декретным бумаги у нее подписывала, она еще ничего была, а когда увольняться пришла, не узнала ее: кожа и кости, и седая вся. Как ее не стало, Шишкину и назначили … А как и за какие заслуги, этого не знаю …

Потом подумала немного и добавила:

– Она в партию вступила… Вот ее и назначили. Беспартийному в директора ходу не было.

– Да как же так? – начала было я, но Галина Степановна перебила меня:

– Ей кто-то из района рекомендацию в партию дал. Точно не знаю, но вроде бы Шишкина тому человеку помогла ребенка вылечить, лекарку какую-то вроде бы нашла, и ребенок выздоровел, а так уже все врачи от него отказались…

Вечером мы пересказали услышанное Любе, та, обложенная подушками, с чашкой чая в руках, подумала и сказала:

– Она почкованием размножается … Это я вам как биолог говорю …

Таня поднялась и потрогала Любин лоб: нет ли температуры …

Глава 6 Катастрофа

Спектакль все же состоялся и имел оглушительный успех. Было одно огорчение: Люба не смогла поразить всех своей грациозной походкой на высоких каблуках, замотанная нога вошла только в тапочку, но фокусы были великолепны.

В зале, наконец, стало тепло. Шишига сидела среди зрителей и не рыпалась со вступительными бессмысленными словами. Еще раньше мы посовещались на позднем ужине и сразу после спектакля подрулили к Шишиге с заявлениями на отпуска за свой счет на все новогодние каникулы. Денег мы зарабатывали достаточно, могли себе позволить. Ошарашенная спектаклем, отказать Шишига не посмела. И я уехала домой.

Все утро 31 декабря семьей мы лепили пельмени, потом я скачками понеслась к своей однокласснице, работающей на рынке и отложившей мне пару килограммов дефицитных апельсинов, затем лихорадочно паковала в хрустящую бумагу подарки.

Вот что мне нравилось в деревне, так это сельпо. Сельский магазин был поделен на две части: продовольственную и промышленную. Продовольственная часть являла собой зрелище невнятное: здесь был хорошо представлен хлеб (огромные, пышные с глянцевой корочкой, с безумным запахом буханки), который разбирали моментально, еще продавалось шампанское «Советское», которое совсем даже и не шампанское, мука и рожки. Остальные продукты, в основном крупы, появлялись время от времени и раскупались быстро. А вот промышленная часть была настоящим мешком Деда Мороза – внешне маленьким, а на самом деле бездонным, наполненным желанными чудесами. В магазинах моего большого города такого я не видела никогда: пастельных цветов батники, удивительных расцветок и рисунков носки, индийские ситцы, прекрасное нижнее белье. Но самое главное – потрясающие игрушки: набор юного химика, конструктор с огромными цветными деталями и такими же болтами и ключами, яркие машинки: пожарная и сафари, милицейская и скорая помощь. Мои подарки в этом году были самыми шикарными, папа сильно отстал.

И новый год удался: вечером мы сели за наш круглый стол в гостиной, трое взрослых и один ребенок, и посчитали, что все самое плохое уже позади.

Чудесно оказаться в родительском доме, как в детство вернуться. Просыпаешься утром в своей комнате, смотришь, как за окном тихий, вспыхивающий огнями снег падает на землю, выползаешь из-под одеяла в привычный с детства уют и тихо крадешься через зал – с затянутыми узорами окнами, с елкой, с запахом апельсинов – на кухню. А там мама в ситцевом платье и с ситцевой же косынкой на золотистых волосах стоит перед печкой, а на столе растет и растет горка кружевных блинов, щедро смазанных маслом.

А если мама на работе, у окна сидит отец: на широком подоконнике стоит кружка кофе, заправленного чуть ли не полбанкой сгущенного молока, и тут же, на подоконнике, расположилась миска той-терьера Крохи с залитым туда кофе, а сама Кроха, подрагивая от удовольствия, лакает сладкую влагу.

Можно занять уютное место за кухонным столом, подогнуть под себя ноги и подставить кружку под струю свежесваренного напитка, отвергнув дар, – банку со сгущенкой.

– Как ты можешь пить его без сахара? – в сотый раз удивляется отец.

– Иначе я не чувствую вкус кофе, – в сотый раз отвечаю я.

Это вместо приветствия, а потом можно долго разговаривать о работе, о ремонте, который никак не получается начать, а уж закончить – тем более, о постоянно болеющей папиной сестре и, наконец, о самом сокровенном – какие еще крючки, и блесны, и лески надо раздобыть для него в богатом сельском магазине. А я стараюсь все запомнить, чтобы потом, роясь в волшебной деревенской лавке, найти то, что отец пожелал в нехитрых своих фантазиях.

Эта страсть, в конце концов, сгубила отца. Через много-много лет его резиновая лодка напоролась на затопленную в воде корягу и затонула. Вода в озере была еще холодная: по краям за ночь нарастала тонкая корочка льда. И глубина хорошая, отец мог остаться там навсегда, но он, сухой, жилистый и очень сильный, выплыл, дошел до ближайшей деревни. И только там свалился. Долго болел, потом вроде бы поправился, но смертельная болезнь уже поселилась в его легких и начала разрушать их. Но это было потом, а сейчас он сидел у подоконника с кружкой в руках и говорил со мной. В последний день моего отпуска отец перед тем, как уйти на работу, сказал:

– Она знает, что ты знаешь …

И я вдруг почувствовала острую неприязнь к тому месту, куда собиралась вернуться…

С огромной сумкой, полной снеди: мамин фирменный рыбный пирог, закрутки и высокая, перевитая цветными лентами бутылка вина «Мурфатлар», – но в тревожном настроении сошла я на заледенелый перрон, и, цокая каблучками по ледяной шкуре дороги, поспешила к учительскому дому. Стояло хрустальное рождественское утро, никто не попался мне по пути, но возле учительского дома царила суматоха: по двору рыскала милиция, от дома отъехала скорая помощь, а с другой его стороны стояли машины пожарной и аварийной служб, и между ними и распахнутой дверью кочегарки сновали туда-сюда люди в спецовках и касках. Возле входной двери в наш подъезд, тоже распахнутой настежь, лежало огромное заледеневшее бревно и обрывки толстой веревки. В качестве зрителей присутствовала вся деревня.

Мороз стоял нехилый, я и так промерзла в фирменных своих сапожках в обмороженной электричке, а тут меня не пропускали в тепло.

– Живу я здесь, – пыталась я втолковать молоденькому сержанту, защищавшему от меня вход в подъезд.

– Не разрешено входить, – отвечала бестолковка.

Не придумав ничего другого, я поплелась в школу, надеясь найти там прибежище. Но и там не было покоя. Первое, что я увидела, – темная обледеневшая теплица. Мы так привыкли к этому теплому, вечно излучающему свет и наполненному сочной зеленью кубу, что сейчас, не усмотрев его, я засомневалась в остроте собственного зрения. Но нет, вот она – теплица, только мертвая. Школа же, напротив, светилась всеми окнами.

По холлу деловито шныряли все те же люди в спецовках, неся в руках разводные ключи, шланги, ведра.

Я поднялась в свой кабинет, но не успела размотать шарф, как в него ввалилась стонущая Люба, а за ней Таня, в растрепанном виде и в слезах.

– Да что случилось-то? – не выдержала я.

Всхлипывая и путаясь, девчонки излагали свою версию, дополняя информационные лакуны догадками и выдумками.

Картинка постепенно складывалась.

Ночью прихватило сердце у тещи нашего коллеги, жившего прямо под нами, в такой же трехкомнатной квартире. Алексей бросился бегом в больницу, но выйти из подъезда не смог. Кто-то привязал с обратной стороны дверей, ведущих в подъезд, бревно: дверь открыть не получалось. На его крик и стуки сбежались соседи. Все, кроме нас и Шишиги. Мы отсутствовали, а Шишига, видимо, не посчитала нужным.

Пока распечатывали закрытое на зиму окно на кухне Алексея, пока Алексей выпрыгнул из него и добежал до больницы, пока вернулся и поднял людей из соседнего подъезда, подошла скорая помощь. Но попасть в подъезд не получалось. Злоумышленники облили бревно и веревки водой, лед сковал конструкцию намертво. Врач проник через окно кухни в квартиру, Алексей поскакал в школу, к телефону – вызвать аварийную службу –, и тут обнаружилось еще кое-что: теплица была наполнена паром, в глубине которого вспыхивали искры короткого замыкания.

– Нам только пожара не хватало, – завопил Алексей и полетел в школу за ключами …

Кое-как вставив ключ в замок, Алексей рванул дверь на себя, она распахнулась, и на него хлынул поток воды: батарея разморозилась и прорвалась.

И тогда, заподозрив неладное, люди кинулись в школу, в кочегарку, по квартирам. Батареи были холодные, Георгий безмятежно спал на куче угля, рядом с ним лежала пустая бутылка.

Ночь перед Рождеством удалась на славу!

Девчонки прибыли в деревню самой первой электричкой, еще до восхода.

Уже с перрона они увидели свет, освещавший пространство вокруг учительского дома, и услышали звук бензопилы. Таня неслась на всех парусах, Люба ковыляла сзади на больной ноге. Девушки прибыли к переполоху в тот момент, когда сотрудники милиции выводили из кочегарки Георгия. И тогда Люба с воем бросилась в сторону теплицы. Все было очень плохо: двери открыты настежь, электричество вырублено, бедные ошпаренные хризантемы покрылись инеем, а побелевшие огурцы свисали с пожухших плетей…

Когда, наконец, распилили бревно, увезли несчастного Георгия и начали работы по спасению школы и учительского дома, с высоты второго этажа спустилась Шишига.

Не удостоив никого и пройдя мимо ошалевшего участкового, в обтрепанной беличьей шубе, Шишига двинула к станции.

К счастью, ущерб оказался меньше, чем показалось на первый взгляд. Люди как-то подобрались, сплотились, работали аварийные бригады ремзавода и элеватора. Сильно пострадала только теплица, но и там быстро навели порядок, повыбрасывали только на мороз горшки и ящики с останками растений. Люба несколько раз выскакивала на улицу порыдать над ними, но мы с Таней были начеку: запихивали ее назад в школу и поили валерьянкой. К вечеру по трубам пошло тепло, люди успокоились и вернулись к домашним заботам. На поздний ужин мы съели мамин рыбный пирог, знаменитое Любино печенье и запили все это Мурфатларом.

Шишига в этот вечер в деревню не вернулась.

Каникулы закончились, но их продлили. Ремонтные бригады старшеклассников отмывали школу, колотили новые ящики для теплицы в мастерской. В школе было тепло и уютно: в кочегарке работали настоящие специалисты. Жизнь налаживалась.

Промотавшись где-то три дня, Шишига, наконец, вернулась назад. И привезла Георгия. Прошлые его заслуги перед страной зачлись, и его отпустили под подписку. Трезвый, сосредоточенный, он работал наравне со всеми до позднего вечера. К кочегарке его не подпускали.

Все были уверены, что Шишигу снимут, но ее оставили: ожидалась какая-то крупная проверка из Москвы, а Шишига славилась тем, что все проверки уезжали от нее расслабленные и удовлетворенные.

И поскольку работающая в деревенских условиях теплица была крупным козырем в игре с комиссиями, Шишига выбила на ее восстановление какую-то баснословную сумму. Люба чуть ли не молиться на нее начала, когда школьный автобус подвозил и подвозил сочные, пышные растения, замотанные в тряпки и мешковину. И только террикон из ее любимцев, образовавшийся за теплицей, не позволял Любе втащить Шишигу на божничку…

Мы только вошли в нормальный ритм учебной жизни, как случилось еще одно происшествие и еще одна стычка с Шишигой.

Ночью в нашу дверь кто-то отчаянно забарабанил, вылетев втроем в холл, мешая друг другу, мы открыли, наконец, защелку и обнаружили на площадке мою ученицу Светлану. На голом теле у нее была одна только ночная рубашка и фуфайка, а на ногах – валенки.

Я потерялась, а Таня, видевшая в деревне и не такое, спросила:

– Что?

– Он там маму убивает, – прошептала девочка.

– Не выпускай ее отсюда, – скомандовали мы Любе, и как были с Таней, в пижамах, натянули шубы, валенки и полетели вдоль деревни.

Деревня у нас большая, она вытянулась вдоль железной дороги от школы с одного конца ее до элеватора – с другого – на два с лишним километра. Света жила где-то посередине. Стояла уже глубокая ночь. Мороз хватал нас за колени и за руки без перчаток. Вдоль нашего пути просыпались и лаяли вслед псы. Кое-где в домах зажигался свет. Мы неслись вдоль деревни, не особенно представляя, что будем делать, когда доберемся.

Света – славная девочка. Старшая в семье, где еще шестеро детей, она помогала матери во всех домашних делах, и поэтому училась плохо. Все мои попытки поговорить с ней заканчивались чистыми детскими слезами, а с ее очень молодой матерью – тупым, загнанным взглядом и лепетом:

– Я постараюсь освободить Светочку. Я все понимаю, постараюсь освободить Светочку…

Добежали, наконец, до нужного дома и, проскочив мимо ошалевшего волкодава, ввалились в сени.

Мы ожидали, что отец семейства будет пьян, что он угрожает матери, но то, что мы увидели, намного превзошло наши ожидания. Посередине большой кухни стоял голый в одних только кирзовых сапогах мужик с кнутом. В тот момент, когда мы возникли на пороге, он щелкнул кнутом, и конец того опустился на сгрудившуюся в углу кучу тел: в ночной рубашке была только мать, все дети были голые, в крови… Таня ринулась на мужика и вырвала у него кнут, а я встала между ним и поверженной семьей.

– Сволочь, – орала Таня, – сволочь. Я посажу тебя!!!

Он двинулся на Татьяну, и тогда подскочила я, уперлась руками в его грудь. Заревев, мужик схватил меня за руки, но вдруг взгляд его прояснился, он узнал меня.

– Екатерина Алексеевна? – мужик попятился, перехватил рукой свой член. – Здравствуйте.

Таня опять ринулась на него, но я оттеснила ее: он был на взводе, мог ударить.

Мать с детьми юркнули мимо нас в дверь позади мужика, а мы стояли и смотрели на него. И думали: и дальше что? Как уйти? Как оставить семью с этим зверем?

Сзади хлопнула дверь, на пороге стоял участковый.

Пока мы скачками неслись по деревне, нам не встретился ни один человек. Но кто-то поднял участкового с постели, и сейчас он, при полном параде, стоял перед нами.

– Ну, ты даешь, Иваныч, – почти весело сказал страж порядка, – одевайся давай, не отсвечивай.

– Все, девчата, идите по домам, – кивнул он нам и тут же обратился к женщине, вышедшей, уже в халате, на кухню, – я его забираю, замотал уже, завтра утром придешь и напишешь заявление.

– Света до утра будет у нас, занесите перед работой одежду, – сказала я матери, та только кивнула головой.

Дома все было спокойно, Света, уже умытая, в Любиной футболке пила чай с волшебным печеньем. Кое-как разместились и быстро уснули. Утром мать девочке одежду не принесла, и мы, оставив Свету спать дальше, пошли на уроки, изрядно измочаленные ночными происшествиями и недобрые.

Как назло, Шишига после уроков объявила собрание. Ее всегда так внезапно озаряло: у нас не было определенного времени ни для педсоветов, ни для совещаний, стукнуло Шишиге в башку и вот – сидим тут и слушаем чушь. Один только Николай Петрович смотрит в мутные шишигины глаза и кивает. Не успело совещание кончится, как Шишига провозгласила:

– Все свободны, а вот вас, Екатерина Алексеевна и Татьяна Владимировна, я прошу задержаться…

Наверное, я как-то слишком сильно закатила глаза, и Шишига, уловив мимику, не дожидаясь, пока все выйдут, вдруг задергалась и завизжала:

– Вы вмешиваетесь в личную жизнь граждан! Мотаетесь ночами по домам людей, разносите сплетни! Вы удерживаете у себя чужого ребенка!

Конечно, никто из коллег из класса не вышел, а те, кто вышли, благополучно вернулись назад.

– Вам на пенсию пора, Нина Ефимовна, – загремела я в ответ, – вы не отдаете отчета своим словам … И действиям тоже … Причем давно …

И вот тут я увидела, какой бывает Шишига, когда злость просыпается в ней: ее глаза блеснули красным светом, рот раззявился так, что стали видны нижняя десна и синий язык, шерсть на голове встала дыбом, а пальцы скрючились. Еще мгновение – и она бы бросилась на меня. Но кругом были люди. Шишига вылетела из класса и помелась вниз, к телефону. За ней поскакала Падловна.

– Ужас-то какой, – пропела Алевтина, – вы видели? Ужас…

– Пишите, Катя, заявление, – поддакнула откуда-то секретарь Валя, она же пионервожатая, она же медицинский работник.

– Сейчас, вот только шнурки поглажу, – огрызнулась я. И все трое мы зашагали домой. Спать.

Но и дома нам не было покоя: на кухне сидела злополучная мать. Не успели мы зайти, как она завыла, застонала, и не будь здесь Светланы, мы мало бы что поняли.

Оказывается, утром вместо того, чтобы написать на мужа заявление и принесли одежду дочери, она прямиком зарулила к Шишиге и нагородила нам статью за хулиганство: по ее словам, это мы с Таней ночью ворвались в спящий дом и обеспокоили благородное семейство.

А потом мамаша пошла к участковому вызволять милого из обезьянника. И уже потом сообразила, что номер с наветом у нее не пройдет, и приперлась на нашу кухню просить прощения.

Шишига в это время названивала в отдел образования, там всполошились, позвонили участковому, тот изложил свою версию, и Шишиге опять прилетело по шарам.

Но все это прошло мимо нас: мы спали…

На следующий день я затащила Свету после уроков в кабинет и сказала:

– Тебе нужно уезжать отсюда, ребенок. Закончишь школу – поезжай в училище, в любое, там, где есть общежитие. Я дам тебе хорошую характеристику. Уезжай и сюда не возвращайся. По крайней мере, пока не встанешь на ноги.

– А мама? – Света подняла на меня светлые свои глаза.

– А мама твоя не пропадет. Она выбрала свою жизнь, и ты должна выбрать свою, – ответила я…

Глава 7 Аптека

Суд над Георгием состоялся в начале февраля и был гуманным. Никаких сюрпризов: Георгий своей вины не отрицал. И если бы не адвокат, льющий воду не столько на мельницу правосудия, сколько мимо, все бы закончилось намного быстрее. Если уж говорить начистоту, рядом с Георгием должна была сидеть его жена: как директор, Шишига отвечала за все произошедшее в степени большей, чем истопник. Но кто-то ее опять выгородил, и на процесс она шла как свидетель.

Показания Шишиги были настолько туманны, а фактическая вина ее так прозрачна, что судья только пялил глаза, сам на себя изумляясь, как его смогли втянуть в такую авантюру.

Георгий получил год условно.

Шишига ходила мрачная, слабо реагировала на исправленные красным карандашом ошибки в ее приказах, по большей части не отсвечивала на педсоветах, предоставив Падловне отдуваться за нее. Та выползала на середину класса, упиралась крупным задом в лоток под доской, где лежал мел, и начинала вещать:

– Мы с Ниной Ефимовной посовещались и решили…

Падловна одевалась модно: носила трикотажные брючные костюмы, но под брюки надевала панталоны, их резинки и складки толстых ног четко выделялись под тонким трикотажем.

Когда Падловна отлипала от доски, на ее жирной заднице оставалась четкая поперечная полоска мела. Ее вид грел нам душу.

Вообще-то большинству учителей было все равно, что там Шишига решила: школа жила как бы в противовес ее решениям, люди, внимательно выслушав, бессознательно поступали с точностью до наоборот. Может быть, именно в этом был секрет процветания школы.

В конце февраля нанесло московскую комиссию. Собственно говоря, светлую нашу школу построили как раз для того, чтобы показывать ее всем высоким чинам, наезжающим в глубокую провинцию. Наша школа была потемкинской деревней. Впрочем, потемкинской деревней были и сами комиссии.

Дамы от образования в роскошных, длинных по случаю суровой сибирской зимы шубах чинно выпали из «Волги» и прошествовали в просторный холл. Ритуал встречи, установленный раз и навсегда, прошел в привычной последовательности: девочки в народных костюмах поднесли каравай, потом состоялось собрание с коллективом, гости посетили уроки и доморощенный концерт, пообедали и отбыли.

Но пока они были здесь, всё удивлялись и удивлялись: и почетным грамотам за уборочную, врученным председателем колхоза Яшке и Валерке (специально что ли ждали полгода?), и лесу рук на уроках, и нам, трем умницам и красавицам, кинутым Падловной на передовую с показательными уроками, и успехам полеводческой бригады. А когда им намекнули, что поднесенный каравай испечен из той самой пшеницы, что вырастила бригада на экспериментальной школьной делянке, благоговейно вернулись в учительскую, где тот каравай после встречи благополучно бросили, и попросили завернуть его в бумагу, дабы забрать с собой, что и проделала Алевтина, учитель черчения и рисования, истратив на благое дело большой кусок остродефицитного ватмана.

Они охали и ахали, выходя из теплицы, радостно повизгивали, разглядывая многометровую стенгазету, и с удовольствием обедали в школьной столовой: наша завстоловой Варвара Михайловна, дама резкая и двусмысленная, но гостей принять умевшая, удивила их фаршированной щукой, всевозможными соленьями и огромным сладким пирогом с брусникой.

Неприятно поразила их только Шишига. Еще при встрече, кинувшись, было, к ней, дамы при ближайшем рассмотрении начали тормозить всеми четырьмя лапами, лишь бы не оказаться в непосредственной к ней близости. Во время концерта Шишига обратилась к одной из них, но та шарахнулась от нее так, что чуть не вскочила со своего места. И, правда: после рождественских событий и последовавшего за ними позора Шишига еще больше осунулась и одичала.

Дамы привезли с собой корреспондента местной газеты, он все щелкал и щелкал нас, но больше всех – Любу. Любиной же фотографией украсил статью о московских гостьях.

У местных женихов открылись глаза…

Вообще-то Люба жила затворницей. Это мы с Таней постоянно шастали в клуб, очарованные новым его заведующим, недавно закончившим культпросвет и несшим культуру в массы с детской непосредственностью и детским же энтузиазмом. Сергей Сергеевич Похабов (вот так!) привлекал нас к постановкам и концертам в любом качестве, на которое мы соглашались. А Люба сидела дома с книгой, взятой из богатейшей, надо сказать, сельской библиотеки, пекла свое знаменитое печенье или вязала очередной мохеровый свитер. Она редко выезжала из деревни на выходные, хотя отец ее, молодой еще, очень красивый, жил в нашем же районном центре со второй, намного моложе его, женой. Мама Любы умерла, когда та заканчивала школу, и отец снова женился чуть ли не сразу после ее смерти. Люба думала, что он будет тосковать о ее матери, и до сих пор ревновала к памяти о ней, такой тонкой, возвышенной, невообразимо красивой на потрепанной уже фотографии, что образ ее никак не вязался с районным центром. Вторая жена была намного проще, понятнее, «не камильфо», как выразилась Люба, в единственном нашем разговоре о ней. Но Любу она по-своему любила и побаивалась: всегда нагружала ее снедью, гостинцами, провожала до станции и боязливо целовала в щеку при расставании.

И потому, что Люба пряталась дома, в нашу квартиру потекла струйка женихов: зассанная ими тропа некоторое время почти не зарастала. Почему-то время для светских визитов они выбирали самое неподходящее, как правило, после десяти вечера. Сначала раздавался стук в дверь. Открывать шли Таня или я. Люба, быстро осознав, что ходят по ее душу, в холл не выходила. Потом мы видели перед собой очередного претендента, обычно слегка подшофе и потому логику речи контролирующего слабо, терпеливо его выслушивали и вежливо прощались. Претендент отбывал. Чаще всего – к Аптеке.

Аптека – она же заведующая аптекой, она же провизор, она же Людмила Сергеевна – симпатичная, с роскошной белобрысой холкой молодая женщина лет тридцати с небольшим хвостиком. Она тоже приехала в деревню по распределению что-то около десяти лет тому назад. Поселилась Людочка в уютном домике с отдельным входом, пристроенным к аптеке, и первые месяцы считалась завидной невестой. Прибыла она в августе, а в ноябре вернулся из армии ее первый жених. Людочка понравилась ему сразу, через неделю после возвращения он поселился в ее аккуратном домике с кружевными занавесками. Людочка одела и обула его, кормила пирогами и сладкими булками. Родители парня выручку от сдачи мяса придержали, видимо, готовясь к свадьбе, но парень не продержался и трех недель: съехал от Людмилы в родительский дом, успев, однако, прихватить все тряпки и мелочи, подаренные ею, и не оставив ей ничего, кроме горького разочарования. Впрочем, горе длилось недолго: через день в пряничный домик заехал второй жених, тоже недавно вернувшийся из армии, и тоже слинял, обеспечив Людочке встречу нового года в одиночестве.

Та же история повторилась весной… С тех пор так и повелось: демобилизованные парни приходили в себя после армии в аптеке, а потом возвращались к нормальной жизни, женились на деревенских девушках или уезжали в город. Между приказами о демобилизации Людочку навещали старые друзья, в том числе мой ученик Валерка, обнаглевший в день своего совершеннолетия до той поры, что после школы прямиком направился в аптеку.

У нее был свой кодекс чести: женатиков Люда на порог не пускала, поэтому деревня раскололась на две части. Одни считали аптекаршу невинным злом, а другие – дешевой потаскушкой, городской шлюхой и так далее по нарастающей. После ряда крутых, словесных впрочем, разборок, вывешивания в ночное время на дверях кукольного домика плаката «Школа для молодых» и повседневных косых взглядов деревня сдалась: окрестила Людмилу Аптекой и оставила в покое…

Любовь в деревне – отдельный вид искусства. Как тонко настроенный прибор, деревня чутко ловит вибрации, симпатии и антипатии. Слухи и домыслы бегут впереди желаний, молодежь еще не успевает сообразить, а соединенные в воображении деревни пары начинают складываться наяву.

Когда Сергей Сергеевич только вернулся домой после культпросвета, деревня сразу приписала ему роман с бедной Лизой, Елизаветой Михайловной, нашим вторым филологом (или первым, если судить по старшинству), щеголявшей в ярких цветов коротких полиэстеровых платьях и ставшей пробным яблоком раздора между мной и Шишигой. Как могла деревня додуматься до этого, ответа не было: Сергею всего 23, а бедной Лизе 30, он маленький, коренастый, а она – высоченная, метр восемьдесят – на голову выше его.

Бедная Лиза жила на одной площадке с нами, в однушке, напротив шишигиной квартиры. Никогда мы не слышали оттуда ни звуков музыки или кино, ни голосов. Не видели, как Лиза выходит из квартиры, она как бы материализовывалась уже в школе, и не улавливали, как она возвращается домой. На выходные она неизменно уезжала к родителям, но дом ее, несомненно, был уже здесь, в деревне: ее квартира была обставлена дорогой мебелью (не то, что моя временная конура), светили шикарные люстры, на полу лежал тонкой шерсти ковер.

Бедная Лиза боялась всего: старшеклассников (и поэтому мне спихнули выпускные классы), Шишигу (она никогда не связывалась с ней, даже если была сто раз права), Николая Петровича (Колю-Петю в деревенском исполнении), оказывавшего ей знаки внимания (конечно, ему нужна была бесплатная прислуга, да еще с хорошей учительской зарплатой), которого она никак не решалась отшить, хотя и порывалась.

Но после памятного рождественского утра, когда все жители учительского дома спасались в школе, а все деревенские мужчины боролись с аварией, что-то с Лизой случилось: пропали полиэстеровые платья и невнятного цвета бесформенные костюмы, их сменили яркие интересные тряпки, несомненно, купленные на барахолке за бешеные деньги. Лиза теперь выходила из дома вместе с нами, и мы легкой стайкой, в шубках, на высоких каблуках, летели в школу, а потом назад. А еще Лиза стала приходить к нам по вечерам.

Коля-Петя ходил гоголем, смотрел на Лизу оценивающим взглядом, а мы, стесняясь спросить, только пучили глаза и не знали, что подумать.

Все раскрылось, когда однажды рано утром, выходя на проездку, я лицом к лицу столкнулась на площадке с … Сергеем Сергеевичем. Он выскользнул от Лизы, я кивнула ему, он – мне, и мы разошлись каждый по своим утренним делам.

Конечно, открытием я тут же поделилась с девчонками, и мы, не стесняясь, ржали над Николаем Петровичем, принимавшим волшебные изменения с Лизой на свой счет и начавшим повязывать под рубашку шейный платок, видимо, пытаясь поразить девушку невиданной в деревне элегантностью.

К весне Сергей Сергеевич шастал к Елизавете Михайловне открыто, а Коля-Петя, спрятав платок и заламывая руки, перед совещаниями громко, так, чтобы Лиза слышала, распространялся о распущенности молодого поколения:

– Ничего святого не осталось. В наше время порядочные девушки не вертели ж…ми направо и налево. Из них получались приличные жены …

Он, видимо, запамятовал, что его приличная жена, доведенная им до нервного срыва и попавшая в больницу, наставила ему там такие рога, что он до сих пор сшибал ими плафоны со школьных потолков.

Мы заржали, как небольшой табун молодых кобылок… Вместе с нами веселились Лиза и Алевтина.

Радуясь Лизиному счастью, Таня все чаще приставала к Любе:

– Надо познакомиться с кем-нибудь и выйти замуж.

Люба устало смотрела на Таню, а та продолжала:

– Да, замуж. И родить девочку, передать ей такие чудесные гены … такую нежную кожу …

И Таня с любовью трепала Любу по щеке.

Иногда Люба, в хорошем настроении или желая подыграть, отвечала:

– И с кем же здесь знакомиться?

– Ну, не обязательно здесь. Можно поехать в город …

– И знакомиться в автобусах и дешевых кафе …

Мы закатывались в смехе.

А деревня уже плела интригу, писала новую любовную историю, главной героиней которой должна была стать Люба. Конечно, Люба: мы-то с Таней на эту роль никак не годились: я слыла высокомерной городской выдрой, а Таня была слишком бойкой и злой на язык, чтобы какая-нибудь из деревенских бабешек захотела видеть ее в качестве своей невестки…

Глава 8 Желтые ботинки

Время стремительно неслось к настоящей весне. Солнце грело так, что днем истопники в кочегарке почти заглушали печь, иначе бы мы просто сварились в нашей чудесной школе. Но ночью мороз вступал в свои права и синим туманом окутывал деревню, начищал снегом огромные звезды и потрескивал в ветках сонных еще, в инее, берез.

Мой класс, отпетый Николаем Петровичем и его пособниками года три назад, выравнивался, догонял своего параллельного собрата, считающегося успешным. Конечно, с пятого класса его ухватила Алевтина и крепко держала в руках, не давая вывернуться. А мои переходили из рук в руки, разбалтывались, пока, наконец, класс не прикарманил Коля-Петя и чуть не добил его своими сверхъестественными педагогическими способностями.

Я гнала класс, как жеребца на Дерби. Алевтина, осознав вдруг, что я обхожу ее, пришпорила свой, и так мы, шутя и пикируясь, неслись к выпускным экзаменам.

Родители моих детей, воспрянув духом, осторожно начали разговаривать о приличных учебных заведениях, и я каждое родительское собрание рассказывала им об институтах, техникумах и других соблазнах большого города.

Как-то раз Валеркина мать, поставлявшая нам за совсем небольшие деньги сметану, и сливки, и творог, задержалась в нашем холле, и я спросила ее:

– Вы о чем-то хотите поговорить?

– Спросить хочу… Валера мой может поступить в военное училище? Он давно хотел… – Зоя Васильевна смутилась и замолчала.

Конечно, Валерка мог поступить, он, умный, ухватистый, быстро шел к своим четверкам в аттестате, но сильно вредил себе вызывающим поведением, раздражающим Шишигу донельзя, и интимной связью с Аптекой. Так я Зое и выложила. Я очень уважала эту женщину, ей не было сорока, она тащила своих пятерых детей без помощи, без алиментов, и теперь готова была отпустить кормильца, лишь бы исполнилась его мечта.

Зоя покивала, забрала деньги и ушла.

Вечером она выпорола Валерку, на голову выше ее и, несомненно, намного сильнее, его же ремнем, и я, противница подобных методов, зауважала ее еще больше. Экзекуция произошла при закрытых дверях, в Валеркиной комнате, которую он занимал один в связи с особым положением в семье, но наутро вся деревня знала об этом. Набеги на аптеку временно прекратились…

Шишига чутко уловила вибриссами, что что-то происходит, что-то меняется, и начала втихушку обзванивать родителей, вдохновенно рассказывая им о каких-то моих и моих девчонок прегрешениях, известных только ей одной. Что можно сделать втихушку в деревне? Главврач больницы, чей сын учился в моем же классе, интеллигентно попросил Шишигу оставить нас в покое.

И тогда она перешла в наступление на своем, административном, поле. Педсоветов у нас больше не было, Шишигу не интересовала успеваемость, подготовка к экзаменам (и в вечерней школе тоже), последний звонок и выпускной. Ее интересовали только мы (а я – больше всех). Она несла такое, что теперь уже все учителя, включая Падловну и Колю-Петю, всерьез опасались за ее рассудок. В один из педсоветов, не прячась, Алексей, наш сосед снизу, передал мне цветную пачку презервативов. Я приняла ее, церемонно раскланялась и положила перед собой на парту. Шишига зашлась в визге и вымелась из класса.

В субботу, после уроков, когда я, блаженно улыбаясь, катила в электричке домой мимо полей с осевшим снегом, мимо почерневших дорог и просыпающихся после зимней спячки маленьких деревень, Шишига выловила Таню и Любу в учительской, подсела к ним и как бы дружественно проскрипела:

– Девушки, скажите-ка мне, Екатерина Алексеевна собирается в свой город уезжать или нет?

Не поняв поначалу смысл вступления, девчонки уставились на Шишигу. И тогда она пояснила:

– Если она выпустит классы и уедет, то я еще потерплю, а если хочет остаться здесь, то я приму меры …

В понедельник вечером девчонки осторожно пересказали мне неприятный разговор, и на другой день, перегородив Шишиге выход из учительской, громко, чтобы все услышали, я сказала ей:

– Вы, Нина Ефимовна, начинайте уже принимать меры, а то ведь я останусь еще на год …

И увидела, как побелела Люба…

И вот в это время в жизни нашей квартиры появился мужчина. Звали его Вадим, фамилия у него была немецкая, звучная – Грюнвальд. Вообще-то половина нашей деревни немцы. Их добротные дома занимают всю вторую улицу. Они поддерживают свою культуру: рождество у них наступает 25 декабря. В праздники в их домах готовят бигус, звучат аккордеоны.

Грюгвальд был не совсем немцем, отец его русский, но дети в семье носили фамилию матери, мать же там и верховодила.

Смешение русской и немецкой крови дало чудесные результаты: Вадим и его сестра поразительно красивы. Высокие, стройные, с копной белокурых вьющихся волос, с большими серыми глазами и чувственными губами.

Вадим красивее сестры. Ноги у него длинные, прямые, но ходит он, нарочито косолапя, а правую руку располагает так, словно придерживает у бедра заряженный АКС. Вадим прошел в армии специальную подготовку и должен был отбыть в Афганистан, но что-то там случилось в армейских верхах, и подготовленную уже команду тормознули, отправили в приграничные районы Туркменистана.

Загоревший, подтянутый, с белыми выгоревшими волосами, Грюнвальд в ноябре вернулся из армии и тут же переехал жить к Аптеке. Кое-чему научившись за десяток лет, Аптека перестала одаривать своих избранников подарками, стирать их трусы-носки и напустила на себя некую таинственность, которую так любят незатейливые мужские сердца.

Очарованный Грюнвальд, уставший от вынужденного воздержания в глубоко мусульманской республике, не сползал с Аптеки и, если бы не бесплодие, наступившее в результате прерывания ее многочисленных беременностей, наверняка, заделал бы ей ребенка и первые же дни, и все дело закончилось бы вынужденной свадьбой.

Между актами Грюнвальд устроился в местное РСУ электриком. Ходил он в желтых ботинках, которые спроворила Вадиму его мать, работающая начальником производства в местной пекарне и бывшая на короткой ноге с заведующей сельпо. Эти ботинки, пошитые в Англии и прекрасно смотревшиеся бы с брюками в бело-желтом варианте шотландского тартана, с обычными серыми брюками желтые выглядели противоестественно.

Ежедневно Грюнвальд, не чуя ног под собой, несся к Аптеке и совсем не слушал мать, пытавшуюся обратить его внимание на нашу Любу. Эту дикую мысль, женить сына на Любе, подсказал ей деревенский коллективный разум, соединив воедино два самых красивых в деревне человеческих существа: Любу и Вадима.

Прозрение посетило Грюнвальда в пресловутое рождественское утро, когда он в составе ремонтной бригады бился за учительское благополучие. Вадим зарулил в класс, где мы поили валерьянкой Любу, необыкновенно хорошенькую в своем отчаянии, с растрепанными роскошными кудрями. Грюнвальд застыл в дверях, не решился проникнуть в помещение и исчез.

Ничего не случилось, Люба даже не обратила на него внимания, но Грюнвальд в тот же вечер съехал от Аптеки и внимательно выслушал сбивчивый рассказ матери о том, какое сокровище обитает в учительском доме.

Следующий после Рождества Христова день ознаменовался началом осады неприступной ранее крепости – Любы.

Сначала Вадим пытался попадаться Любе на глаза где-нибудь в районе школы, но ненормированный наш рабочий день и нормированный его сводил на нет все усилия. Потом он начал отключать на подстанции электричество в нашем доме и появлялся на пороге квартиры в качестве дежурного электрика, призванного вернуть свет в массы. Однако частые отключения встревожили бдительного Николая Петровича, обитавшего в двушке в соседнем подъезде, тот обратился в РСУ, которое планового отключения света не подтвердило, и тогда Коля-Петя разорался на всю деревню. Высоким умом Грюнвальд не обладал, но спинной мозг у него работал хорошо: фокусы с освещением прекратились. А Грюнвальд перешел к разведке.

В это время Люба стала ездить к отцу каждую неделю. Тот что-то серьезно приболел, и Люба, окончившая медучилище перед тем, как поступила в пединститут, ухаживала за ним. Не знаю уж как, но договорившись с Шишигой, в субботу она проводила первых два урока, и мы скачками неслись на электричку: Люба выходила в районном центре, а я ехала дальше – до областного. Возвращалась я в понедельник первой электричкой, а Люба приезжала в воскресенье, предпоследней. Грюнвальд сложил в уме 2 + 2, и в следующий раз вошел в электричку через станцию от райцентра, прогулялся по вагонам, нашел Любу, как бы случайно, и подсел к ней. Она проглотила его сказку о том, что здесь, на полустанке, живет его «фронтовой друг», позволила Грюнвальду донести сумки до дома, но на поздний ужин не пригласила.

С тех пор Грюнвальд посещал «зёму» каждое воскресенье, пока однажды обман не раскрылся самым невинным образом: отправляясь на охоту, он случайно проехал нужный полустанок и влез в поезд не через станцию, а на следующей станции после райцентра. Обман Любу возмутил, и Грюнвальд был исключен из воскресных поездок. Вадим не отчаялся и бросил в бой стратегический резерв: свою маму.

Купить хлеб в деревне можно в двух местах: в сельпо и в специальном окошке местной пекарни. Мы предпочитали второе: нужно просто перейти улицу, пройти мимо аптеки и постучать в окошко. Кто-то из пекарей открывал окно и подавал великолепную горячую буханку в обмен на 20 копеек. Все последние перед экзаменами месяцы добывать хлеб приходилось Любе: мы с Татьяной возвращались домой только к позднему ужину.

Грюнвальдова мать, завидев Любу на улице через окно кабинета, сама спешила к окошку обслужить ее и заводила один и тот же разговор:

– Любочка, как ваш папа? Поправляется? Это хорошо, дай Бог ему здоровья… (а потом – более интимно) …вы такая хорошенькая, такая умная… (и почти шепотом, с придыханием) … Вадим к вам очень хорошо относится, не сердитесь на него, это же не со зла…

И добавляла к буханке хлеба сладкую булочку. Уже от себя.

Мать была женщиной приятной, сердце Любы оттаяло, и Грюнвальд, на законных уже основаниях, встречал Любу прямо на перроне районного центра, перехватывал у ее мачехи тяжелую сумку, о чем-то с той быстро переговаривался, подсаживал Любу в вагон, а в деревне шел с ней до самой квартиры. Наверное, я пропустила что-то в этом романе, но вернувшись в учительский дом после 8-го Марта, нашла Грюнвальда на нашей кухне, вполне себе на ней адаптированного. На кухонном столе стояла ваза с желтыми тюльпанами.

Это сейчас можно, не вставая с дивана, заказать доставку любых цветов в любое место и на любое событие: даже пионы в декабре для свадебного букета, – а тогда и в городе за цветами нужно было побегать. Буквально половину вчерашнего дня я шныряла по магазинам и рынкам в поисках желтых тюльпанов для мамы. Папа хотел, чтобы были желтые. Но желтых не было, да и тюльпанов не было. Наконец, я разыскала совсем небольшой букетик обычных, красных, за бешеные деньги, и притащила его в дом. Папа огорчился, но мама была рада.

Грюнвальд же, определенно, делал успехи.

Иногда я встречала их гуляющими по нашей тропинке, иногда он что-то делал в теплице или в нашей квартире, часто оставался на ужин, но дальше этого дело не шло: Люба неизменно выставляла его за порог. Грюнвальд психовал, дергался, но ходил к нам регулярно.

Однажды мы с Таней стали невольными свидетельницами их разговора. Войдя в квартиру, увидели желтые ботинки, и, не успев как-то обозначить свое присутствие, услышали громкий Любин голос:

– А ты думал, что я тебя в постель пущу? Ты думал, что из одной постели выползешь и в другую заползешь?

Грюнвальд что-то тихо ответил, и Люба закричала:

– Вот и иди к своей Аптеке …

Грюнвальд прошел мимо нас, вдел ноги в желтые ботинки и вышел. Думаю, что нашего присутствия он даже не заметил. На кухне рыдала Люба.

Через неделю Грюнвальд вернулся, а еще через неделю разговор об Аптеке повторился…

…Мой сын часто болел, жестокая аллергия терзала маленькое тельце. Болтаться по больницам было привычным для нас занятием. Выйдя от врача, мы заходили с ним в аптеку, и я покупала ему в качестве утешения белые аскорбинки и круглые желтые драже. Сын называл это мячные (от слова «мяч») и шайбные (от «шайбы») витамины. Он скучал без меня, и несколько раз я привозила его с собой в деревню, сильно рискуя его здоровьем.

Как-то раз, в очередной его приезд, мы опять оказались втянутыми в разборки. Стоял апрель, за окном синие сумерки клубились теплым паром. Я разлила по тарелкам мой фирменный борщ. Грюнвальд сидел рядом с Любой, держа ложку в одной руке, а вторую положив на спинку ее стула. Ему было неудобно, приходилось класть ложку, чтобы отломить кусочек хлеба, но он упорствовал в своих заблуждениях, только бы не убирать руку. В средние века таких вот, упорствующих, сжигали на костре заживо, тогда как можно было покаяться, и тебя бы просто удавили перед тем, как сжечь, намного упростив путь к небесам. Любу рука за спиной изрядно раздражала, но она сдерживалась, не желая, видимо, портить всем благостное настроение.

Форточка на кухне была открыта, в нее проникал весенний будоражащий воздух, необыкновенно теплый после слишком уж холодной и снежной зимы. Грюнвальда этот воздух возбуждал, он внюхивался в запах Любиных волос, ее тела, чистого, сильного, матово-смуглого. Синей дымкой заволокло его взгляд, и к тому времени, когда Люба поставила на стол огромную вазу со своим волшебным печеньем, а Таня разлила чай по чашкам, Грюнвальд был уже готов.

– А что, девчонки, – как-то слишком уж развязно сказал он, – не съездить ли нам в следующую субботу в ресторан?

Зарабатывал Грюнвальд немного, мы это доподлинно знали, поход в ресторан был делом недешевым, и Таня осторожно намекнула, что еда на нашей кухне готовится не хуже ресторанной, и вот если Катя (то есть я) привезет после выходных хорошего вина, то мы могли бы через неделю снова встретиться и провести здесь спокойный вечер, никуда не выезжая.

Грюнвальд завыкобенивался. Широко расставив ноги, он наклонился вперед, оперся локтями о стол и, надкусив печеньку, веско так произнес:

– Нельзя же здесь сидеть постоянно. Другие ходят в рестораны, в кино …

Вся деревня знала, что Грюнвальд, заселившись у Аптеки, первое время баловал ее рестораном в районном центре, а приходя с ней в клуб, в кино или на концерт, неизменно садился в самой середине зрительного зала и мял ее на глазах у изумленной публики весь сеанс.

По этой причине слова его прозвучали неосторожно, и мысль он закончить не успел.

– Тебе, что, ресторанов не хватает? – спокойно спросила Люба.

Грюнвальд поперхнулся печеньем.

– Ну, если тебе не хватает ресторанов, или кино с обжиманием, или еще чего, иди в аптеку, и там ты получишь все!

Люба не повысила голос, это Грюнвальд, как-то противоестественно взвизгнув, вскочил из-за стола и ринулся в холл. Через несколько секунд хлопнула входная дверь.

Сын, не успев дожевать одно печенье и уже потянувшись за следующим, деловито спросил:

– Любовь Сергеевна, а вы зачем дядю Вадима в аптеку послали? Его там мячными и шайбными витаминками кормят?

– Да, Илюша… Витаминками… Мячными и шайбными …

Мы закатились, а ссора, между тем, стала генеральной …

Глава 9 Ворота в рай

Нашу школьную жизнь значительно осложнила подготовка к выпускным мероприятиям. Пережив исключительно свой последний звонок и выпускной, сама я не представляла, какой это труд, сколько нюансов и мелочей нужно учесть. Алевтина, я и Таня буквально сбивались с ног – Таня руководила выпускным классом вечерней школы – и мы не знали бы, что делать, если бы не Любочка: она буквально взвалила на себя наш с Таней быт. Кое-как притащив домой хвосты, мы попадали в уютный чистый рай нашей квартиры. Пока мы писали и переписывали сценарии, спорили о каждой мелочи, ссорились и мирились, Люба убирала нашу огромную, под сто метров, квартиру, готовила ужины и завтраки и … украшала свою комнату.

В феврале она заменила скрипучую казенную кровать с панцирной сеткой на хорошенький раскладной диван, в марте вывезла в интернат кособокий шкаф и сильно потертые полки, обклеила комнату новыми обоями в тонкую голубую полоску, а место старой мебели занял чудесный чешский гарнитур: напольные шкафчики высотой чуть более метра и квадратные, очень глубокие книжные полки, а в довершение ко всему – какой-то невиданный прикроватный столик. Поразившись на изысканную мебель, я стала обладательницей ценной информации: оказывается, имея деревенскую прописку и хорошие отношения с заведующей сельпо, можно было через сельский магазин купить импортную мебель и одежду, приличную посуду и прекрасные книги. Деревенской прописки у меня не было, но хорошие книги нужны были позарез.

В то время в школе жила чудесная традиция: учителю можно было подарить только цветы и книги, в крайнем случае, – коробку конфет. Традицию эту благополучно убили, в школу теперь тащат бытовую технику, тряпки и золото, а тогда неписанный учительский кодекс защищал неприкосновенность и чистоту столпов знаний.

Я честно пыталась добыть книги через многочисленных папиных друзей, но мне нужно было двадцать абсолютно одинаковых экземпляров какого-нибудь дефицитного издания, чтобы у всех учителей параллели и первых учительниц выпуска были одинаковые подарки. Убедившись в невозможности совершить этот подвиг, я обратилась к нашей секретарше (она же пионервожатая, она же медсестра, она же кузина бессменной владелицы сельпо).

Шикарно разодетая, заведующая смерила меня оценивающим взглядом и деловито спросила:

– Может быть, «Книгу о вкусной и здоровой пище»?

Я захлебнулась от чужой щедрости. Эта книга была мечтой всех домохозяек огромной страны. Изданная в 1936 году, она переиздавалась на тот момент в 1945. 1952, 1965, 1971 и в 1976. Мне предлагали издание 76 года.

А заведующая продолжила:

– Только давайте так: вы принесете мне письмо с печатью, что это для выпускного, и закажите двадцать одну штуку, Одну отдадите мне. И никому об этом не скажете.

Это была взятка, я пошла на сговор.

Вообще-то денег у меня было предостаточно: родительский фонд огромный, несмотря на мои постоянные вопли о многодетных семьях, не могущих себе позволить такие траты на выпускной, а чеки с отчетностью родители воспринимали как личное оскорбление, – но за двадцать первую книгу я вложила собственные средства, и муки совести меня не мучили.

Сложнее было с Шишигой. Бросив школу на Падловну, она подписывала все бумаги, письма и характеристики исключительно сама. Никаких писулек, принесенных мной или Таней, она бы не подмахнула, несмотря на их явно гуманистический характер. Я отправила к ней Алевтину, посвятив еще одного человека в секреты, фишки и мульки, которые мы придумывали втроем на поздних ужинах.

Шишига приняла Алевтину холодно (она вообще напустила на себя в последнее время такую важность и холодность, что даже казалась выше и прямее), в кабинет, конечно, не пустила, выскреблась в предбанник, долго пялилась на письмо, наконец, подписала. И вдруг прошамкала:

– Когда книги получите, принесите ко мне: я их пересчитаю …

Алевтина почти вырвала из-под Шишигиной ладони листок и сказала:

– Это родительские деньги, Нина Ефимовна, я сдам книги в родительский комитет вместе с чеком …

И Алевтина выплыла из предбанника …

… Иногда наш поздний ужин заканчивался кофе в Любиной комнате. Мы чинно рассаживались вокруг миниатюрного столика, прихлебывали волшебный напиток из тонюсеньких чашечек и разговаривали на исключительно интеллектуальные темы.

Однажды, уже после того, как Грюнвальд угнездился на нашей кухне, но до апрельской генеральной ссоры, Таня, разбитая бесконечными консультациями и репетициями, отказалась от кофе и ушла к себе, и мы с Любой вдвоем сидели в уютной комнате, делясь прямо противоположными мнениями на фильм «Федора»: Люба посчитала Федору преступной дрянью, сгубившей дочь, а я резонно возражала, что вообще-то дочь воспользовалась именем матери, а могла бы и отказаться. И тут произошло нечто, внесшее раскол в гармоничные до сих пор наши троих отношения.

В семье у меня никогда не обсуждали чужую жизнь, не делились сплетнями и не давали бесплатных советов, и вот сейчас я позволила себе выходку, удивившую меня не меньше, чем Любу.

– Люба, тебе нужно уезжать отсюда. И разорвать отношения с Вадимом. Пока не поздно, – неожиданно перешла я от выдуманных прегрешений Федоры к реальному злу сегодняшнего дня.

И пока Люба открывала рот, чтобы возразить, я продолжила:

– Это не мое дело, Люба, я зря лезу сюда, но твоя жизнь не здесь, не с Вадимом твоя жизнь, он вообще тебе не подходит… И не потому, что он плохой, я никогда не говорила, что он плохой. Но он порченный, и ты это знаешь, иначе не отправляла бы его каждый раз к Аптеке. Ты всегда будешь оглядываться, Люба. Неужели ты не понимаешь? Неужели ты не хочешь уехать отсюда? Сколько тебе здесь еще отрабатывать?

Люба привычно уткнулась в подушку, ее плечи задрожали. Я поднялась, неуклюже извинилась и уже двинула к двери, как Люба окликнула меня.

И тут я услышала, что Люба уже отработала трехлетний срок, и ей уже двадцать шесть. И, да!, она может хоть сегодня уехать в Ленинград: там живет и работает ее лучшая подруга Светлана, она, конечно, пока снимает жилье, но готова приютить у себя Любу, пока та устроится. И ее раздражает Вадим. Конечно, если бы он не связался с Аптекой, этого не было бы, но это произошло, и ей больно. Но он хороший, помогает ей, все переделал в квартире, в теплице и в классе…

Я не спорила: новые выключатели в квартире говорили сами за себя, – но выключатели – не повод для интимных отношений, и я постаралась до Любы это донести.

– Я только жить начала, – сказала Люба и обвела глазами уютную свою комнату. – У меня жилье свое. А так-то я все по общагам и по общагам. Как после десятого в медучилище поступила, так и жила в общежитиях. Семь лет. Тебе этого не понять, Катя. К тебе вон отец постоянно ездит, а ко мне мой ни разу не приехал, сыночка своего воспитывает, а меня будто нет. Я два года деньги копила, чтобы мебель приличную купить, чтобы вот так жить, в тишине и уюте.

Люба сбивалась, путалась, приводила аргументы, которые не могли убедить ни меня, ни ее саму.

– Не пропадет твоя мебель, – я постаралась перехватить инициативу, – отвезешь отцу, устроишься, он тебе перешлет.

– Где я устроюсь? – Люба выдохлась, – опять в чужой квартире?

– Здесь тоже общага, – не сдавалась я. – Мы с Татьяной толчемся на кухне постоянно…

Люба не сдавалась.

– Я могу закрыться в своей комнате. И Нина Ефимовна обещала, что если я останусь в школе, то она переведет меня на должность завуча и выделит в доме отдельную квартиру.

Вот! Наконец-то я услышала правду, и она ужаснула меня.

Куда это Шишига, чтобы освободить Любе место, денет Падловну, если повязана с ней не известно какими делами? Впрочем, известно. В деревне все знали, сколько зарабатывает каждая из нас, а уж тем более знали, сколько зарабатывает Шишига с бесконечными премиями за полеводческие бригады, за столичные и областные комиссии. И куда они денут Таню, чтобы освободить Любе квартиру?

До этого мы разговаривали вполголоса, боясь обеспокоить Таню, а сейчас я повысила голос:

– Она врет тебе, Люба, она нагло тебе врет.

И тут я словно увидела, как за тонкой стеной Шишига, сидевшая с банками на ушах, чтобы лучше слышать, отпрянула от нее. Видимо, она не удержала банку в руках, та упала на голый кухонный пол и разбилась. Я явственно услышала звон стекла.

На следующий день разговор продолжила Таня. В последнее время она, я и Алевтина после репетиций и консультаций оставались в школе одни и писали пространные характеристики на наших выпускников. Печатную машинку Шишига зажала, писать приходилось от руки.

Сегодня Алевтина ушла раньше, ее муж уже не на шутку злился, что она все вечера проводит в школе, и мы остались с Таней вдвоем. Я сидела за своим учительским столом, а Таня – напротив, за первой партой. Вдруг она подняла глаза и сказала мне:

–Катя, не отговаривай Любу. Пусть она встречается с Вадимом… Это у тебя возможности, а мы берем то, что есть, немного, знаешь ли, выбора. Тебе нас не понять …

Слова прозвучали жестко и прямолинейно, и я взбесилась:

– Здравствуйте, приехали… Таня, вы себя-то слышите? Какие у меня возможности? Мы втроем воспитываем ребенка, он даже в детский сад ходить не может, без меня родители буквально с ног сбиваются. Я мечтать не могу об отдельной квартире, вынуждена жить с родителями и не знаю, сколько еще лет проживу так. А вы можете поехать в любой город. Не хотите жить в чужих квартирах – живите с родителями. Таня, вы спокойно можете вернуться к маме, жить с ней, копить на свое жильё … что вас вообще сюда понесло? А Люба прекрасно сможет жить в доме отца, там хотя бы райцентр, школа для нее найдется. И мужчина тоже. Это здесь у нее выбора нет, слава Богу, что Вадим хотя бы на человека похож, могло быть и хуже. Впрочем, почему нет? За шишигиного сынка еще выйти можно, надеюсь, что роскошное предложение осталось в силе…

Все это я лепила, глядя Тане в глаза, где-то в середине монолога поняла, что она смотрит куда-то вбок, но меня несло, и только в самом конце я проследила Танин взгляд и замолчала: в дверях стояла Шишига. Мне бы и дальше промолчать, но нелепая ее фигура и раззявленный рот вконец взбесили меня, и я, ткнув в Шишигу пальцем, выдала:

– От одной этой бежать надо не оглядываясь. Она же проходу никому не дает, все кругом своим дыханием отравила. Удивляюсь, как детей и учителей пачками отсюда в психушку не возят.

Таня смотрела на меня огромными – от страха – глазами, а я, швырнув в ящик стола стопку характеристик, поднялась, натянула шубу и двинула домой. Вечером в квартире ужина не было: ни раннего, ни позднего.

Наутро, отведя положенные уроки, я поехала в районный центр: увольняться.

Конечно, Татьяна никому и ничего, кроме – ясное дело – Любы, о произошедшем не сказала, но деревня знала все и была на моей стороне.

До отдела образования от станции даже ехать не нужно, вот он стоит – через две улицы. Меня там уже ждали, видимо, Шишига упредила. Со входа на меня набросилась методист.

– А вас я попрошу ко мне вообще не обращаться, – пинком отбросила я эту мелочь и поплыла к приемной.

Секретарь приняла мое заявление, зарегистрировала его и сказала:

– Две недели отработки …

– Я знаю, – буркнула я в ответ и пошла к выходу: до обратной электрички оставалось двадцать минут.

Но за мной уже неслась секретарь, перегородила мне путь и зашептала:

– Вас Павел Афанасьевич сейчас примут. Просили, чтобы вы зашли…

Жаль было отпускать электричку, следующая – только вечером, ждать долго, но пар нужно было выпустить.

Павел Афанасьевич, рыжеватый, кудрявый, вкрадчивый, долго убеждал меня в необходимости покаяния. Когда понял, что раскаяния не будет, зашел с другой стороны и начал угрожать. В этом месте разговор я прервала и повалила к выходу. Рыжая лиса кинулась мне наперерез и попробовала задобрить. Меня это не интересовало. И река потекла по руслу, необходимому мне. Сделав несколько кругов, описанных выше, мы, наконец, пришли к соглашению. Я не трогаю Шишигу, она не трогает меня, я выпускаю свои классы, а Павел Афанасьевич подписывает мое заявление по первому требованию и дает приличную характеристику для предъявления в облано. В принципе, расклад меня устраивал, но из принципа же я пообещала дать ответ через день. Заявление я не забрала, ворота в рай все еще были открыты…

… Через 25 лет, ровно в такой же апрельский день, умер мой отец. В то время я давно жила в другом городе, звонка из дома ждала постоянно, потому что отец тяжело болел, но все еще держался на ногах, в четверг из дома позвонили и сказали, что он слег, видимо, окончательно. В страстную пятницу я ехала к папе попрощаться, но в живых не застала.

Наутро я обсуждала условия с похоронным агентом. Мама сидела тут же, на диване, покачиваясь из стороны в сторону, не реагируя на мои слова. Агент особенно сильно настаивал на том, чтобы похороны были назначены на понедельник, в воскресенье, сами понимаете, пасха, и вообще такая суматоха… Он почти уболтал меня, когда мама подняла на нас ясные глаза и чистым, твердым голосом произнесла:

– Мы будем хоронить Алексея в воскресенье. Если вас что-то не устраивает, мы обратимся в другое агентство.

И, помолчав, добавила:

– В пасху Петр держит ворота рая открытыми для всех, пусть Алексей пройдет через них. Он ведь был великий грешник…

У меня абсолютно не религиозная семья, мы с отцом оголтелые атеисты, а мама никогда раньше о своем Боге не говорила. А еще я не знала за моим отцом никаких грехов, но мама знала их все и сейчас выторговывала рай для него.

Отца похоронили в воскресенье, и я надеялась, что ворота для него были открыты…

…Как были открыты для меня, когда вечером я влетела в электричку, а за моей спиной тут же закрылись ее двери. Я ехала и думала, что через две недели для меня весь этот кошмар закончится: я не увижу больше Шишигу, не услышу безнадежность в словах Любы, к которой я искренне привязалась, и перестану быть раздражающим элементом для Татьяны.

В квартиру я вошла в приподнятом настроении, закрылась в своей комнате и уснула. Сквозь сон слышала, как кто-то стучит в мою дверь, но решила не просыпаться.

Наутро в школе меня ждал сюрприз: делегация родителей. По знаку Зодиака я Дева, мы не любим сюрпризов, ни плохих, ни хороших. И хотя слова, сказанные мне, грели душу, но решение, вызванное ими, закрывало путь к свободе.

На другой день я отозвала заявление…

Глава 10 Тень

Внешне все наладилось, мы вместе ходили на работу, вместе ужинали, но нить, связывавшая нас, порвалась, ничего нельзя было сделать, не оставив узла. Я честно старалась присмотреться к Грюнвальду и порадоваться за Любу, не противоречила Тане, никак не комментировала ее попытки связать нас общим разговором, когда Вадим ужинал у нас. Грюнвальд вписывался в диалог с трудом, он ничего не знал, ничем интересным не мог поделиться, кроме единственного случая, когда ему пришлось стрелять из АКС боевыми патронами при задержании нарушителя границы, и этот случай мы знали наизусть уже давно.

Из школьной жизни он помнил два эпизода: номер один, когда он довел Алевтину до нервного срыва на уроке черчения, и номер два, когда на выпускном притащил в школу полное ведро пива и упился с друзьями так, что о выпускном ничего не помнил.

А потом, за несколько дней до Первомая, произошла генеральная ссора, и Люба сказала мне, что я, конечно же, права, что она всегда будет оглядываться, и написала письмо подруге в Питер. И хотя к случившейся ссоре я уж точно не имела никакого отношения, Таня не преминула спросить, довольна ли я результатом, и, скрыв свои истинные чувства, я ответила: конечно!

На самом деле случившееся мучило меня, Верочка Штайн с ее безмолвным упреком вернулась в мои мысли: когда она прислала своим общаговским подружкам фотографии мужа и новорожденного ребенка, а те торжественно ткнули их мне в харьку, я не могла не увидеть, что муж у Верки страшный (как и она же), и ребенок миловидностью тоже не отличается, и, конечно же, Андрей был для Верки желанной добычей прежде всего потому, что мог с легкостью исправить генотип штайновского потомства.

А теперь еще Любочка: нанялась я им что ли?

И потом: мои родители были вот такой, неравной, парой: отец умный, грамотный, с высшим образованием и мама с четырьмя классами образования. Она закончила лишь начальную школу в глухой деревеньке, затерянной среди сосен и болот, в год, когда война подмяла, захлебнула кровью страну, и все ее мечты, что осенью она пойдет в пятый класс в районном центре и будет жить в интернате, так и остались мечтами. Но родители хорошо ладили между собой, были счастливы на свой нехитрый лад.

Может быть, и Люба, смирившись, в конце концов, с постоянным присутствием соперницы, хотя какая она ей соперница, научилась бы любить Вадима и доверять ему. Брак такая штука, он строится иногда на менее прочном фундаменте, чем взаимное влечение, и все равно может быть долгим, это уж зависит от того, что люди ждут от брака и чем готовы пожертвовать ради его сохранения.

Терзая себя сомнения, тем не менее я не делилась ими ни с кем, помалкивала, и Таня, видимо считая, что я тихо торжествую, злилась, и это углубляло еще больше разрыв между нами.

На первомайских праздниках я договорилась с отцом, что он приедет ко мне накануне Дня Победы, и мы увезем домой все теплые вещи: следующую зиму деревня должна была встретить без меня. В тот год великий праздник пришелся на пятницу, а в субботу занятия в школе отменили: все равно половина детей в первые субботние дни мая на занятиях не появлялась: нужно было перекапывать огороды, чистить хлева, воспользовавшись тем, что скотину начали выгонять на первую зелень, отскребать дома от зимней копоти, – так что впереди мне светило три дня выходных.

Я ждала отца к обеду, но приехал он первой электричкой, сразу после ночной смены, чтобы помочь упаковать вещи, и застал нас еще дома, за завтраком. Вещи в упаковке не нуждались, я все приготовила заранее, и отец, выпив кофе, пошел с Любой в теплицу: что-то у нее там было не в порядке, а Грюнвальд из квартиры отбыл и уже вторую неделю наводил лоск в кукольном домике Аптеки.

Пока прошел урок мужества и обязательные по расписанию уроки, папа что-то чинил в Любином классе, и, направляясь в учительскую, я столкнулась с ними в коридоре, высокими, подтянутыми, притягательно красивыми, и поняла вдруг, что Любе нужен вот такой мужчина: намного старше и умнее, с полной готовностью оградить ее от жизни. В школе сразу поняли, с кем это Люба бродит по коридорам: мое сходство с отцом, с его исключительной диковатой красотой было несомненным, и все удивленно оглядывались на них, оживленно разговаривающих и явно нравящихся друг другу.

После уроков мы вернулись домой, занялись обедом, а отец вышел на улицу покурить.

В холодильнике у нас всегда были какие-то заготовки на ужин, но Люба, вдохновленная несомненным мужским вниманием, кинулась готовить что-нибудь необычное. Она порхала по кухне, смеялась, и Таня, глядя на нее, тоже улыбалась. Я нисколько не сомневалась в том, что никаких видов на моего папу Люба не имеет, но он, сам того не понимая, что-то сделал с нею, открыл в ее сердце какую-то дверцу, за которой забрезжил свет иной жизни.

Мы уже накрыли на стол, мясо доходило в духовке, а отца не было и не было, и я пошла за ним. Он стоял рядом с Георгием возле мостка через ручей. Они о чем-то оживленно беседовали, и в первый момент Георгия я не узнала. Я редко видела его, но помнила его образ как стариковский, ссутулившийся, с многочисленными морщинами на спитом лице. А сейчас он стоял рядом с папой, развернув широкие плечи, такой же высокой и стройный, с такими же волнистыми волосами и темными глазами, только седой, и я поняла, что они почти ровесники, а еще – что они похожи, как родные братья.

Я окликнула отца, он обернулся ко мне, махнул рукой, и вдруг лицо его сделалось серым, невыразительным. Испугавшись, я кинулась к нему, но он глядел мимо меня, и, обернувшись, я увидела Шишигу. Отец смотрел на нее, а она – на него, и в ее пустых глазах мелькнуло что-то, словно она узнала его.

Встревоженная, ничего не понимая, я потянула отца за руку в подъезд, он кивнул напоследок Георгию и пошел за мной.

– Ты ее знаешь, что ли?

Отец молчал.

– Папа, ты знаешь ее?

Он, наконец, посмотрел на меня, покачал головой и произнес:

– Что-то мне нехорошо…

Мы вошли в квартиру. Перемена в его настроении была столь разительна, что девчонки кинулись ко мне с расспросами, пока папа мыл руки в ванной, но я отговорилась его бессонной ночью, усталостью и плохим самочувствием. Кое-как пообедав, мы подхватили чемоданы и пошли на электричку, оставив девчонок в тревоге и недоумении.

Вечером Люба услышала, как за стеной вспыхнула ссора, сначала она медленно разгоралась, как небольшой костер, а потом вспыхнула верховым лесным пожаром, убивающим все вокруг. Но в этот раз орала не Шишига, а кричал Георгий, и через глухую стену Люба разобрала, как он выкрикнул: жизнь погубила…

Праздничное утро было по-летнему теплым и ласковым, но к обеду тучи затянули небо, пошел дождь, потом снег, а к ночи ударил мороз, прибив распускающиеся на березах и смородине листья.

Вообще-то это любимейший праздник в нашей семье. Родители, дети войны, праздновали его с большим размахом, с гостями, но в этот раз никого не было, папа был явно чем-то подавлен, а мама, чувствуя его настроение, накрыла стол в гостиной без обычной в таких случаях торжественности.

Поздно вечером мы с отцом сидели одни на кухне, пили чай и отец вдруг сказал:

– Я видел ее. Один раз..

– Кого? – не поняла я.

– Шишигу.

Я уставилась на отца, а он продолжал:

– В 42 году это было, весной. Ты даже представить не можешь, как мы тогда жили: отец восемь месяцев уже, как пропал без вести, а в то время пропавший без вести все равно, что предатель: денежный аттестат матери не приходил, если бы не колхоз, умерли бы с голоду. И умерли же: в Рождество Илюши не стало, младшего брата, он осенью простудился, так и не выздоровел. А потом мать с горя заболела. До весны еще кое-как дотянула и слегла. Ходила за ней соседка наша, бабка-знахарка. Вот с ней, с бабкой, пошли мы в лес за первыми травками: корень ландыша, медуница, еще что-то, – чтобы матери хоть какое-то облегчение дать.

Я иду по лесу, а кругом – подснежники, трава зеленая, изумрудная, такая красота. И вдруг кто-то сзади позвал: «Михаил…», – как колокольчик чистый зазвенел. Мне четырнадцатый год шел, но был я высокий, широкоплечий и сложением, как отец, только отец ведь белокурый, в бабушку, а я чернявый – в мать. Оборачиваюсь, а передо мной – девчонка. Такая красивая, как Люба твоя, только еще краше. Глаза зеленые, волосы до пола, тело смуглое, ладное. Запах от девчонки – как дикий мед пахнет. И смотрит она на меня так ласково, руку протянула, до щеки моей дотронулась, и вдруг зашипела и обернулась… как две капли воды, в вашу директрису, одни только глаза от красоты остались. Она меня за отца приняла, но это я уже потом понял.

И в эту же секунду между нами бабка-знахарка встала, давай на Шишигу руками махать и уговаривать ее: «Иди, девка, иди. Не он тебе нужен, он дитя еще. А кто нужен, того нет уже…». Тут Шишига взвизгнула, в клубок скрутилась и покатилась в чащу. А бабка схватила меня за руку – и быстрым шагом в деревню. К дому подходим, а сестра Анна на крыльцо вышла и сказала, что мать умерла.

Мы с Анной еще неделю в деревне прожили, корову продали и на эти деньги уехали в Свердловск, к тетке. И больше я в деревне не был, пока мы с тобой туда не поехали.

Я ошалело смотрела на отца: это была одна из его сказок, я всегда думала, что это сказка, пугающая меня до дрожи, а он рассказывал о своей жизни…

Два следующих дня я проходила в привезенной из деревни теплой одежде, в ней же отправилась назад. Мороз уже отступил, трава выглянула зелеными островками из-под тающего снега, пригревало солнце, но холодный ветер все еще напоминал о неожиданном зазимке.

Деревня встретила меня трауром: умер Георгий.

9 Мая он, как обычно, надев китель с иконостасом по самый ремень, пришел на митинг у стелы, установленной на краю площади, перед клубом, потом с односельчанами-фронтовиками сел в автобус и уехал в район, где был еще один митинг, концерт и, наконец, ужин.

В прошлые годы застолье затягивалось и даже перекочевывало в местный ресторан, мужчины возвращались последней электричкой, хорошо выпившие, и долго еще не расходились по домам, стоя у памятника и поминая тех, с кем когда-то ушли на фронт.

В этот же раз, ввиду испортившейся погоды, ужин закончили организованно, ветеранов посадили в автобус и, строго наказав водителю развезти всех по домам, отправили в деревню. Мужики клялись и божились потом, что никого пьяного не было, а прохладный автобус быстро протрезвил их, отправившихся утром в район в одних кителях и гимнастерках.

Георгий, по их же словам, пьян не был совсем, всю дорогу шутил, из автобуса вышел сам и, помахав рукой, отправился к дому. Пройти ему до подъезда было метров двадцать.

На другой день рано утром машина везла доярок на ферму мимо учительского дома, вдруг одна из женщин вскрикнула, стала колотить по кабине. Бабы повыпрыгивали из кузова, бросились к ручью.

Поперек ручья, запорошенный снегом, лежал Георгий. Голова его и край мостка были в крови, видимо, он поскользнулся и упал, ударившись виском о замерзшее дерево. Георгий был еще жив, но сильно поморожен. Кто-то бросился в больницу, кто-то в учительский дом. Мигом принесли одеяла, подъехала скорая. К Шишиге достучаться не смогли. Георгия увезли в больницу, а оттуда уже – экстренно – в госпиталь. Деревня, почти забывшая о его существовании, теперь переживала о нем, главврач, бывший с госпиталем на связи, передавал новости. Появилась даже надежда: Георгий пришел в себя, четко ответил на вопросы следователя, сняв всякие подозрения с односельчан, поговорил с хирургом об обмороженных руках, а потом впал в беспамятство и к утру умер.

Шишигу все это время никто не видел. В воскресенье утром она как-то обнаружилась в госпитале, в приемном покое, но к этому времени все уже было кончено, и Шишига вернулась домой, ожидая, пока тело мужа привезут из областного центра.

Нелепая смерть ветерана подхлестнула областное начальство. Георгий, хоть и судимый, заслуги перед родиной имел немалые. Привезли его в деревню в понедельник с почетным караулом, уже в гробу, в вычищенном кителе, который так и оставался на нем, когда его доставили в госпиталь. Гроб поставили в клубе, на постаменте. В зал вносили и вносили бесчисленные венки, корзины цветов. Георгий лежал в гробу со светлым помолодевшим лицом.

Похоронили его со всеми военными почестями во вторник утром, поминки провели в школьной столовой. Занятия в этот день в школе отменили.

Потом уже, оглушенная событиями, деревня никак не могла припомнить, видела ли она Шишигу рядом с гробом или нет, подходила ли та прощаться на кладбище, плакала ли по мужу. Вроде бы да, а вроде бы нет. Никакой сын на похороны отца не приехал.

Следователь, стремясь завершить дело как можно скорее, нагрянул опросить вдову. Случай, положим, несчастный, но человек погиб, а уклончивая характеристика, данная семье участковым, возбудила следователя до крайности: он прискакал в деревню и зажал Шишигу прямо в школьном коридоре. Шишига затащила его в класс, и опрос прошел тут же в присутствии участкового. Из класса оба мужчины вышли в состоянии полного привета. Участковый вечером долго мялся, связанный по рукам и ногам должностными обязательствами, но не выдержал, привалился вечером к горячему боку жены и выложил ей все, как выкладывал все годы совместной жизни. Жена поделилась со всеми остальными, и примерно к обеду мы стали обладателями роскошных подробностей.

По словам Шишиги выходило, что в пятницу она уехала в область по делам (какие у нее могли быть дела в праздничный день?), на ночь и на следующую тоже осталась в городе, ночевала на вокзале, в зале ожидания (ну, конечно, с заработной платой в два раза больше, чем у моего отца, обычно ночуют на вокзалах, тогда как при Доме учителя есть гостиница для сельских сотрудников!), в субботу тоже решала свои вопросы (да не было у нее никаких вопросов!!!), а в воскресенье утром, узнав (от кого???), что мужа увезли в госпиталь, прибыла в приемный покой, но опоздала.

Люба, шепотом пересказывая муть мутную, тихонечко же добавила, что в праздничную пятницу Шишига точно никуда не уезжала, Люба отчетливо слышала, как она шастает по кухне. А если и уехала, то в субботу к обеду, потому что утром Люба, нежась в постели с книгой, тоже слышала, как Шишига топает за стеной. Конечно, такой информацией мы ни с кем делиться не стали.

Выслушав Любу, я спросила, глядя Тане в глаза:

– До сих пор считаете, что здесь стоит жить?

Перепуганные, мы стали закрывать входную дверь на защелку даже днем и перекрыли все выходы на лоджию.

Во всех двушках и трешках в учительском доме были роскошные лоджии. Вернее, одна лоджия на первом этажа и одна – на втором. Они опоясывали дом с одной его стороны по всей его ширине и были разделены на квартирные территории только легкими перегородками.

На нашу территорию лоджии, ничем не обремененной, кроме сушки одежды, был выход через дверь в моей комнате и через окно в Любиной. С наступлением первых теплых дней мы с Любой открывали дверь и окно настежь, даже спали так, потому что дом отапливали теперь исправно, с апреля в комнатах стало жарко. А сейчас мы закрывали все наглухо. Люба вообще боялась спать в своей комнате, иногда ночью она прибегала, закутанная в одеяло, ко мне или к Тане и лежала рядом с нами без сна. Она потом говорила нам, что Шишига стоит по ночам за ее окном и смотрит на нее. Таня резонно возражала, что окно не только закрыто, но плотно зашторено, но Люба настаивала, и я верила ей.

У меня не было таких плотных портьер, как у Любы, лишь полупрозрачные льняные шторы, привезенные мною из дома, закрывающие всю ширину огромного окна и балконной двери. Иногда по ночам, в лунном свете, я четко видела сгорбленную тень, скользящую мимо моей комнаты, а потом – назад.

Уже несколько месяцев под моим матрасом лежал молоток, а у балконной двери стояла баночка с истолченными в порошок листьями чертополоха…

Глава 11 Болеро

Все эти дни: с начала мая и до последнего звонка, – слились в моей памяти в одну сплошную череду событий, ярких, гротескных, ставших увертюрой к дальнейшим – трагическим…

Все это время, кроме особенно интенсивных уроков, шли генеральные репетиции и приготовления к последнему звонку и выпускному.

Я столкнулась с Алевтиной в ожесточенном споре о том, кто из выпускников понесет на плече первоклассницу с колокольчиком. У нее был свой кандидат, прекрасный мальчишка, сын второй нашей математички Ванечка, мы все были тихо влюблены в него, но он был такой тоненький и субтильный, что вряд ли смог бы изящно поднять и посадить на узенькое плечо даже самую маленькую первоклассницу, а уж тем более – свою родную сестру, хорошенькую, пухлую Полечку, не по годам серьезную и опередившую в успеваемости и в росте своих одноклассников. Моим кандидатом стал Валерка, он лихо продвинулся в учебе, а его настоящая, мужская уже, стать должна была сделать пронос первоклассницы зрелищем незабываемым. Поскольку спор принял политическую окраску, мы вынесли его на педсовет, посвященный выпускным мероприятиям, куда, помимо руководства школы и учителей-предметников, пригласили родительский комитет и директора элеватора, спонсора праздника и отца Ивана. Он-то все и решил в первую же минуту, сказав, что вообще-то все действо должно быть похоже на зрелищный спектакль, и если есть достойный кандидат, способный легко поднять его дочь, то он за него. Падловна что-то провякала про Аптеку, но тут вступил Алексей, напомнив ей, что Валерке вообще-то идет девятнадцатый год и он может даже жениться перед последним звонком или прямо во время него. Слова Алексея стали пророческими.

И начались репетиции. Мы проводили их вечером, когда школа пустела, но тренироваться приходилось на площадке перед школьным крыльцом, чтобы точно рассчитать время и музыку, и зрителей было предостаточно. Валерка смущался, ломал комедию: он брал Полечку, как принимают подачу баскетбольного мяча, двумя руками на некотором от себя расстоянии, и примерно тем же движением, как забрасывают мяч в корзину, сажал ее на плечо задом наперед. А когда мы указывали ему на этот факт, перебрасывал бедную девочку через плечо и носился со своей ношей по площадке, как лось. Юбочка на Полечке задиралась, девочка била Валерку колоколом по могучей спине и пищала: ну, дядя Валера!!!

Умаявшись и нахохотавшись вдоволь, Алевтина прикрикнула на Валерку, и тот, подхватив девочку буквально одной рукой, изящно посадил ее на широченное плечо и пронес вдоль воображаемого каре под неумолчный звон колокола: свое дело Полина знала туго. Алевтина закивала, довольная результатом.

Другая наша схватка произошла из-за музыки, должной сопровождать выход выпускников. Соперник в этот раз был серьезный – руководство школы вкупе с организатором внеклассной и внешкольной работы, дамой пенсионного возраста по имени Валентина Михайловна. Организатор из нее была так себе, но глотку она имела луженую, представление о школьных мероприятиях превратное, от настоящего праздника далекое, и сейчас трясла перед моим лицом замызганными листами сценария, повторяющегося в школе из года в год.

– Всегда, – орала она, – всегда выпускники выходили под «Школьные годы …»

Я ничего не имею против этой песни, но под нее выступал приглашенный из райцентра танцевальный коллектив, ставить одну и ту же песню с интервалом в пятнадцать минут никто не собирался, а выдавать секреты нашего сценария, выстраданного зимними вечерами, не хотелось, да и не перед кем было метать бисер: Валю Михайловну последний звонок интересовал не более, чем прошлогодний снег, еще в октябре она сунула мне в руки засусленную копию сценария, увалила в свой кабинет, перестроенный из мужского туалета (постамент под толчки все еще возвышался с одной стороны ее логова) и забыла обо всем до февраля, когда ожидали очередную комиссию. В декабре она, правда, встрепенулась, узнав, что мы значительно отступили от ритуала ежегодного празднования Нового года, но грипп свалил ее на подступах к празднику, и новогодний спектакль прошел без ее чуткого вмешательства. Но Валя изменения уловила и затаилась.

Мы хотели, чтобы детали праздника оставались в тайне до самой последней минуты, но к задуманному проекту пришлось привлечь множество людей: учителей, родителей, Сергея Сергеевича, – и слухи о готовящихся чудесах волнами расходились по деревне и возбуждали любопытство. К апрелю до Вали, наконец, дошло, что ее сценарий засунут, мягко говоря, очень глубоко, и она пожаловалась Шишиге, а та, в свою очередь, настучала в район. Сценарий запросили на согласование в районный отдел, и мы спокойно отправили: формально он включал все необходимые этапы, но, наполненный не трескучими фразами, а проникновенными стихами Рождественского и Евтушенко о том, куда уходит детство, об ольховой сережке, был свежим, трогательным, – и Шишке опять прилетело по шарам. Инновационные же фишки мы держали в строгом секрете, остававшимися, однако, секретом только до первых репетиций: девушек-выпускниц, привлеченных к реализации сценария, буквально распирало от желания поделиться, что они и делали постоянно и с успехом. В конечном итоге, нам удалось сохранить ореол тайны только вокруг приглашенного коллектива (это уж Сергей Сергеевич подсуетился, и после приветственной речи директора танцевальные пары должны были выдать вальс под пресловутые «Школьные годы…»), общего украшения площадки, цветов и музыки, которую мы выбрали для сопровождения праздника.

Мы долго спорили на поздних ужинах о музыке. Выход был длинным: сначала нужно было выпустить на крыльцо учителей, потом девятые классы, как приемников традиции, потом первоклашек, и только затем – выпускников. Ни одна школьная песня для этого не годилась по длине звучания: пришлось бы выпускать всех толпой, а нам хотелось, чтобы родители полюбовались на своих повзрослевших детей, нарядных учителей и очаровательных первоклашек.

И я предложила поставить на выход «Болеро» Равеля. Это классическое чудо, длящееся почти пятнадцать минут, содержало четыре части: четыре раза повторялась одна и та же тема, нарастая, будоража воображение. Этой музыки как раз хватало на неспешный парадный выход парами придуманным нами же шагом: шаг левой – правая нога приставляется, шаг правой – приставляется левая нога.

Кто бы знал, сколько трудов мне стоило добыть приличную запись для катушечного магнитофона в исполнении Лондонского симфонического оркестра. Кто бы ведал, сколько часов провели мы с Сергеем Сергеевичем, тренируя в клубе каждый класс по отдельности. Учителей к тренировкам мы не допускали, их должны были вывести за руку выпускники вечерней школы, предполагалось, что учителя научатся этому немедленно, при парадном выходе. Оставалось всего несколько дней до последнего звонка, когда Валя Михайловна, выследив нас накануне вечером, подняла визг на педсовете, не дожидаясь его официального начала.

Педсовет в этот раз был общим, присутствовал весь коллектив, активный интерес к ристалищу сомнения не вызывал.

– Какая-то буржуазная музычка, – орала Валя, – какие-то там шажочки. Это все не наше, не советское.

– Вообще-то это Равель, классика мировой культуры, – парировала я.

– Это чужая музыка, это к русской культуре отношения не имеет…

– Равель написал ее по заказу русской балерины Иды Рубинштейн … А сейчас под эту музыку танцует Майя Плисецкая…

– Нечего тут эстетствовать, – Валя зашлась в визге.

– Вообще-то Равель написал музыку под впечатлением от работы литейного цеха и представлял себе действие балета у завода, рабочие должны были как бы присоединиться к танцу балерины …

Наденька, учительница музыки, умница наша утонченная, закивала головой соглашаясь.

– Равель, Рубинштейн… – продолжала вопить Валя, – это всё …

Она осеклась, но я ей подсказала:

– Ну, скажите еще, что все это еврейское, Валентина Михайловна…

Валя забулькала и заткнулась…

… Когда мы заканчивали первый курс университета, в параллельную группу из Питера перевелась девушка, звали ее Ирина Теряева. Папа у нее был генерал, он принял командование военным училищем в нашем городе и перевез в Сибирь всю семью, несмотря на активное сопротивление жены и дочери. Ира была никакая: прекрасная одежда и шикарная косметика не делали ее хоть чуточку привлекательной, а неглубокий ум – интересной. Но когда она улыбалась, ее кунье бледное личико озарялось светом, характер у нее был легкий, дружелюбный, в ней не было ни капли заносчивости и высокомерия, и мы не сильно удивились, когда она начала встречаться с самым красивым парнем с истфака – Левой Герштейном по кличке Горный Еврей. Левка был из семьи профессоров биробиджанского универа, но поступать в родном городе не стал принципиально, чтобы никто не подумал, что помогли родители (не знаю уж, кто мог бы так подумать, поскольку Левка точно семи пядей во лбу, а проходной балл в наш университет был намного выше биробиджанского). Жил он не в общежитии, отец снимал ему отдельную квартиру рядом с универом, так что их роман с Ирой быстро перешел бы в сожительство, если бы не строгий Иркин отец, запрещавший ей приходить домой позже обозначенного им времени. Но все остальное время они явно проводили вместе, Левка даже не поехал домой сразу после сессии, потому что Ирина что-то там сдавала, чего не было в программе ее прошлого места учебы.

В сентябре, по возвращении от родителей, Левка сделал предложение, ребята начали готовиться к свадьбе, Ира, в простоте своей делившаяся подробностями подготовки со всеми вместе и с каждым в отдельности, видимо, забыла предупредить нас, что ее собственные родители о свадьбе дорогой их дочери с чисто русскими корнями с Горным Евреем не знали и даже не догадывались. И поэтому весь курс впал в культурный шок, когда Иркин отец примотал в универ и, не дойдя до кабинета декана несколько шагов, начал свою речь, хорошо приправленную матом и сводящуюся, в сущности, к простой мысли: еще не хватало, чтобы его внуки носили еврейскую фамилию.

Мелкий, невзрачный, с остреньким куньим лицом, он бесновался в коридоре, невзирая на попытки нашего декана Папы Вани успокоить, усмирить и даже припугнуть, поскольку за подобные выходки в многонациональной стране можно было лишиться и партийного билета, и генеральских погон, но ничего у Папы Вани не получалось, ровно до тех пор, пока рядом с ним не появилась Иркина мать, холодная, как Снежная королева, и такая же красивая. Она выхватила Ирину из наших рядов, что-то сказала мужу, и они втроем величественно двинули к выходу.

А еще через день возле деканата нарисовался Левкин отец. Его сразу опознали, поскольку сын был похож на него, как две капли воды, но только с большой разницей в возрасте, видимо, Лева был поздним ребенком. Точно не известно, о чем он говорил с Папой Ваней, но секретарша деканата слышала слова: «недопустимо», «мракобесие» и «полное отсутствие». Как мы потом поняли, он забрал документы сына, и больше Леву мы не видели.

Все попытки друзей и подруг дозвониться до того и другой успехом не увенчались, неизменно отвечали матери, так что о дальнейшей судьбе Льва нам не известно ничего.

А вот Ирина вернулась через месяц на учебу, абсолютно спокойная, и почти сразу удовлетворила любопытство сокурсниц, объявив им, что в начале декабря выходит замуж… за хорошего парня, выбранного ее отцом: курсанта последнего курса училища, отличника, имеющего все перспективы остаться в училище преподавателем.

Ирина, действительно, в декабре вышла замуж с большой помпой, неоднократно подтвержденной чудесными свадебными фотографиями, но вести себя после свадьбы стала суетливо и подозрительно: перед каждой лекцией и каждым семинаром она подходила к преподавателю и что-то ему говорила, и, вызывая ее, преподаватели называли ее девичью фамилию – Теряева. Мы, конечно, догадывались, что принятая ею фамилия мужа неблагозвучна, но мнение свое держали при себе, пока однажды в аудитории не появился курсант, видимо, сокурсник ее мужа. Разыскивая Ирину, он громко спросил: «Ирина Полнодрочева здесь учится?». Прекрасная акустика донесла вопрос до всех, и истфак, вместе с которым мы слушали лекции по истории, отреагировал немедленно. Ира вылетела из аудитории, пару дней не появлялась на занятиях, а потом преподаватели стали называть ее Ириной Теряевой на законном основании: фамилию она сменила. Но сын Артем, которого Ира родила на следующем курсе, носил фамилию Полнодрочев, видимо, генерала вполне устроило наличие полнодрочевых внуков: пусть хоть какая фамилия, лишь бы не еврейская.

Еврейский вопрос в России слишком давний и слишком больной: сто раз разоблаченные как фальшивка «Протоколы сионских мудрецов», видимо, оставили глубокий след в некоторых сердцах, но думать о евреях, как о неприятной угрозе, интеллигентному человеку стыдно, и Валя поняла, что попалась: она же не знала, что Равель по национальности француз…

Она бухнулась на толстую задницу и выжидающе уставилась на Шишигу. Та сидела за учительским столом и была где-то очень далеко. Смерть мужа, казалось, сделала ее безучастной ко всему, иначе не знаю даже, чем бы закончилось для выпускников и для меня лично дерзкое нарушение установленного ритуала. Мутный ее взгляд заскользил по рядам, она тяжело поднялась из-за стола и вышла из класса. Педсовет закончился.

Хорошо еще, что розы не оказались антисоветскими цветами, а то мне бы перевернули на голову два оцинкованных корыта великолепных растений, заказанных в городской оранжерее еще в марте, привезенных накануне и надежно спрятанных в теплице до праздничного утра.

А вот с шарами вышла неувязка. Мы хотели настоящие воздушные шары, но гелий можно было добыть только в районе. Алевтине пришлось снарядить целую экспедицию в районный центр на школьном автобусе. Поехали пятеро наших мальчишек и Алексей. Автобус вернулся вечером и был заполнен цветными летучими шариками под самый потолок, вот, наверное, удивлялись на дороге встречные водители, наблюдая это необычное зрелище. Поражены были и случайные деревенские зрители, наблюдающие, как мы выносим облака воздушных шаров из салона. Я сама помогала выносить шары и не заметила ничего подозрительного.

Мы с Алевтиной уже не стояли на ногах и уговорились, что утром соберемся в школе пораньше, увяжем шары, и разместим эти разноцветные облака по периметру площадки: завтра, в самом конце грандиозного спектакля, специально обученные девятиклассники по Алевтининому знаку обрежут нити, и три сотни шариков, освобожденных из плена, поднимутся над площадкой, над деревней и поплывут по голубому небу.

Ночь мы спали, как убитые, но в пять утра я подскочила и, как была в пижаме, поперлась в школу, чем-то встревоженная.

Стояло раннее торжественное утро, солнце уже взошло, но грело не сильно, листва на деревьях, трава, первые весенние цветы на Любиных клумбах, не тронутые еще летним зноем, переливались свежими красками. Воздух пах весной. Все было идеально.

Я шла по нашей тропинке в пижаме и тапочках, с шелковым платком на голове, закрывавшем накрученные с вечера бигуди, и думала, что все сегодня пройдет хорошо, не зря же мы здесь убивались, и, повернув за угол, даже не поняла сначала сути происходящего.

На огромной площадке перед школьным крыльцом, предназначенной как раз для таких торжественных мероприятий, какое было сегодня, прямо посередине ее, белой масляной краской огромными, аккуратными буквами было написано "ШИШИГА – ДУРА!". Надпись располагалась так, чтобы читать ее можно было, стоя на крыльце. Перед надписью на четвереньках ползала Шишига и отчаянно оттирала буквы. Рядом с ней стояло полное ведро растворителя, а над нею, привязанные к кирпичу, качались пять или шесть огромных дирижаблей – наполненные гелием презервативы в голубую и розовую полосочку с пупырышками на рабочих концах. Одета была Шишига в одну лишь короткую ночную рубашку и старую затасканную кофту, нижнего белья на ней не было, и вид открывался отвратительно-притягательный.

Конечно, я согласилась с надписью, но выходка воняла плохо – грандиозным скандалом, и, подстегнутая страхом за неразумных своих ребят (я не сомневалась, что это их рук дело) и корпоративной солидарностью, нашла в школьной биндюжке перчатки и губку и присоединилась к Шишиге.

– Вы бы, Нина Ефимовна, оделись, а то пройдет кто-нибудь мимо, – посоветовала я Шишиге, и та поплелась домой.

Мы уже заканчивали оттирать буквы, когда Таня и Люба вышли из-за школьного угла и уставились на нас: проснувшись, они не нашли меня в комнате и, полагая, что я в теплице увязываю цветы в букеты, пришли туда, но меня там тоже не было, и они пошли в школу.

Зрелище было так себе: мы с Шишигой ползаем по асфальту, а над нами качаются презервативы…

Пока мы покончили с буквами и изделиями номер два, пока полили из шланга остро пахнущую растворителем площадку, пока навязали букеты, пришла Алевтина, нарядная уже, на каблуках. Мы-то вылезли из теплицы, как чушки, и Алевтина погнала нас домой переодеваться.

Праздник был назначен на десять часов, но встретиться мы уговорились в половине девятого, так что времени на сборы оставалось в обрез. Кое-как накрасившись, взбив холки и натянув туфли на высоченных каблуках, мы двинулись к школе.

Все здесь уже кипело: Алевтина раздавала выпускникам серебряные колокольчики с тонкими голубыми и розовыми гендерными ленточками, распихивала подписанные индивидуально книги о вкусной и здоровой пище и распределяла букеты. Вышла заминка: никто не хотел дарить цветы Шишиге. Мои уперлись принципиально, Алевтина наорала на своих, и добровольцы мигом нашлись. Я, прижав Валерку к стене, шипела ему в лицо:

– Вы с ума сошли, весь асфальт исписали гадостями. Да она вас просто упечет за решетку. За хулиганство!!!

Валерка таращился на меня и клялся, что ничего не знает, и это точно не наши, а иначе бы он знал…

Таня сбила в кучу в холле предметников, должных участвовать в выходе на крыльцо, и наспех объясняла им, как они должны выйти, приставляла к ним в пару нарядных мужчин-выпускников вечерней школы.

Время от времени мы по очереди сбегали вниз и смотрели через стеклянный тамбур на площадку: народ уже заполнил ее, оставив свободными размеченные под классы прямоугольники и самую середину. Людей было столько, что площадки, конечно, не хватило: они стояли вдоль забора, и за воротами, и на дороге, приподнятой над спуском к школе. Люба стонала, что клумбы вытопчут и все придется сажать снова (клумбы, действительно вытоптали, и все пришлось пересаживать). По периметру площадки, у крыльца и на самом крыльце колыхались огромные облака воздушных шаров, возле каждого такого облака стоял нарядный мальчишка с ножницами наперевес. У крыльца же, рядом с Шишигой, расположилось районное начальство почти в полном составе: привлеченное слухами о празднике, оно забросило райцентровские школы и прискакало сюда.

Мы построили перед выходом из холла учителей и детей. Когда до начала спектакля осталось несколько минут, Валерка известил меня, что Полечка потеряла где-то колокол. Снарядили на поиски спасательную бригаду, колокол был найден в женском туалете. Все было готово к началу.

Ровно в десять Алевтина вышла из дверей и подала знак Шишиге. Та вместе с гостями, поднялась на крыльцо, объявила в микрофон о начале праздника и отошла в сторону. Держалась она хорошо и была в одинаковых чулках.

Над деревней поплыли звуки флейты, малые барабаны задали ритм, распахнулись оба входа в школу, из фойе на крыльцо начали выходить пары, по две одновременно: мужчины-выпускники оставляли своих дам-учительниц на крыльце, а сами, пританцовывая, с букетами роз в руках, сходили вниз по ступеням и занимали свое место в каре. Потом так же, парами, пошли девятые классы. Мы с Алевтиной стояли у выходов, друг напротив друга, и выпускали пары одновременно, через определенные промежутки времени. Затем пошел первый класс, а дальше мы сделали остановку на полминуты, дожидаясь, когда Болеро зазвучит в полную силу.

Я спросила Валерку:

– Ты видишь, где стоит Полина?

Он кивнул.

– Не потеряйся. Объявят вас, сразу иди к ней, а не в обратную сторону.

Валерка опять покивал.

Мы с Алевтиной заняли свои места впереди колонн и выплыли на крыльцо. И тут я чуть с крыльца не рухнула: посередине площадки, на высохшем асфальте, явственно проступила надпись «Шишига – дура!», и все эту надпись видели.

Мероприятие прошло с помпой и по плану …

Глава 12 Отъезд

Выпускников и первоклассников после праздника распустили по домам, а основные занятия сдвинули на вторую смену. Мы, и без того утомленные утренними событиями, на уроках проявили себя слабо, а потом сразу ушли домой спать и пропустили три замечательных события, имевших несомненное влияние на все, произошедшее далее.

Во-первых, мы прошли мимо нашего почтового ящика и не заглянули в него, хотя заглядывали ежедневно: у нас было выписано какое-то невероятное количество периодической литературы, мы вели обширную переписку с друзьями, а Таня писала письма и получала их от матери чуть ли не ежедневно.

В этот же раз в почтовом ящике лежало письмо из Питера, в котором Любина подруга положительно подтверждала свою готовность принять ее. К вечеру письмо из ящика пропало, о его существовании мы узнали только в середине июня, когда Светлана, встревоженная отсутствием ответа, прислала следующее письмо. Наличие письма подтвердила почтальонша, опрошенная тогда же и ссылавшаяся на Лизу, видевшую, как она письмо в ящик опустила.

Вторым событием стала грандиозная ссора Грюнвальда с Аптекой.

Мы не стали привлекать Любу к техническим вопросам праздника, а выпустили ее на крыльцо вместе с другими предметниками как несомненное украшение праздника, и она стояла там во всем великолепии, прижимая к груди букет пунцового бархата роз и бархатными же своими глазами заглядывая в каждое мужское сердце, бившееся на празднике.

Грюнвальд, любопытный, как кошка, тоже пришел поглазеть, хотя никто из дальних даже родственников у него не выпускался. Смотрел он преимущественно на Любу, что и предъявила ему Аптека, заподозрившая, что Грюнвальд на праздник непременно попрется и прискакавшая туда, чтобы застать его с поличным. Вадим с предъявой не согласился и ответил так грубо, что бабы, стоявшие рядом и слышавшие на своем веку разное, покачали головами и отодвинулись от ссорившейся парочки подальше.

Ссора вспыхнула в том момент, когда девятиклассники по Алевтининому знаку обрезали ленточки воздушных шаров выше узла, их связывающего, и шары один за другим начали подниматься в небо и поплыли над деревней цветной стаей в сторону райцентра, как мы и задумывали. Примерно четверть шаров так и не поднялась: предприимчивые родители разобрали их для своих малолетних детей, но мы это предвидели, предупрежденные Алевтиной о возможной экспроприации, и закупили шаров по максимуму, так что цветное облако было достаточно большим и трогательно дополнялось воздушными шариками, оказавшимися в руках у ребятни.

Выпускники и их родители в это время поднимались по лестнице в школу на обязательные по случаю последнего звонка классные часы.

А Валерка задержался, окликнутый председателем колхоза.

Еще раньше, в апреле, я категорически запретила председателю привлекать Валерку к посевной ввиду подготовки к экзаменам. Но сам Валерка, стремясь заработать как можно больше для Зои и малышей, договорился о работе на подхвате, заменял приболевших трактористов в выходные дни, а в будни до ночи не выползал с ремзавода. Утром он дремал на уроках, но сделать я ничего не могла: это было его мужское решение.

Сейчас, пробираясь через толпу, Валерка налетел на заплаканную Аптеку, та что-то сказала ему, он кивнул и зашагал к председателю. Я видела это, но значения не придала, а вот Зоя, стоявшая рядом и проследившая взглядом сына, придала.

Грюнвальд сразу после ссоры вернулся в сладкий домик и, во второй раз собрав свои вещи, отбыл к родителям, так что Аптека его уже не застала.

После классного часа Валерка в великолепной сером в тонкую светлую полоску костюме двинул в сторону аптеки. За этот костюм я поспорила немного с Зоей, уговаривая ее не тратиться, потому что в военном училище костюм Валерке абсолютно ни к чему, но она, узнав к тому же о роли, отведенной сыну на последнем звонке, меня не услышала и приобрела английской шерсти произведение искусства, давно висевшее в сельпо и отпугивающее желающих непомерной своей ценой.

…Так оно и получилось: Валерка уехал в Хабаровск, поступил в училище, а когда через четыре года по пути к месту службы заехал к матери, костюм оказался слишком мал, о чем он оповестил меня в одном из многочисленных писем, присланных мне за долгие годы переписки…

Так вот: я задержала родителей в классе, через несколько дней начинались экзамены, мне нужно было напомнить, кто и за что отвечает, как мы будем кормить детей во время экзаменов и так далее, и так далее. Разговор вышел длинный, и как только я отпустила родителей, Зоя ринулась к Аптеке. Это было третье происшествие за день.

Зоя Васильевна ввалилась в пряничный домик в тот момент, когда Валерка переходил от прелюдии к решительным действиям, вытащила Аптеку из-под сына за роскошную белобрысую холку и трепала, пока опомнившийся парень не кинулся на защиту возлюбленной и не оттащил от нее свою мать. Тогда Зоя переключилась на Валерку и, не дав ему толком одеться, гнала его по всей деревне в одних брюках и распахнутой белоснежной рубашке, ботинок и носков на нем не было.

Это был первый и единственный случай физического насилия по отношению к Аптеке за все десять лет, пока она дергала нервы деревенским бабам.

О происшествии мы узнали на следующее утро, поскольку в школу заявился участковый. Заявления от Аптеки не было, но он решил принять меры на случай, если заявление будет. А оно должно было быть: в этот же день я встретила Аптеку у хлебного окошка: волос в ее холке явно не хватало, глаз заплыл. Зоина вина была несомненной, Падловна злорадно шипела у меня за спиной, учителя жались по углам, а Валерка с виноватым видом пытался что-то втолковать мне, оставшись со мной в классе после уроков.

– Заткнись уже, – рявкнула я на него, – пожалел бы мать.

– А чо она туда поперлась? – всплыл Валерка, как недосмотренное на плите молоко.

– А то поперлась, – заорала я, не заботясь уже, что все учителя еще в школе и мой визг кто-нибудь услышит непременно и разнесет по деревне, – то поперлась, что боится, что ты из-за Аптеки, извини, из-за Людмилы Васильевны так здесь и останешься, и никакого училища не видать тебе, как своих ушей!

– Чо это я здесь останусь?

– А то!!! – аргументов, кроме злобы, у меня не было.

Делать было нечего, вечером я пошла к Аптеке, подстегнутая еще и тем, что мне позвонил главврач больнички и сказал, что Аптека прошла освидетельствование и ей выписана справка о легких телесных повреждениях.

Аптека приняла меня спокойно и даже дружелюбно, выслушала и лениво пообещала подать наутро заявление, потому что терпеть насилие не намерена, а Валерка совершеннолетний, отчет никому давать не обязан, и они с ним поженятся.

Я офигела от поворота и бросила в прорыв последний свой резерв:

– В том-то и дело, Людмила Васильевна, Валера мечтает поступить в военное училище, мать тоже этого хочет, она готова с четырьмя детьми остаться, лишь бы он поступил, вот и среагировала… неправильно …

– Он ей не муж, чтобы ее содержать, – не сдавалась Аптека.

– Конечно, не муж. Но он так решил. Если у вас такие чувства (какие, на хрен, чувства, тут же подумала я, но одернула себя и продолжила), пусть он уедет в Хабаровск, и вы туда перебирайтесь, вы же свободная женщина, будете рядом с ним.

Аптека задумалась, а я дожала:

– Ну, подадите вы заявление, ну, наделаете горя в семье, вам же Валера это и припомнит. Конечно, вашу обиду я понимаю (ни черта я не понимала, но сейчас нужно было участливое лицо, и его сделала), но проявите благородство. Ну, хотите, Зоя перед вами извинится? (конечно, Зоя извиняться не пошла бы, не тот человек, и я надеялась, что Аптека предложение отвергнет)

– Не нужно мне ее извинений, – ответила она и встрепенулась, – а если надо мной смеяться будут?

– Не будут, – уверила ее я, – даю слово …

Аптека покивала, я вышла от нее победительницей, но назавтра вынуждена была оставить после уроков своих девочек и сказать им, что Аптека (вот так прямо и сказала!) не тронет Валеркину мать на условиях, если деревня не тронет ее, надеялась, что невинные мои девчонки так же невинно донесут это до своих матерей…

Перед первым экзаменом зацвела сирень и зарядил теплый дождь. С одной стороны, это было неплохо, дети сидели по домам и готовились, с другой стороны, мне до боли было жалко своих модельных туфель, в которых я моталась по дождю из дома в школу и назад по нескольку раз в день. Остальные учителя (и мои девчонки тоже) приходили в школу в калошах и уже там переобувались, а я держала марку и упорно гробила дорогущую обувь.

Нам с Таней скучать было некогда, мы работали в экзаменационной комиссии, а Люба была занята в школе только по утрам и грустила, не получив от подруги ответ (несомненно, спертый Шишигой) и уверившись в своей никому не нужности. Она не могла взять отпуск, потому что экзамен по химии стоял в самом конце расписания, и проводила почти все дни в промокшей насквозь теплице или дома, запершись в комнате. Таня смотрела на меня с упреком, мною не заслуженным.

Перелом в наших отношениях наступил неожиданно: я читала в своей комнате, за окном шел дождь и стояла темень, несмотря на ранний еще час. В дверь постучали. На пороге стояла Таня.

– Катя, ну, что мы, как дуры, – произнесла она, и я вынула из дорожной сумки бутылку «Плиски», припасенную мной для особого случая.

Мы что-то готовили, громко говорили, смеялись и выманили-таки на наше веселье Любу из комнаты. Она вошла на кухню, кутаясь в большой нарядный платок, но быстро заразилась нашей энергией и принялась за свое печенье. Мы так давно не обсуждали событий, так соскучились друг по другу, что говорили и говорили без умолку. После ужина пошли к Любе пить кофе с бренди и печеньем. Люба в последнее время жила с закрытым окном и задернутыми темными портьерами, а сейчас она, воодушевленная нашим присутствием, раздернула портьеры, распахнула окно и впустила в комнату теплый, пахнущий влагой воздух, и мы расположились вокруг столика: я на диване, размещенным вдоль окна, а Таня и Люба – в маленьких уютных креслицах, приобретенных вместе с гарнитуром – напротив меня.

На улице гремел гром, ярко вспыхивала молния.

В свете очередной зарницы Люба вдруг уставилась на что-то выше моего плеча, вскрикнула и начала заваливаться набок. Я обернулась: позади меня, в окне, стоял Грюнвальд с кустом цветущей сирени в руках. Он был абсолютно мокрый.

Таня уже хлопотала над Любой, я подскочила к ней, грела в руках похолодевшие ее пальцы, тихонько хлопала по щекам, а Таня, вскочив вдруг с каким-то воинственным воплем, ринулась через мою комнату на лоджию, и боковым зрением я увидела, как она, выхватив куст из рук Вадима, бьет им его по лицу, а он, хоть и заслонившись руками, стоит смирно.

Мы кое-как привели Любу в чувство, влили в нее пол кофейной кружки бренди, я рвалась сбегать за дежурным врачом, но девчонки меня не пустили. Грюнвальд все это время стоял за окном молча, в мокрой рубашке, с мокрыми кудрями. Я вспомнила о нем, провела через свою комнату и выставила в дверь из квартиры.

Принесенный им куст сирени я обкорнала в пристойный букет и поставила в ведро на кухне.

Мы уложили Любу в постель, немного посидели с ней, а потом ушли, оставив гореть настольную лампу.

Последствия грюнвальдовского набега были самыми печальными: на другой день букет сирени перекочевал в вазу в Любиной комнате и стоял там, увядший уже, как свидетельство незримого присутствия Грюнвальда в нашей квартире. Через день, вернувшись из школы, мы застали Вадима на кухне, абсолютно счастливого и с засосом на красивой шее, а еще через пару дней, собравшись утром на проездку, я столкнулась с практически голым Грюнвальдом в нашей ванной. Должна сказать, что тело у него божественное.

На следующее утро пришло второе (мы думали, что первое) письмо из Питера, кража первого письма вскрылась, и я подозревала, что за ней стояла не Шишига, а Грюнвальд, устроивший все это сразу после ссоры с Аптекой на последнем звонке. В любом случае, это было уже не важно: Люба спала с Грюнвальдом самозабвенно, говорить с ней о другой жизни было бесполезно, и даже Таня, слушая по вечерам на кухне распоясавшегося и несшего непотребное Грюнвальда и глядя на нашу Любочку, могущую составить счастье самому требовательному мужчине, но смотрящую в рот человеку явно глупому, вдруг помрачнела, словно поняла, наконец, какие они не-пара.

В других отношениях наша жизнь была совсем не плохой. Шишига выполняла свою часть соглашения, я – свою. Экзамены проходили пристойно. На Любиных клумбах и грядках распускались цветы и завязывались плоды. Наконец, установилось летнее тепло, и по вечерам Грюнвальд возил нас на мотоцикле с люлькой на местную речку купаться.

Днем Люба пекла пирожки, печенье, и собранная ею корзина уже ждала нас, когда мы возвращались из школы. Нужно было просто надеть купальники и выйти на улицу: старый грюнвальдов «Урал» уже ждал нас. Речка, неглубокая и неширокая, все же утоляла нашу жажду купания, а пирожки – голод. Я лежала на полотенце, подальше от веселящегося Грюнвальда, который, как расшалившийся ребенок, не знал, чем еще удивить публику: подхватывал Любочку на руки и тащил ее к берегу, а там – со всей дури – бросал в воду, или проходился колесом по свежему ковру лапчатки, вплотную подходившему к песчаной кромке берегу, или пытался засунуть Любе в купальник какой-нибудь цветок или веточку. Мы с Таней изумленно пялились на фокусы, а Любе это, видимо, нравилось.

Возвратившись домой затемно, мы разбредались по комнатам, а чуть позже в квартиру проникал Грюнвальд. Я не слышала, как он стучится, но Люба неизменно проходила мимо моей двери, и через минуту она возвращалась назад, за ней крался Вадим. Видимо, он просто стоял на площадке и ждал, пока она откроет дверь. Утром он уходил на рассвете до того, как я просыпалась. Мы с Таней делали вид, что не видим и не слышим ничего, но как-то раз утомленный любовью Грюнвальд проспал, и мы завтракали все вместе. Люба очаровательно краснела, подкладывая ему на тарелку новые и новые порции оладий, Грюнвальд вел себя по-хозяйски, словно сидел на своей кухне, а потом чмокнул Любу в щеку и смелся.

По дороге на работу Таня вдруг спросила:

– Люба, ты выходишь замуж?

Я обалдела от Таниного запроса, а потом от Любиного ответа:

– Нет. Я уезжаю в Ленинград. У меня билет…

И Люба назвала дату отъезда, назначенную на следующий после выпускного вечера день.

В общем-то в этот день и я уезжала домой: начинался мой первый огромный – в сорок восемь дней – отпуск, сразу за которым сразу следовало увольнение.

Таня уезжала к маме в ночь после нашего отъезда…

Глава 13 Цветы и яйца

Утро после выпускного выдалось хлопотливым. Мы так и не легли отоспаться после шебутной – с танцами – ночи, встречи первых лучей солнца и хорового исполнения «Не повторяется такое никогда …».

Я не собиралась ложиться спать вообще, рассчитывая уехать утренней электричкой домой. Люба паковала чемодан, а Таня что-то соображала на кухне к завтраку: прощального ужина у нас не получилось, так хотя бы за завтраком попрощаемся. Мне было жаль расставаться с девчонками, бросать Бог знает на кого своих девятиклассников, я не знала, где и как я буду работать, но решение принято, и я его выполняла.

Уложив сумку, я пошла на кухню, но тут меня озарило, и я постучалась к Любе

Она была занята: пыталась упаковать содержимое шкафа в небольшой чемодан, что изначально было задачей невыполнимой.

– Люба, поехали сейчас со мной…

Люба не поняла.

– Ко мне домой, родители будут рады, вечером провожу тебя на самолет.

– А Таня?

– У Тани ночью поезд, Люба.

Она засуетилась, а я захлопнула ее чемодан и потащила на кухню:

– Сейчас позавтракаем, а потом соберемся. А то Таня одна отдувается.

Мы завтракали на кухне и думали, что делаем это вместе в последний раз в жизни. Конечно, никто не собирался завтра же забыть друг о друге, но никто и не думал в то утро, что история наших отношений продолжится.

Люба сказала, что уедет утренней электричкой, Таня понимающе кивнула, она-то сразу поняла, что я не хочу оставлять Любу с ее сомнениями в непосредственной близости от Грюнвальда.

Когда Люба сказала нам, что уезжает в Питер, мы как-то сначала не поверили, но после ее признания Грюнвальд исчез из нашей ночной жизни: он по-прежнему возил нас на речку и ужинал с нами, однако после ужина его неизменно выдворяли.

Люба не скрыла от него, что едет к подруге в Питер, но не сказала, что уезжает навсегда, и он явно что-то подозревал и вертелся возле нашей квартиры неотрывно, хотя в это утро мы его не ждали, он должен был думать, что мы отсыпаемся после выпускного.

Хорошо, что все идет по плану, плохо, что план хреновый.

Так подумала я, уже стоя в холле с сумкой и торопя Любу. Таня суетилась тут же, она вызвалась помочь Любе донести чемодан. И в это время в дверь постучали. На пороге стоял Грюнвальд. Не сказав ни слова, он зашел в Любину комнату и плотно закрыл за собой дверь.

За дверью было тихо, время поджимало…

– Люба, мы опаздываем, – сказала я, но никакого ответа не получила.

Мы с Таней переглянулись, я распахнула дверь.

Люба сидела на диване, перед ней на коленях стоял Вадим, уткнув лицо в ее колени и обхватив руками тоненькое ее тело. Любины пальцы гладили русые грюнвальдовы кудри.

Она подняла на нас глаза и спокойно сказала:

– Я уеду вечером, Вадим меня проводит …

Я полетела на станцию и, едва успев на электричку, уехала домой …

Все следующие дни прошли в нашей семье под лозунгом вызволения меня из деревни. Моя мама самоотверженно обежала за последний месяц всех Илюшкиных докторов, собрала справки, и, вооруженная ими, в сияющих доспехах двинула в приемную областного отдела образования. Отец увязался за мной, но я не пустила его дальше сквера перед учреждением, и тогда он, желая меня подбодрить, сказал:

– Не важно, чем это закончится. Все равно туда ты больше не поедешь: устрою на железную дорогу.

Мой оппонент встретил меня в таких же сияющих сияющих доспехах и тоже вооруженный. Он долго взывал к моему чувству долга и комсомольской ответственности, рассказывал, что детей в деревне учить некому, учителя бегут в город, а дети в деревнях хорошие, им нужны такие вот учителя, и он кивал на характеристику, выданную мне рыжей лисой – начальником районного отдела образования. Рыжий плут все-таки ввернул туда несколько двусмысленных фраз, за которые я собиралась рассчитаться с ним при вызволении моей трудовой книжки, но в целом характеристика была хорошей.

Я держала оборону, а потом перешла в наступление, выложив справки о болезни сына, а также намекнув, что было бы справедливо деревенских выпускниц отправлять назад в деревни вместе с их мужьями, тогда, глядишь, ситуация бы наладилась.

Осознав, наконец, что ничего со мной сделать нельзя, несчастный чиновник подписал открепление и отпустил меня на все четыре, в полном смысле этого слова, стороны.

Три недели после этого я была просто счастлива и не вспоминала ни о чем. Постепенно сознание возвратилось ко мне, я припомнила, что обещала Шишиге освободить комнату к середине июля, а середина уже прошла, и я засобиралась в деревню. Отец явно лучше меня помнил количество оставленного мною в деревне имущества, и, здраво рассудив, я согласилась, что ехать нужно вдвоем и на ее машине.

В ближайший выходной, на рассвете, папа выгнал из гаража старенький свой «Москвич», и мы двинули в деревню: ехать в одну только сторону было часа четыре, если не больше.

В десять утра мы въехали на асфальтированную площадку перед школой и через час планировали стартануть назад, но, открыв ключом дверь в квартиру, поняли, что здесь мы не одни: с кухни донеслись знакомые голоса, за ними и сами девчонки вышли в холл. Конечно, они потащили отца на кухню пить кофе, а я пошла в комнату паковать приобретенное за год имущество.

Я искренне не понимала, что произошло. Люба должна быть в Питере, Таня – в Иваново, а они здесь. Даже если Грюнвальд не отпустил Любу (что сомнительно), не мог же он как-то задержать Таню (это вообще нереально). Мои размышления прервала Люба. Проскользнув в дверь, она присела возле меня и сказала:

– Катя, у меня к тебе просьба. Мы с Вадимом решили пожениться. Не хочу никакую фату, хочу цветы в волосы. Ты же где-то рядом с Домом моды живешь. Я дам тебе кусок шелка, закажи, пожалуйста.

Я пялилась на Любу молча.

– Ну, что ты молчишь, Катя? Ничего же не случилось. Порадуйся за нас.

– Я радуюсь…

– Не заметно. Я улетела в Ленинград, если ты не знаешь, а уже там я поняла, что жду ребенка.

– Поздравляю …

– Ну, Катя …

Конечно, я обрадовалась за Любу, но, видимо, так осоловела, что Люба повторила всю историю еще раз.

Она, действительно, улетела в Питер, как и собиралась. И там даже нашла работу в школе, но неожиданно обнаружила беременность, хотя этого не должно было случиться, потому что они с Грюнвальдом принимали меры, но вот случилось же. Неделю назад она вернулась, они с Вадимом сразу подали заявление. Платье уже шьют, шелк, лавандовый, красивый такой, но нужны плоеные цветочки, знаешь, маленькие такие на тонкой леске, чтобы можно было вплести в волосы, а ей совсем некогда этим заниматься: регистрация через неделю, здесь, в сельсовете, ничего не готово, вся надежда только на тебя, Катя, как хорошо, что ты приехала. Таня? Таня вчера прилетела, как же без нее… Ну, да, торопимся со свадьбой. Катя, ты же знаешь, это деревня… Катя, цветы нужны к следующей пятнице, рано утром, лучше, если в четверг привезешь … В пятницу регистрация…

И Люба сунула мне в руки кусок лавандового шелка.

Мне нужно было глотнуть свежего воздуха, и я вышла на площадку.

– Долбаный покос, – неосторожно выразилась я и тут же поняла, что на площадке не одна: в дальней ее части, в проеме между дверью Лизы и своей, стояла Шишига и пялилась на меня.

Я не поздоровалась с ней и сделала шаг к лестнице, но она окликнула:

– Екатерина Алексеевна, вы же с отцом приехали? Хочу поговорить с ним.

Я развернулась, подошла к Шишиге почти вплотную и прошипела:

– Вот только попробуй подойти к нему, только посмей, – и вернулась на лестницу, а Шишига зашла в свою квартиру и тихо закрыла за собой дверь.

Конечно, я забрала шелк и на другой день понеслась с ним в Дом мод. О недельном сроке (меньше даже – четыре рабочих дня) никто и слушать не хотел. Пришлось идти к заведующей, та выслушала сочувственно, и я предложила двойную цену за работу.

– Не в деньгах дело, у меня мастеров не хватает, – сказала заведующая, но деньги все-таки взяла, обозначив на моей заказе такой поздний час четверга, что на вечернюю электричку я уже не успевала.

В четверг вечером я забрала чертовы плоеные цветочки, а в пятницу утром ринулась на первую электричку. Вышла я вовремя, с большим запасом, но все пошло не так: автобус встал между остановками, следующего – по раннему времени – не дождешься. Кое-как выловила такси, закупила билет и увидела хвост отошедшей с платформы электрички. Была, конечно, вторая утренняя, но она пришла бы к самой регистрации.

Хорошо, что мой папа работает на железной дороге. Дежурная по перрону подтащила меня к начальнику проходящего поезда, и тот согласился взять меня до нужной станции, но с условием, что я проведу все время в купе проводников, не высовывая носа. Конечно, я согласилась.

Поезд пришел в деревню всего на сорок минут позже убежавшей электрички, но Люба, не дождавшись меня к последнему сроку, уже успела впасть в полное отчаяние, так что, открыв дверь в квартиру, я натолкнулась на суровый взгляд незнакомой девушки, видимо, подруги из Питера, и шагнула к Любиной комнате. Но Светлана перенаправила меня в мою (уже не мою) комнату.

Люба сидела на диване с подушкой на коленях, рядом лежало брошенное, видимо, в раздражении платье.

– Катя, я думала, что ты не приедешь уже. Думала, что ты настолько против, что ничего не захочешь сделать.

– Люба, что ты, как ребенок, честное слово, я же сказала, что приеду …

Я говорила и одновременно вынимала из сумки завернутые в кальку цветы на тоненьких шпильках, на леске, одиночные и собранные в гирлянды. Люба брала их в руки, перебирала, улыбалась. И Светлана, примостившаяся рядом со мной на полу, улыбалась на ее радость.

В комнату вошла Таня, в домашнем халате и тапочках, и неспешно произнесла:

– Ну, все? Горе закончилось? Катя, пойдем на кухню, у нас полный завал …

С стороны кухни волнами шли невероятно аппетитные запахи, а на самой кухне от печки к столу и назад порхала Алевтина. Вдоль стены, на расстеленных газетах, стояли вазы, покрытые чистыми полотняными салфетками, в печке что-то запекалось, а на столе расположилось огромное цветное блюдо, на которое Таня начала раскладывать фаршированные яйца.

– Катя, ты не представляешь, мы с ночи готовим: печенье, гужеры, закуски… Мой руки, будешь натирать сыр. Хорошо, что ты все-таки приехала, а то здесь такой кошмар из-за цветов этих. Как будто в цветах дело… Люба с Грюнвальдом поругалась, она выперла его отсюда, кто теперь будет носить закуски? Ты посмотри, что мы напекли …

И Таня подняла одну за другой салфетки над вазами, демонстрируя мне какое-то невероятное количество печенья.

– Гостей много? – поинтересовалась я.

– Не то слово, Катя. У Вадима во дворе натянули полог, столы, скамейки стоят… Я такого никогда не видела.

– А что ты хочешь: свадьба в деревне – это вам не игрушки, – вступила Алевтина, фаршируя бесконечные яйца и выкладывая их на блюдо.

«Ну да, какие уж игрушки, судя по количеству яиц», – подумала я.

Мы закончили с выкладкой, посыпали все это богатство тертым сыром, а сверху приправили витыми, как серпантин, спиралями майонеза. Блюдо занимало весь стол, а нам нужно было разделать рулеты, и мы отправили Таню к Грюнвальду с вестями о перемирии и просьбой возобновить процесс переноса блюд из нашей квартиры в дом жениха.

Дом родителей Вадима был всего метрах в ста от учительского и отделялся от него узкой асфальтированной площадкой и нешироким заброшенным пустырем, бывшим камнем преткновения между селянами и Шишигой. Формально пустырь считался территорией школы, там хотели что-то построить, но так и не построили, а Шишига запрещала распахивать его и засаживать культурными растениями, хотя желающие находились каждую весну. Здесь же, на пустыре, брал свое начало ручей, бегущий вдоль нашего двора. У всех усадеб, окружающих спорную территорию, была задняя калитка, выходящая на пустырь: люди с незапамятных времен брали в ручье воду для себя и для скотины. Она, действительно, была чистая, подтвержденная экспертизой, но с таким избытком фтора, что зубы у селян и даже у Лизы, прожившей здесь уже десяток лет, имели явный коричневый налет. Селяне считали если не весь пустырь, то уж точно территорию вокруг ручью своей, и вот теперь, в преддверии свадьбы, кто-то выкосил широкую тропинку между грюнвальдовой калиткой и асфальтированной площадкой.

Таня прошла по ней, исчезла за яблонями, росшими вдоль забора, а потом появилась снова, сопровождаемая Вадимом. Хотя до регистрации было два с лишним часа, тому, видимо, не терпелось, он был при всем параде: новый серый костюм, белая шелковая рубашка и … желтые ботинки.

Я велела Светлане не выпускать Любу из комнаты, стремясь все-таки следовать традициям и не допускать встречи жениха и невесты, несмотря на утреннее недоразумение.

Грюнвальд вперся в кухню, долго прилаживался половчее взять вазы с печеньем, чтобы не испачкать пиджак, а на мои слова: «Ты бы снял пока парад, Вадим, а то выпачкаешь…», – как-то дико глянул на меня, словно не ждал увидеть здесь никогда и ни под каким видом. Таня взяла третью вазу, и они гуськом двинули по тропинке, а потом назад. В это время Светлана выпустила Любу из виду, и она, накрашенная уже, с красиво уложенными кудрями, перевитыми лавандовыми цветами, вышла на кухню буквально за несколько мгновений до того, как Грюнвальд возник на ее пороге.

Он восхищенно уставился на Любу, игнорируя ее простенький халатик и босые ноги, а та, перехватив его взгляд, опять закапризничала: гормоны перли из нее так, что мама не горюй:

– И что ты вырядился? Хочешь испачкать костюм? И что ты опять в желтых ботинках? Нельзя купить нормальную обувь?

Грюнвальд попытался увильнуть и попросил меня подать блюдо в руки. Но Люба успела перехватить его, подняла на уровень плеча буквально одной рукой, подошла к жениху вплотную и прошипела:

– Я так ненавижу тебя. Была бы моя воля, я бы это все на тебя опрокинула…

Видимо, рука ее двинулась вслед за мыслью, блюдо опасно накренилось, и яйца покатились на грюнвальдов шикарный костюм, шелковую рубашку и желтые ботинки.

Грюнвальд развернулся и вымелся из квартиры, двумя секундами позже, едва не поскользнувшись на раскатившихся яйцах, за ним ринулась Таня, а Люба, разрыдавшись в очередной раз, сделала шаг и попала в объятия Светы, выскочившей на шум. Мы с Алевтиной ползали по кухне, собирали скользкие яйца в картонную коробку. Поначалу Алевтина хотела сложить все это богатство в мусорное ведро, но я запротестовала: остатки свадебной закуски спокойно могут слопать деревенские коты и шавки, мотающиеся – по летнему времени – по деревне без привязи.

– Ну, Грюнвальду не до брачной ночи, – сказала я и на удивленный взгляд Алевтины продолжила, – наша Любаша, похоже, сегодня его уже затрахала …

Алевтина закатилась, но я замахала на нее руками, и она, ползая по полу на коленках, потихонечку прыскала.

В грюнвальдовом доме Таня в это время пыталась привести в порядок костюм, но он был испорчен, рубашка тоже. Мама кудахтала рядом, но, убедившись в том, что костюм не спасти, по крайней мере, до химчистки, достала откуда-то новые брюки и новую же рубашку. Пиджак заменить было нечем. Желтые ботинки тоже.

Приключения на этом не закончились: когда мы всей процессией подошли к сельсовету, то обнаружили его запертым на огромный амбарный замок. В это время я уже точно поняла, что дело вовсе не в лавандовых цветах.

Грюнвальд кинулся к председательше домой, но и дом был закрыт. Соседка сказала, что она рано утром ушла в сторону леса с огромной корзиной, и помахала рукой туда, куда отбыла официальный представитель власти. Грюнвальд скачками кинулся на подворье, завел «Урал» и исчез в указанном направлении.

Люба плакала и отказывалась вернуться домой, но стоять ей на солнцепеке на высоких каблуках было нездорово, мы притащили стул и посадили ее в тени сельсовета ждать гонца из леса.

Прошло только полчаса, а запыленный с головы до ног Грюнвальд уже вез председательшу к сельсовету. Он не пошел переодеваться сам (да и во что бы он переоделся?) и не дал переодеться председательше. Та только сняла в подсобке кофту и натянула поверх штанов и кирзовых сапог парчовое платье и красную ленту. На голове у председательши так и остался утренний колтун.

Она выплыла из подсобки во всем своем официальном величии, ткнула на кнопку старенького проигрывателя, и маленькое помещение с белеными стенами и дощатым растрескавшимся полом наполнилось Мендельсоном…

Глава 14 Хрустальная ваза

Одно дело слинять из деревне, и совсем другое – устроиться в городе. Вставив рыжему лису шпильку за темные места в характеристике и забрав трудовую книжку только в середине августа, я принялась за поиски новой работы. Специалист отдела образования Ольга Александровна, посетовав на переизбыток специалистов в городе, отнеслась ко мне по-доброму и предложила две вакансии: одну приличную с хорошей нагрузкой и только в первую смену, а вторую – так себе, когда небольшая нагрузка разбросана по сменам и параллелям, как попало. Вопрос был в том, что до первой школы ехать с пересадкой, а вторая – в трех остановках, так что в хорошую погоду и пешком прогуляться не грех.

Я выбрала второй вариант, о котором пожалела очень скоро. Буквально в первый же рабочий день, когда я собирала свои тетрадки в дипломат, в учительскую ворвалась директор школы Людмила Ивановна и заорала:

– Дебилки! Идиотки! Как еще вам объяснять?…

Следом за ней вбежала завуч Елена Сергеевна и потащила Людмилу Ивановну из учительской.

Сцена произвела на меня впечатление: такого себе даже Шишига не позволяла.

Обозванная за неделю дебилкой три раза, я не выдержала и попросила у коллектива объяснений. Видимо, коллеги не были расположены делиться информацией, и я обратилась к Ольге Александровне, и та, добрейшая душа, взяв с меня слово, что я никому не скажу (впрочем, об этом знали все, но я-то не знала, что знают), поведала мне совершенно дикую историю о том, как три года назад учеников седьмого класса отправили в колхоз на сбор каких-то корнеплодов, на центральной усадьбе детей почему-то пересадили из автобусов в открытые грузовики, и один из грузовиков по дороге в поле перевернулся в кювет (водитель был пьян), раздробив бортом рыжеволосые головы двух девочек-близняшек, оказавшихся дочерями нашей Людмилы Ивановны, и с тех пор каждый сентябрь у нее случается нервный срыв, но потом она ничего, неплохой директор. Видимо, мой вопрос был написан на лице, потому что Ольга Александровна добавила:

– Ее не уберут с директорского места. Ты знаешь, кто у нее муж?

И она назвала фамилию, которую уж точно знал каждый второй в нашем большом городе, и я поняла, что эта сумасшедшая баба останется директором, даже если ее ежедневно будут возить на работу два санитара из психушки, и что в конце года мне придется искать новую работу.

Другим моим огорчением стала коллега, с которой мне пришлось делить параллель девятых классов. Конечно, я постаралась оспорить такое решение, попросила отдать мне оба девятых, а Наденьке – что-нибудь из моего многообразного ассортимента. Но оказалось, что дебелой, рыхлой Наденьке больше девяти часов не нужно и нужна только первая смена (для чего? все равно ничем не занята), поскольку она полностью обеспеченная женщина: родители ее много лет проработали в Алжире и, неожиданно погибнув в автокатастрофе, оставили ей два комода долларов и три толстых сберегательных книжки, – и работает она лишь затем, чтобы не потерять квалификацию и не сесть в тюрягу на тунеядство (была такая статья в Советском Союзе). Через неделю после начала занятий Наденька свалила на больничный и за месяц повторила этот фокус трижды. Она была зеркальным отражением Николая Петровича, но в женском, худшем, варианте: с истериками, с заламыванием рук и постоянными манипуляциями.

Я приезжала в школу к началу занятий, поскольку у меня руководство в старших классах, и просила ставить мне первые уроки, чтобы иметь хоть какой-то перерыв между первой и второй сменой, но это тоже оказалось невозможным: Елена Сергеевна, затащив меня в свой кабинет, интимно сообщила, что еще одна моя коллега, престарелая Галина Георгиевна, давно захватила все первые часы в расписании, потому что ей просто жизненно необходимо уходить из дома быстрее, чем поднимется и начнет собираться на работу ее дочь, которая раньше тоже работала в этой школе, но потом начала встречаться с женатым мужчиной, и честная коммунистка Галина Георгиевна быстренько доложила об этом жене штрафника, а та привалила в школу и устроила безобразный скандал. У дочери случился нервный срыв, она пыталась покончить с собой, но неудачно: и в том смысле, что не добилась результата, и в том, что повредила себе мозги. С этого момента она уже не могла работать учителем и, вернувшись из психушки, устроилась куда-то разнорабочей. Жили они с матерью в двухкомнатной квартире, и с момента возвращения дочери из больницы их ежедневное расписание установилось раз и навсегда: Галина Георгиевна вскакивала рано утром, рывком проделывала все манипуляции в ванной и на кухне и выметалась в школу, затем вставала дочь и собиралась на работу в более спокойном темпе, после уроков Галина Георгиевна, рысью прибежав домой, проделывала те же манипуляции и запиралась в своей комнате, прихватив ночной горшок, до утра. Если дочери удавалось отловить мать на нейтральной территории, она била ее смертным боем до тех пор, пока ошалевшие соседи не вызывали скорую из психушки. Дочь пропадала из квартиры ровно на три недели, и в это время Галина Георгиевна позволяла себе задержаться на работе и хоть как-то попахать на ниве просвещения. А потом все повторялось снова.

В связи с этими обстоятельствами мой рабочий день начинался рано утром и, перемежаясь бесконечными «окнами» и замещением уроков необъятной Наденьки, заканчивался поздно вечером.

Не слишком радовало и все остальное в школе. При ближайшем рассмотрении оказалось много наушничества, недомыслия и просто глупости. Наши утра в учительской начинались с одной и той же сцены: за одну минуту до восьми вваливалась математичка Екатерина Сергеевна, Рыжая Катька, с нечесаными волосами и юбкой набок. Первым делом она хваталась за трубку телефона, и начинался ежеутренний разговор:

– Ишенка, Боря, ишенка…

– !!!

– Тогда коклетки, коклетки… в холодильнике …

На той стороне Боря бросал трубку, звенел школьный звонок, Рыжая Катька хватала журнал (иногда не тот, который нужен) и неслась в класс, по дороге пятерней расчесывая химку на рыжих волосах.

У Рыжей Катьки и Бори двое дочерей, обе мастью в мать и глупостью в нее же. Я представляла себе Борю затюканным женой сантехником, давно потерявшим уважение к себе, но на День учителя Катька заявилась с Борей, и это оказался симпатичный высокий мужчина, безупречно, на фоне занюханной Катьки, одетый, с белыми ухоженными руками. Работал он, как выяснилось, хирургом.

А днем почти ежедневно мы становились жертвами Людмилы Ивановны: ее нервный срыв сентябрем не закончился и благополучно перетек на октябрь, – я подозревала, что ближе к концу года будет хуже. Правда, приняла меры: как только начиналось выступление, исключала себя из числа зрителей и покидала партер. Елена Сергеевна ловила меня по углам и умоляла не делать этого, поскольку мои выходки увеличивали время бенефиса, но я не соглашалась.

Вечером я возвращалась домой, бесконечно уставшая и с больной головой. Заработная плата никак не компенсировала временных и моральных затрат, и я стала безумно скучать по щедрой деревенской школе, по интеллекту моих подруг, по поздним ужинам. В осенние каникулы я вырвала из липких лап Людмилы Ивановны два дня за свой счет и поехала в деревню навестить их.

У меня еще оставался ключ от квартиры: оба летних раза, оглушенная событиями, я забывала оставить его, и теперь намеревалась, наконец, от него избавиться, – я могла бы воспользоваться им, но постучала в дверь, как гостья.

Немедленно, как будто он служил швейцаром, дверь открыл Грюнвальд и уставился на меня так, словно у меня было три глаза. Я и так еле дотащила от электрички сумку с гостинцами, а тут еще Грюнвальд перекрыл мне дорогу и этим выбесил окончательно:

– Сумку возьми!

Грюнвальд очнулся, перехватил сумку, принял на руки пальто, а я поплыла в свою (уже не свою) комнату: Грюнвальды окончательно переехали в нее.

Люба лежала на диване, обложенная подушками. Увидев меня, она обрадовалась, с трудом поднялась, придерживая огромный живот, мне пришлось зайти сбоку, чтобы обнять ее.

– Двойня, – сообщила Люба, – еще шести месяцев нет, а я ходить не могу.

Живот перевешивал Любину хрупкую фигурку и я, усадив ее, села напротив.

В дверь сунулся Грюнвальд, но тут же ретировался.

– Вадим в соседней комнате ремонт делает, детская будет, – сообщила Люба, – на твое место никто не приехал, вот Нина Ефимовна и разрешила занять вторую комнату.

Я не стала напоминать Любе, что Шишига вообще-то обещала ей отдельную квартиру, и спросила про Таню.

– Она в своей комнате, наверное, собирается на работу. Это я постоянно на больничном.

Я пошла к Тане поздороваться и нашла ее в дурном настроении: она считала, что мешает молодой семье, присутствуя при каждой из многочисленных ссор и каждом же бурном примирении. Пытаясь успокоить Таню, понизив голос, я, чтобы не услышал Грюнвальд, сказала:

– Таня, у тебя сколько же прав на эту квартиру, что и у Любы: вы здесь обе прописаны. Это не квартира, а общежитие, и относись к этому правильно…

Вытащив Таню из комнаты и предоставив разбирать мою сумку, я пошла за Любой, но голоса за их дверью звучали напряженно, и я вернулась на кухню, на практике осознав всю двойственность Таниного положения. Она голоса тоже услышала и сказала:

– Помнишь, как было у нас: спокойно, интеллигентно…

– Зато теперь ты будешь лучше понимать лесбиянок, – мрачно пошутила я, и Таня, ярая противница любых двусмысленных отношений, неожиданно звонко рассмеялась, и я засмеялась вместе с ней.

Голоса в большой комнате затихли, и Люба присоединилась к нам, возникнув в проеме, и только сейчас я увидела, как отекли у нее ноги, упрятанные в белые пуховые носки.

Таня принесла низенькое кресло и усадила в него Любу. Мы словно вернулись на год назад, и вместе с воспоминаниями к нам вернулось веселье, и хорошо, что я перед поездкой я зашла в приличную кулинарию и купила печенье, потому что сейчас нам нужен был традиционный чай с печеньем, а Люба в таком состоянии никакого печенья нам бы не предоставила. И тут на пороге возник Грюнвальд с неподобающим вопросом:

– Люба, так мы обои берем с синими облаками или с розовыми?

Люба закатила глаза и ответила:

– А ты знаешь, кого мы ждем? Вот и я не знаю… Или тебе какая-то разница?

Люба явно накалялась:

– Или тебе непременно нужны мальчики? Ну, если нужны мальчики, клей обои с синими облаками, может быть, после этого родятся мальчики.

Таня замахала на Грюнвальда рукой, и тот смылся. Люба успокоилась.

Мы разогрели мамины пироги, заварили чай, выложили в вазочки печенье и конфеты, и я пошла за Вадимом. Тот сидел в маленькой Любиной комнате на табуретке и мял в руках панаму, сотворенную из газеты.

– Вадим, пойдем завтракать, – сказала я, – пойдем, ничего страшного, потерпи немного, родятся дети, и все устаканится.

– Да не могу я больше, – Вадим говорил шепотом.

– Ну-ка, замолчи. Чего ты не можешь? Ты на Любу посмотри, такие отеки, ей в больнице надо лежать, а не здесь прыгать.

– Она не хочет ложиться.

– А ты должен настоять, это твои дети и твоя жена. Не моя…

Вадим пошел за мной, мы расселись вокруг стола, и в разговоре решили, что клеить нужно с синими облаками, потому что синие облака – это все-таки естественно, что скоро Новый год, а потом Люба уйдет в декретный отпуск и родятся малыши, не важно, кто именно: мальчики или девочки, а, может быть, если сильно повезет, будут королевские двойняшки. И мы начали придумывать какие-то нелепые имена для них, словно бы дети должны были появиться не здесь, а в якутском стойбище: Белый олень, бегущий на восток (для мальчика), и Первый Снег, выпавший за урасой (для девочки). Грюнвальд запротестовал против Оленя, но мы подавили мятеж. А еще уговорили Любу все-таки лечь в больницу хотя бы ненадолго.

Я планировала остаться на ночь, но Люба себя чувствовала так плохо, что лишний человек был бы для нее в тягость, и я уехала домой вечерней электричкой, оставив Тане рабочий телефон отца на самый крайний случай, если вдруг что-то понадобится срочно.

В общем-то я рассчитывала, что Таня сообщит о рождении детей где-нибудь к концу февраля, и была удивлена, когда незадолго до Нового года отец сказал, что звонила Татьяна и просила приехать.

Конец полугодия, новогодние хлопоты делали мою поездку почти невозможной, но я все-таки выделила ближайшее воскресенье для поездки, пожертвовав своим отдыхом.

В квартире я застала только Таню, и она мне сказала, что Люба, спускаясь по лестнице со второго этажа, видимо, поскользнулась и скатилась вниз, на площадку между этажами. Начались роды, сильно недоношенные дети погибли. Мальчики погибли.

Мы пошли с Таней в больницу, где все еще лежала Люба не столько из-за физического состояния, сколько из-за тяжелого психологического потрясения. Возле палаты мы застали Грюнвальда: Люба вышибла его в коридор в очередной раз.

В палате она лежала одна, главврач выделил ей отдельную палату, чтобы ее не беспокоило счастье молодой матери, чей ребенок появился в тот же день, когда умерли Любины сыновья.

Никакие слова утешения не могли ей помочь, мы и не утешали, поговорили о ее здоровье, о том, что она собирается делать, выйдя из больницы, а потом Таня вышла, оставив нас вдвоем, и Люба сказала:

– Знаешь, я позвала тебя, чтобы сказать…

Я молчала, давая ей собраться с мыслями, но знала уже, о чем она скажет.

– Когда я вышла из квартиры, на площадке стояла Шишига. Не возле своей двери, возле нашей, стояла, прислонившись спиной к стене, словно ждала меня. Я удивилась, но прошла мимо, и вдруг она меня окликнула: «Люба, вам скоро рожать?» И больше я ничего не помню. Очнулась здесь, в больнице.

– Люба, нужно заявить.

– Зачем? Разве теперь это имеет значение? И я ничего не помню, помню только ее на площадке. Я ничего не смогу доказать.

– Тебе не нужно ничего доказывать. Просто заявить.

Люба покачала головой.

– Я хотела только, чтобы ты знала об этом. Никто больше. Я боюсь.

Я знала: Шишига столкнула Любу с лестницы. Может быть, не притронувшись к ней, но столкнула. Одним взглядом. Выбрала самую слабую из нас, самую уязвимую. И убила Любиных детей. Как весной убила Георгия.

Помолчав, я сказала:

– Выздоравливай, Люба. И уезжай отсюда. Сразу, как тебе станет лучше. С Вадимом или без Вадима, но уезжай.

Люба кивнула, я дотронулась до ее впавшей щеки кончиками пальцев и вышла из палаты.

На перроне я сказала Тане то же, что и Любе: уезжай…

…Прошло три года с моей последней встречи с девочками. Они не звонили, я не ехала, полностью поглощенная своей жизнью. В один из январских дней я приехала на работу к отцу по каким-то его делам и столкнулась на вокзале с Алевтиной: она, нагруженная свертками и авоськами, ждала свою электричку.

Мы обнялись, расцеловались, и я спросила о девчонках.

– Люба с Вадимом уехали сразу же, как детей похоронили, не скажу куда, не знаю, мать Вадима никому не говорит, Люба не разрешает. Живут хорошо. Этим летом приезжали малыша показать, сын у них, хорошенький такой. И Таня в тот же год уехала. Ответственная она очень, учебный год закончился, и тогда только отбыла. В Иваново, к матери. Адреса я не знаю, не оставила…

– А Шишига?

Алевтина бросила на меня испуганный взгляд и, понизив голос, сказала:

– Она пропала…

– То есть как это – пропала?

– Вот так: прямо перед выпускным. Ее два дня на работе не было, мы думали, что заболела, и отправили туда Валю, секретаршу. Валя стучит, а Шишкина не открывает. Вызвали участкового, открыли дверь, а там никого. И ничего. Валя говорила, что мебели почти никакой не было, Катя, представляешь: ящики какие-то, тряпки, матрас грязный в углу. В спальне только шкаф, а там одежда ее, вся чистая, аккуратно развешенная. И книжка сберегательная, сама я там не была, врать не стану, но участковый жене сказал, что на книжке большие деньги лежат.

А когда ее кабинет вскрывали, тут уж меня понятой пригласили, сама видела: все пустое: стол, шкафы, полки, – все. Только на столе ручка лежит и ваза хрустальная стоит, старинная, глаз не оторвать, полная сосновых шишек, и на окне – горшок с цветком: цветок засох уже, листья только остались – узенькие, длинные. Инессу следователь опрашивал, она ото всего отперлась, говорит: все было, книги там, бумаги. Но врет же, врет: ничего там не было, там пыль вековая на полках лежала… И Пашу нашего рыжего, начальника районо, в оборот взяли, он думал, что и место свое теплое, и партийный билет придется выложить, но обошлось, строгача влепили и отпустили на покаяние… Ужас-то какой, Катя, ужас…

Объявили электричку, Алевтина заторопилась, ткнулась мне в щеку, подхватила авоськи и исчезла. Из моей жизни – навсегда.

Глава 15 Шишигина любовь

Много лет назад в далекое уральское село, угнездившееся в лощине между полустертыми горами, окруженное бесконечным сосновым бором, напоенное быстрыми ручьями и лесными потаенными озерами, озаренное щедрым майским солнцем, пришел чужак. Был он одет в городскую одежду, шел по дороге легкой походкой, на взгорке остановился, окинул удовлетворенным взором раскинувшееся под ним село, снял шляпу, отбросил назад длинные, седеющие на висках волосы и начал спускаться в лощину. Чуть позже вслед за чужаком неспешно въехали на широкую сельскую улицу три подводы с сундуками, ларями и чемоданами, и уже потом – городская коляска, из которой вышла высокая белокурая девушка в белом платье. Чужак прошел в дом старосты, о чем-то переговорил с ним, а потом вместе пошли они на край деревни, где в добротном большой доме жила вдова. У нее чужак снял на короткое время комнаты, а через неделю на другом краю села, у самого бора, нанятые им мужики начали рубить дом, строить усадьбу, распахивать жирную землю под сад и огород.

В первый же день все узнали, что чужака зовут Ефим Иванович, приехал он из далекого Архангельска и жить собирался здесь, в селе. Всей семьи у него – дочь Антонина, и о ней говорили больше всего. Село большое, исключительно русское, но за два столетия русскую кровь изрядно разбавили манси, поэтому в селе все темноволосые и темноглазые. А Антонина – светло-русая, кудрявая, хороша лицом и фигурой. И не девчонка уже – невеста.

Через два месяца строительство завершилось, Ефим Иванович рассчитал работников правильно, завез в дом городскую мебель, загнал в стойла и хлева скотину и зажил своим домом. Но еще до этого мужики Ефима Ивановича зауважали: был он отменным механиком, чинил все, что в селе ломалось, и денег за это брал самую малость, только чтобы не расповадить народ. С уважением стали относиться и к Антонине, она была серьезная, сильно грамотная и, хотя жила у отца на полной свободе, держала себя строго.

Молодые парни посходили по ней с ума с первых же дней, за ними потянулись вдовые мужики, но Антонина только улыбалась и никому предпочтения не отдавала. На посиделки она не ходила, вечера проводила с отцом в его кабинете: читала книги и писала что-то под отцову диктовку.

В середине лета сломалась сенокосилка, и случилось так, что отлетевшее острое лезвие впилось в грудь молодому парню Ивану, и тот чуть не истек кровью, если бы не бабка-знахарка и Тоня. Вместе они остановили кровь, помогая друг другу, и сильно поразили этим уездного доктора, на чье попечение сдал сына Иванов отец. Иван вернулся в село только через месяц. Он и так был худым и невысоким, а теперь казался совсем маленьким рядом со встретившей его возле ворот Антониной. Она что-то говорила ему, он отвечал, никто в деревне ничего худого про этот разговор сказать не мог, но в самые Осенины во двор Ефима Ивановича вошли сваты, и, хотя сам хозяин ничего такого не признавал, но сватов встретил с уважением и пригласил в дом. Через две недели молодых поженили. Но с условием: жить они будут в доме Ефима Ивановича. Поначалу Иванов отец заартачился: не дело это, чтобы сын исправного хозяина шел в примаки, но мужчины поговорили между собой, и условие было принято.

Жили молодые хорошо: через год Антонина родила мужу сына Мишу, а еще через два – сына Гришу. Ефим Иванович и Тоня сами учили мальчишек математике и письму, не позволяли им праздно проводить время, Иван во всем соглашался с тестем и женой, и ко времени выросли два ладных парня, умных и статных – в мать. Григорий пошел мастью в отца, был он темноволосым и смуглым, а Михаил – весь в Антонину: белокурые кудри, тонкий нос и глубокие серые глаза. Парни вошли в возраст после революции, и Михаилу выпало повоевать даже в Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Григорий же на Гражданскую не попал сначала по возрасту, а потом – из-за постоянной жизни на далеких заимках.

Вернулся Мишка после службы все таким же: сосредоточенным и серьезным, он не пил и не баловался с девками, проходу ему не дававшими, только курить начал, но всегда на подворье: Ефим Иванович тяжело болел, табачный дым беспокоил его.

Серьезные потрясения, перевернувшие страну, почти не тронули далекого сельского уклада и не принесли разорения самому Ефиму Ивановичу. И хотя он потерял деньги, хранящиеся в уездном банке, но сумел сберечь племенной скот: в село то и дело наезжали мужики купить теленка или жеребца-трехлетка. Были у Ефима Ивановича огорчения: дважды конфисковывала новая власть у него лошадей. Хозяин не сопротивлялся, хотя внешне горевал, но все село знало: основной табун он держит на дальних заимках, и там неотлучно почти живет его младший внук, охраняя кобыл и молодняк от расплодившихся волков. Туда же часто наезжали зять Иван и сам Ефим Иванович, и там же состарившийся уже хозяин получил травму, от которой сейчас тихо умирал, лежа в своем кабинете: все еще хорохорясь, он отказался ехать на смирной лошадке, попросил заседлать молодую, плохо объезженную кобылу, и та скинула его по дороге к табуну грудью прямо на камень. Доктор, привезенный срочно из уезда, сказал, что ушиб скоро пройдет, а вот бабка-знахарка, только взглянув на Ефима, которого осторожно поднимал из телеги Гришка, покачала головой:

– Тебе, парень (парню пошел восьмой десяток), нужно о душе подумать…

Ефим Иванович поверил ей.

Мишка застал деда живым, но жил тот недолго. Хозяйство свое, призвав перед смертью семью, завещал он зятю Ивану, а тот, тихий и привыкший во всем слушаться тестя и на себя не понадеявшись, после смерти его передал все управление старшему сыну.

В один из майских дней Михаил, возвращаясь от табуна, свернул с наезженной дорожки к лесному озеру напоить коня. Он разнуздал его и, накинув на шею веревку, пустил к воде, а сам сел на полянке, среди подснежников отдохнуть в тишине. День отходил ко сну, птицы не пели, ветер не тревожил листья на деревьях, терпко пахло едва пробившейся мятой, Мишка словно задремал и не сразу понял, во сне или наяву обвили его две тонкие смуглые руки. В затылок ему легко дышал кто-то, и от этого кого-то шел волнами запах дикого меда. Михаил дотронулся до обнявших его рук, руки исчезли, и переливчатый, как звон серебряных колокольчиков, смех разбудил тишину. Мишка оглянулся через плечо: позади него сидела на корточках девчонка и смотрела прямо в сердце зелеными глазами. Пышные растрепанные волосы почти полностью закрывали ее смуглое голое тело. Всей одежды на ней было – венок из подснежников на голове. Девчонка выпрямилась и пошла к коню. Жеребец был норовистый, Михаил вскочил, чтобы остановить девчонку, но та спокойно подошла и обняла коня за шею, а тот не заржал, не встал на дыбы, а только нюхал ее волосы, шумно дыша. Они так и стояли вдвоем на самом берегу, соединенные неведомой Михаилу силой. А потом девчонка убежала, смеясь и аукая, и долго между соснами мелькало ее голое, золотое от закатных лучей тело.

Ночью Михаил сквозь сон слышал, как ржет, бесится в загоне конь, с трудом разодрав глаза, он пошел к нему, тот стоял весь в мыле, тяжело дыша и кося глазом, грива была перепутана и в колтунах. Кое-как успокоив животное, Мишка пошел спать, но спать не получилось: конь опять забился, заржал, и остаток ночи парень провел в загоне. Утром мать спросила его о ночных похождениях, и тот рассказал и про девчонку, и про беспокойную ночь. И мать привела бабку-знахарку Степаниду в дом.

Старуха долго ходила по двору, что-то шептала себе под нос, потом ушла из усадьбы, а через какое-то время вернулась, неся в руках связки сухого чертополоха и еще какой травы. Она развесила пучки на конюшне и в доме и, сев на крыльцо, задумалась. Антонина подошла к ней, ждала молча:

– Ну, что, девка, женить тебе его надо, – сказала Степанида и кивнула на Мишку, – это с ним Шишига балует.

Антонина, приученная отцом не верить в сказки, улыбнулась и покачала головой, а Степанида продолжила:

– Ты хоть верь мне, хоть верь, а парень твой Шишиге приглянулся. Она в эту пору невеста, бегает меж сосен с венком на голове и смеется. Ей, положим, мужик не нужен, она побегает-покукует, и станут на руках у нее, на ногах наросты расти. Как почки. А как будут эти наросты с ребячий кулачок, так и отвалятся один за другим от тела, покатятся по земле, потом на ноги встанут – вот тебе и Шишата. Их летом тут кишмя кишит: они в пшенице, и в овсе, и меж соснами снуют. Маленькие они, зелененькие, прозрачные почти. И на вкус, как трава. Коровы их едят за милую душу, Шишат этих. К осени если десяток останется, то уже хорошо. Но зиму им не пережить… Какая из Шишиги мать? Она и сама скоро красоту скинет, одни только глаза бесовские зеленые останутся, а так вся коркой покроется, облезет и будет до весны злобствовать: не до Шишат ей… А весной опять в девку обратится, да в такую, что ей противиться не может ни один мужик… И тогда парень пропал, и Шишига тоже пропала. Мужское семя ей все естество рушит: Шишата из тела выходят трудно, а то и вообще не выходят, так живыми шишками и живут в ней, и от боли Шишига совсем звереет. Вот тогда жди беды…

Антонина смотрела на старуху во все глаза, а та продолжала:

– Ты, девка, не смотри на меня, я дело говорю. Жени парня и младшего тоже, чтобы Шишиге соблазна не было. Ей женатый ни к чему: у него семя бабой смертной порчено…

И Степанида пошла со двора.

Антонина задумалась. Хоть и показалось ей все сказанное старухой бредом бредовым, но видел же Мишка чудную девчонку, да и муж крепко держал бабкину сторону. Мать и сама была не прочь, чтобы парни женились, они уже в подходящем возрасте, но как настаивать, когда ее саму отец никогда к замужеству не принуждал.

Все решилось само собой, но не так, как виделось матери…

Жила в это время в селе девка. Не красивая, не высокая, тощенькая, на голове мягонькие негустые волосы, собранные в тонкую косичку. Был у нее когда-то жених, но он не вернулся еще с мировой, девка давно слыла перестарком, но взгляд ее больших глаз останавливал мужчин, заставлял оглянуться на нее, когда проходила мимо, ладная, ловкая, мягко ступая по земле маленькими ногами. А еще она была необыкновенно сильная и выносливая, работала наравне с мужиками в лесу и в поле. И женихи находились, но Евдокия всем отказывала, все ждала своего нареченного, давно уже гниющего под Барановичами.

О ней, о Евдокии, сразу подумал Михаил, когда речь зашла о женитьбе. Нравилась ему эта девка, беспокоила его молодое тело, приходила во снах. Отец не одобрил, была она старше Мишки на целых четыре года, но мать – ничего, поморщилась только. Вся незадача была в том, что и Гришке нравилась Евдокия. Девок и в селе, и в деревнях рядом – пруд пруди, но обоим парням нужна была только она: в некогда мирном доме началась такая война, что хоть беги из него. А Евдокия, купаясь во внимании двух самых желанных на всю округу женихов, не отдавала предпочтение ни тому, ни другому, дразнила их нещадно. Летом работы в деревне много, братья, наоравшись друга на друга с вечера, утром все же должны были работать вместе, но после заката вражда вспыхивала снова, и так до осени. Мишка уговаривал отца поспешить со свадьбой, но Гришка грозился прибить всякого, кто пойдет сватом к родителям Евдокии, и осенью свадьба не сладилась.

Наступила зима, свободного времени стало больше, братья начали драться, мать боялась оставлять их одних и на Рождество, устав от вражды детей, выловила на улице строптивую Дуньку и предупредила ее, что если та не определится в приоритетах, то Антонина выживет ее вместе с семьей из села. Дунька испугалась и дала слово Михаилу. Григорий уступил. Спешить было некуда, свадьбу назначили на Красную горку.

И тут Мишку как прорвало: степенный и спокойный раньше, он мял Дуню везде, где только мог поймать, на правах жениха выманивал ее по вечерам в холодные сени, задирал ей домашнюю юбку и лапал до тех пор, пока не доводил себя и девку до изумления. Родители Евдокии, видя такой разврат и стремясь сохранить приличия до свадьбы, грозили дочери страшной карой, если та расколется, и Дунька, испуганная и разомлевшая одновременно, похорошела вдруг такой красотой, что село изрядно удивилось.

Недели за три до венчания, когда жених и невеста уже обменялись дарами и все было готово, внезапно разлившийся лесной ручей отсек табун, выгнанный на первую траву, от пастбищ, зажав его на узком каменном пятачке. Кобылы уже ожеребились, гнать совсем маленьких жеребят через ледяную воду пастухи не решились, и братья поскакали спасать молодняк. Михаил, не допустив брата, сам носил жеребят до сухой земли и простудился так, что через два дня все тело его и лицо покрылись гнойными нарывами. Боль была такая, что Михаил стонал день и ночь, почти не засыпая, привезенный доктор сказал, что надежды мало, видимо, началось заражение крови. Бабка Степанида одна не отступалась от Мишки, а Дунька отказалась сразу, заявив, что за мертвеца замуж не пойдет. Втихомолку она уехала с Гришкой в уезд, и там батюшка за большие деньги обвенчал их.

Антонина ужаснулась поступку сына, Иван грозился проклятием, но в дом молодых все же пустили, и они стали жить на половине родителей, чтобы не беспокоить умирающего Михаила.

Но Мишке вдруг стало лучше, он начал подниматься, подолгу сидел под теплым солнцем. Весть о женитьбе брата принял спокойно. Когда зацвели в бору подснежники, Мишка пропал из дома. Антонина убивалась по сыну, пока через несколько дней в село не приехал мужик из соседней деревни и не рассказал, что видел Михаила на лесном озере.

Будто бы ехал он по лесной дороге, когда услышал вдалеке смех, остановился, привязал лошадь к дереву и пошел на шум. По поляне, заросшей подснежниками, бегала голая девка, такая красивая, что сил нет смотреть. А за ней, стремясь поймать ее, бегал голый Мишка, а поймав, взял подмышки, поднял вверх и, прислонившись спиной к сосне, опустил с силой вниз, прижав ее к своим бедрам, срам-то какой, а девка изогнулась назад коромыслом и волосы густой волной упали на землю. И, изогнувшись, она посмотрела зелеными глазами прямо в бессовестные зенки прячущегося мужика, тот отполз от сосны и заспешил к лошади…

Через неделю Мишка вернулся и сказал отцу, чтобы тот засылал сватов, и отец удивился, узнав, к кому.

Никто бы никогда не подумал, а меньше всего сама Анна, что к ней посватается Михаил. Не было в ней ни красоты, ни здоровья: девчонкой еще она сломала ногу, перепрыгивая через ручей, и, хотя нога срослась, Анна хромала. Была она тихая, хозяйственная, родители надеялись, что какой-нибудь парень соблазнится на эти качества, но никто не соблазнялся, а теперь вот сватается первый на селе жених.

Свадьбу, скромную и тихую, как Анна, сыграли в Осенины, и все бы ничего, да только после свадьбы три ночи подряд выла в лесу Шишига, бабы крестились, а мужики рвались в бор успокоить ведьму…

… Михаил с Анной тоже поселились в доме родителей. Оба брата жили мирно, словно ничего между ними не было, и так прошло целых десять лет тихой, без потрясений жизни, только Иван умер, а за ним неслышно ушла Антонина.

Григорий любил Евдокию и растил сына, а Михаил Анну свою не любил, но жил с ней, как положено, и в семье у него было трое детей: старшая дочь Аня, средний Алексей и совсем маленький Илья, отцов любимец, кудрявый и светлый. Когда в уезде начали образовываться колхозы, Михаил вступил в колхоз, отдав туда весь свой табун, оставив только двух жеребцов для поездок, себе и брату. Его же избрали председателем колхоза за грамотность, трезвость и рассудительность. Было у селян только одно сомнение: каждую весну, когда начинали цвести подснежники, Михаил уходил из дома на несколько дней, говорили, что он балуется с Шишигой на озере, но сельские озорники, думая застать там мужика, лежащим на ведьме, никого не нашли, – так что все это так и осталось пустыми словами, мало ли какие переживания у мужчины в жизни, пусть побудет один, если хочет.

А Михаил уезжал к Шишиге, она проводила его узкой тропкой, которую знала одна, через гиблое болото к другому лесному озеру, на другую поляну, усыпанную подснежниками, и там любила его так, что его счастливые стоны пугали бобров, строящих запруду на лесном ручье.

Возвращался он домой злой, не ел несколько дней, а потом отходил и жил дальше. А Шишига в июле с трудом разбрасывала по полям и в бору Шишат и ждала следующей весны.

И в этом году, дождавшись первых подснежников, Михаил опять поехал в лесную чащу, но, доехав до тайной тропки, развернул коня назад. И вдруг вцепилась в его стремя Шишига, припала щекой к ноге и зашептала: «Михаил, Михаил …». Она ведь немая, Шишига эта, смеется только и аукает, но имя любимого говорить научилась.

Михаил оттолкнул ее ногой и пришпорил коня, а Шишига, легкой тенью проскользнув между соснами, встала вдруг на тропинке перед конем, и тот, напугавшись, поднялся на дыбы и сбросил седока на изумрудную траву. Шишига бросилась к Михаилу, но он оттолкнул ее от себя и, поднявшись на ноги, сказал:

– Ты мне всю жизнь испортила. Я через тебя женился на Анне, а я ее не люблю. И не хочу ее. Одну тебя хочу. Живу от весны до весны. Надоело мне это, я жить хочу…

Он развернулся, поймал за узду шарахнувшегося от него коня, вскочил в седло и ускакал. Больше Шишига его не видела.

Анна сразу поняла, что вернулась к ней не муж, а чужой человек: он больше не разговаривал с ней, вечерами уходил из дома, а через месяц собрал вещи и переехал к заведующей фермой Вере Ивановне, бабе наглой и веселой, сыновей он забрал с собой, а дочь Анну оставил матери.

Напоследок он обнял жену и тихо повинился:

– Ты уж прости меня, Анна. Тебе жизнь сломал, да и себе тоже. Ты еще молодая, живи, как захочется, может, еще замуж выйдешь, а я пойду доживать.

Но доживать ему осталось недолго: через три года пришла война, Григория призвали тут же. Михаил, недолго думая, поехал в районный центр и снял с себя бронь, которая полагалась председателю колхоза. Из села оба брата уехали вместе, но война разделила их. Михаил пропал без вести в первом же бою, а Григорий дошел до Кенигсберга, и там для него война закончилась.

Перед самой войной Михаил зарегистрировал брак с Верой по новым законам, денежный аттестат на детей приходил на ее имя, и она отдавала треть Анне на дочь. Но в октябре аттестат уже не пришел, и в первый заморозок Вера Ивановна выставила мальчишек из дома, сказав им: «Идите к матери, вы мне здесь ни к чему». К матери идти мальчики постыдились и пошли в соседнюю деревню, где жила родня. Пока шли, ударил дикий мороз, и, пытаясь согреть брата, Алексей усадил его возле дороги на бревнышко и обнял. Они так и сидели обнявшись, и задремали уже, и замерзли бы насмерть, если бы не ехал в село срочно вызванный на ферму ветеринар. В непроглядной темноте он как-то увидел припорошенных инеем братьев, кинул их в телегу и гнал бедную лошадь до самого села. А там их закутали в теплые одеяла, напоили горячим отваром из трав, засунули на печку. И все вроде бы ничего, только Илья начал кашлять и кашлял до самого Рождества, а на Крещение умер. И следом за ним, сломленная стыдом и горем, начала умирать Анна…

Глава 16 Душа человеческая

На огромном пространстве, растянувшемся вдоль Камы на две тысячи километров в длину и на триста – в ширину, Шишига жила с незапамятных времен. Тысячу лет, две тысячи лет… Кто эти годы считал? Лесным духом приставлена она к Каменному, Земному поясу стеречь его: беречь хрустальную чистоту рек, нетронутую зелень лесов, каждого зверя, каждую птицу… Жилье Шишига облюбовала себе в пещере на высокой горе, опоясанной кольцами непроходимых гнилых болот, но время быстро старилось, Каменный пояс почти с землей сравнялся      , теперь-то от этой горы ничего, считай, не осталось, одна только скала торчит, как гнилой разрушающийся зуб, а в каменном дупле его живет вечно юная, бессмертная Шишига: прячется от мороза и дождя или отдыхает, устав бродить по бору. Здесь же, над входом в логово Шишиги, сотни лет уже обитает огромный рой диких пчел, соты впаяны в расщелины, как золотая жила в породу, мед сверху капает на порог Шишигиной норы и течет внутрь, туда, где лежит роскошная медвежья шкура. Медовый ручей лениво обтекает ее и течет дальше, вглубь скалы. Запах меда здесь такой густой, что перебивает все другие, он навсегда впитался в Шишигину кожу, сколько ни купайся она в лесных озерах, сколько ни бегай под дождем.

Сюда же, в нору, тащит Шишига свою добычу, чтобы утолить голод: сидит на пороге, обгрызает с костей сырое мясо и бросает их вниз, к подножью скалы, а отсюда уже кости растаскивают волки или подгрызает мелкое зверье, – ничего не должно пропадать.

Живет Шишига всегда одна. Когда солнце поворачивает на весну и у волков начинается гон, Шишига покидает нору до холодных осенних дождей. В куньей накидке и онучах из бобровых шкур бродит она по тайге: смотрит, как волки любят друг друга, как просыпаются медведи, как птицы вьют гнезда и откладывают яйца, – а когда в бору, между соснами, зацветают подснежники, Шишига сбрасывает с себя меховые одежки и купается в лесном озере. Ее длинные волосы, сбитые за зиму в колтуны, выпрямляются и шелковым ручьем текут вдоль тела, кожа очищается от грязи и становится смугло-медовой, с глаз спадает мутная зимняя пелена, и они искрятся… не зеленым даже: вся радужка переливается, как будто кто-то пересыпает из ладони в ладонь горсть драгоценных камней: темно-зеленые прозрачные изумруды, светло-зеленые, переходящие в синеву, сапфиры и редкого жучиного цвета гранаты. И с этого дня бегает Шишига голышом по лесам, смеется и аукает, и от ауканья рождаются в ее теле Шишита, растут, как почки на ветках, и Шишига разбрасывает их до самого июля по лесам, по лугам и полянам. Шишата – бесполые, прозрачно-зеленые, маленькие, больше кошки не вырастают – носятся веселыми стайками между сосен, суетятся в траве, рассыпаются в смехе. Питаются они соком деревьев и трав, облизывают смолу с коры, жуют беззубым ртом мягкий влажный мох. А самих их лениво слизывают коровы, поедают зайцы и лоси. К осени Шишат почти не оставалось, последние погибали в заморозки.

Шишига ими никогда не интересовалась, лишь однажды увидела она глубокой осенью своего Шишонка: он сидел, полузамерзший, занесенный снегом, под кустом, Шишига прошла мимо, волоча на плече загрызенную ею косулю, и вдруг Шишонок очнулся и схватился ручонкой за край куньей накидки. Шишига могла взять Шишонка с собой, греть его в медвежьей шкуре и кормить до весны мхом, обильно растущим на стенах ее норы, но она равнодушно стряхнула с накидки слабую ручонку, пошла дальше, а Шишонок безропотно свернулся в клубок и затих.

Ничто не трогает Шишигу, нет в ней жалости, лишь однажды что-то шевельнулось в ней, в самом ее нутре. Примерно пять столетий назад сидела она на пороге своей норы, смотрела на раскинувшееся под ней снежное раздолье и увидела, как далеко, по заснеженной долине, пробивается через глубокий снег беременная лосиха, в следом за ней, развернувшись веером, бойко, быстрее ее, движется волчья стая. Взвизгнув, слетела Шишига со скалы, птицей переметнулась через долину, встала между лосихой и волчьей стаей и дралась с волками до тех пор, пока не остановила их. Изодрали волки Шишигино тело в клочья, и она разорвала нескольких, а лосиха ушла, унося свою драгоценную ношу. Весной лосиха принесла лосенка, и вырос он таким могучим, что дал бесчисленное потомство: расплодилось лосиное стадо так, что привлекло в безлюдный прежде край белых людей, которые поставили в лощине зимовье и начали добывать зверье в таких количествах, что здешние леса почти опустели.

Вот за этот проступок, за вмешательство вопреки великому замыслу, наказал Шишигу Великий Лесной Дух, могучей рукой перехвативший ее за волосы и звезданувший о скалу так, что не будь Шишига бессмертной, пришел бы ей конец. С этой поры юной и красивой Шишига становилась раз в году, искупавшись весной в лесном озере, и была такой недолго, лишь то время, пока зрели на ее теле Шишата, сбросив же их, она облезала, как паршива лиса, тело ее перекашивалось, покрывалось струпьями и мхом, кисти рук и ступни вырастали, искривлялись, и жила Шишига в звероподобном обличье до новой весны. Между тем охотничье зимовье разрослось, превратилось в большое село, в нем родился и вырос Михаил, и в один из весенних дней, когда между сосен зацвели подснежники, Шишига увидела его, сидящего у озера.

Она и раньше баловалась с мужчинами, не с манси, конечно, те были для Шишиги как безобидные звери, а белые люди, хитрые, осторожные и красивые, привлекали ее. Не раз заманивала она на поляну молодого парня, игралась с ним ненасытно, а потом его, голого, находили захлебнувшимся в ручье, или отпускала бедолагу домой, но лучше бы убила, потому что парень, налюбившись с Шишигой до тошноты, ничего уже не видел и не слышал, все ходил к лесному озеру, пока однажды, в лютую стужу, не замерзал там.

Совсем другое дело был ее Михаил: оборвалось ведьмино нутро, когда увидела она его сидящим над тихими водами озера, ушла земля из-под ног, когда вдохнула запах его белокурых кудрей, заволоклись зеленой дымкой ее глаза, когда прижалась к нему своим медвяно-смуглым телом. Даже нестерпимый запах его семени, испорченного навсегда поганой смертной бабой, полюбила Шишига с годами.

Шишата выходили из ее тела теперь тяжело, не прозрачно-зелеными, а бело-розовыми, все такими же бесполыми и бледноглазыми, но они не носились уже веселыми стайками, а хоронились от коров и лосей в густой траве, хоть и напрасно.

В последнюю весну, когда Михаил оттолкнул ее, Шишата вызрели в ее теле, но там и остались, прибитые ее горем, причиняя невыносимую боль: сколько не старалась Шишига, сколько не каталась по лесной траве, Шишата не вышли, оставшись под кожей огромными перекатывающимися буграми… И, впав в зверообразный образ, Шишига уже не смогла выйти из него следующей весной, когда зацвели подснежники.

Десять лет понадобилось Михаилу, чтобы вырвать из сердца Шишигу, а потом – еще десять лет Шишиге, что понять, что здесь, в ее краях, Михаила больше нет, ждать нечего, но нутро покоя не давало, и Шишига решила найти его.

Была Шишига неразумна и нема, ничего не знала и не понимала в людской жизни, но жажда была так велика, что пошла она на поклон к Великому Лесному духу, он-то и дал Шишиге острый и хитрый людской разум, дал ей человеческий язык, но взамен забрал ее изумрудные глаза, а чтобы та не бродила во мраке, поймал могучей рукой огромного медведя, вырвал у него злобные зенки и вставил их в пустые Шишигины глазницы. И отпустил: все равно девка была человеческой любовью порченая.

Осторожный разум подсказал Шишиге, что нужны документы и одежда, и она их добыла, убив на лесной дороге молодую учительницу: та приехала в уральскую глушь по распределению, вышла из попутки на трассе и пошла по лесной тропе в сторону деревни. Была она высокая, могучая, как мужчина, в плечах, и туфли на ее ногах были огромными, она даже откинула невзрачную Шишигу, когда та неожиданно кинулась на нее из кустов. Шишига ударилась о сосновый ствол, зашипела от боли, а потом рванула вперед и снесла голову незадачливой учительнице. Кровь хлынула и залила голубое в белый цветочек платье, теперь уже негодное для носки. Шишига залезла в чемодан, нашла документы: паспорт, диплом, направление от отдела образования, – и деньги, а еще свитер, и теплые штаны, и черные мужские ботинки. Больше в чемодане у учительши ничего не было.

На вокзале купила Шишига билет куда-то и влезла в поезд. Она все сидела у окна, без еды и питья, и смотрела на пробегающие мимо станции, пугая своих попутчиков зверообразным видом и одеждой, совсем не подходящей для жары и вагонной духоты. Утешало их лишь то, что при такой жаре пахло от попутчицы не потом, а дурным диким медом.

Сколько бы еще ехала Шишига, не известно, но через двое суток езды она увидела на проплывающем мимо перроне молодого мужчину так похожего на ее Михаила, что нутро опять сжалось и не успело отпустить, как Шишига, схватив пустой чемодан, вымелась из вагона, а поезд пошел дальше.

По документам учительши, спрятанной вместе с оторванной головой глубоко в болото, Шишигу приняли учителем в школу, а потом карьера ее пошла в гору, она быстро выучила нужные слова и научилась произносить их с нужной интонацией. Не ладилось у нее только с географией, и за это не раз выговаривала ей тогдашняя директорша, но Шишига, устав от приставаний, напустила на нее болотную лихорадку, и директоршу скукожило так, что последние месяцы жизни она никого не узнавала даже. А Шишига села на ее место, ее ценили за правильные слова, а еще за то, все комиссии уезжали от нее неизменно довольными: она умела так затуманить головы этим курицам, что они не скоро вспоминали, куда вообще ездили.

Когда Шишига только приехала в деревню, до начала занятий оставалось еще полтора месяца, и, свободная от дел, она металась по улицам и полям, пытаясь выследить добычу. Наконец, она отловила Георгия на дальнем поле, где он чинил вставший трактор, поманила за собой в лес, и там, собрав все силы, обернулась медовой девушкой с роскошными, до самой травы, темными волосами. Только взгляд ее маленьких, злых, глубоко утопленных глаз остался прежним, но это Георгию было уже до одного места, которое на Шишигу среагировало моментально: с этого дня видел мужик только смуглое тело, пахшее медом.

И хотя был Георгий похож на Михаила и пах он, не испорченный бабой, зеленой свежестью, но это был не Михаил. Шишига обозлилась.

Прошло еще несколько лет, и Шишига задумалась о ребенке. В деревне все замужние бабы и даже некоторые незамужние имели детей. Шишига смотрела им вслед, и черная зависть терзала ее нутро: он тоже хотела пройти по деревне, гордо неся на руках ребенка, но у нее даже Шишат не было уже давно. Она сходила к местной акушерке, куда ходили все бабы, и вызнала у нее все подробности рождения детей. А потом в мае уехала к Каменному поясу, якобы, мать у нее заболела, сидела там на поляне, полной подснежников, купалась в озере, аукала в ночи, прислонившись спиной к могучему сосновому стволу, у которого Михаил целовал ее бессчетно. А, вернувшись домой, затащила Георгия в пробуждающийся березовый лес и скинула там с себя звероподобную личину, и снова Георгий любил ее, захлебываясь медовым запахом, закутавшись в богатые ее волосы. От этого похода завелись в ее теле, наконец, Шишата, зрели, как зреют на здоровых ветках богатые плоды, и как-то июльской ночью посыпались из тела Шишиги на пол. Хорошо, что Георгий был в кочегарке (он теперь всегда был в кочегарке: днем и ночью), а то бы сильно изумился мужик такому количеству «детей». Все они были прозрачные и бесполые, пищали и носились по кухне, как ошалелые, лишь один, мутно-белый, тихо лежал на спине и сосал палец. И, к великому изумлению и радости Шишиги, между маленькими ножками она обнаружила что-то похожее на микроскопический отросток, который в будущем обещал дать Шишонку великое заблуждение о его власти над женщиной.

Шишига завернула Шишонка в грязную тряпку и сунула в хозяйственную сумку, а потом отловила и с удовольствием съела остальной выводок. Утром она, забрав сумку и документы и оставив Георгию записку о том, что поехала в больницу, первой же электричкой двинула в районный центр, но вышла за одну остановку и пошла в райцентр уже пешком, а там сразу зарулила в больницу. Здесь она наплела, что поехала в райцентр за покупками, но в дороге ей стало плохо, она вышла из электрички и здесь же, в кустах у железнодорожного полотна, родила ребенка.

Все указывало на послеродовой шок, и переполошенные врачи потащили Шишигу и младенца в палату. Дежурный врач осмотрел ее распаренное Шишатами тело и к однозначному выводу не пришел, но заключение о том, что женщина родила ребенка, вписал в журнал. И детская докторша тоже не знала, что подумать о новорожденном: был он такой маленький и прозрачный, что давно уже должен был умереть, но недоношенным не выглядел, наоборот, активно сосал палец, улыбался и сучил ножками. Правда, он отказывался от молока, но истощенным не был. Докторша подумала-подумала и выписала справку о рождении. Через три дня Шишига вернулась домой с сыном и свидетельством о рождении, в котором новорожденный значился Сергеем Георгиевичем и фамилию носил отцовскую.

Георгий поначалу сильно удивился, он не помнил, чтобы его жена была беременной, но он мало что помнил за последние годы, а ребенок – вот он, и свидетельство есть, так что сильно возражать не стал. Через неделю мать увезла младенца, якобы, к матери, а на самом деле нашла она в затерянной уральской деревушке нестарую еще женщину и, заткнув ей рот огромными деньжищами, оставила ей Шишонка на семь долгих лет, научив, как с ним обращаться.

Через положенный срок Шишига забрала Сережу. К ее изумлению, он вырос, стал похож на ребенка, и Шишига отдала его в школу, но жил Сережа в интернате: по вечерам она приходила, сама кормила и купала сына.

Каждый год, после учебы, она везла Сережу в родные места, приводила его известной только ей тропой в старое свое логово и там, забрав у него всю одежду, оставляла бегать по лесам, иначе бы зачах Шишонок без родной зеленой травы, без высоких сосен, без Каменного, Земного пояса, сгинул бы. В августе она приезжала за сыном, одевала в новую одежду и везла его назад, здорового, повзрослевшего, веселого. И только одно огорчало Шишигу: мужское достоинство Шишонка так и оставалось махоньким рудиментом. Хирург приписной комиссии военкомата, увидев такой ужас, в армию мальчишку не допустил ввиду явной патологии и личного осознания того, что делали бы с ним стоялые армейские жеребцы ночью (и не ночью тоже) в казарме.

Сережа вырос, выучился, жил, как умел, а Шишига, все еще грезя о нормальной человеческой жизни, о внуках, надеялась, что стоит Шишонку попробовать настоящую человеческую любовь, как все у него изменится, и рудимент превратится хоть в какое-то подобие той радости, что была у Михаила, да хоть бы даже и у Георгия. И Шишига присмотрела Любу. Позавидовав на ее красоту и почуяв, как чует волк свежую кровь за много километров, ее женскую обиду, она притащила свое отродье на смотрины, но Люба даже не увидела Шишонка, скользнула по нему взглядом и закрыла дверь.

И Шишига сдалась. Весной, когда зацвели подснежники, она купила в сельпо пару дорогущих, китайским шелком подбитых, пуховых одеял, и повезла взрослого уже Сергея на Урал в последний раз. Она протащила его по тайной тропе в нору, отобрала у него одежду и, бросив в угол одеяла, ушла не оглядываясь.

Она знала, что он никогда не найдет тропу через болота, что осенью исчезнут трава и ягоды, и ему нечего будет есть, и охотиться он тоже не умеет, но оставила ему одеяла на случай, если он все-таки прокормится всю зиму диким медом и мхом, обильно растущим в ее норе, и не замерзнет, кутая свое изнеженное одеждой тело в одеяла. И, может быть, проживет еще пару лет, пока не задерут его волки или не выпьет его зеленую кровь всеядная росомаха.

Вернувшись в деревню, Шишига забыла о Шишонке.

А еще через два года в деревню приехала эта наглая девка, сделавшая невыносимую жизнь Шишиги еще невыносимее, У девки оказался отец, взглянув на которого Шишига сразу поняла, что это и есть ее Михаил, пришедший к ней в другом теле, не с белыми, а с черными, как уголь в этой чертовой кочегарке, кудрями, но это были его, Михаиловы, кудри, его длинные тонкие пальцы, ласкавшие каждую весну ее медовое смуглое тело, его губы, изогнутые, словно сейчас он усмехнется, целовавшие ее майскими ночами напролет, его невыносимый запах, испорченный подлой смертной бабой, – его женой. И еще она поняла, что он знает, что это он.

А еще он чем-то, воспоминанием ли о юности, опаленной большой войной, или чем другим, разбудил Георгия, и тот весь вечер орал на нее, на всемогущую лесную ведьму орал, безумец. За это на другой же день Шишига убила Георгия, дождалась, пока он вернется с чертовой своей вечеринки, встретила у мостков и, подняв высоко над собой, ударила виском о замерзшие доски и бросила замерзать, удивившись напоследок, что Георгий был трезвым, словно встреча с ее Михаилом разбудила в нем уважение к себе и к тем великим событиям, участником которых он был, и отвратила от пьянки.

Дальше Шишига жила, как во сне, вспоминала иногда свой бор, цветущие между соснами подснежники, живую воду лесного озера, тепло Михаилова тела…

Иногда по ночам она выходила на лоджию, перебиралась на соседнюю территорию и через плотные портьеры смотрела, как тупой деревенский мужик горячо ласкает девушку, предназначенную для продолжения тысячелетнего Шишигиного рода, и задыхалась от ненависти и зависти к ней.

А потом все смотрела и смотрела на растущий Любин живот, видела в нем мальчишек-близнецов, купающихся в своем лесном озере, и дикая злоба росла в ней, как росли в Любе дети, и когда они стали достаточно большими, она подстерегла ее на площадке и столкнула с лестницы, постояла немного, равнодушно наблюдая, как умирают в Любе сыновья, вернулась в квартиру и закрылась на защелку, ожидая, что теперь-то уже за ней придут. Но за ней не пришли. Люба уехала.

Чем можно соблазнить зверя, попробовавшего человеческую кровь? Шишига взялась за Таню, скреблась по ночам в дверь, постукивала в закрытое балконное окно и слушала – через стены, – как начинает бешено колотиться испуганное Танино сердце. И Таня, едва закончился учебный год, уехала…

Шишига стояла на пороге разоренной учительской квартиры и вдруг вспомнила, что сказал ей Великий Лесной Дух, когда она пришла к нему:

– Я дам тебе все, что ты просишь, в обмен на то, что хочу получить я. Но я не могу подарить тебе человеческую душу, у меня ее просто нет, а без нее, без души, хотя бы самой убогой, самой мелочной, нельзя прожить человеческую жизнь, поэтому, жалея тебя, мое создание, я прошу еще раз подумать…

Шишига покачала головой, посмотрела на него в последний раз изумрудными своими глазами, и Великий Дух протянул к ней корявую, потрескавшуюся ладонь, а Шишига положила в нее чудесные свои глаза…

…Шишига закрыла дверь в квартиру, спустилась во двор, через калитку прошла на школьную территорию, протопала мимо теплицы по тропинке к школе, пересекла асфальтированную площадку и вышла через ворота, а дальше уже заковыляла по дороге, уходящей в поля. Там она остановилась, повернулась на запад, посмотрела, как уходит за горизонт солнце, а потом, развернувшись на восток, зашагала по некошеной траве: дорога к Каменному, Земному поясу, к ее лесному озеру, к поляне с подснежниками была для нее закрыта…

Текст, доступен аудиоформат
4,9
21 оценка
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
06 февраля 2025
Дата написания:
2024
Объем:
150 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги