Читать книгу: «Ничего случайного»
ПРОЛОГ — До двери
Я не могла подняться домой.
До нашей квартиры оставалось совсем немного. Там дети, мама, Олег. Можно позвонить в дверь, и кто-нибудь откроет. Спросит, что со мной. Увидит лицо.
Я держалась за перила и прислушивалась к лестнице. Никто не выходил. Когда я кричала, тоже никто не вышел.
В сумке зазвонил телефон. Я долго не могла попасть пальцами в карман, потом достала его и посмотрела на экран. Нужно было ответить обычным голосом. Таким, каким утром обсуждают продукты и спрашивают, забрали ли ребёнка.
Я сбросила вызов. Сделала вдох, ещё один. От этого больнее стало под рёбрами.
Потом сама набрала Олега.
— Мне надо срочно уехать в командировку.
Слова нашлись сразу. Я так часто говорила о работе, что теперь она могла объяснить всё: почему не приду ужинать, почему не прочитаю детям перед сном, почему несколько дней меня не будет дома.
— Ты домой не зайдёшь?
Я посмотрела наверх.
— Не успею.
Хотелось, чтобы он спросил ещё раз. Услышал паузу, задержал меня хоть каким-нибудь вопросом. Но я уже сказала, что тороплюсь, и теперь он должен был мне поверить.
Мы попрощались. Я убрала телефон и стала спускаться, осторожно перенося вес с ноги на ногу. На улице нужно было найти место, где меня никто не знает.
Я умела помогать. Приезжать по первому звонку, договариваться, искать деньги, не спать. Когда требовалось попросить для себя, язык произносил: «Всё нормально».
Этому я научилась задолго до того подъезда. Ещё в детстве, когда мама обещала за хорошее поведение волшебную палочку, а я верила, что однажды постараюсь достаточно.
ЧАСТЬ I — Анны нет
ГЛАВА 1 — Пока мир был устроен правильно
В детском саду у меня был собственный стол. Собственный стул, тарелка и кукла с проваливающимся глазом. Никто не отнимал у меня эту куклу: другим детям она не была нужна. Они играли вместе.
У меня был тяжёлый нейродермит. Кожа трескалась, кровила и зудела. Одна воспитательница обращалась со мной как со всеми, другая решила держать отдельно. Я не знала, что ей можно возразить. Сидела там, где посадили, и старалась не мешать.
Дома меня ждали мама и папа. Я могла бы рассказать им про отдельный стол. Но как объяснить, что случилось, если воспитательница не кричала и всё выглядело как обычный порядок? Она взрослая, ей виднее. Наверное, со мной действительно что-то не так.
Я не сказала ни маме, ни папе. Так у меня появилась первая тайна, которую никто не просил хранить.
Папа очень ждал меня. Я родилась в ноябре, когда маме было тридцать восемь, а ему тридцать девять. Мама второго ребёнка не планировала. Папа мечтал о дочери и ещё до всяких подтверждений объявил:
— Будет Анка.
Моё имя уже было готово. Он даже не допускал, что может понадобиться другое.
Мы жили в однокомнатной квартире в спальном районе. Брат был старше меня на четырнадцать лет. До моего появления он один занимал всё место, отведённое в семье детям, а теперь ему время от времени вручали маленькую сестру. Я его обожала. Он, подозреваю, не всегда разделял мой восторг от того, что нам предстоит куда-нибудь идти вместе.
В раннем детстве я была спокойной. Наверное, взрослым со мной было удобно: то, что мучило, я оставляла при себе. Позже так же буду сидеть в школе, зная ответ и не поднимая руки. Но тогда не думала ни о какой привычке. Просто ждала, когда можно будет уйти из детского сада домой.
Мама часто говорила:
— Будешь хорошо себя вести — тебе подарят волшебную палочку.
Я верила. Взрослые знали, что бывает на свете, а мама уж точно не стала бы обещать невозможное. Нужно было только хорошо себя вести. Я ещё не умела спросить, сколько именно нужно стараться и кто решит, что уже достаточно.
Волшебная палочка казалась настоящей вещью, которую пока просто не дали мне в руки. Я ждала.
Папа приходил с работы, обнимал меня и целовал. У меня постоянно мёрзли руки и ноги. Я забиралась к нему под одеяло и прижимала ступни к его тёплым ногам.
— Лягушонок, — смеялся он.
Оборачивал меня собой. Я оттаивала и переставала думать, что со мной что-то не так. Здесь меня не сажали отдельно. Можно было подвинуться ещё ближе, и места всё равно хватало.

ГЛАВА 2 — Люди, из которых я состою
Брату досталось со мной немало. Он был подростком, у него были друзья, девочки, своя жизнь, а мама периодически вручала ему меня. Приходилось брать. Я ходила рядом, всё замечала, а потом могла совершенно искренне рассказать маме, кто куда ходил и кто с кем разговаривал. Семейная разведка в лице младшей сестры работала без оплаты и выходных.
Однажды в детском саду я всем объявила, что за мной приедет брат на спортивном велосипеде. Дети ждали. Я тоже. Он действительно приехал — и, увидев целую группу маленьких зрителей, кажется, сразу понял масштаб своего несчастья. Посадить меня нормально было некуда, поэтому он схватил меня за шкирку, пристроил на раму и помчался. Мне было всё равно, насколько неудобно я ехала. Я сидела с гордостью человека, за которым прибыл личный гонщик.
В другой раз брат должен был уложить меня спать и остаться дома, но ушёл. Я проснулась, обнаружила, что его нет, и рассудила по-своему: мама придёт, не найдёт сына и расстроится. Значит, брата надо спасать. Мне было года четыре. Я оделась, подперла дверь и отправилась искать старшего брата по району. В итоге спасать пришлось меня: соседка обнаружила маленького человека, уверенно идущего выполнять семейную миссию, и вернула домой.
У брата были красивые чешские чертёжные карандаши — жёлтые, совершенно запрещённые для маленьких рук. Однажды он вышел за водой, а я решила попробовать один. Намочила грифель и каким-то невероятным образом ткнула себя в верхнее веко. Пошла кровь.
Брат вернулся, увидел меня и начал плескать водой. Потом додумался до йода. Вот тогда я заорала по-настоящему. Когда пришла мама, плакали уже все. Брат получил ремня, а у меня над глазом осталась маленькая отметина. Чертёжными карандашами семья в тот день не занималась.
Папа был человеком рук. Работал слесарем, умел чинить почти всё и никогда не делил навыки на «мужские» и «женские». Он не читал мне лекций о самостоятельности. Просто давал инструмент и показывал, что делать: как поменять лампочку, разобраться с розеткой, держать отвёртку. Если я не умела, это не значило «девочка не должна». Это значило «попробуй».
Папа много работал ради жилья, ездил в длительные командировки. Однажды уехал в тайгу и вернулся с огромной бородой. Я узнала его по глазам и не испугалась. Он привёз большого плюшевого медведя и сказал, что тот будет меня защищать.
Медведь остался со мной на десятилетия. Все эти годы в нём было что-то от папиного возвращения: сначала незнакомая борода, потом знакомые глаза — и можно больше не бояться.
Мама была совсем другой. Светловолосая, красивая, образованная, много читала, жила принципами и правилами. Нежность она чаще выражала делами, чем прикосновениями. Её фразы стали саундтреком моего детства: «Сделаешь дела — пойдёшь гулять», «Не получается — плохо стараешься», «Ты самостоятельная, делай сама», «Ты должна всё уметь». Тогда они давили. Потом оказалось, что часть из них буквально встроилась внутрь меня.
У папы можно было не суметь с первого раза: он показывал, как попробовать ещё. Рядом с мамой неудача сразу становилась моей виной — плохо старалась. Я любила их обоих и долго не замечала, что, берясь за любое дело, слышу в себе сразу два голоса. Один разрешал ошибиться. Другой требовал справиться.
У мамы была своя большая семья. Дедушка — весёлый, тёплый, тот, к кому можно забраться на колени и зацеловать. В семье хранился его орден Красной Звезды и рассказывали, что награда была связана с работой над проектом, имевшим отношение к «Катюше». Я не проверяла семейную легенду; для ребёнка она была частью истории деда. Он рано умер, и мама переживала особенно тяжело. Позже я поняла почему: она тоже была папиной дочкой.
Бабуля была другим центром моей жизни. Глубоко верующая, простая, невероятно работящая. Старшая из семерых детей, она с детства была почти второй матерью младшим. У неё не было большого образования, зато был огромный пласт знаний, которые не помещались в школьные учебники. Она научила меня читать, вязать, шить, работать в огороде, различать травы. Знала старые семейные шёпоты и заговоры — не как «колдовство», а как наследство от женщин до неё. Рассказывала про голод, войну, революцию, деревенскую жизнь. На её столе всегда должна была быть еда, даже если не было новой одежды или игрушек. Тазы пирожков, хворост, супы — любовь у бабули пахла тестом и горячей кухней.
У бабули еда уже стояла на столе. Можно было ещё не успеть рассказать, откуда пришла и что случилось, а пирожок уже оказывался у тебя в руках.
Папа давал мне отвёртку, бабуля — иголку, мама проверяла, что получилось. Я переходила от одного к другому, всё пробовала и была уверена, что когда-нибудь тоже буду уметь всё.

ГЛАВА 3 — Когда мир стал шире
Квартира, ради которой папа столько работал, появилась, когда мне было семь. Трёхкомнатная, в новом спальном районе. После нашей однокомнатной она казалась огромной. Брат получил собственную комнату, родители — свою, а я поселилась в гостиной. Отдельной детской не было, но меня это не тревожило: можно было считать своим целый зал.
Почти сразу брат ушёл в армию. Выбрал флот — три года. Шла Афганская война, и мама переживала особенно сильно. Его комната осталась, вещи остались, а самого человека не было. Тогда я впервые поняла, что отсутствие тоже занимает место.
Наш район ещё строился. Дворы были глинистые, после дождя превращались в липкую кашу. На втором этаже жила Катя — моя ровесница, спортивная, смелая, всегда готовая проверить мир на прочность. Однажды мы полезли в грязь в сапогах. Катя знала заклинание: «Мышка, мышка, засоси». Видимо, мышка работала избирательно: Катя свои сапоги вытащила, а я застряла намертво. Стояла посреди двора между новыми панельными домами, ревела, пока мама не пришла спасать. Спасла. Потом ещё и отругала. Воспитательный комплекс был полный.
Школа была переполнена, учились в три смены. В семь лет мама привела меня записывать в первый класс, но места не нашлось. Сказали: приходите в восемь. Я восприняла это как личное оскорбление и, возвращаясь в детский сад, мысленно обещала директору когда-нибудь отомстить. Сейчас понимаю: мне подарили ещё один год детства. Тогда казалось, жизнь несправедлива.
С деньгами и продуктами постепенно становилось труднее. Зарплаты задерживали, на предприятиях могли рассчитаться мукой или сахаром. Взрослые говорили про талоны, очереди, обмен. Нас спасала дача: картошку сажали, чтобы зимой было что есть.
До участка ехали поездом, потом много километров шли пешком. Однажды папа нёс на спине газовый баллон. Я шагала рядом и болтала. Сейчас вспоминаю прежде всего его спину под этой тяжестью. А тогда мне казалось, что всё так и должно быть: нужные дому вещи папа донесёт.
Из-за нейродермита у меня была строгая диета. Капуста во всех возможных видах стала почти отдельным персонажем детства. Варёная, тушёная, свежая — казалось, организм ввёл собственную таможню и пропускал внутрь очень ограниченный список продуктов. Спасали книги. Я читала всё подряд и намного старше возраста. В книгах никто не запрещал переходить границы. Можно было жить в других странах и временах, не выходя из комнаты.
В восемь я наконец пошла в школу. К тому времени папа устроился на железную дорогу и стал больше зарабатывать, но теперь часто уезжал: примерно три месяца в поездке, месяц дома. На моё первое сентября его не было. Я тогда не особенно грустила — слишком ждала школу. Спустя десятилетия нашла среди фотографий его открытку к первому сентября. И вдруг заплакала. Ребёнок думал только о себе, а взрослый человек впервые увидел другую сторону: папа тоже пропустил важный день дочери и, наверное, переживал из-за этого.
Первая учительница была совсем молодая. Я левша, и мама пыталась переучивать меня писать правой рукой. Учительница вступилась. Это был первый взрослый вне семьи, который словно сказал: «Не надо её переделывать». Мне запомнилось не формулировкой, а ощущением: оказывается, взрослый тоже может спорить со взрослым ради ребёнка.
Когда мама однажды уехала в санаторий, мы остались с папой. Он заплетал мне косички. Получалось объективно плохо. Я ходила в школу с перекошенными хвостами и считала себя самой красивой, потому что меня заплёл папа. В детстве любовь умеет исправлять геометрию.
Я стала октябрёнком, потом пионеркой. Брат вернулся из армии. Летом мы жили на даче: папа учил меня собирать грибы, ориентироваться, строить. Бабуля удлиняла колготки и пришивала манжеты к одежде, из которой я вырастала. Вещей не хватало, их донашивали и переделывали, зато взрослые всякий раз находили выход.
Я росла быстрее, чем успевали удлинять колготки. Бабуля пришивала очередные манжеты, а мне хотелось скорее стать взрослой и самой решать, что носить и куда идти.

ГЛАВА 4 — Трубы
К четырнадцати годам мир вокруг меня менялся быстрее, чем мы успевали привыкать. Брат женился и переехал, и у меня наконец появилась собственная комната. Я закрывала дверь и подолгу сидела на кровати, оглядывая стены, которые теперь принадлежали только мне. После многих лет в общей гостиной это казалось почти взрослой жизнью: можно оставить дневник на столе, включить музыку чуть громче, смотреть в потолок и думать о своём, не объясняя никому, о чём именно.
В магнитофонах пели «Иванушки» и «Руки Вверх», на рынках висели китайские куртки и джинсы, а мы учились хотеть вещи, которых ещё вчера почти не существовало. Зимой на барахолке приходилось вставать на картонку и переодеваться на ветру, стараясь одновременно не замёрзнуть и не показать всему рынку лишнего. У Кати появился Dendy. Мы часами спасали принцессу, стреляли в танчики и кричали друг на друга из-за проигранной жизни, и требовали немедленно дать ещё одну попытку.
Мама работала, и мой день был расписан: дела, уроки, потом улица. Я занималась всем подряд — фортепиано, рисованием, выжиганием, шитьём, вязанием, танцами, ушу. Мама считала, что ребёнок должен уметь как можно больше. Тогда я иногда сердилась, а теперь понимаю: она вооружала меня как могла. Мне хотелось скорее закончить дела и выйти к своим: там можно было самой решить, чем заняться.
Инна вошла в мою жизнь через школу и очень быстро стала близкой подругой. Она была отличницей, воспитанной почти как барышня из хорошего дома. Всегда собранная, с прямой спиной и точными, спокойными движениями, в школьной столовой она правильно держала вилку, а через десять минут могла смеяться вместе со всеми над самой глупой шуткой. В ней удивительно сочетались правильность и живое тепло. Рядом с ней мне не приходилось доказывать, что я интересная, красивая или достойная дружбы. Можно было просто быть собой. В пятнадцать лет это редкая роскошь.
Летом мы снова жили на даче. Днём всё пахло нагретой землёй, травой и водой из железной бочки. Вечером пыль на дороге становилась золотой, из открытых окон доносилась музыка, а взрослые голоса стихали за заборами. Там и сложилась наша дачная компания: Лида, Рита и Тамара жили на соседних участках и каждое лето будто продолжали разговор, прерванный прошлой осенью. Лиду издали можно было узнать по немецкой овчарке Грею, который ходил рядом и понимал её с полуслова. Рита чаще держалась возле нас, а с Тамарой мы ещё успеем стать ближе. Тогда же возле станции к нам пристали знакомиться мальчишки. Лида спокойно сказала:
— Грей, чё?
Это была секретная команда. Через минуту мальчики уже сидели на берёзах и просили убрать собаку.
— Грей, фу, — великодушно произнесла Лида.
Так в нашей компании появились Костя и Илья по прозвищу Весельчак. Костя был плотным, весёлым, вырос в обеспеченной семье и держался с уверенностью человека, которому редко приходилось сомневаться, примут ли его. Илья оправдывал прозвище с первых минут: любую неловкость превращал в шутку, и рядом с ним компания начинала смеяться громче. Тогда они были просто двумя мальчишками, которых Грей загнал на берёзы. Я ещё не знала, насколько надолго Костя останется в моей жизни.
В конце улицы лежали огромные строительные трубы. Для взрослых — ржавое железо, для нас — отдельное государство. На них встречались, спорили, мирились, делились секретами. Железо ещё хранило дневное тепло, под ногами шуршала сухая трава, кто-нибудь приносил магнитофон, и казалось, что всё настоящее происходит именно здесь, а не за заборами, где взрослые копают грядки и обсуждают цены. Иногда я прибегала на Трубы прямо после огорода — волосы собраны кое-как, ладони пахнут землёй. Лида уже успевала сделать дела, накраситься украденной у сестры косметикой и выйти в свет человеком. Мы смеялись, но я всё равно украдкой приглаживала волосы: вдруг сегодня кто-нибудь посмотрит именно на меня.
Рядом была деревня. Оттуда приезжали парни на мотоциклах, и мы слышали их раньше, чем видели: рёв мотора прокатывался по улице, заставляя всех невольно оборачиваться. Среди них был Антон — старше меня примерно на три года, светловолосый, голубоглазый. Впервые он появился вместе с мамой, когда они привезли продавать молочные продукты. Мамы говорили про огород и хозяйство, а Антон смотрел на меня. Не разглядывал нахально, не отпускал шуточек — просто смотрел, и от этого взгляда я вдруг слишком ясно почувствовала собственные руки, волосы, колени под летним платьем. Я впервые увидела себя глазами молодого мужчины и поняла: я уже не только чья-то дочь и младшая сестра. Я девушка.
Потом Антон стал приезжать один. Привозил полевые цветы, ранетки, катал на мотоцикле. Когда я слышала мотор, сердце заранее ускорялось. Мне нравился не только он — мне нравилось ощущение, что кто-то выбрал дорогу к нашему дому именно ради меня. В пятнадцать лет этого достаточно, чтобы весь вечер смотреть на букет в банке и улыбаться, когда никто не видит.
А потом появился Андрей.
Он не был самым высоким, громким или заметным. Тёмно-русые волосы, чуть смущённая улыбка и совершенно невозможные голубые глаза. Мне показалось, что он похож на Дмитрия Харатьяна из «Гардемаринов». Я успела подумать об этом — и тут он посмотрел прямо на меня.
— Андрей.
— Анна.
Всего два имени. Но моё собственное имя в тот момент прозвучало иначе, потому что его услышал он. Я почувствовала, как жар поднимается от шеи к щекам, и страшно разозлилась на себя: ну почему нельзя хотя бы минуту выглядеть спокойной? Андрей тоже смутился. И именно это спасло. Если бы он был слишком уверенным, я, наверное, сразу закрылась бы. А он стоял передо мной такой же растерянный, как я, и между нами возникло тихое узнавание.
Мы начали ходить рядом. Сначала вместе со всеми, потом чуть позади компании, а однажды обнаружили, что остались вдвоём. Мы шли по лесу, разговаривали обо всём подряд и вдруг замолчали. Рядом с другим человеком такое молчание заставило бы меня лихорадочно придумывать тему. С Андреем оно оказалось тёплым. Я слышала его шаги, шорох веток, собственное дыхание. Иногда наши руки случайно соприкасались, и от короткого прикосновения по телу проходила такая ясная волна, будто внутри меня натягивалась и звенела тонкая струна.
Он играл на гитаре. Когда Андрей брал первые аккорды, я старалась смотреть куда-нибудь в сторону, чтобы никто не заметил моего лица. Мне казалось, что каждая песня — немного про нас, даже если он пел совсем о другом. Я запоминала, как его пальцы ложатся на струны, как он склоняет голову, как улыбается, заметив мой взгляд. Где-то на даче, возможно, до сих пор стоит берёза с нашими инициалами. Тогда эти две буквы казались сильнее времени. Я была уверена: если вырезать их достаточно глубоко, любовь тоже никуда не денется.
Антон продолжал приезжать. Я не умела объяснить ему, что всё уже изменилось. Мне было жалко его обидеть, приятно его внимание и страшно признать даже самой себе, насколько сильно меня тянет к Андрею. Андрей видел Антона и отступал в сторону. В его молчании появлялась ревность, в моём — растерянность. Взрослые потом назвали бы это любовным треугольником, но мы не были взрослыми. Мы были подростками, которые ещё не умели произносить простые фразы: «Я выбрала тебя», «Мне больно», «Не приезжай больше».
Невысказанное выросло в нелепое мужское соревнование и закончилось дракой стенка на стенку. Меня там не было. Я не просила драться за меня и не чувствовала себя героиней красивой истории. Когда соседка влетела во двор с криком: «Из-за Анки пацаны дерутся!», я успела только повернуться к маме.
Удар пришёлся прямо в нос.
Сначала я почувствовала вспышку боли, потом тёплую кровь над губой. Мир на секунду стал белым. Я прижала ладони к лицу и смотрела на маму, не понимая, что произошло.
— За что?
— Ты допустила эту драку.
Слово «допустила» ранило сильнее удара. Будто я отвечала за чужие кулаки, чужую ревность и решения мальчишек, которые даже не спросили, нужна ли мне их защита.
Инна всё видела. Я заметила её чуть в стороне — ту самую Инну, рядом с которой обычно можно было не притворяться. Но в ту минуту её присутствие стало почти невыносимым. Боль от удара смешалась со стыдом: теперь самый близкий человек видел не только кровь и опухший нос, но и то, как легко меня сделали виноватой.
Она подошла ко мне осторожно, не разглядывая лицо и не задавая вопросов, на которые я всё равно не смогла бы ответить.
— Ань…
— Не надо, — выдохнула я и отвернулась.
Я ждала жалости или вопросов. Отвечать было бы невыносимо: пришлось бы снова произнести, что меня ударила мама. Инна не расспрашивала. Она осталась рядом, хотя я сама только что отвернулась от неё.
Я плакала не только от боли. Мне хотелось исчезнуть, чтобы никто не видел опухшего лица и того, как быстро любовь, которая ещё вчера пахла лесом и гитарой, превратилась во взрослое обвинение.
На следующий день бабуля гладила меня по волосам и тихо объясняла, что мама не со зла, что она испугалась и переживает. Бабуля всю жизнь умела оправдать каждого. Я лежала рядом, слушала её голос и думала: а кто-нибудь когда-нибудь объяснит маме, что чувствовала я? Бабулино утешение не успокаивало: мама испугалась, мальчишки подрались, а стыдно почему-то должно было быть мне.
Мама боялась разговоров. С синяком на лице меня увезли в город, чтобы на даче не обсуждали. Телефона рядом не было. На несколько дней меня словно вырезали из собственной жизни. Я лежала в комнате, прислушивалась к каждому звуку в подъезде и думала только об Андрее. Он знает, что меня увезли? Ищет? Сердится? Решил, что я выбрала Антона? В пятнадцать лет неизвестность не бывает маленькой. Она занимает всю комнату, ложится рядом и не даёт спать.
Когда я вернулась, папа уже был дома. Андрей жил у бабушки — бабы Нины, вместе с большой семьёй. Антон стал появляться реже. А Андрей встретил меня так, будто ничего важнее моего возвращения не произошло. Не потребовал объяснений, не устроил допрос. Просто посмотрел на синяк, сжал челюсть и очень осторожно коснулся моей щеки.
— Больно?
— Уже нет, — соврала я.
Он подавал мне руку, отдавал фуфайку, когда становилось холодно, шёл рядом чуть ближе, чем раньше. В его заботе не было громких обещаний, но я чувствовала себя хрупкой и драгоценной. И когда он смотрел своими невозможными голубыми глазами, я забывала половину приготовленных слов. Оставалась только одна ясная мысль, от которой одновременно хотелось смеяться и плакать: кажется, это и есть моя первая любовь.

ГЛАВА 5 — Письмо на крыше
Мама не одобряла Андрея. Достаточно было ему появиться, и я снова чувствовала себя виноватой, хотя мы всего лишь хотели увидеться. В её представлении мне подходил другой мужчина: из хорошей семьи, с профессией, с достатком и понятным будущим. Всё то, чего мы ещё не могли ей предъявить.
Я этого списка не знала, но очень быстро научилась узнавать его действие. Когда Андрей приходил к нам, дома вдруг выяснялось, что «Анна спит», «Анна занята» или вообще «Анны нет». Иногда я слышала его голос в прихожей. Узнавала сразу, ещё до слов, по мягкой интонации, от которой у меня всё внутри тянулось к двери.
Я сидела в комнате и ждала.
Я знала, сколько шагов отделяет меня от прихожей. Нужно только выйти — Андрей сразу увидит, что мама ошиблась. Но тогда пришлось бы опровергнуть её при нём. Встать между двумя людьми, которых я люблю, и выбрать, чьи слова будут правдой.
Я оставалась на месте. За дверью он ждал ответа, который должна была дать я.
— Анны нет дома, — говорила мама.
Несколько секунд было тихо. Потом Андрей отвечал что-то, чего я не разбирала. Шаги удалялись. Хлопала входная дверь. И только после этого я могла дышать.
— Мам, зачем ты так?
— Потом спасибо скажешь.
— За что?
— Вырастешь — поймёшь.
Я уходила к себе и старалась не плакать. Следующего вопроса мама уже не ждала: я всё пойму потом. А Андрей сейчас шёл от нашего дома и, наверное, думал, что это я не захотела выйти.
Другие мальчики казались маме куда перспективнее. Один был из медицинской семьи, другой — из обеспеченной. Им открывали дверь, предлагали чай, задавали вопросы. Я смотрела на мамину доброжелательность и почти физически чувствовала несправедливость: эти мальчики могли обладать любыми достоинствами, но рядом с ними я оставалась обычной Анной. А стоило Андрею посмотреть своими невозможными голубыми глазами — и весь мир менял температуру.
В компании я всегда знала, где Андрей. Мы переглядывались, незаметно отставали от остальных и шли рядом. Обсуждали музыку, дачу, какую-то ерунду. Иногда молчали. Мне не приходилось судорожно искать слова: можно было слушать его шаги, чувствовать тепло плеча и никуда не торопиться.
Однажды баба Нина отмечала день рождения. Андрей пришёл за мной.
— Пойдём, бабушка зовёт.
По дороге я делала вид, что всё нормально, а сама нервничала. Сейчас на меня посмотрят его бабушка, мама, братья, тёти. Кто я им? Что он им сказал? Вдруг все знают про драку, про Антона, про то, как мама меня ударила?
У двери я замедлила шаг. Андрей оглянулся и протянул руку. Я вложила в неё свою. Он сжал пальцы — просто и уверенно, будто это было самым естественным жестом на свете.
В доме было тесно, шумно и тепло. На столе стояли тарелки, салаты, хлеб. Из кухни несли ещё что-то горячее. Все говорили одновременно. Я остановилась у порога, не зная, куда деть руки и на кого смотреть. Андрей не дал мне остаться одной в этом смущении. Подвёл к столу и сказал с такой спокойной гордостью:
— Это моя Анна.
Моя.
В детском саду для меня ставили отдельный стол. А здесь, среди незнакомых людей, Андрей держал мою руку и говорил: «Моя». Мне даже не пришлось просить, чтобы меня приняли.
Баба Нина — бабушка Андрея, хозяйка этого шумного дома — посмотрела на меня внимательно, но без строгости. У неё было открытое, всё замечающее лицо и быстрые руки человека, который даже во время разговора успевает подвинуть тарелку, поправить скатерть и проверить, всем ли хватило еды.
— Так вот ты какая, — сказала она. — Проходи, чего на пороге стоишь?
— Я не стою, — пробормотала я и тут же поняла, что именно стою.
Андрей улыбнулся:
— Я же говорил, у нас все сразу начинают разговаривать.
— Ты ничего не говорил.
— Значит, собирался.
— Очень полезное уточнение.
Он чуть сильнее сжал мою руку. Баба Нина уже ставила передо мной тарелку, кто-то подвинулся, освобождая место.
Я улыбалась, отвечала на вопросы, ела то, что мне положили, но почти не чувствовала вкуса. Внутри повторялось одно и то же: «моя Анна». Мне хотелось остаться в этом доме, в этом слове, в его ладони. Хотелось, чтобы меня больше никогда ни от кого не прятали за закрытой дверью.
Летом мы ездили на озеро в соседнюю деревню. Вода блестела так ярко, что приходилось щуриться. Ребята шумели у берега, кто-то плескался, кто-то спорил. Андрей отвёл меня в сторону и вдруг стал серьёзным.
— Дай руку.
Я протянула ладонь.
Он надел мне на палец кольцо из проволоки. Неровное, чуть смешное, без камня и коробочки. Проволока царапнула кожу. Андрей смотрел на кольцо так, будто заранее извинялся за его несовершенство.
— Сам сделал?
— Сам. Кривовато получилось.
— Нормально получилось.
Сказать «нормально» было единственным способом не расплакаться от счастья. Я поворачивала руку к солнцу. Он где-то сидел, нашёл кусок металла, сгибал его пальцами и думал обо мне. Мне было пятнадцать, и ничего дороже придумать было невозможно.
Я хотела сказать: «Никогда его не сниму». Хотела спросить: «Это значит, мы всегда будем вместе?» Но мы и так были уверены, что поженимся. Оставалось только дождаться, когда станем взрослыми.
В конце августа наша компания собралась на прощальный вечер у Мерина. Днём всё ещё было тепло, но к ночи потянуло прохладой. Пахло сухой травой и дымом. Не хотелось думать, что завтра придётся уезжать.
Мы забрались на крышу. Снизу доносились голоса, кто-то смеялся, кто-то перебирал струны гитары. Над нами было огромное небо. Звёзды казались близкими, а город — очень далёким. Завтра дача закончится. Между нами снова появятся тридцать километров, школа, мамины запреты и закрытая дверь.
Андрей сидел рядом и долго молчал. Обычно его молчание меня успокаивало. В тот вечер оно тревожило. Я чувствовала: он что-то приготовил, но не решается. Наконец он достал сложенный листок.
— Это тебе.
Я взяла письмо. Обычная бумага, несколько сгибов. Но держала его так осторожно, словно оно могло рассыпаться.
— Что там?
— Прочитаешь дома.
— Почему дома?
— Просто прочитай потом.
Конечно, ждать до дома я не стала. Мне и так всё время приходилось ждать: пока мама разрешит, пока закончится неделя, пока Андрей приедет. Я не собиралась откладывать ещё и его слова.
— Я сейчас прочитаю.
Он отвернулся к тёмному небу, будто так мог спрятаться от моей реакции.
Бумага дрожала в руках. Я вела пальцем по строчкам и возвращалась к началу: от волнения смысл ускользал. Каждое предложение спустя годы уже не восстановить. Зато последнюю строчку я помню точно:
«Я тебя очень люблю, моя Анечка».
Я прочитала её ещё раз. Слёзы появились мгновенно. Только бы не разреветься, только бы он не решил, что что-то не так.
Я подняла глаза. Андрей ждал. В его лице было столько напряжения, что я вдруг поняла: ему страшно не меньше.
— Ну? — спросил он наконец.
— Что «ну»?
— Ты прочитала?
— Нет, просто держу письмо перед глазами.
— Ань…
— Я прочитала.
— И?
Я выдержала паузу и увидела, как он напрягся. Никогда прежде Андрей так не ждал моего ответа.
— Ты правда так думаешь? — спросила я.
— Я бы не написал, если бы не думал.
— А сказать не мог?
Он опустил глаза.
— Написать легче.
— И я тебя очень люблю, — сказала я.
После этих слов всё вокруг продолжало существовать: смеялись ребята, скрипнула крыша, ветер бросил волосы мне на лицо. Но мир отодвинулся, будто оставил нас одних.
Я не помню, кто наклонился первым. Помню письмо, зажатое в пальцах, и его лицо совсем близко. Я боялась пошевелиться: так хотелось, чтобы он меня поцеловал, и было совершенно непонятно, что делать самой.
Его губы коснулись моих осторожно, почти невесомо. Мы оба не умели. Я слышала, как колотится сердце, чувствовала его дыхание и боялась, что сейчас он отстранится. Это был Андрей. Человек, с которым я собиралась прожить всю жизнь.
Он чуть отстранился. Между нашими лицами снова появился воздух.
— Нормально? — спросил он шёпотом.
В этом вопросе было столько Андрея — его смущение, забота, страх сделать что-то не так, — что я засмеялась сквозь слёзы.
— Дурак.
И сама потянулась к нему снова. После второго поцелуя Андрей всё равно смотрел настороженно.
— А почему ты плачешь?
— Я не плачу.
— У тебя слёзы.
— От ветра.
Он посмотрел на совершенно тихую ночь.
— Конечно. Сильный ветер.
Я тихо толкнула его плечом.
— Не смейся.
— Я не смеюсь.
— Смеёшься.
— Я просто счастливый.
От этих слов слёз стало ещё больше. Я спрятала лицо у него на плече, а он обнял меня — неловко, бережно, как будто счастье тоже можно было нечаянно уронить.
Я всё ещё не знала, куда деть руки и как дышать. Но отступать больше не хотелось. Держалась за его плечо, чувствовала под пальцами ткань одежды и сама тянулась к нему.
Домой я возвращалась другой. Не взрослее — скорее, живее. В кармане лежало письмо, на пальце — проволочное кольцо, губы помнили его прикосновение. Мне хотелось улыбаться каждому фонарю. И одновременно хотелось спрятать счастье, чтобы никто не отнял.
Ночью я несколько раз включала свет. Доставала письмо, расправляла листок, снова читала последние слова. Потом складывала точно по старым линиям и клала под подушку. «Моя Анечка».
Утром мама, как всегда, шумела на кухне. Я коснулась губ и улыбнулась. Ничего вокруг не изменилось — и всё было другим.
Лето закончилось. Андрей жил примерно в тридцати километрах и приезжал по выходным. Неделя растягивалась, а несколько часов рядом пролетали мгновенно. Я заранее выбирала одежду, стояла у окна, прислушивалась к звонку, а потом старалась выглядеть так, будто вовсе его не ждала.
Письмо я прятала особенно тщательно. Если бы мама нашла, она обязательно напомнила бы, что надо учиться, а не думать о мальчиках, иначе «будешь яйцами торговать». Я слушала и молчала. Мама говорила о будущем, в котором спасала меня от неправильной жизни. Я думала о настоящем, в котором самым дорогим предметом был сложенный листок под подушкой.
Потом Андрей позвонил с автомата. Голос звучал непривычно глухо.
— Меня забирают в армию.
Я прижала трубку к уху сильнее, будто могла расслышать другой смысл.
— Когда?
— Через три дня проводы.
— На два года? — спросила я, хотя знала ответ.
— На два.
— А если…
Я замолчала.
— Что «если»?
— Ничего.
— Ань, говори.
— А если ты меня забудешь?
В трубке стало тихо. Я уже пожалела, что спросила.
— Не забуду, — ответил Андрей. — Ты сама только не забудь.
— Я? Никогда.
Я обещала и верила каждому своему слову. Страшно было представить только одно: два года пройдут для нас по-разному, и к концу ожидания одного из нас уже не окажется там, где другой оставил его.
Два года.
В пятнадцать лет два года — не срок. Это почти другая жизнь. За два года можно закончить школу, стать другой, разлюбить, забыть голос. Можно встретить человека, которого я не увижу. Можно вернуться и не узнать девочку с проволочным кольцом.
После разговора я ещё долго держала трубку у груди. Плакать при маме не хотелось. Я закрылась в комнате и впервые позволила себе испугаться не запрета, не расстояния в тридцать километров, а настоящей потери. Что, если он изменится?
Что, если забудет? Что, если там с ним случится беда? И вопрос, которого я стыдилась больше всего: что, если изменюсь я?
Его двоюродного брата Костю забирали тоже. У бабы Нины собралось много людей. Все говорили громче обычного, суетились, шутили, наливали мужчинам — будто шум мог заглушить страх. Я почти не отходила от Андрея и жадно запоминала его живого: линию плеч, руки, голос, привычку чуть склонять голову, когда слушает.
Мама Андрея взяла меня за руку.
— Ты его только жди.
— Конечно.
Мне даже стало обидно, что это нужно спрашивать. Разве можно не ждать человека, с которым ты уже прожила внутри целое будущее? Он вернётся, мы поженимся. Два года были не концом, а дорогой к нашему «потом».
Когда пришло время прощаться, я обняла Андрея так крепко, как могла. Он был рядом — тёплый, настоящий, мой. Через несколько минут должен был уехать туда, куда я не могла последовать.
— Я буду писать, — сказал он.
— И я.
— Жди меня.
— Буду.
Автобус тронулся. Я шла рядом несколько шагов, пока могла, потом остановилась. Андрей смотрел из окна. Я подняла руку. Он тоже.
Когда автобус исчез, я осталась на дороге. В кармане лежало первое письмо Андрея. Я уже ждала следующего.

ГЛАВА 6 — Два года в конвертах
От тех лет сохранилась наша фотография. Мне на ней шестнадцать, Андрею — восемнадцать.
Я смотрю на нас и сначала замечаю то, на что тогда едва ли обращала внимание: какие мы молодые. Вроде бы уже взрослые — сами так считали, — а лица ещё совсем детские.
У меня прямые тёмно-каштановые волосы до плеч и густая чёлка, почти касающаяся бровей. Светлое овальное лицо, мягкая линия подбородка, небольшой нос. В ушах серьги. Белая блузка с высоким воротником, тёмный клетчатый жакет. Смотрю прямо в объектив, серьёзно, почти не улыбаясь.
Теперь мне хочется подойти к этой девочке и сказать, что ей не обязательно так стараться. Но тогда она ещё ждала обещанной волшебной палочки. Может быть, уже не верила в саму палочку, а в условие верила: будешь хорошей — получишь счастье.
Рядом Андрей. Короткие тёмно-русые волосы, чуть растрёпанная чёлка, открытый лоб. Лицо вытянутое, худощавое, с прямым носом и уже заметной линией скул. Губы сомкнуты; он тоже серьёзен. Пятнистая рубашка делает его взрослее, хотя в лице ещё столько мальчишеского. Два года разницы тогда казались мне большим расстоянием.
На старой фотографии трудно различить цвет его глаз. А мне не нужно всматриваться. Я помню их голубыми.
Это было лицо, которое я могла бы разглядывать бесконечно: линию бровей, губы, волосы, падающие на лоб. Любимый человек ещё ничего не успел сказать, а ты уже заметила его среди всех остальных. Уже ждёшь, когда он посмотрит на тебя.
Мы стоим так близко, что наши плечи соприкасаются. В этом маленьком пространстве снимка мы всегда будем рядом.
Я откладываю фотографию и возвращаюсь к началу нашего ожидания — к первым дням после его отъезда в армию.
Первые дни после отъезда я жила так, будто Андрей просто задержался. Просыпалась и на секунду забывала, что его нет. Потом вспоминала — и внутри становилось пусто. Не той красивой пустотой, о которой пишут в стихах, а обычной, тяжёлой: день только начался, а ждать уже трудно.
Я ждала письмо.
До него расстояние было бесформенным. Я не знала, где Андрей просыпается, что видит, о чём думает, помнит ли нашу крышу. Его обещание «буду писать» повторялось в голове, но почтовый ящик оставался пустым.
Каждый школьный день начинал вращаться вокруг одного и того же маршрута: уроки, автобус, подъезд, несколько ступенек, ящик. Я заранее пыталась угадать по щели, есть ли там что-нибудь. Иногда виднелся край газеты, и сердце всё равно успевало ударить сильнее. Я открывала дверцу. Квитанция. Реклама. Ничего.
«Ещё не дошло», — говорила я себе.
На следующий день повторяла то же самое.
Ожидание быстро показало свою неприятную сторону: любовь не могла ускорить почту. Нельзя было лучше учиться, сильнее хотеть, выполнить больше дел — и заслужить конверт. Впервые старание ничего не решало. Оставалось только терпеть неизвестность.
И однажды я увидела своё имя.
Конверт лежал среди обычных бумажек, но я узнала его раньше, чем прочитала обратный адрес. Почерк Андрея. Наклон букв. То, как он написал «Анне». Всё вокруг — лестничная площадка, запах подъезда, звук чужого телевизора за стеной — исчезло.
Я вынула письмо обеими руками.
Я донесла письмо до своей комнаты и закрыла дверь. Села на кровать, положила конверт на колени. Край не поддавался. Пришлось поддеть его осторожно, чтобы не порвать лист.
Сначала читала быстро, перескакивая через строчки. Потом вернулась к началу. Слова постепенно складывались в его голос.
В письме он снова назвал меня своей Анечкой. Я читала и будто разговаривала с ним.
«Как ты там?» — спрашивала глазами у строчек.
Ответ находился ниже: он держится, привыкает, скучает.
«А по мне?»
Я сама сердилась на этот детский вопрос и всё равно искала подтверждение в каждой фразе. В конце тихо сказала вслух:
— Я тоже скучаю, Андрей. Очень.
Комната не ответила. Я прижала письмо к груди и заплакала от облегчения. Он помнил меня. Можно было открыть лист снова, и там по-прежнему было написано «Анечка».
Ответ начала писать сразу.
Первый лист испортила. Начала слишком официально и разозлилась: разве так говорят с человеком, которого любят? Второй показался слишком жалобным. На третьем я пыталась быть весёлой. Мне хотелось рассказать Андрею всё сразу — кто что сказал, как прошёл день, как скучаю, как часто достаю его первое письмо с крыши.
Но главное я долго не могла написать. Мне было страшно.
Страшно, что он изменится. Что увидит другую жизнь и вернётся не ко мне. Что письма однажды станут короче, потом реже, потом исчезнут. Ещё страшнее было признаться, что и сама могу измениться. Будто одно сомнение уже являлось предательством.
Поэтому в письме я была сильной. Писала, что жду. Что у меня всё хорошо. Что я учусь. Не писала, как иногда лежу ночью и считаю не дни до возвращения, а всю огромную жизнь, которая может случиться без него.
Письма стали приходить регулярно. Каждая неделя сжималась до звука ключа в почтовом ящике. Если там лежал конверт, весь день менялся. Если не было — я делала вид, что это ничего не значит, но становилась молчаливой и раздражительной.
Я носила письма с собой. Перечитывала в автобусе, перед сном, иногда на уроках, спрятав под тетрадью. Андрей будто помещался в конверт и возвращался небольшими бумажными частями. Я знала, где на листе его почерк становился торопливее, где слово было исправлено, где ручка сильнее вдавила бумагу.
Мама не должна была найти письма. Я прятала конверты, прислушивалась к шагам, быстро убирала лист под учебник. Даже у себя в комнате дочитывала признания с оглядкой на дверь.
К шестнадцати я заканчивала девятый класс. У Андрея умер дедушка, баба Нина осталась одна, и я стала ездить к ней почти каждую неделю. Мыла полы, носила воду, помогала по хозяйству, слушала её рассказы. Мне казалось естественным: если я люблю Андрея, значит, должна любить всё, что принадлежит его миру.
Иногда я заходила в комнату, где он спал до армии. Стул, полка, одежда — всё оставалось на своих местах. Я задерживалась у двери: так легко было представить, что сейчас он войдёт и спросит, чего я здесь стою.
Баба Нина иногда заставала меня у дверей его комнаты.
— Опять грустишь?
— Я не грущу.
— Ну да. Просто стоишь и на пустой стул смотришь.
— Он не пустой.
Она понимала без объяснений.
— Вернётся твой Андрей. Куда он денется?
— Я знаю.
— Знает она, — ворчала баба Нина. — Иди лучше чай пить. На голодный желудок ждать ещё тяжелее.
У неё любовь всегда быстро превращалась в тарелку еды. Я шла за ней на кухню, и ждать действительно становилось немного легче. Младшие братья Андрея, Павел и Пашка, словно взяли меня под охрану. Ходили рядом, следили, кто подходит, кому что нужно.
— Служба у Андрея, а караул оставил он, — смеялась я.
На самом деле меня трогало их отношение. Я всё ещё была частью его семьи. Значит, он по-прежнему считал меня своей.
В школе жизнь не останавливалась. Наш класс переформировали. Рядом оказались Стас и Костя. Стас — высокий, крепкий, с быстрым юмором, от которого сходила с ума половина школы. Костя — ниже и плотнее, весёлый, из обеспеченной семьи, привыкший действовать уверенно. Они помогали мне с математикой, геометрией и физикой, я писала им сочинения и спасала на гуманитарных предметах. Оба относились ко мне с симпатией. Мне нравилось внимание — было бы неправдой делать из себя святую, которая два года никого вокруг не замечала. Я замечала. Мне хотелось быть красивой, хотелось нравиться. Но внутри стояла граница: я жду Андрея.
Эта фраза стала почти частью имени. Анна, которая ждёт. Однажды Костя проводил меня домой и попытался поцеловать. Я резко отстранилась.
— Никогда больше так не делай. Я жду парня из армии.
Он рассердился:
— Ну и дура — два года сидеть и ждать.
Я ушла, кипя от обиды. Для него мои два года были глупостью. Он не видел писем, не стоял на дороге, пока автобус с Андреем не исчез.
Но слово «дура» не отпускало. А если я действительно сижу и жду, пока другие живут? Я тут же сердилась на себя за эту мысль и ещё упрямее повторяла: дождусь.
Одновременно мама готовила моё поступление. Я хорошо знала французский, выигрывала олимпиады и мечтала об иностранных языках. На подготовительных курсах в сильной гимназии я увидела другой мир — дорогую одежду, обувь, уверенность людей, привыкших занимать место.
Преподаватель послушал мой французский и сказал:
— Ой, Анна, не знаю, что вы будете делать, но точно не поступите. Вы слишком низкого уровня.
Эта фраза включила во мне знакомый двигатель: докажу. Здесь старание снова могло что-то изменить. Я учила язык с яростью. Это было даже легче, чем любить на расстоянии. У французского существовали правила. У ожидания — нет.
В это же время у брата и его жены Елены родился сын с тяжёлыми нарушениями здоровья и развития. Брат работал на железной дороге вместе с папой и часто уезжал, поэтому Елена подолгу оставалась с больным малышом одна. Я помогала ей с ребёнком и домашними делами, ездила к бабе Нине, работала на огороде, готовилась к поступлению. Вечером падала на кровать и доставала письмо Андрея. Иногда сил оставалось лишь на несколько строк.
Отец стал лучше зарабатывать, и однажды родители купили мне на барахолке модный дорогой кожаный плащ. Мама возражала против траты, а папа обнял меня и сказал:
— Пусть у неё будет.
Я запомнила, как легко он это сказал. Мама думала о цене, я уже почти готова была отказаться, чтобы не спорили, а папа обнял меня — и плащ стал возможен.
Мама запретила надевать плащ в школу. Я надела тайком. В тот же день его украли из раздевалки. Домой шла как на казнь. Было страшно не из-за вещи и даже не из-за маминого крика. Папа столько работал, хотел порадовать меня, а я не послушалась и потеряла.
Плаща больше не было. Осталось папино «пусть у неё будет» — и стыд, что я не сумела сберечь его подарок. Мне хотелось вернуть не столько вещь, сколько тот миг, когда папа радовался вместе со мной.
На выпускной я сшила длинное платье с разрезами. Катя сделала причёску. Перед выходом я смотрела в зеркало и впервые увидела молодую женщину. Не девочку с письмом под подушкой — женщину, у которой появляются собственные планы, тело, желания, будущее.
Мне отчаянно хотелось, чтобы Андрей увидел меня такой. Я представляла его лицо, первое молчание, удивлённое: «Ань…» Но в зале сидел папа. Он смотрел с такой гордостью, что я расправляла плечи сильнее.
Вечером, уже дома, я сняла платье, аккуратно повесила его и снова достала конверт. В зеркале ещё держались взрослая причёска и уверенность, а внутри я опять стала пятнадцатилетней девочкой на крыше.
До возвращения Андрея оставалось всё меньше. Я считала не дни — письма. Каждое приближало его. Я столько раз представляла встречу, что она стала почти воспоминанием: он идёт ко мне, я узнаю его среди других, бумажный голос снова становится живым.
Два года подходили к концу. Я уже знала, в каком платье хочется попасться ему на глаза, но никак не могла представить первое слово. Слишком много слов мы успели написать. Теперь нужно было встретиться.

ГЛАВА 7 — Кто кого
Я подала документы на факультет иностранных языков. Для бюджета нужно было набрать тридцать баллов — по десять на трёх экзаменах. На французском в комиссии сидел тот самый преподаватель с подготовительных курсов, который уверенно предсказал, что мне не поступить.
Я увидела его и внутренне почти улыбнулась.
Отвечала быстро, свободно, без прежнего страха выглядеть беднее, хуже, не на своём месте. Он задавал всё более сложные вопросы. Я отвечала. Мне поставили десять. После экзамена преподаватель догнал меня:
— Анна, я удивлён. Реально удивлён. Вы большая молодец. Но как? Как можно было достигнуть такого уровня?
Я вежливо улыбалась, а внутри звучало совершенно детское: ну что, кто кого? Литературу сдала на десять. Русский — на девять. Итого двадцать девять. Одного балла не хватило до бюджета. Всего одного.
Мне предложили платное обучение. Сегодня это выглядело бы обычным вариантом, но тогда в моей системе координат платно учились либо очень богатые, либо те, кто не смог поступить сам. К тому же факультет стоил дорого, семья едва ли могла это позволить.
Я пришла домой и рыдала так, будто закончилась вся жизнь. Двадцать девять баллов не ощущались достижением. Они ощущались одной недостающей ступенькой, через которую невозможно переступить.
В этом была знакомая боль: сделать почти всё правильно и всё равно не получить желаемого. Два года ждать Андрея — и ещё не знать, чем закончится наша любовь. Подготовиться лучше, чем от тебя ожидали, — и не добрать одного балла. Мне всё сильнее казалось, что счастье всегда находится совсем близко, но требует последнего усилия, которого я не умею рассчитать.
Потом нашёлся педагогический колледж с французским уклоном: учитель начальных классов с правом преподавания французского. Не мечта, но дорога к ней. План возник сразу: отучусь, затем поступлю в институт на третий курс. Если дверь не открывается, значит, надо искать другой вход.
Колледж оказался в пятнадцати минутах от дома бабы Нины. Учиться было легко и интересно. В группе почти тридцать девушек и два парня, многие приехали из районов и деревень, некоторые, как я, не поступили в вуз с первого раза. Я быстро стала своей, потом старостой, получала повышенную стипендию.
Папа гордился так, будто я возглавила небольшое государство.
— Анка у меня староста, — рассказывал он всем.
Я смеялась, но его гордость грела. Папа не спрашивал, почему не получилось сразу. Он видел не недостающий балл, а то, что я снова встала и пошла дальше. И однажды утром, когда я собиралась на занятия, зазвонил телефон. Я подняла трубку.
— Я вернулся.
Я вцепилась в трубку.
— Андрей?
— А ты кого ждала?
— Тебя. Два года тебя.
Он засмеялся — тихо, будто и сам ещё не верил, что может просто позвонить мне.
— Ты приедешь?
Внутри всё кричало: сейчас. Но вслух я произнесла:
— У меня занятия.
— Понятно.
В его голосе мельнуло разочарование, и я быстро добавила:
— Я сразу после них. Андрей, я приеду. Обязательно.
— Я буду ждать.
— Теперь твоя очередь, — сказала я.
Я положила трубку. Андрей дома. Можно сейчас взять сумку и ехать к нему, а я только что пообещала сначала отсидеть занятия.
В колледже записывала что-то в тетрадь, не слыша преподавателей. Смотрела на часы. После занятий побежала к бабе Нине.
За знакомой калиткой всё выглядело как прежде. И от этого становилось ещё страшнее: а если изменился только Андрей? А если за два года мы написали друг другу людей, которыми на самом деле не стали? Я вошла. Он был там.
Первые секунды мы просто смотрели. Я узнавала лицо и одновременно замечала новое: взрослость, которой раньше не было, другую осанку, более тяжёлый взгляд. Это был мой Андрей — и человек, которого я ещё не знала. Потом мы обнялись.
Я уткнулась лицом в его плечо и почувствовала не бумагу, не запах конверта, а тепло живого тела. Два года я могла только представлять это прикосновение. Теперь оно было настоящим, и я не знала, что делать со счастьем, которое оказалось больше меня.
Родственники ходили мимо. Кто-то смеялся, кто-то что-то говорил. Мы всё не отпускали друг друга.
— Почему ты меня всё время обнимаешь? — спросила я, хотя совсем не хотела, чтобы он переставал.
— А я два года не мог.
Я отстранилась ровно настолько, чтобы увидеть его лицо.
— Дай я на тебя посмотрю.
— Смотри.
— Ты другой.
Он сразу насторожился:
— Плохой?
— Взрослый.
— А ты красивая.
— Раньше, значит, была некрасивая?
— Ань, я не это сказал.
— Я знаю.
Мы засмеялись — от смущения, счастья и невозможности за несколько минут рассказать друг другу два года. Потом он снова притянул меня к себе.
— Я письма твои хранил, — сказал Андрей.
— Все?
— Все.
Он сохранил все письма. Значит, наши два года были и у него — где-то лежали мои листки, те самые, над которыми я столько раз сомневалась. Мне хотелось узнать, какие строчки он перечитывал. Но он снова притянул меня к себе, и спрашивать расхотелось.
Вместе с Андреем вернулся его двоюродный брат Костя. Его Алёнка не дождалась. Он мог выпить и с кривой усмешкой смотреть на нас — двое вернувшихся солдат, но одного ждали, другого нет. В его взгляде смешивались боль, зависть и обида на весь мир.
Я позвонила маме и сказала, что Андрей вернулся и я останусь с его семьёй. Приготовилась спорить. Мама неожиданно разрешила.
В ту ночь я лежала без сна и улыбалась в темноте. Он вернулся. Можно было больше не придумывать его голос по строчкам и не ждать, когда почтовый ящик перестанет быть пустым. Мне казалось: теперь мы наконец начнём жить то будущее, о котором столько писали.
ГЛАВА 8 — Кольцо на мизинце
После возвращения Андрей подарил мне серебряное кольцо. Проволочное было обещанием девочки и мальчика: когда-нибудь. Серебряное казалось подтверждением взрослой жизни: теперь.
Я надела его и долго рассматривала руку. Блестящий ободок ловил свет. Мне хотелось показать кольцо всему миру, но ещё сильнее — спрятать от маминого взгляда. Я почти не снимала его. Если письмо доказывало, что Андрей любил меня на расстоянии, то кольцо говорило: расстояние закончилось, я дождалась, всё было не зря.
Только реальность почему-то не спешила становиться той жизнью, которую мы написали в письмах.
Я училась и постоянно ездила к бабе Нине. Ребята долго праздновали возвращение из армии. Сначала это выглядело естественно: два года позади, все хотят увидеть, расспросить, поднять стакан. Потом праздники начали сливаться один с другим. Алкоголя становилось больше, разговоров между нами — меньше.
Мне это не нравилось, но я не знала, как заговорить. Фраза «не пей» казалась материнской и унизительной. Фраза «мне страшно, когда ты такой» — слишком открытой. Попросить его выбрать меня вместо компании означало допустить, что он может не выбрать.
Поэтому я наблюдала и молчала.
Мне казалось: если скажу, что мне страшно, придётся объяснять, чего именно я боюсь. Что два года ждала одного человека, а теперь не знаю, как разговаривать с тем, кто вернулся. Хотелось, чтобы он сам заметил.
Однажды я приехала к бабе Нине и увидела Андрея спящим пьяным.
Он лежал передо мной — тот самый человек, которого я два года собирала по строчкам. Я представляла возвращение сотни раз. В моём воображении он всегда шёл ко мне, обнимал, говорил, как скучал. Ни в одном варианте он не спал, не замечая, что я приехала.
В дверях стоял его двоюродный брат Костя. На лице появилась кривая усмешка. Может быть, сегодня я несправедливо приписываю ей смысл. Может быть, он вообще думал о другом. Но тогда я прочитала совершенно ясно: «Ну что, дождалась?» И сразу услышала фразу школьного Кости: «Ну и дура — два года сидеть и ждать».
Стыд вспыхнул раньше злости. Не Андрею должно было быть стыдно, что он пьян. Мне стало стыдно за свою веру. За письма под подушкой. За всех мальчиков, которым отказала. За гордое «я жду». Словно целая комната сейчас смотрела не на него — на меня, девочку, которая придумала слишком красивую любовь.
Я подошла ближе. Ждала, что Андрей откроет глаза. Хотела, чтобы он увидел меня и одним взглядом уничтожил всё, что я успела подумать. Сказал: «Ань, прости». Или хотя бы спросил, почему я молчу. Он спал. Я смотрела на серебряное кольцо. Ещё недавно оно означало «теперь». В ту минуту стало похоже на вопрос: и что теперь?
Я сняла его. Пальцу сразу стало непривычно голо. Взяла руку Андрея и надела кольцо ему на мизинец. Оно сидело нелепо — слишком маленькое, чужое. Именно так выглядела наша любовь в ту секунду: красивая вещь, оказавшаяся не на своём месте.
Я могла разбудить его. Могла сказать: «Посмотри на меня. Я два года тебя ждала, а теперь не понимаю, где ты». Могла спросить: «Что случилось с тобой там? Почему ты всё время пьёшь? Ты меня ещё любишь?» Но любой вопрос был опасен, потому что предполагал ответ. А если ответ окажется не тем?
Я ушла. На улице воздух показался слишком холодным. Я шла быстро, будто убегала не из дома, а от собственного унижения. Внутри спорили две Анны. Одна кричала: «Правильно. Нельзя позволять так с собой обращаться». Другая просила: «Вернись. Разбуди. Поговори».
Я не вернулась.
На мизинце Андрея осталось моё кольцо. Я надеялась, что, когда проснётся и увидит его, он поймёт всё, чего я не сказала.
Андрей позвонил один раз.
Я услышала голос, и всё тело отозвалось раньше гордости. Хотелось сказать: приезжай. Хотелось снова стать той Анечкой из письма. Но перед глазами возникли его закрытые глаза, усмешка Кости, кольцо на чужом мизинце. Я отказалась разговаривать.
— Ань, подожди, — сказал Андрей. — Давай нормально поговорим.
— О чём?
— О кольце. О том, что ты ушла.
— А что тут обсуждать?
— Хотя бы разбудила меня.
— Чтобы что? Посмотреть, как ты снова уснёшь?
— Я просто выпил. Мы все тогда…
— Я два года тебя ждала, Андрей.
— Я знаю.
— Нет. Если бы знал, не лежал бы там, будто меня вообще нет.
— Ты сама оставила кольцо и ушла.
Он говорил про кольцо, а я снова видела его спящим. Мне хотелось, чтобы Андрей попросил прощения. Объяснять, почему я не разбудила его сама, не хотелось совсем.
— Не звони мне больше, — сказала я.
— Анна…
Я положила трубку.
Почти сразу захотелось снять её снова, набрать номер, сказать: «Приезжай». Вместо этого я сидела рядом и ждала, что он позвонит ещё раз. Он не позвонил. Мне казалось, одного звонка мало. Если я действительно нужна, он придёт. Будет звонить ещё. Найдёт способ. Докажет.
На следующий день я ждала шагов на лестнице. Каждый раз, когда хлопала дверь лифта, сердце поднималось к горлу. На выходных вслушивалась в звонок. Андрей не пришёл.
Я сердилась всё сильнее, потому что злость была легче страха. Если он не приходит из гордости — значит, виноват. Если не приходит, потому что больше не любит, — тогда рушились два года моей жизни.
Ночами я доставала письма. Там Андрей называл меня Анечкой, там я обещала ждать. Я перечитывала знакомые слова и прислушивалась к телефону. Если позвонит ещё раз — что я скажу?
Я готовила ответ и продолжала ждать. Позвонить самой означало признаться, что моё «не звони» было неправдой.
ГЛАВА 9 — Слово, которого я не знала
Пока я ждала, что Андрей придёт после нашего несостоявшегося разговора, дома начали происходить странные вещи.
Мама и папа всё чаще куда-то уезжали. Разговаривали вполголоса, а когда я входила, замолкали. Потом я заметила у папы крестик. Раньше он не носил его постоянно. Папа перестал ездить в командировки. Мама заметно погрустнела.
Я замечала, как разговор обрывается при моём появлении, и не решалась спросить, что от меня скрывают. Взрослые всегда знали, сколько мне можно сказать. Но раньше за их молчанием можно было сердиться. Теперь я боялась его.
Однажды я пришла домой — папы нет.
— А где папа?
Мама сначала отмахнулась. Потом посадила меня перед собой.
— Папа в больнице. Завтра поедешь, еды отвезёшь.
Папа и больница не складывались в одной фразе. Он был человеком, который таскал газовый баллон, строил, чинил, работал, уезжал в тайгу и всегда возвращался. Болеть могли другие. Папа мог устать, рассердиться, уснуть у телевизора. Но не лежать в больнице.
— Что с ним?
Точного ответа я не получила.
На следующий день ехала в троллейбусе и перебирала знакомые болезни. Сердце? Желудок? Давление? Любой вариант казался временным. В больнице лечат, значит, человек возвращается домой. Территория оказалась огромной. Я плутала между корпусами, спрашивала дорогу, пока не нашла нужный. Подняла глаза на табличку:
«Онкологический корпус».
Слово было незнакомым. Оно ещё ничего мне не объясняло. Внутри стало холодно.
Папу вызвали. Он вышел, улыбнулся, как всегда, обнял меня и прижал особенно крепко. Я пыталась рассмотреть его лицо, найти признак, который всё объяснит. Он говорил спокойно. Я передала еду. Пообещала ещё приехать.
— Чего лицо такое серьёзное? — спросил папа.
— Нормальное лицо.
— Я тебя знаю. Нормальное у тебя по-другому выглядит.
— Пап, что говорят врачи?
Он на секунду отвёл взгляд.
— Врачи много чего говорят.
— А ты мне скажи.
— Ты лучше про учёбу расскажи. Староста ещё?
Он перевёл разговор так привычно, что я почти позволила себя обмануть. Начала рассказывать про колледж, преподавателей, девчонок. Папа слушал и улыбался. Только теперь я понимаю: возможно, ему было страшно не меньше моего, но он до последнего старался остаться папой, который успокаивает дочь, а не больным, которого она должна спасать.
Всё было почти обычным. Только между нами уже стояло это слово. Из больницы я пошла не домой, а в библиотеку.
Интернета под рукой не было. Если нужно узнать правду — идёшь к книгам. Я попросила всё про онкологию. Библиотекарь посмотрела на меня внимательно, но ничего не спросила.
Я читала медицинские статьи, справочники, тяжёлые термины. Сначала пыталась понять, что означает слово. Потом — стадии. Потом — метастазы, лечение, химиотерапию, прогнозы. Сидела до закрытия. На следующий день пришла снова.
Я перечитывала непонятные места. Снова искала слова, которые уже встречались, сравнивала описания, пыталась разобраться. Где-то должна была быть строчка о том, что ещё можно сделать. Я не могла уйти, не найдя её.
Но книги не обещали спасения. Пазл сложился без разрешения взрослых. Я подошла к маме:
— Я читала. Я знаю, что такое онкология.
Она села. Побледнела. Руки опустились. Я никогда не видела маму такой. Её слабость испугала сильнее медицинских слов. Если мама, которая всегда знала, как правильно, растерялась — значит, правильного решения нет.
— Меланома. Поздняя стадия, — сказала она.
Лекарств, которые могли бы всё исправить, не было. Папе проводили химиотерапию и старались сохранить надежду. Я слушала и внутренне спорила: вы просто не знаете моего папу. Он всегда возвращается.
Его выписали домой. Он похудел, много лежал, ходил всё медленнее. Курил. Я делала то, что умела: пекла любимые торты и пироги, жарила картошку. Мы вспоминали дачу, смеялись. Пока папа мог смеяться, мне казалось, смерть не имеет права войти.
О Андрее я почти перестала думать. Точнее, его отсутствие больше не было главным горем. Рядом с папиной болезнью моя любовная обида выглядела маленькой, почти стыдной. Но где-то глубоко она продолжала болеть. В тяжёлый момент особенно хочется верить, что любимый человек почувствует и придёт сам.
Андрей не приходил.
После третьей химиотерапии папа уже не встал — отказали ноги. Я прибегала из колледжа, кормила его, меняла памперсы, поправляла одеяло. Когда-то он согревал мои ледяные ноги, теперь я укрывала его.
Я уже подрабатывала промоутером: папа не работал, маме задерживали зарплату, денег не хватало. Несколько часов работы — и бегом домой. Усталость стала постоянной, но я почти не замечала её. Если остановиться, можно было услышать страх.
Я читала папе любимую книгу. Потом просто сидела рядом и рассказывала будущее.
— Ты встанешь. Я закончу учёбу. Выйду замуж. Нарожаю тебе кучу внуков. Обязательно будет мальчик Матвей — как ты. Два Матвея будут ездить на рыбалку и за грибами.
Я говорила за нас обоих. За папу, который всё меньше мог отвечать. За маму, которая боялась. За себя, которая не имела права произнести правду. Иногда он всё-таки открывал глаза.
— Устала? — спрашивал едва слышно.
— Нет.
— Врёшь.
— В тебя.
Уголки его губ чуть поднимались.
— Учись, Лягушонок.
— Ты сначала выздоравливай.
— Командир нашёлся.
— А кто-то же должен тобой командовать.
Я улыбалась, пока он смотрел. Потом выходила на кухню, упиралась ладонями в стол и несколько секунд училась дышать заново. Он держал мою руку. Его ладонь оставалась тёплой, но силы почти не было.
— Пап, ты меня слышишь? Всё будет хорошо. Я буду счастливой, как ты хотел.
Он закрыл глаза, словно согласился. Из правого глаза медленно скатилась слеза. Я не позволила себе плакать. Продолжала говорить, будто слова могли удержать его в комнате. Но внутри уже всё понимала. Папа тихо вздохнул. И взгляд погас.
Его ладонь ещё была тёплой. Я держалась за это тепло, как будто оно могло опровергнуть всё, что только что увидела. Папа всегда возвращался — из тайги, с железной дороги, из долгих командировок. Я не знала, как остаться в мире, где больше не нужно ждать его домой.
ГЛАВА 10 — Детство закончилось раньше
Я сразу поняла, что произошло. Несколько секунд стояла рядом и смотрела на папу, будто тело могло снова вспомнить, как дышать. Потом потрогала пульс. Его не было.
Тысяча мыслей пронеслась одновременно, но тело действовало почти спокойно. Я закрыла папе глаза ладонью. Поправила одеяло. Вышла из комнаты и прикрыла дверь так осторожно, словно боялась его разбудить. В моей комнате сидела мама. Я дошла до косяка и начала сползать по нему.
— Мам, папа больше не дышит.
Она рванула в спальню. Через несколько секунд я услышала её плач. А внутри меня всё застыло. Не было слёз, не было мыслей — только знание, которое невозможно вместить. Потом я вышла на балкон и закричала.
Не заплакала — именно закричала. Звук вырвался из всего тела, из той части меня, которая только что осталась без защиты. В соседних домах начали загораться окна. Люди не знали, что случилось. Для них среди ночи просто кричала какая-то девочка. Для меня закончился мир.
Приехала женщина-врач. Оформила документы, зафиксировала смерть. Она говорила обычным профессиональным голосом, и это бесило. Как можно говорить спокойно, когда папа лежит в соседней комнате и больше никогда не откроет глаза?
Я ненавидела всех: врачей, больницу, меланому, людей за освещёнными окнами, Бога, которому бабуля учила молиться. Я просила оставить папу. Бог, как мне тогда казалось, не оставил. Никакого высшего смысла я слышать не хотела. Мне было семнадцать. У меня забрали отца.
Он умер за месяц до моего восемнадцатилетия. Я уже умела работать, учиться, зарабатывать, ухаживать за тяжело больным человеком. Но никто не объяснил, что делать, когда умирает тот, рядом с кем ты всегда была ребёнком. До восемнадцати оставался месяц.
Детство закончилось раньше.
Дальше память сохранила отдельные кадры. Ночь. Открывающаяся дверь. Пальто в прихожей. Друзья родителей. Родственники. Чайник, который кто-то ставит, потому что даже после смерти человека людям нужно пить чай. Вопросы о документах, кладбище, одежде.
Я отвечала. Делала. Искала. Снова отвечала. Пока есть дела, горе стоит рядом и ждёт. Оно знает: ты всё равно никуда не денешься.
До самого утра я не плакала. Люди смотрели на меня с тревогой, а я не могла объяснить: если позволю себе первую слезу, уже не остановлюсь. Маме было плохо. Нужно было держать её. Папа больше не мог быть сильным за нас, значит, эту роль кто-то должен занять.
Утром раздался звонок в дверь. На пороге стояла Инна. Она пришла быстро, будто боялась, что я останусь с этой ночью один на один. Та же прямая спина, та же собранность — только теперь в ней не было школьной правильности. Была решимость не бросить меня.
— Папа умер, — сказала я.
Произносить эти слова вслух было почти невозможно. Словно, пока я молчу, случившееся ещё можно отменить.
— Я знаю, — тихо ответила Инна. — Я к тебе.
Инна сняла куртку, прошла со мной в комнату и села рядом. Мы молчали. Мне не нужно было подбирать ответ, чтобы ей стало спокойнее за меня.
Я помнила, как стыдилась её взгляда после маминого удара. Теперь хотелось только, чтобы она ещё немного посидела. Я не знала, что делать, когда снова останусь одна.
Потом позвонили с работы. Голос в трубке говорил о зарплате: нужно было приехать и получить деньги. Я несколько секунд не понимала, о чём речь. Какая работа? Какая зарплата? Папа умер — неужели после этого остались смены, ведомости и деньги?
— Я не поеду, — сказала я, положив трубку.
— Поедем, — спокойно ответила Инна.
— Я не могу.
— Одна — не можешь. Я буду с тобой.
Мы вышли на улицу. Город жил так, будто ничего не случилось. Машины останавливались на светофорах. Люди спешили по своим делам. Две женщины рядом смеялись, и этот смех показался мне почти жестоким.
— Как они могут смеяться? — спросила я. — У меня папа умер.
— Они не знают, — ответила Инна.
Разум понимал её слова. Сердце — нет. Мне казалось, такая беда должна быть видна из каждого окна. Должны остановиться автобусы, закрыться магазины, замолчать люди. Но мир не замечал моей катастрофы. И только Инна шла рядом, подстраивая шаг под мой, словно этим могла удержать меня внутри продолжающейся жизни.
На работе передо мной положили бумаги. Я расписалась там, где показали. Зарплата оказалась больше, чем я ожидала: нам платили в долларах, а курс как раз изменился. В любой другой день я бы обрадовалась, начала считать, что куплю и сколько отложу. Теперь деньги были просто пачкой бумаги, которую я сжимала в руке.
Инна подождала, пока я закончу, и поехала со мной обратно. Я держала деньги и шла за ней. Потом дома положила всю зарплату перед мамой.
— Пусть всё будет самое лучшее, — сказала я.
На похороны. Всё до последней купюры. Если не смогла спасти папу, пусть хотя бы теперь всё будет достойно.
На кладбище я всё ещё действовала как человек, который выполняет задачу. Стояла, слушала слова, видела знакомые лица. Всё происходило будто за стеклом. Потом гроб начали опускать.
До этого момента какая-то часть меня всё ещё не верила. Папа лежит, люди собрались, звучат речи — но, может быть, всё ещё можно остановить. Земля стала окончательным ответом. Я рванулась к могиле. Мужчины схватили меня, удержали. Я упала на колени и била руками по земле. Мама пыталась поднять, а один мужчина сказал:
— Оставь. Она сутки держалась. Пусть плачет.
И я заплакала за всё сразу.
За «Лягушонка». За ледяные ноги, которые папа грел под одеялом. За кривые косички, когда мама уезжала. За книги, которые он читал разными голосами. За лес, грибы и картошку. За выпускной. За дорогой плащ и простое «пусть у неё будет».
За мальчика Матвея, которого ещё не существовало и которого папа никогда не поведёт на рыбалку. За свадьбу, на которой его не будет. За все мои будущие падения, после которых я больше не смогу позвонить ему и услышать родной голос.
Брата на похоронах не было — он находился в поездке. Когда-то я думала: если с папой что-нибудь случится, старший брат станет опорой. Но в тот день его рядом тоже не оказалось. Позже я буду понимать причины: работа, своя семья, тяжёлый ребёнок. В момент горя причины ничего не значат. Значит только присутствие.
И Андрея не было.
Эта мысль сначала появилась тихо, почти стыдливо. Разве можно во время похорон думать о мальчике? Но любовь не соблюдает приличия. В самой страшной точке жизни я искала глазами человека, которого два года называла своим будущим. Он не пришёл.
Я ещё пыталась оправдать: возможно, не знает; возможно, не может; мы поссорились. Но остальные дачные ребята знали. И некоторые приехали.
Андрея не было. Я не знала почему, но в моём горе это отсутствие быстро превратилось в ответ: он не захотел прийти. Находить ему другое объяснение было невыносимо — для этого пришлось бы ещё и надеяться.
Мне нужен был кто-то живой, рядом. Человек, которому не надо писать письмо и ждать, когда оно дойдёт. Своих сил оставалось только на то, чтобы подняться и открыть дверь.
ГЛАВА 11 — Тот, кто был рядом
После похорон мы с мамой вернулись домой и разошлись по комнатам.
До этого вокруг постоянно были люди, звонки, документы, еда. Теперь мы остались в квартире, где всё ещё стояли папины вещи. Можно было открыть дверь его спальни. Только ждать, что он оттуда выйдет, уже было нельзя.
Позвонили.
Я долго не хотела вставать. Любой посетитель означал слова, которые придётся выслушать: «держитесь», «время лечит», «он больше не мучается». Ни одна фраза не возвращала папу. Я всё-таки открыла. На площадке стояли мальчишки с дачи. Среди них — Костя, двоюродный брат Андрея.
Я пропустила их в квартиру. Андрея среди них не было. Костя стоял здесь, на нашей площадке, и мне не нужно было гадать, придёт ли хотя бы он.
После этого Костя начал появляться почти каждый день. Сначала я не спрашивала зачем. Приехал — и приехал. Посидел. Что-то сделал. Помог. Я выходила на улицу — он где-то рядом.
Мы с мамой решили сделать ремонт в спальне. Находиться в комнате, где умер папа, было невыносимо. Казалось, если изменить стены, переставить вещи, запах смерти уйдёт. Костя почти всё сделал сам. На даче нужно было скинуть снег — он ехал с нами. Требовалось что-то привезти или починить — оказывался рядом.
Я ждала этой помощи от брата. Но брат почти не появлялся. У него была своя семья, тяжёлый ребёнок, работа. Тогда я не анализировала причины. Видела только простую картину: тот, от кого ждала, отсутствует; тот, от кого ничего не ждала, рядом.
После папиной смерти присутствие стало для меня главным языком любви.
Я продолжала работать — деньги были нужны. В колледж почти не ходила. Не могла сидеть среди людей и слушать обычные разговоры. Кто с кем встречается, что задали, какая погода. Моя жизнь за несколько недель стала слишком взрослой для этой повседневности.
Девять дней. Сорок дней. Теперь время отсчитывалось от смерти папы. Однажды Костя признался, что я нравлюсь ему ещё с того лета.
— Я не только из-за ремонта прихожу, — сказал он.
— А из-за чего?
— Ты правда не понимаешь?
— Не хочу понимать.
— Ты мне давно нравишься. Ещё с того лета.
Мне не стало ни радостно, ни страшно. После смерти папы внутри будто выключили часть чувств.
— Ну разлюби.
Костя усмехнулся, но глаза стали злыми.
— Легко тебе сказать.
— А что я должна ответить?
— Хоть раз посмотри на человека, который рядом.
— Я вижу.
— Нет, Ань. Ты всё Андрея своего ждёшь.
— Не трогай его.
— Думала, он там такой хороший? А у него знаешь сколько баб было?
Костя ждал, что я начну расспрашивать. Я смотрела на него и не могла произнести ни слова.
Тогда я не знала, насколько это правда. Эти слова говорил человек, который только что признался в любви и получил отказ. Взрослая я проверила бы источник, подумала о мотивах. Тогда внутри словно вылили ведро ледяной воды. Я вспомнила письма. Каждый конверт. Свои отказы другим мальчикам. Гордое «я жду».
Но сильнее рассказа о возможных изменах ударила другая мысль: папа умер, а Андрей не приехал. Все дачные ребята знали. Костя приехал. Другие приехали. Андрей — нет.
Можно было оправдывать нашу ссору, кольцо на мизинце, мой отказ разговаривать. Но факт оставался фактом. В самый страшный день моей жизни его не было рядом. Последняя защита «моего Андрея» внутри начала трескаться.
Я вернулась в колледж примерно через полгода. Никто не устроил допрос. Мне позволили сдать экзамены и продолжить учиться. Это тихое милосердие преподавателей помню до сих пор. Иногда человека спасают не великими речами, а отсутствием лишних вопросов.
Каждую неделю я ездила к папе на кладбище. Независимо от погоды сидела рядом и разговаривала часами. Рассказывала про учёбу, работу, маму, людей. Когда папа был жив, я почти не рассказывала ему об Андрее, боялась отцовской ревности. Теперь могла говорить всё.
«Пап, я его ждала. А он не пришёл. Это значит, не любил? Или я сама всё испортила?»
Ответом были ветер, деревья и тишина. Но рядом с папиной могилой эта тишина казалась честнее человеческих советов.
Я сменила работу, устроилась в ресторан быстрого питания, стала зарабатывать больше. Нам с мамой уже хватало. Жизнь снова заполнялась обязанностями, и со стороны могло показаться, что я справилась. Костя продолжал приходить — спокойно, упрямо, почти нудно.
Прошёл примерно год, и я сдалась. Именно сдалась — это точнее, чем «влюбилась».
Я не испытывала рядом с ним того, что чувствовала с Андреем. Не исчезал мир от взгляда. Не звенела внутри струна от случайного прикосновения. Не хотелось перечитывать одно слово всю ночь.
Но мне невероятно нужно было почувствовать мужские руки, в которых можно хотя бы на минуту перестать быть человеком, который всё держит. После папы внутри осталась дыра именно в месте безопасности. Костя был рядом весь год. Делал. Помогал. Не исчезал.
Я позволила ему стать ближе. Его радость была почти комичной. Он ходил с лицом победителя: она моя.
В каком-то смысле так и было. Я отдала ему не сердце — право находиться рядом. За помощь, постоянство, терпение. Словно должна была расплатиться собой за всё хорошее, что он сделал.
Если я откажусь от Кости, кто тогда останется? В этом вопросе было больше правды, чем во всех доводах, которыми я убеждала себя полюбить его. Он помогал. Он приходил. Я чувствовала себя неблагодарной уже оттого, что рядом с ним продолжала вспоминать другого.
Андрея я всё ещё любила. И прятала это даже от самой себя.

ГЛАВА 12 — Чужая свадьба
На одном семейном празднике у бабы Нины я снова увидела Андрея.
До этого мне почти удалось уложить жизнь в новую форму. Рядом был Костя — человек, который пришёл после смерти папы, помогал, ремонтировал, возил, не исчезал. Я убеждала себя: вот что важно. Не голубые глаза и письма, а тот, кто оказывается рядом, когда умирает отец и нечем дышать.
Андрей вошёл в комнату — и оказалось, что сердце не подписывало моих разумных договоров.
Я увидела его не целиком, а частями: плечо, поворот головы, знакомую линию губ. Внутри открылось то самое лето: крыша, письмо, осторожный вопрос «нормально?».
Мы поздоровались как обычные люди.
Я села рядом с Костей и старалась смотреть на собеседников. Смеялась, когда смеялись все. Отвечала на вопросы. Но всё время чувствовала взгляд Андрея. Он был почти физическим прикосновением. Я ушла на кухню заварить чай — и уже через несколько секунд услышала шаги.
Андрей вошёл следом. Мы остались одни.
Всё, что я столько раз собиралась ему сказать, исчезло. Где ты был? Почему не пришёл? Почему тебя не было на похоронах? Почему одного звонка оказалось достаточно? Ни один вопрос не добрался до губ.
— Ань… — сказал Андрей.
— Что?
— Ты счастлива?
Вопрос был нечестным. На него нельзя ответить одним словом, когда за стеной сидит человек, которому ты обязана благодарностью, а перед тобой стоит тот, кого до сих пор любишь.
— А ты? — спросила я.
Он усмехнулся без радости.
— Я первый спросил.
— Значит, первым и отвечай.
Андрей сделал шаг ко мне и обнял. Я не отстранилась.
Его руки были знакомыми и чужими одновременно. В них уже был взрослый мужчина, которого я не знала два года, и тот мальчик, который сделал кольцо из проволоки. Я прижалась к нему — всего на секунду, сказала себе я. Только чтобы вспомнить.
Он поцеловал меня.
Первый поцелуй на крыше был осторожным вопросом. Этот стал ответом на всё, что мы не сказали после его возвращения. В нём были обида, тоска, ревность, утраченные месяцы. Я ответила сразу. Мир снова исчез — так же легко, как когда мне было пятнадцать.
А потом вернулся.
За стеной сидел Костя. Человек, который был рядом после папиной смерти. Я стояла в объятиях его брата и понимала, что причиняю боль тому, перед кем чувствую долг. Я отпрянула.
— Что мы делаем? Так нельзя.
Я вернулась к гостям и села рядом с Костей. Андрей устроился напротив. Он не отводил глаз. Костя, думаю, видел всё — если не сам поцелуй, то наши лица после него. Никто не заговорил.
Месяцы шли. Я училась, работала, ездила к папе на кладбище, помогала маме. Костя всё сильнее контролировал, где я и с кем. Раньше его постоянное присутствие казалось опорой. Постепенно в нём появлялось требование: я был рядом, значит, ты принадлежишь мне.
Я не могла обвинить его прямо. Он действительно помог. Поэтому всякий раз, когда мне хотелось свободы, рядом возникало чувство вины. Будто любовь можно выплатить за ремонт, поездки и год верности.
После смерти папы наши с мамой отношения стали мягче. Мы остались вдвоём, и я увидела в ней не только строгую мать, но и женщину, потерявшую мужа. Хотелось беречь её. Но старая система никуда не исчезла. Брат оставался тем, кого нужно понимать. Мама продолжала принимать решения, уверенная, что спасает семью. Я снова проглатывала вопрос: «А меня понять не надо?»
Однажды Костя сообщил почти с удовольствием:
— Андрей женится. Завтра приедут приглашать.
Сначала я не почувствовала ничего. Организм иногда защищает человека пустотой. Потом внутри медленно начало холодеть.
— Понятно, — сказала я.
Только ничего мне не было понятно.
Почему он женится? Разлюбил? Решил, что я выбрала Костю? Хочет доказать, что тоже может жить дальше? Почему после того поцелуя не поговорил со мной? Почему я сама не поговорила? На следующий день приехали Андрей и его невеста. Её звали Светлана.
Я сидела рядом с Костей и смотрела, как Андрей обнимает её, гладит по голове. Эти руки я слишком хорошо помнила на себе. Каждый его жест по отношению к ней ощущался почти телесно — не потому, что она делала мне что-то плохое, а потому, что занимала место в будущем, которое когда-то безоговорочно считала своим.
Во мне проснулась ревнивая восемнадцатилетняя девчонка: «Она же хуже. Она некрасивая. Не то что я». Сейчас я понимаю жестокость этих мыслей. Тогда они были защитой. Если Светлана хуже, значит, Андрей ошибся. Если она обычная, значит, он мог просто выбрать её. Не лучшую — другую. И от этого было намного больнее.
Мы сидели в абсурдной композиции. Я — с Костей. Андрей — со Светланой. Две пары, которые должны изображать завершённые истории, и между нами — всё, что не закончилось. Когда остальные на минуту вышли, мы с Андреем снова остались одни.
Он подошёл и поцеловал меня. Я ответила.
В этом не было расчёта. Тело не спрашивало, правильно ли. Сердце не интересовалось приглашением на свадьбу. Несколько секунд существовала та жизнь, где мы всё ещё принадлежали друг другу. Потом я заставила себя отойти.
— Давай хватит. Так больше нельзя. Я с Костей. У тебя Светлана. Ты женишься. На этом всё.
— Ты правда этого хочешь? — спросил Андрей.
Я не ответила сразу.
— Это правильно.
— Я не про правильно спросил.
— А про что?
— Про тебя.
Ещё секунда — и я могла сказать правду. Но за дверью были Костя, Светлана, его семья. За моей спиной — год помощи после смерти папы. Впереди — неизвестность.
— Поздно, Андрей.
Он посмотрел так, будто ждал продолжения.
— Всё? — спросил он.
— Всё.
Я вышла первой, потому что боялась: если останусь ещё на минуту, сама отменю это слово. Я произнесла слова твёрдо, будто твёрдость могла сделать их правдой. Он не остановил. И я снова восприняла молчание как выбор не в мою пользу.
Костя появился следом. Ничего не спросил. Его молчание было другим — тяжёлым, контролирующим. Я поняла, что он всё знает или чувствует.
— Я устала. Я поеду домой.
В день свадьбы я придумала нелепую историю про болезнь. Костя уехал один. Я осталась дома.
В квартире было тихо. Где-то в это время Андрей надевал костюм, рядом собиралась Светлана, гости готовили поздравления. Я представляла всё, хотя не хотела. Каждая минута приближала момент, после которого слово «женится» станет «женился».
Я достала наши фотографии.
Сначала просто разложила на кровати. Вот мы молодые. Вот ещё не знаем, чем всё кончится. Вот я смотрю на него так, будто никакой другой жизни не существует. Взяла ножницы.
— Это твой выбор, — сказала вслух пустой комнате.
Щёлк.
— Сам выбрал.
Ещё кусок.
— Дурак. Предатель.
Я резала лица, руки, фон, наши тела рядом. Бумага сопротивлялась совсем немного. Любовь не сопротивлялась ножницам вообще — она оставалась внутри, целая.
На покрывале лежали мелкие кусочки. Я устала так, будто разрушала дом голыми руками. Но стоило закрыть глаза — и мы снова сидели на крыше, а в руках у меня было его письмо.
Я была уверена, что он выбрал другую. Иначе зачем жениться? Это позволяло перестать ждать. Я смотрела на обрезки фотографий, пока глаза снова не начинали различать в них знакомые лица.
ЧАСТЬ II — Цена спасения
ГЛАВА 13 — Мы решили спасти друг друга
После свадьбы Андрея мне хотелось, чтобы жизнь наконец стала понятной. Он женат, рядом со мной Костя, я учусь и работаю. Если держаться за эти простые факты, можно было не спрашивать себя, почему всё устроено правильно, а легче не становится.
Я хотела быть счастливой и боялась снова всё испортить. Костя любил меня, помогал нашей семье, оставался рядом. Я держалась за эту привязанность: вдруг её всё-таки хватит на любовь?
Если становилось плохо, я искала свою ошибку. Не то сказала, мало старалась, опять захотела слишком многого. Ответ почти всегда находился — и почти всегда обязывал меня потерпеть ещё.
В какой-то момент Костя стал моим первым мужчиной в полном смысле этого слова. И это не было тем волшебным событием, которое я когда-то представляла. Без «вау», без ощущения великой любви. Я просто думала: мы вместе, он меня любит, я ему доверяю, значит, можно. Мне хотелось верить, что близость сделает отношения окончательными и правильными. Ничего магического не произошло.
А потом с организмом началось что-то непонятное. Идти в свою поликлинику я категорически боялась: главным врачом там работала мама Инны, а я была уверена, что тогда каким-то образом узнает весь мир. Тамара с дачи отвела меня к жене своего брата — гинекологу. Анализы показали инфекцию, передающуюся половым путём.
Для сегодняшней меня это медицинский факт. Для восемнадцатилетней меня это было клеймо. Я выросла в системе, где про такие заболевания говорили как про позор и удел «плохих женщин». А у меня был один мужчина. Один. Я сидела с результатами и испытывала не только страх, но огромный стыд.
Постепенно начала узнавать другую сторону Кости. Случайные женщины, связи, о которых я не знала. Человек, который контролировал каждый мой шаг и требовал верности, сам жил по совсем другим правилам.
Я лечилась долго и больше не подпускала его к себе. В какой-то момент приехала и выложила всё: анализы, диагноз, лечение. Наверное, ждала хотя бы «прости» или «давай разберёмся». Он ответил: «Это не я». А потом фактически обвинил меня: откуда он знает, где я это подцепила.
Я слушала его и не могла понять, как он может сомневаться во мне. У меня был только он. Когда-то его помощь вернула меня к жизни; теперь я стояла перед ним с результатами анализов и снова должна была доказывать, что не виновата.
В тот раз я ушла. Больше не появлялась, не позволяла к себе прикасаться. Было проще держаться за обиду, пока он не успел напомнить мне, сколько сделал для нашей семьи.
Костя не принял разрыв. Несколько месяцев звонил, приезжал, просил вернуться. Я не хотела. И именно тогда снова появился Дмитрий — старый знакомый, который когда-то встречался с моей подругой.
Мы давно не виделись. Высокий, кареглазый, с задорным смехом. Встретились и проговорили целый день. У него своя беда, у меня своя. Рядом было легко: никто не изображал идеальную жизнь.
К шести утра мы оказались на берегу реки. Светало. Дмитрий вдруг сказал:
— Давай поженимся?
— Давай.
Я ответила сразу. Мы проговорили целый день, и рядом с ним было легко. Очень хотелось поверить, что так может быть и дальше. Ещё мелькнула мысль, которую трудно назвать любовной: теперь Костя, возможно, оставит меня в покое.
За три месяца организовали свадьбу. Я знала, что у Дмитрия была плохая компания и проблемы, но считала это прошлым. Он хотел вырваться, начать новую жизнь. Мне казалось, новая семья поможет. Я, в свою очередь, хотела мужа, рядом с которым будет безопасно. Он хотел жену, которая станет поводом уйти от прежнего окружения. Два человека решили спасти друг друга.
Даже в день свадьбы Костя не оставил меня в покое. Собрал компанию, Дмитрия вывели на разговор. Пока мой муж защищал меня, остальные выясняли, кто на что имеет право. А я ждала, когда закончится этот разговор обо мне.
Конфликт кое-как погасили. Уходя, Костя бросил:
— Всё равно ты будешь со мной.
Я уже была замужем за другим. Мне хотелось думать, что этого достаточно, чтобы его слова перестали что-нибудь значить.
Сначала главным испытанием казалась свекровь. Она могла прийти в шесть утра и проверить пыль на выключателях. Однажды устроила истерику из-за того, что я сушила бельё в квартире: от влажности, по её версии, должны были немедленно отклеиться обои. Я молча переделывала, мыла, старалась. Детская программа «не получается — плохо стараешься» отлично работала и в чужом доме.
Потом стала возвращаться старая компания Дмитрия. Не сразу одним ужасом — постепенно. Чужие люди в квартире, странные состояния, ночной зуд, исчезновения. Я поняла: наркотики вернулись вместе с прошлым окружением.
Вещи начали пропадать. Сначала мелочи, потом всё заметнее. Дмитрий обещал: «Больше никогда», «Я завяжу». Я воспринимала это как болезнь, которую мы обязаны победить вместе. Не «мне надо спасаться», а «ему надо помочь».
Однажды он продал собаку, подаренную нам друзьями на свадьбу. Позже рассказывали страшные версии, кому она могла попасть. Мне хватило самого факта: живое существо из нашего дома стало способом получить деньги.
Я приезжала к маме хотя бы переночевать. Хотела сказать: «Мам, мне страшно». Но у неё была простая формула: «Вышла замуж — будь с мужем». Одну ночь можно отдохнуть, потом возвращайся. И я возвращалась.
Я училась, работала, возвращалась домой и разгоняла компанию. Потом садилась за уроки. Потом мыла квартиру: утром свекровь могла проверить выключатели. Я помнила, где нельзя оставить пыль, даже когда уже не знала, что ещё исчезло из дома.
На берегу реки мы так легко сказали друг другу «давай». Теперь я пыталась удержать то, на что согласилась, и каждый день находила ещё одно дело, которое будто бы могло всё исправить.
Когда из нашего дома стало почти нечего выносить, Дмитрий украл магнитофон у своей матери. Свекровь позвонила в истерике и сказала, что написала заявление в милицию на собственного сына. Для меня это стало пределом: муж ворует у матери, мать хочет посадить сына, дома пусто, наркотики, полиция — а я всё ещё пытаюсь держать картину семьи.
Я побежала искать Дмитрия. Нашла его в кустах возле дома. Собрала последние деньги, вызвала такси и отвезла в реабилитационный центр. Это было последнее, что могла сделать для того высокого кареглазого парня с задорным смехом, с которым мы когда-то легко решили: «Давай поженимся».
После этого был развод. Свекровь забрала почти всё, что осталось после свадьбы. Я не спорила. Хотела выйти и больше не возвращаться проверять выключатели, искать пропавшие вещи, ждать очередного обещания.
Но, уходя, уносила с собой вопрос, от которого никак не могла избавиться: а если бы я постаралась ещё?
ГЛАВА 14 — Я тебе ничего не должна
Я заканчивала колледж, когда мне предложили продолжить обучение сразу на третьем курсе Московского педагогического университета. Когда-то именно это и было частью моего плана: колледж, затем вуз. Жизнь успела много раз сбить маршрут, но вдруг вернула к исходной точке. Я согласилась.
В институте у меня получалось. Нужно было прочитать, выучить, сдать — и я делала. После дома Дмитрия такая последовательность почти успокаивала. Здесь от усилий оставался результат, который не мог к утру исчезнуть из квартиры.
Костя снова начал приходить. Каждый день просил прощения, вставал на колени, обещал, что всё понял. Я держалась, потом сдалась. Вспоминалось не то, как он обвинил меня после анализов, а как помогал маме, делал ремонт, работал на даче. После смерти папы он ведь пришёл.
Я возвращалась к этому воспоминанию всякий раз, когда почти решалась отказать. Получалось, что оставить Костю теперь — значит перечеркнуть ту его помощь. Мне всё ещё было проще поступиться собой, чем показаться неблагодарной.
Баба Нина продолжала рассказывать новости про Андрея. Его родным Светлана не нравилась. На одном семейном празднике мы снова оказались все вместе: Светлана устраивала очередную сцену, жаловалась на голову, требовала внимания. Андрей смотрел на меня, я — на него. Рядом сидел Костя и наблюдал. Формально всё было как раньше. Только я изменилась. Внутри уже не разрывало. Время не стирало Андрея, но постепенно уменьшало площадь боли.
С Костей становилось хуже. Он пил. Мне звонили его сослуживцы: «Анна, забери его». Я ехала на непонятные квартиры, иногда к непонятным женщинам, поднимала пьяного мужчину, почти тащила на себе домой. Почему терпела? Тогда казалось — должна.
В тот же период случилось то, о чём я много лет старалась не говорить. Я забеременела от Кости.
Беременность дошла примерно до шестого месяца. Ребёнок уже существовал для меня не как строчка в медицинской карте. У него было будущее, которое я успела начать представлять, хотя вслух почти ничего не обсуждала. С Костей и без того всё было шатко: сегодня он рядом, завтра его ищут по квартирам, послезавтра мне звонят чужие женщины. Я держалась за беременность как за единственное настоящее внутри этой путаницы.
Мы были на даче. Обычный день, обычный вечер — а потом вдруг кровь.
Я пыталась убедить себя, что всё ещё можно остановить. Пока рядом были привычные дачные вещи, невозможно было вместить в голову больницу и потерю. Но крови становилось больше.
Кровотечение усиливалось. Ночь. Дача. Машины у меня не было. Соседи увидели, что происходит, и повезли меня куда смогли — в небольшую деревенскую больницу. Мне было уже всё равно, как она называется. Нужно было только доехать.
Дальше всё происходило будто не со мной. Белые стены. Резкий свет. Запах лекарств. Чужие голоса произносили медицинские слова, которые не складывались в смысл. Беременность сохранить уже не получалось. Я теряла ребёнка. На шестом месяце.
Даже сейчас эту фразу трудно написать спокойно. Тогда её невозможно было понять. Несколько часов назад внутри меня была жизнь. Тело ещё помнило её, а врачи уже объясняли, что всё закончилось.
С обезболиванием в той больнице было плохо. Мне дали анальгин с димедролом и повезли на операцию. Я помню боль. Помню, что лекарство почти не помогало. Помню потолок — трещину, лампу, угол стены. В такие минуты взгляд цепляется за любую мелочь, лишь бы хоть ненадолго выйти из собственного тела. Но выйти невозможно.
Страшнее боли была одна мысль: моего ребёнка больше нет.
После операции я осталась в палате одна. Костя не приехал. Ни ночью. Ни утром. Я всё смотрела на дверь и ждала, что сейчас он войдёт, сядет рядом, возьмёт меня за руку. Мне не нужны были правильные слова. Мне нужен был он. Часы шли. Дверь открывалась для врачей и медсестёр. Не для Кости.
Я позвонила сама. Долго не могла дозвониться. Когда наконец услышала его голос, мой собственный показался мне чужим.
— Кость… Я ребёнка потеряла.
Не помню, что он ответил сначала. Помню только одну фразу — наверное, потому, что человеку лучше было бы никогда её не слышать.
— А с чего ты вообще взяла, что это был мой ребёнок?
Я не сразу поняла смысл.
— Что?
Он повторил. Ребёнок, по его словам, мог быть не от него.
Я лежала после операции и слушала, как близкий мне человек требует доказать ему отцовство. Не закричала. Не стала перечислять даты. Мне только что хотелось услышать его голос, а теперь не было сил произнести даже собственное имя.
Я положила трубку.
Когда меня выписали, Костя снова не приехал. Он не забрал меня из больницы. Я вышла одна — слабая после кровопотери и операции, с пустотой внутри, для которой ещё не существовало слов. До нашего огорода я добиралась сама, на попутках. Выходила к дороге, поднимала руку и повторяла очередному водителю:
— До садов подвезёте?
Кто-то вёз несколько километров. Потом я снова стояла у обочины и ждала следующую машину. Люди спрашивали, всё ли со мной в порядке. Я отвечала:
— Да. Просто устала.
Мне хотелось только, чтобы следующий водитель довёз меня. Чтобы можно было сесть, назвать дорогу и не произносить вслух, откуда я возвращаюсь.
У огорода всё было знакомым. Грядки, земля, дорожка. Я снова добралась туда, откуда меня ночью увезли соседи. Тогда мы ещё надеялись успеть.
Потом была депрессия. Тогда я не знала этого слова применительно к себе и не умела просить о помощи. Я вставала, что-то делала, куда-то шла, разговаривала с людьми. Снаружи жизнь продолжалась. Внутри стало темно.
Тело постепенно зажило. А куда деть ребёнка, которого уже успела представить, никто не объяснил. У него ещё не было комнаты и одежды. Возможно, не было окончательно выбранного имени. Но в моей голове у него уже было будущее. Я потеряла не только беременность. Я потеряла целую жизнь, которая могла быть.
Позже Костя ещё возвращался. Просил прощения. Стоял на коленях. Я хотела верить, что это снова тот человек, который поддержал меня после смерти папы. Его голос в больничном телефоне никуда не исчезал, но я всё ещё пыталась примирить одно с другим.
Я уходила и возвращалась. Снова ехала за ним на чужую квартиру, снова слушала обещания. После каждого возвращения было стыднее рассказывать кому-нибудь, что происходит. Ведь я уже уходила. Ведь сама согласилась ещё раз.
После поездки в Чечню Костя почти не мог спать без алкоголя. Я не знаю всего, что он там пережил. Ночами он мог вскочить, закричать, сбросить меня с кровати, накрыть собой:
— Граната!
Потом приходил в себя. Мы были дома, в обычной комнате. Я плакала, жалела его, жалела себя и утром снова отправлялась учиться или работать. Вечером всё начиналось сначала.
В тот раз я ушла без нового скандала. Не ждала ещё одного обвинения, чтобы разрешить себе собрать вещи. Просто больше не могла.
Потом жила одна, много работала, училась. В тишине поначалу почти слышалось ожидание звонка: сейчас опять попросят куда-нибудь приехать, кого-нибудь забрать. Но ехать было не обязательно. Можно было остаться дома.
К этому маленькому разрешению я привыкала медленнее, чем к одиночеству.
