Читать книгу: «Убежище Монрепо», страница 9

Шрифт:

Вообще, я не понимаю, из чего Грацианов тревожит себя и хлопочет. Вместо того, чтоб гневаться, полемизировать, ссылаться на свидетельство граждан ретирадных мест и даже «под рукой» скрежетать зубами, объявил бы прямо: «Веселися, храбрый росс!» – давным бы давно я трепака отхватывал. Да и этого не надо, совсем ничего не надо. Просто надлежит оставить меня в жертву унылости – только и всего. Ибо повторяю: ежели бы и в самом деле унылостью моей я хотел намекнуть, что «хорохорюсь», «кажу кукиш в кармане», – эка важность! Кажу так кажу, хорохорюсь так хорохорюсь – пущай.

Из всего вышеписаного всякий может заключить, что я и сам не весьма отличного об себе мнения. Ибо что же может быть менее лестно: человек «артачится», «фордыбачит», а его не токмо за это не бьют, но даже и внимания никакого на это не обращают? Однако ж и тут загвоздка есть. Говорят, будто бы это «не отличное мнение» касается не только самого меня, сколько тех тенет, в которых я от рождения путаюсь. Вот, мол, какая тут затаенная мысль. Но ежели это и так – эка важность! Были бы тенета, а там, как я о них «промежду себя» полагаю, – это потом как-нибудь на досуге разберется. А покуда: веселися, храбрый росс! – и шабаш.

До меня даже такие слухи доходят, будто бы Грацианов ночей из-за меня не спит. Говорят, будто он так выражается: «Кабы у меня в стану все такие „граждане“ жили, как Колупаев да Разуваев, – я был бы поперек себя толще, а то вот принесла нелегкая эту „заразу“…» И при последних словах будто бы заводит глаза в сторону Монрепо…

А я, признаюсь, на его месте все бы спал. Спал бы да тучнел, да во сне от времени до времени бредил: «Веселися, храбрый росс!» И достаточно.

Сам себя человек изнуряет, сам развращает свою фантазию до того, что она начинает творить неизглаголаемая, сам сны наяву видит – да еще жалобы приносит! Ах, ты… Вот и сказал бы, кто ты таков, и нужно бы сказать, а боюсь, – каких еще доказательств нужно для беспрепятственности спанья!

Ничтожный я! ничтожный! ничтожный! Ваше благородие! господин Грацианов! как вы полагаете, легко ли с этаким эпитетом на свете жить?

«Ничтожный» – это подлежащее. А сказуемое – фюить! Связки – не полагается. Ведь вон он, мой синтаксис-то, каков! А ваше благородие еще почивать не изволите! Изволите говорить: зараза! Ах-ах-ах!

Нет, лучше бежать. Но вопрос: куда бежать? Желал бы я быть «птичкой вольной», как говорит Катерина в «Грозе» у Островского, да ведь Грацианов, того гляди, и канарейку слопает! А кроме как «птички вольной», у меня и воображения не хватает, кем бы другим быть пожелать. Ежели конем степным, так Грацианов заарканит и начнет под верх муштровать. Ежели буй-туром, так Грацианов будет для бифштексов воспитывать. Но, что всего замечательнее, животным еще все-таки вообразить себя можно, но человеком – никогда!

Человек – это общипанный петух. Так гласит анекдот об человеке Платона, и этот анекдот, возведенный в идеал, преподан яко руководство и в наши дни.

Но бежать все-таки надо. Какая бы метаморфоза ни приключилась, во что бы ни обратиться, хоть в червя ползущего, все-таки надо бежать. Две-три десятинки, коровка, пять курочек – все в один голос так говорят! Мне – две десятинки; Осьмушниковым и Разуваевым – вселенная! Такова внутренняя политика. Ежели старые столбы подгнили, надо искать новых столбов. Да ведь новые-то столбы и вовсе гнилые… ах, господин Грацианов!

Не малодушие ли это, однако ж, с моей стороны, не преувеличение ли? Ведь жил же я до сих пор – жив есмь и жива душа моя! – вероятно, ежели и впредь буду жить – и впредь никто меня не съест. Допустим, что все это так. Но, во-первых, разве так живут люди, как я до сих пор жил? А во-вторых, какой горький искус нужно вынести на своих плечах, чтобы дойти до подобного малодушия, до подобных преувеличений? Ведь и малодушие не по произволу является, но сходственно с обстоятельствами дела. Легко указывать на человека и восклицать: вот раб лукавый! – но что же ему делать, если у него, кроме лукавства, услады иной в жизни нет?

Чуть ли не с Кантемира начиная, мы только и делаем, что жалуемся на «дурные привычки». Распущенность, разнузданность, равнодушие, леность, малодушие, лукавство, лицемерие, лганье – вот каков багаж. Конечно, обладающее подобными привычками общество едва ли может чем-либо заявить себя со стороны производительности, а скорее обязывается жить со дня на день, пугливо озираясь по сторонам. Но для того, чтоб дурные привычки исчезли, надобно прежде всего, чтоб они сделались невыгодны. Рамки такие нужны, в которых даже невзначай не представилось бы повода для проявления этих привычек. А где эти рамки взять?

Обратить строгое внимание на выбор подчиненных – отлично! Строжайше соблюдать закон – превосходно! Не менее строго соблюдать экономию – лучше придумать нельзя. Судя по всему, все это так и будет. И вот, когда это случится, тогда и я утрачу дурную привычку преувеличивать. А до тех пор и рад бы, да не могу.

Впрочем, я однажды уж оговорился, что мой личный казус ничтожен. Повторяю это и теперь. Что я такое? – «пхё»! Одно только утешительно: ведь и все остальные – пхё, все до единого. Но какое странное утешение!

Разуваев явился ко мне на другой день и на этот раз был удивительно мил. Расчесал кудри, тщательно вымылся, надел новый сюртук и штаны навыпуск. Вообще, по-видимому, понял, что пришел не в харчевню. Даже про старинное наше знакомство помянул и с благодарностью отозвался при этом о корнетше Отлетаевой.

– Кабы оне в те поры не зачинали суда, а честью попросили, – сказал он, – я, может, и посейчас бы верный слуга для них был.

– Ну, где уж! – усомнился я.

– Верное слово, вашескородие, говорю; даже и теперича завсегда помню, что я ихний раб состоял.

– Что уж о старых делах вспоминать, лучше об нынешних потолкуем. Торгуете?

– И нынче дела нельзя похулить, надо правду сказать. Народ нынче очень уж оплошал, так, значит, только случая опускать не следует.

– Частенько-таки я в последнее время такие слова слышу, но, признаюсь, удивляюсь. По-моему, ежели народ оплошал, да еще вы случаев упускать не будете – ведь этак он, чего доброго, и вовсе оплошает. Откуда вы тогда барыши-то свои выбирать надеетесь?

– Ах, вашескородие! йен доста-а-нит!

Он сказал это с такой невозмутимой уверенностью, что мне невольно пришло на мысль: «Что же такое, однако ж, нам в детстве твердили о курице, несшей золотые яйца?» Как известно, владелец этой курицы, наскучив получать по одному яйцу в день и желая зараз воспользоваться всеми будущими яйцами, зарезал курицу и, разумеется, не только обманулся в своих мечтаниях, но утратил и прежний скромный доход. Легенда эта (в смысле результата) всегда казалась мне достойной вероятия, и я вполне искренно думал, что человек, зарезавший драгоценную курицу, был глупый человек и совершенно правильно за свою глупость пострадал.

И вот теперь Разуваев объявляет прямо, что все это вздор. Судя по его словам, курица не перестает нести золотые яйца, даже если она съедена. Это какая-то вечная, дважды волшебная курица, которую ничто неймет, ничто доконать не может. Это – курица-миф, курица-бессмыслица, но в то же время курица, подлинное существование которой может подтвердить такой несомненный эксперт куриных дел, как Разуваев. И мне кажется, что наши экономисты и финансисты недостаточно оценивают этот факт, ибо в противном случае они не разглагольствовали бы ни о сокровищах, в недрах земли скрывающихся, ни о сокровищах, издаваемых экспедицией заготовления государственных бумаг, а просто-напросто объявили бы: ежели в одном кармане пусто, в другом ничего, то распори курице брюхо, выпотроши, свари, съешь, и пускай она продолжает нести золотые яйца по-прежнему. И она будет нестись – в этом порукою Разуваев.

«Йён доста-а-нит!» Просто, глупо и между тем изумительно глубоко. Эту фразу следовало бы золотыми буквами начертать на всех пантеонах, ибо, в сущности, на ней одной издревле все экономисты и финансисты висят.

– Однако вы, как я вижу, и финансист! – похвалил я.

– Я-то-с? – помилуйте, вашескородие! так маленько мерекаем 11, а чтобы настоящим манером произойти, – такого разума от Бога еще не удостоены-с.

– Ах, Анатолий Иваныч, Анатолий Иваныч! да ведь и все мы, голубчик, только мерекаем!

– Нет-с, вашескородие, слыхал я, что бывают и настоящие по этой части ходоки. Прожженные, значит. Взглянет – и сразу все нутро высмотрит.

– Это только так издали кажется, мой почтенный, что он нутро видит, а в действительности он то же самое усматривает, что и мы с вами. Только мы с вами мерекаем кратко, а он пространно. Знать не знаю, ведать не ведаю, а намерёкать могу с три короба – вот и разгадка вся.

– Это так точно-с.

– Один придет, померёкает; другого завидки возьмут – придет и наизново перемерёкает. И все одно и то же выходит. А мы, простецы, смотрим издали, как они сами себе хвалы слагают, и думаем, что и невесть какой свет их осиял!

– И это истинная правда-с.

– И ежели по правде говорить, так вы уж чересчур скромного об себе мнения. Именно вы-то и не мерекаете, а самое нутро видите. «Йён достанит!». Ах, голубчик, голубчик! неужто ж вы не понимаете, что вы – финансист?

Не знаю, насколько понял меня Разуваев, но знаю, что он остался польщен и доволен. Разумеется, он воспользовался моей словоохотливостью, чтобы при первой же возможности перейти к действительному предмету своего посещения.

– Главная причина, – сказал он, – время теперь самое подходящее. Весна на дворе, огород работать пора, к посеву приготовляться. Ежели теперь время опустил, – после его уж не наверстать.

– Но почему же вы думаете, что я упущу?

– Вашескородие! позвольте вам доложить! Ну, какая же есть возможность вам за всем усмотреть-с?

– Однако, шло же как-нибудь до сих пор.

– Как-нибудь – это так точно-с. А нам надо не как-нибудь, а чтобы настоящим манером. Вашескородие! позвольте вам доложить! Совсем бы я на вашем месте… ну, просто совсем бы не так я эту линию повел!

– Что же бы вы сделали?

– Оченно просто-с. Купил бы две-три десятинки-с, выстроил бы домичек по препорции, садичек для прохладности бы развел, коровку, курочек с пяток… Мило, благородно!

Стало быть, и он. Все как один, почти слово в слово; должно быть, однако ж, частенько-таки они обо мне беседуют. Вот он, vox populi 12, – теперь только я понимаю, что не покориться ему нельзя. Ежели люди так уверенно ждут, – стало быть, они имеют к тому основание; ежели они с такой тщательной подробностью определяют, что для меня нужно, стало быть, они положительно знают, что я сижу не на своем месте, что здесь я помеха и безобразие, а вон там, на двух десятинках, я придусь как раз в самую меру. И, что всего важнее, это же самое сознавал я и сам. Давно уж сознавал, да самолюбие, должно быть, мешало вступить на новый путь, а может быть, и просто лень…

Вероятно, эта же самая причина существовала и теперь. Я очень радушно побеседовал с Разуваевым, но ни своей цены ему не объявил, ни об его цене не спросил. Словом сказать, ни на чем не покончил. Однако ж видимо было, что Разуваев, уходя от меня, был значительно ободрен. Он быстрым оком окинул мою обстановку, как бы желая запечатлеть ее в своей памяти, и на прощание долго и умильно смотрел мне в глаза. Он понял, что я все еще «артачусь», и был так любезен, что взглянул на эту слабость снисходительно. В самом деле, не Бог же знает, что съест человек, ежели и подождать две-три недели, а он между тем жалованье рабочим за месяц заплатит… Во всяком случае, я почти убежден, что от меня он побежал к своим единомышленникам и что там все единогласно уже решено и скомпоновано. Может быть, и Лукьяныч там вместе со всеми советы подает…

– Лукьяныч! а Лукьяныч! где ты? – испугался я.

– Здеся я, – отозвался голос из передней.

– Разуваев-то ведь в сурьез покупать приходил.

– Неужто ж в шутку?

– Истинный ты Езоп! никак с тобой говорить настоящим манером невозможно!

– Чего «настоящим манером»! Апрель в половине, пахать пора, а где у нас навоз-то?

– Так неужто за зиму не накопилось?

– Спросите у садовника, куда он его девал.

– Так, значит, продать?

– Это как вам будет угодно.

– Да ты-то, ты-то, что думаешь! Чай, не цепями у тебя язык скован – шевели!

– И то умаялся, еще при папеньке при вашем шевеливши. Говорил в то время: не покупайте, зачем вам! – нет, купили…

– Ну, ступай!

Но прошла святая, прошла Фомина неделя, а я все еще артачился и недоумевал. Вон выехал Иван старший с сохой на полосу против усадьбы, перекрестился и пошел ковырять. Ишь ковыряет! даже из окон видно, как он на каждом шагу пропашку за пропашкой делает… так бы и налетел! Смотрю, ан и Разуваев стоит на дороге и тоже на пашню любуется: только понапрасну, мол, землю болтают! Наконец, он не вытерпел, крикнул: «А ты бы, Иван, сохой-то не все напусто, а и в землю бы попадал!» И Иван понял, что это не напрасный окрик, что когда-нибудь он отзовется на нем, и начал в землю сохой попадать. «Но-но, миляк! Нно… стерво!» – слышатся мне через полуотворенное окно поощрения, посылаемые им рыжему мерину.

Главное препятствие для окончательной развязки представляла, по-видимому, мысль: наступает лето, – куда деваться?

Ежели в Петербург или в Москву ехать, – упаси Бог! Там теперь такие фундаменты закладываются и такие созидаются здания, что того гляди задавят. Ежели за границу ехать, – не лежит у меня сердце к этой загранице! Во-первых, англичан на каждом шагу встречаешь: ходят прямо, надменно, и у каждого написано на лице: Afghanistan – jamais! 13 Это, то есть, нас, русских, они так дразнят. Ах, господа, господа! С которых уже пор вы твердите: jamais да jamais, а мы между тем, не торопясь да Богу помолясь, смотрите-ка, куда забрались! Одно нехорошо: объяснить им это прямо нельзя, – того гляди, проштрафишься. Он говорит: jamais! а я ответить ему не могу. Почем я знаю, что по обстоятельствам дела и в согласность с высшими соображениями следует в данную минуту говорить? Может быть, pour sur 14, а может быть, и jamais. Так уж лучше пусть он один дразнится, а мы помолчим – вот оно, положение-то, каково! Во-вторых, настоящей прислуги за границей нет. Коли хотите, целые города (курорты) существуют, где, кроме лакеев, и людей других не найдешь, а все-таки подлинного, «своего» лакея нет. Тамошний лакей жадный, прожженный, он всякому служить готов, а потому ни настоящей сноровки, ни преданности с него спросить нельзя. А нам нужен лакей постоянный, чтоб с утра до вечера все одного и того же человека шпынять. В-третьих, за границей очень уж чисто. Вычистят с утра и хотят, чтоб целый день чисто было. А нам это невозможно. Помню, я в прошлом году людские помещения на скотном дворе вычистить собрался; нанял поденщиц (на свою-то прислугу не понадеялся), сам за чисткой наблюдал, чистил день, чистил другой, одного убиенного и ошпаренного клопа целый ворох на полосу вывез – и вдруг вижу, смотрит на мои хлопоты старший Иван и только что не въявь говорит: «Дай срок! я завтра же всю твою чистоту в лучшем виде загажу». Так-то и все. Нельзя нам чисто жить, недосуг. Да и приспособлений у нас не заведено. За границей машинами улицы поливают, а мы – ковшичком; за границей громадными щетками грязь вычищают, а мы – метелками! И не то, чтоб мы не понимали, что хорошо, что худо; спросите у первого встречного: что лучше, в чистоте ли жить, или в грязи барахтаться, – наверное, всякий скажет: «Как можно! в грязи или в чистоте!» Но через минуту, непременно, прибавит: «Ах, барин, барин!»

Словом сказать, ни в столице, ни за границей – нигде жить охоты нет. Купить бы где-нибудь в Проплёванском уезде, на берегу реки Гнилушки, две-три десятинки – именно так, ни больше, ни меньше, – да ведь, пожалуй, в поисках за этим эльдорадо все лето пройдет…

Очень возможно, что я долго бы таким образом недоумевал, если б не пришел ко мне на помощь неожиданный случай и не ускорил развязки.

Сейчас после Фоминой я получил письмо от старинного моего приятеля и школьного товарища, Ивана Косушкина (есть такая фамилия и очень древняя: и в Смоленске Косушкины сидели, и в Тушино бегали, но нигде «косушки» не забывали и тем воспрославились). Письмо гласило следующее:

«Соломенное Городище. 26 апреля.

Ау, дружище! где ты и как живешь? Ежели в Монрепе изнываешь, то брось все, продавай за грош и кати сюда. Ибо лета наши приходят преклонные, и, следовательно, закат дней своих нам не унывающе, но веселящеся провести надлежит.

Скоро будет два года, как я поселился здесь, поселился, по-видимому, случайно, а на поверку выходит, что навсегда. Вот краткая повесть о моем переселении.

И я родился в Аркадии, и у меня было свое Монрепо; но в последнее время так оно мне опостылело, что я, как помешанный, слонялся из угла в угол. Дело в том, что, покуда были налицо разные Евдокимычи, да Климычи, да Аксиньюшки, жилось хоть и не особенно сладко, но все-таки жилось. Жил и я. Никто не тревожил меня, никто „распоряжениями“ не донимал. Придет кто-нибудь насчет покосца переговорить – ступай к Евдокимычу; дровец не продадите ли – ступай к Климычу; маслица нет ли залишнего – ступай к Аксиньюшке. Как уж они там ладились, – не знаю, но денег на расходы не требовали и даже меня от времени до времени кушиками побаловывали. Но, что важнее всего, я был уверен (да и теперь верю), что дело у нас идет средним ходом, без грабежа, но и без мотовства, смирно, честно, благородно… И вдруг среди этакой-то тишины и во всем благого поспешения налетел на нас вихрь: стали старики помирать. Сначала умер Евдокимыч, потом Климыч, а наконец и Аксиньюшка.

Умирали по очереди, безмолвно, точные младенцы. Сначала недели две морщится, скучный ходит (Евдокимыч говорил: „В первую холеру я с покойным папенькой вашим в ростепель в Москву ездил – с тех самых пор ноги мозжат“), потом влезает на печку и уж не слезает оттуда: значит, смерть идет. И действительно, не пройдет и месяца, – смотришь, шлют за священником. Причастится, особоруется и совсем уж притихнет. А к вечеру икнёт – и нет его. Тяжелее других умирала Аксиньюшка: все каялась мне, что „еще при покойнице матушке вашей новинку утаила“, и просила простить. Точно ли она утаила новинку, или в порыве предсмертного самобичевания наклепала на себя – сказать не могу; но, вспоминаючи матушкин „глазок-смотрок“, сдается мне, что вряд ли от ее внимания могла укрыться целая недостающая новина.

Не думай, однако ж, что я пишу идиллию и тем паче, что любуюсь ею. Отлично я понимаю, каким образом сложился тип крепостного пестуна и почему все эти Евдокимычи до конца оставались у меня. Прежде всего у них ног уж не было, чтоб бежать, а во-вторых, от отца с матерью они, наверное, и без ног бы ушли, потому что те были господа настоящие, и хотя особенно блестящих хозяйственных подвигов не совершали, но любили игру „в каторгу“, то есть с утра до вечера суетились, пороли горячку, гоношили, а стало быть, сумели бы и со стариков „спросить“. Ну, а мне все равно: живите, только меня не трогайте!

Когда все перемерли, я остался один лицом к лицу с Монрепо. Ужасно это тяжелое чувство; в первый раз в жизни напал на меня страх. Спать по ночам не мог; все чудилось: зачем же Монрепо-то не умерло? и кто меня теперь успокоит? кто добро мое сбережет? Пришлось нанимать чужака.

Явился чуженин и говорит: Филарет Семенов Перебежчиков, здешнего города мещанин; надеюсь вашей милости заслужить. Что ж, очень рад; вот ключи, вот планы, с остальным сами постепенно ознакомитесь. Но на первых же порах начал меня этот человек огорчать. Прежде всего охаял распоряжения Евдокимыча и даже попытался набросить на них неблаговидную тень. Потом стал каждый вечер ходить, спрашивать, какое на завтрашний день распоряжение будет (да еще целых два ему выложи: одно на случай, коли ежели вёдро, а другое на случай, коли ежели Бог дожжичка пошлет)? А я почем знаю? Кому виднее, как по обстоятельствам дела поступать надлежит, мне или ему? Но ты, конечно, понимаешь, что нельзя же прямо человеку сказать: отстань, потому что я ничего не знаю и ничем распорядиться не могу… Вот я распоряжался, распоряжался, да и затосковал.

А к этому вскоре присоединилось и еще обстоятельство: прислали к нам в уезд нового начальника. Глаза как плошки, усы как у таракана, из уст пахнет „Московскими Ведомостями“. Старого-то – отличный был, царство небесное! – сменили за то, что все в городе сиднем сидел (кстати, он мне потом жаловался: „Ведь и Илья Муромец, – говорит, – сколько лет сиднем сидел, однако когда понадобилось…“). Так новый, как дорвался до места, так и поехал. Ездит, братец, по проселкам и все людей выдергивает да в плен уводит. Завелся, видишь ли, „дух“ какой-то в наших палестинах, так вот по этому случаю.

У меня не был, а проезжал мимо не раз. Смотрел я на него из окна в бинокль: сидит в телеге, обернется лицом к усадьбе и вытаращит глаза. Думал я, думал: никогда у нас никакого „духа“ не бывало и вдруг завелся… Кого ни спросишь: что, мол, за дух такой? – никто ничего не знает, только говорят: строгость пошла. Разумеется, затосковал еще пуще. А ну как и во мне этот „дух“ есть? и меня в преклонных моих летах в плен уведут?

Взял и вдруг все продал. Трактирщик тут у нас по близости на пристани процвел – он и купил. В нем уж, наверное, никакого „духу“, кроме грабительства, нет, стало быть, ему честь и место. И сейчас на моих глазах, покуда я пожитки собирал, он и распоряжаться начал: птицу на скотном перерезал, карасей в пруде выловил, скот угнал… А потом, говорит, начну дом распродавать, лес рубить, в два года выручу два капитала, а наконец, и пустое место задешево продам.

Признаюсь, однако ж, что на первых порах тоскливо было. Во-первых, странно с непривычки такие фразы слышать: „А подсвечничек-то вы, кажется, наш с собой уложили?“ или: „Тут полотенчико прежде висело, так как прикажете, ваше оно или наше будет?“ А во-вторых, продать-то я продал, а как с собой поступить, – не знаю. На всякий случай, однако ж, отправился в „губернию“, думаю: там моя невинность виднее будет. Проезжаю мимо Соломенного Городища, смотрю и не верю глазам: волшебство! При самом въезде в город, без конца тянется забор, а за забором зелени, зелени – целое море! И дом большой и развалины какие-то в стороне. Спрашиваю на станции: что за штука? – отвечают: жил-был здесь откупщик, и водочный завод у него был (это развалины-то), а теперь, дескать, дом с землей продаются. Сейчас же побежал смотреть. Место – две десятины; в самый раз, значит, и то, пожалуй, за всем не усмотришь; забор подгнил, а местами даже повалился – надо новый строить; дом, ежели маленько его поправить, то хватит надолго; и мебель есть, а в одной комнате даже ванна мраморная стоит, в которой жидовин-откупщик свое тело белое нежил; руина… ну, это, пожалуй, „питореск“, и больше ничего; однако существует легенда, будто по ночам здесь собираются сирые и неимущие, лижут кирпичи, некогда обагрявшиеся сивухой, и бывают пьяны. Но сад – волшебство! Ни цветников, ни аллей, а все вишни, вишни, вишни, смородина, смородина, смородина! Это „он“ все „на предмет настоек“ разводил! И все запущено, разрослось, переплелось… Словом сказать, так мне вдруг захотелось тут умереть, что сейчас же я поскакал в Москву и в два дня кончил.

И ко всему этому здешний начальник оказался смирный. Любознательный, но смирный. Приехал ко мне на новоселье, посидел, побеседовал и вдруг задумался. „Так вы, – говорит, – к нам… совсем?“ – „Совсем, говорю“. – „Аттестат у вас есть?“ – „Вот он“. Посмотрел; перелистовал: служил там-то и там-то, аттестовался способным и достойным, в походах не бывал, под судом и следствием не состоял… Вздохнул. „А знаете ли, – говорит, – я, воля ваша, этого не понимаю: к нам… совсем… что такое значит?“ – „Да просто значит, что к вам совсем, – и больше ничего“. – „Помилуйте… что же такое у нас?.. никто к нам… никто никогда… и вдруг!“ – „Да ведь надо же где-нибудь жить?“ – „Так-то так… а все-таки… ну, какую вы здесь прелесть нашли! городишко самый пустой, белого хлеба не сыщешь… никто к нам никогда… и вдруг вздумалось!..“ Это было так мило, что я не выдержал и расцеловал его. И вот с тех пор мы друзья. Чтоб окончательно его успокоить, я отвел в доме квартиру для полицейского чина, истребил все книги, вместо газет выписал „Московские Ведомости“ и купил гитару. Все прошлое лето днем и ночью я держал окна настежь: приди и виждь!

Итак, бросай свое Монрепо и приезжай сюда. Ничего, кроме ношенного платья, не привози, но гитарой запасись непременно: это придает шик благонамеренности. Ежели есть прислуга, особенно ежели ветхая, вроде моего Евдокимыча, то также привози, потому что это придаст нашему сожительству шик респектабельности: авторитеты, значит, признаем. По исполнении сего заживем отлично. Будем вдвоем сидеть у открытого окна, бряцать на струнах и петь:

 
Ах, что кому до нас!
Когда праздничек у нас,
Мы зароемся в соломку,
И никто не найдет нас!
Тпруинь! тпруинь! тпруинь!
 

Помнишь?

Затем, жму твою руку и жду. Vale 15.

Иван Косушкин.

P. S. Забыл сказать: при доме есть сажалка и в ней караси. Караси да ежели в сметане… это что ж такое!!»

Первой мыслью по прочтении этого письма было: так вот они, две десятины, об которых мне целый месяц твердят! Затем через час я уже был у Разуваева, и мы в два слова кончили. Finis Монрепо!

11.Для незнакомых с этим выражением считаю нелишним пояснить, что «мерёкать» – значит кое-что понимать, на бобах разводить. Первоначальным корнем этого выражения был, очевидно, глагол «мерещиться». Мерещится знание, а настоящего нет. (Авт.)
12.Глас народа (лат.)
13.Афганистан – никогда! (фр.)
14.Наверно (фр.).
15.Прощай (лат.)
Текст, доступен аудиоформат

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
25 мая 2010
Дата написания:
1882
Объем:
210 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Public Domain
Формат скачивания:
Текст PDF
Средний рейтинг 5 на основе 3 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 79 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 100 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 121 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 76 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 86 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 73 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 100 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 94 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 75 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,7 на основе 220 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 939 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 5 на основе 287 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 34 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 4 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 3,7 на основе 3 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,9 на основе 536 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,2 на основе 13 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,4 на основе 8 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,1 на основе 29 оценок
По подписке