Читать книгу: «Римские цифры»
Наде
Вот три удара, словно пенье
Далёкое – колоколов…
И я, чтоб задержать мгновенье,
Их сковываю цепью слов.
Зинаида Гиппиус
Мы были как бы сплетены в гирлянду.
Хулио Кортасар
Если не убирать лицо от поглаживающих щёки звёздочек, спускающихся к тебе с простывшего неба, почувствуешь, что ты не один. Точнее, не одинок, даже когда один. А звёздочки покажутся лепестками, которые кто-то обрывает и бросает сюда, вниз, и они гладят по щекам, ненавязчиво и нескончаемо. И просят, приговаривают:
«Не откладывай перо, не захлопывай блокнот. Продолжай».
Это говорит она, это её голосом говорят со мной тёплые зябкие звёздочки.
«Но я совсем не всё помню и ненамного больше знаю», – пробую оправдаться.
Настойчиво возражая, они покачивались на медленном лету, словно многочисленные собеседники покачивают головами:
«То, что было тогда, отразится в том, что у тебя есть сейчас, чего у тебя так много… И станет тем, что ещё обязательно будет. Не бойся своего блокнота. Доверься ему. Бумага терпит не всё, тебе ли не знать, – но то, что хочешь доверить ей ты, она не терпит, наоборот – хранит».
«А вдруг я ошибусь?…»
Они как будто улыбнулись:
«Только если захлопнешь блокнот. Но ведь ты не захлопнешь?»
Она придвинула мне чернильницу:
«Вот твои любимые фиолетовые чернила. Вот ручка, ещё с тех времён, которые никогда не вспомнить, если однажды вдруг забыть… Но ведь ты не забыл?»
Я взял подаренный мне блокнот со стула, который всегда стоит у изголовья дивана. Обмакнул ручку в чернила, поднёс её к зеркально чистой странице. И увидел там, в этом зеркале, отражение того, о чём давно собирался рассказать. И мне уже неважно, будут ли меня слушать. Гораздо, неизмеримо важнее – рассказать.
Конечно, не захлопну.
Иначе – зеркало треснет. Иначе – его некому будет починить. Иначе – не расскажу то, о чём не забыл и не забуду.
Конечно, не забыл. Расскажу всё как было, пусть даже было немного не так. Отражение потому и называют отражением, что оно всего лишь похоже на оригинал. Даже – если очень похоже.
Дорогие мне римские цифры помогут мне, они обещали.
Любимые фиолетовые чернила и не менее любимые зеркальные страницы не подведут меня. И я постараюсь не подвести их – и тех, о ком рассказываю.
Знаю, что не подведу.
Важнее, чем знаю, – верю.
I
Самуил снова вернулся из мединститута намного раньше: на этот раз, конечно, отменили лекцию профессора Каца.
– Правильно поставленный диагноз, – говорил профессор Кац, – это на 90 % положительный результат. В остальных 10-ти – медицина, то есть мы с вами, бессильна. А неправильный диагноз – это на 90 % отрицательный результат. Остальные 10 приходятся на большое, незаслуженное нами, но заслуженное пациентом везение.
– Интересно, – Самуил чуть не плюнул с досады, швыряя портфель и темпераментно разуваясь, – лечение тоже отменят? Может, и больницы, и поликлиники? Тогда я им тоже не понадоблюсь? Затушуют нас вместе с Кацем, как в школьных учебниках заставляли закрашивать, чтоб неповадно было.
– Не исключено. – усмехнулся Владимир Фёдорович. – Начальство ведь имеет тонкие виды.
Мария Исааковна вспыхнула:
– Прикуси язык, Петкевич! Тебя только нам не хватало!
– Зачем кусать? Может, лучше перекусим? – как всегда примирительно, предложил Владимир Фёдорович. – Сегодня отменили занятия, завтра отменят отмену. Не голодать же нам из-за них. А чтоб отменить больницы – это как же им самим нужно заболеть, и на какое место?
– Повыздыхают все! – рявкнул Самуил.
Кларе всё же удалось успокоить его – чтобы Кларе не удалось?
– Боялись, что он кого-нибудь из них отравит, – заметила она. – А что ещё остаётся с такой-то фамилией! Она для них – хуже любой отравы. Когда они её слышат, лица становятся похожими на недоеденный лимон.
Самуил согласился, что диагноз поставлен правильно.
На коммунальной кухне дожаривались котлеты и уже настаивался борщ. Самуил поцеловал Клару и Мишу – «Привет, рыжий!» и пробурчав «Вроде всех уже затушевал, так нет же, оказывается, остались ещё на свою голову. И на мою тоже», – пошёл мыть руки. К счастью для соседей, особенно для Стрелковой, любивший мыться на зло всем часами, ванная была свободна.
Клара улыбнулась, заметив почти незаметную, но такую реальную связь между фотографиями, которые пришлось затушёвывать в довоенных школьных учебниках, и отменённой лекцией профессора Каца. Поставила Мишу на пол. Нельзя приучать ребёнка к рукам – вот только как самой разучиться?
Она старалась, но это оказалось намного сложнее, чем выучить латынь и Римское право. Юридический институт она закончила с отличием. Осталось закончить мединститут Самуилу и получить распределение – всем троим, конечно.
– И не вздумайте никому ничего рассказывать, Самуил, – строго сказала Мария Исааковна, когда тот вернулся из коммунальной ванны. – Отменили и отменили, мы ничего толком не знаем. Мало ли что.
– Что да, то да, – пожал плечами Самуил, – я действительно ничего толком не знаю.
– Вот именно. Мы уже столько всего пережили, что это уж как-нибудь переживём. Чтоб это было самое большое наше горе.
Самуил снова поцеловал Клару и дал Мише нечувствительный подзатыльник.
– Горе, Мария Исааковна, будет моим пациентам, если они останутся без меня.
– Почему это они останутся без вас?
– Да, Сеня, почему они должны остаться без тебя?
– Потому, что недоучкой я к ним на пушечный выстрел не подойду. Иначе они же меня и затушуют, дай им бог здоровья.
Он расхохотался, взял верхнее ля из «Вернись в Сорренто», и они пошли к столу.
Клара налила всем борща, а за окном, на заснеженной Сумской, было зябко и неуютно, ветер свистел так, как только Самуилу удавалось свистнуть несколькими пальцами.
Зиме хотелось привлечь к себе внимание всего Харькова. Она неслась какими-то немыслимыми неудержимыми восьмёрками с Шатиловки, от парка Горького, улюлюкала, выла, почти мычала, не понимая, что все её завывания и причитания не только не страшны, а просто смешны тем, кому удаётся вот такое ля. И у кого получается такой вот борщ.
II
А в марте по-настоящему похолодало.
Правда, не было сумасшедших извивающихся позёмок-восьмёрок, не было заумного заоконного улюлюканья и завывания.
Но был траурно чёрный, плоский, как дурацкая шутка, репродуктор на стене в их единственной комнате. Каркающий похуже любой вороны.
Мария Исааковна и Владимир Фёдорович ушли на работу, Самуил – в свой мединститут: там, как и предполагал Владимир Фёдорович, отменили отмену занятий. А Клара с Мишей остались дома.
Былое пятое марта. Мише два месяца назад пошёл второй год.
Совсем вроде бы недавно всё было хорошо. Было холодно, но терпимо, проблем хватало, но разве это были проблемы? Самая большая из них – это то, что Миша, как актёр-любитель, не знал, куда девать руки. И всё тянул в рот и жевал всё подряд, даже то, что никак не жевалось.
Вроде бы должно было хоть немного потеплеть…
Репродуктор помолчал, собираясь с духом, – и сказал, наконец, то, о чём не мог уже молчать.
И что простить ему было невозможно…
Он сказал это голосом, когда-то объявившим войну и совсем ведь недавно – Победу. Голосом, которого боялись и ждали. Не разменивавшимся по пустякам. Говорившим только то, что никто, кроме него, не осмелился бы произнести.
Он осмелился.
Репродуктор почернел от горя, собрался-таки с духом и сообщил своим прекрасным голосом последние известия. Я подумала, что они и вправду будут последними.
Клара взяла Мишу на руки, чтобы успокоить его, – вот и не приучай ребёнка к рукам, – но он не успокаивался, потому что она ведь сама плакала – как никогда…
Раньше у неё не было причин плакать, тем более – так…
Когда год с лишним назад они с Самуилом предновогодним декабрьским вечером шли в роддом и она время от времени садилась в сугробы, чтобы перевести дух, ей было больно, – но совсем не так, как сейчас… Та декабрьская боль имела смысл, и если бы у Клары были силы радоваться ей, она бы радовалась… А эта, мартовская, была дико бессмысленной и безнадёжной. Хуже всего, что – совершенно безнадёжной. Какой смысл в том, в чём нет надежды? Надежда – это же и есть смысл, да?…
Прекрасный голос не раз объявлял о чём-то страшном, но надежда всё равно была.
И только сейчас, только в этот жуткий, так и не ставший весенним день, надежды не было.
Клара и Миша плакали – если это можно назвать плачем. Словно вернулись, ворвались с улицы казалось утихнувшие до следующей зимы зимние стоны.
И голос в репродукторе хотел бы заплакать вместе с ними, но ему было нельзя. Он не мог позволить себе этого. Можно было только им…
А стоявший на шкафу белый бюст в генералиссимусовской форме не мигая и, наверно, словно не подозревая, что это о нём говорит чёрный репродуктор, смотрел в окно – на замёрзшую Сумскую, на продрогшую Тринклера. Старался разглядеть скрывшуюся за углом Бассейную.
Смотрел – и не знал, что его уже нет.
III
Самуилу целый год оставался до конца комсомольского возраста, когда он окончил мединститут.
Он мечтал стать врачом с тех ещё пор, когда не требовали заштриховывать портреты в учебниках. Сначала просто мечтал, а потом – знал, как этого добиться. Играли с Гришкой в Ворошилова, форсировали Луганку. Уставал так, как, наверно, не уставал ворошиловский скакун после кровопролитного боя, – и мечтал всё о том же. Соседи и родители о его мечтах не знали, потому что если бы узнали, сказали бы, мол, куда конь с копыт ом, туда и рак с клешнёй.
Всё ещё пацаном, таскал на спине неподъёмные чувалы с мукой, согнувшись во все возможные погибели, нёс – да что там нёс, – пёр их на хлебопекарню, это 10 километров от мельницы. А вокруг каркали грязно-чёрные вороны, каркали, не задумываясь о войне, сметающей всё со своего пути где-то не очень уж и далеко от Аркуля, за Волгой. Каркали, накаркивая новые беды всей стране и ему заодно, предрекая, что уж кем-кем, а врачом Самуилу точно не быть. Может, кому другому, да и точно – кому угодно другому, только не Самуилу.
Ну и что, накаркали? После войны учился в ФЗО на слесаря, жил в общежитии. Раз в неделю навещал родителей – ездил к ним на трамвае на другой конец бескрайнего Харькова. Смотрел в окно полупустой или переполненной «пятёрки» на заснеженные, покрытые яблоневыми лепестками, уставшие от жары, засыпанные жёлтыми листьями, заснеженные Бассейную, Чернышевскую, Пушкинскую, проспект Сталина, Балашовку, шёл от «пятёрки» на Доброхотова и обратно, – и думал, думал, думал, что всё равно буду врачом, как бы здорово ни было быть слесарем, да ещё и 4 разряда. Сказал себе – буду, значит – всё равно буду. Да и разве самому себе сказал?
Недобрав одного балла из-за какой-то непонятно кому нужной химии, полгода проучился в мединституте вольнослушателем. Конечно, если бы не Михаил Петрович Драгончук, проректор мединститута, даже и вольнослушателем не допустили бы. Но, с другой стороны, если бы не Самуил, то и допускать было бы некого и незачем.
По ночам спал на преподавательском столе, отдавливая заострившиеся за годы войны, прохудившиеся, как потом говорили Клара, бока. Мылся ледяной водой в туалете рано утром, пока не пришли не то что студенты и преподаватели, а и уборщицы ещё не было.
Через полгода, когда какого-то маменькина сынка или маменькину дочку – это им-то предстояло бы лечить людей?! – выгнали за «хвосты», меня перевели в нормальные студенты.
И вот он теперь – врач. А впереди – Бог знает сколько всего и чего! Даже до окончания комсомольского возраста – целый бесконечный год.
Собственно говоря, врачом он был, уже когда они с Гришкой форсировали Луганку, даже раньше. И никакие вороны и маменькины детки помешать ему не могли.
То, что не остановило его, останавливало многих других – наверно потому, что они не так сильно хотели. Или, по большому счёту, не хотели вовсе. Бывает, чего-то ужасно, умопомрачительно хочется, но проходит время – и как задумаешься: неужели этого и вправду хотелось? – и оказывается, что вовсе даже и не хотелось, казалось просто. Это – если не получилось, не достиг того, чего вроде бы хотел. А если получилось – думаешь: да, хотелось, но разве – этого? Разве вот этого – могло хотеться?
У Самуила сомнений не было – ни раньше, ни тем более сейчас, когда он не только хотел лечить всех вокруг – сидящих у окошек и толкающихся в проходах всех «пятёрок» и «аннушек», ждущих на остановках, снующих по харьковским улицам, толпящихся в харьковских магазинах, – не только хотел лечить их всех, а теперь и знал, как их вылечить.
А главное – ещё главнее желания и умения помочь, причём кому угодно, даже последнему идиоту или гаду, – главное – это Клара и Мишка. Без них желание, наверно, рано или поздно сошло бы на нет, а умение оказалось бы институтским, книжным, то есть бесполезным. Но они, назло всем воронам, довоенным, военным, послевоенным, ещё каким-то, – были. И значит – было всё остальное, без них не имевшее бы смысла.
Когда Михаил Петрович решился зачислить его вольнослушателем, Самуил пообещал проректору, что не подведёт. Слово он сдержал (чтобы Самуил не сдержал слова?) и стал врачом.
IV
Очередь подходила, из-за жары она была довольно длинной. Михаил Петрович расчувствовался, обнял Самуила и то ли удовлетворённо, то ли удивлённо сказал:
– Слушай, Сеня, это мне кажется или ты таки набрал сальца? Правда, в разумных пределах.
Самуил рассмеялся на верхнем уровне своего коронного ля второй или какой-то там ещё октавы, которое брал играючи, когда когда-то, сто лет назад, исполнял для млеющих приятельниц или беззлобно завидующих коллег-слесарей одну из многочисленных своих неаполитанских песен:
– Если бы не Клара, вы бы, Михаил Петрович, не имели счастья благословить меня на отъезд в Верхнее. Это она меня откормила и отпоила.
Михаил Петрович улыбнулся:
– Умница, дай бог ей здоровья. Какие у вас теперь планы?
– Їдемо разом на село. Будемо працювати у Верхньому, нам целый дом выделяют. Справжня сільська хата.
– Знаю, знаю. А ребёнок? Или оставляете на бабушку с дедушкой?
Самуил покачал головой:
– Тёща занята круглыми сутками, из командировок возвращается, только чтобы переночевать. Она у нас проектирует всякие теплостанции, я вам рассказывал. И Владимир Фёдорович тоже работает, только в командировки не ездит.
– А чем он занимается?
– Железными дорогами. Прекрасный человек, отменнейший. Чтобы ужиться с моей тёщей, приходится быть отличным человеком. Кстати, мне тут Кларонька рассказала, как французы называют тестя. Не знаете?
Михаил Петрович покачал головой.
– «Бон пер» они его называют, – сказал Самуил. – Я сначала подумал, «стар пер», французского-то, к сожалению, не знаю. Но наш тесть – совсем даже не «стар» и никакой не «пер».
Он снова рассмеялся, как будто допел неаполитанский куплет.
– Да нет, Михаил Петрович, поедем втроём, конечно. Бросить пацана, да ещё и на 3 года, – это в наши планы не входит. Буде він у нас сільським хлопцем. Чтобы это было самым большим горем в нашей жизни, как говорят моя мама и тёща.
– Мне один чистый, пожалуйста, – попросил Михаил Петрович. – А тебе, Сеня?
– С вишнёвым.
Выпили не спеша – бывают дни, когда спешить некуда. Иногда – к сожалению, чаще – к счастью. Привычно посмотрели на центральную аллею Сада Шевченко, на скамейки, на которых молодые и очень молодые женщины читали книжки ещё, слава Богу, не выросшим детям, а похожие на детей мужчины играли в шахматы.
– Тебе там непросто придётся, – заметил Михаил Петрович. – Перед тобой медпунктом в Верхнем заведовал какой-то пьянчуга, развалил всё. Как у него Верхнее поголовно не вымерло, ума не приложу. Не врач божьей милостью, а эскулап чёртовой немилостью. Так что не посрами.
– Не посрамлю, Михаил Петрович, – Самуил поставил стакан на лоток, поблагодарил продавщицу. – Даю слово. Да я его, собственно говоря, ещё 6 лет назад дал, когда вы меня принимали.
Михаил Петрович улыбнулся, тоже поставил пустой стакан.
– Как Клара?
Самуил помолчал, потом ответил:
– Сейчас уже порядок, вроде бы не переживает. Что поделаешь – жить-то надо… Институт закончила с красным дипломом.
– Кто бы сомневался! – сказал Михаил Петрович.
– Будем втроём трудиться в этом нашем Верхнем. Я буду лечить, Кларонька защищать, Мишка подрастать. А там посмотрим. Подивимось, як то кажуть.
– Где ты освоил українську мову? – одобрительно спросил Михаил Петрович.
– Так я ж, Михайле Петровичу, закінчив українську школу в Луганську. Ще й німецьку там вивчав. Если бы пришлось лечить немца, уверен, понял бы, где у него что болит, на ноги бы поставил как миленького, сволочь такую.
– Да, если это у него лечится, – усмехнулся Михаил Петрович. – А кем Клара будет работать в вашем Верхнем?
– Адвокатом, как хотела. Она, правда, и переводчиком мечтала быть, и филологом… Но получилось, видите, только адвокатом.
Самуил снова рассмеялся.
– Думаю, обнял его за плечи Михаил Петрович, – совсем даже не «только». Адвокатом она, уверен, будет отличным, профессиональным, ну, а остальное, дай бог, за неё когда-нибудь Мишка наверстает. А профессионал, Сеня, это настоящий любитель, в отличие от любителя ненастоящего, непрофессионала. Вы оба – настоящие любители.
Случайная тучка приплыла из-за Госпрома, подмигнула и утвердительно брызнула тёплым, безобидным дождём.
V
– Хорошо у тебя, папка! – сказала Клара, усаживаясь на любимом диване. Впрочем, других диванов у Зиновия не было. – Почти как у нас. А где Берта?
– У неё сегодня рабочий день, так что я на хозяйстве, – ответил Зиновий. – Могу пообщаться с единственной дочкой, сказать что-нибудь умное, напутственное. А то ведь когда придёте официально, всем святым семейством, будет не до напутствий, вся душевная энергия уйдёт на Мишку.
– Эта энергия не уходит, – улыбнулась Клара. – Вернее, чем больше её уходит, тем больше прибавляется.
Зиновий, кивнул, потом спросил:
– Слушай, ну как вы решили насчёт садика? Есть там садик? И вообще…
Клара покачала головой – то ли беззаботно, то ли всё-таки немного озабоченно:
– По хозяйству и с Митуликом нам будет Надя Писаревская помогать. Это местная девушка, нам дали её адрес, мы уже с ней списались. Будем у неё жить, она будет готовить, за Митусей присматривать.
С пластинки Бернес пел «Тёмную ночь», а в комнате на углу Маяковской и Сумской было светло и уютно. Клара посмотрела на пластинку, вздохнула.
– Это песни усталых мужчин, а не избыточно бодрых перемерков, – заметил Зиновий. – Раз умный человек говорит, что с тобой ничего плохого не случится, значит, ему можно и нужно верить.
– Согласна, – прогнала сомнения Клара. – Хуже преуменьшения предстоящих трудностей – только их преувеличение.
– Вот, это слова моей дочери, а не выпускницы пансиона благородных девиц!
Клара рассмеялась.
– Значит, я недостаточно благородна? Или уже не дотягиваю до девицы – точнее говоря, перетягиваю? Скажи прямо, папка, экивокичание тут не годится!
Зиновий поцеловал её в густые чёрные волосы, как будто тщательно завитые, а в действительности – почти с самого рождения волнистые. Не кучерявые – так было бы всё-таки не слишком красиво, – а в меру волнистые. Впрочем, как у Клары может быть что-то в меру?
– Значит, будешь защищать невинных? – с улыбкой спросил Зиновий.
Клара поцеловала отца и не задумываясь – она ведь уже достаточно задумывалась об этом на лекциях профессора Фукса – ответила:
– И виновных тоже. Audiatur et altera pars – то есть да буду выслушана я. Я, папка, и есть эта самая другая сторона, и я хочу, чтобы меня слушали и слушались. А без меня так никогда и не разберутся, кто виновен: «народ, что богом камень числил, иль дивной статуи палач».
Зиновий сел в кресло, послушно и с удовольствием слушая дочь.
– Можно, конечно, казнить всех без разбору, на лобном месте. Но для этого нужна группа убийц, причём не плохих, как те, кого они убивают, а «хороших», чтобы они убивали только плохих. Ну, а мы с тобой будем доверять убийцам, будучи уверенными в том, что они всегда правы и убивают только плохих. Начальство же имеет тонкие виды, как говорят Гоголь и Владимир Фёдорович. Начальству виднее.
Зиновий пожалел, что бросил курить. Вынул пару монпансьешек из цветной жестяной коробки, которую Клара принесла ему в подарок от Владимира Фёдоровича, пососал их, подумал, потом разгрыз и съел. Наверно, это красивая жестяная коробочка придавала маленьким разноцветным леденцам особый вкус. Даже курить расхотелось, так было вкусно.
– Начальству, – задумчиво сказал Зиновий, стараясь не обрушивать на Клару всё, что когда-нибудь всё равно обрушится, – несмотря на все его тонкие виды, всегда чего-нибудь не видно и всегда чего-то не хватает. Одному – пастбищ для несметных скакунов, другому ларцов для несметных сокровищ, третьему – просто тесно, жить негде бедняге. Ну, и не жил бы, зачем же свои проблемы решать за чужой счёт?
Клара усмехнулась:
– Наверно, у него нет своего счёта, вот и приходится пользоваться чужим.
Помолчали.
– А это Верхнее, – спросил Зиновий, – что это за населённый пункт? Если глухая деревня, то зачем там адвокат?
Клара утвердительно покачала головой.
– Верхнее, папка, хоть и деревня, но только глуховатая, а не совсем глухая. Во всяком случае, я стараюсь на это надеяться, а Сеня мне в этом помогает. Всё, что ни делается, к лучшему.
– А что не делается, дочка?
– Чтобы понять, нужно сначала сделать. Ну, а что сделано, то сделано, – продолжала Клара. – Райцентр, посёлок городского, заметь, а не совсем уж деревенского типа. А я буду адвокатом районной прокуратуры.
Лицо Зиновия выразило лёгкую гордость за дочь и частично за себя.
– Это совсем другое дело, – заметил он. – А персоналии тебе уже известны? Я имею в виду не защищаемых, а начальство.
– Я выяснила (чтобы Клара не выяснила?): мой начальник – адвокат района, его зовут Никифор Фёдорович. А вот фамилию, папка, боюсь произнести.
– Что так?
– Вывести родного отца из равновесия – не только безжалостно, но и слишком легко, а вот ввести обратно – неизмеримо сложнее. Надеюсь только на твою фронтовую закалку.
Зиновий выковырял из коробки красную монпансьешку, потом, наверно, чтобы унять волнение – ещё и жёлтую.
– А именно?
– Зря ты настаивал, – вздохнула Клара. – Ну, ладно. Гнида его фамилия. Только не «Гнида» a la russe, а исконная полтавская. Гнида.
Она произнесла это «г» по-украински – как звонкое «х».
Зиновий отколупнул третью, зелёную.
– Мало ли что, – возразил он, успокаивая и Клару, и, кажется, себя тоже. – Фамилия сама по себе ничего не значит. Я вот – Стольберг, ну и что во мне от стальной горы? Ты теперь – Блехман, а на жестянщицу совсем не похожа. Или возьми династию Романовых. Одна и та же фамилия, у некоторых даже имена одинаковые, а если вдуматься, люди все – совершенно разные, даже ничего, можно сказать, общего, особенно между такими, как, например, Александр II и такой же второй, но Николашка.
Клара посмотрела на него то ли с сомнением, то ли с надеждой.
– Ты мне всё-таки так и не ответила, – Зиновий перевёл разговор на другую тему, более предметную, – тебе никогда не хотелось стать не адвокатом, а прокурором?
– Иногда хочется, – ответила Клара, почти не задумываясь. – Такое, бывает, берёт зло на всякую сявоту. Развелось её… До войны всё-таки их столько не было… А теперь, боюсь, как бы не наступила сявотская эра.
– Это у тебя возрастное, дочка! – рассмеялся Зиновий. – Раньше было лучше, сейчас стало хуже, а будет совсем ужасно – когда состаришься. Или вовсе никак не будет.
– Папка, ну ты же мня знаешь. Мне всегда хорошо. Но сявок раньше столько не было. Особенно сейчас их может развестись, как никогда.
– Ну, сявки да раклы – это явление вечное, – усмехнувшись, кивнул Зиновий. – Ты просто не сразу начала их замечать. До войны-то тебе было – всего ничего… Правда, сейчас и вправду многое изменится, но сявкам вольготнее, думаю, не будет. Ну, разве что чуть-чуть.
Он снова рассмеялся. Клара подумала, тоже кивнула и продолжила, совсем не грустно, несмотря на невесёлость темы:
– Уже стало, папка, и не чуть-чуть. Обсявили всё вокруг. Посмотришь на человека: всё же есть у него, ну чего ему ещё нужно? Чего он казится? Ну был бы какой-то несчастный, голодный, ещё какой-то, а то ведь сколько сытых сявок – уму непостижимо! Бытие же должно определять сознание, а оно ведёт себя непредсказуемо, как перезрелая девица.
– Ну вот, а ты собираешься их защищать?
Клара снова недолго подумала.
– Если не будет altera pars, значит, сявки победили.
– Сявки no pasaran! – весело поднял сжатый кулак Зиновий. Другая рука в кулак не сжималась: три пальца оторвало под Сталинградом, вместе с куском рукоятки кинжала, когда они шли – вернее, бежали, мороз был жуткий, в рукопашную и он сцепился с невероятно сильным фрицем.
– Наверно, – Клара вздохнула, – есть категория людей, которым предначертано быть сявками. Как некоторым – холопьями, сколько ни отменяй холопство. И сколько потом ни стреляй в тех, кто его отменил.
– Да и кто такой сявка? – пожал плечами Зиновий. – Тот же самый холоп, только сытый и непоротый… Но проблем вокруг и без этого хватает, доченька. Сявки – не самая большая из них, ты же знаешь…
Клара покачала головой:
– Это, папка, всё из одной оперы, всё – звенья одной и той же цепи. Маленький сявка – маленькие проблемы, большой – большие.
Он вздохнул: ещё какие!.. Поставил другую пластинку, Шульженко.
– Молодец землячка! – похвалил Зиновий. – Сколько времени ни пройдёт, никакой прогресс не заменит искусство.
Клара задумалась на дольше. Посмотрела в окно, мимо их окна как раз проезжала «четвёрка», аккуратно держась штангами за электрические провода. Тёмно-коричневая кожа сидений уютно пахнет, только сейчас временно не для Клары, а для немногочисленных пассажиров: в субботу утром в троллейбусе народу немного.
– Знаешь, папка, я думаю, – проговорила она наконец, – что прогресс и цивилизация совсем не одно и то же. Скорее это – противоположности. Чем больше прогресса, тем в конце концов меньше цивилизации… Искусство – это часть цивилизации, как и Римское право. Или как «Война и мир».
Зиновий помолчал прежде чем ответить:
– Прогресс, если его довести до абсурда, превратит искусство в самодеятельность. Сделает его хорошим для всех, на все вкусы, как пирожки с ливером.
– Вот именно! – согласилась Клара. – А разве может культура быть массовой? Массовым может быть только бескультурье… Не дай бог настанут времена, когда «Война и мир» станет нравиться всем. Всем – значит никому.
– Или твой любимый Бенедиктов, – добавил Зиновий.
Клара рассмеялась:
– Если сявки скажут, что им нравится Толстой или Бенедиктов, я и того и другого разлюблю в знак протеста.
– А если они обманут? Стоит ли доверять сявкам?
– Ну что ты, папка! – весело воскликнула Клара. – У меня нет такого места, до которого мне были бы сявки вместе с их мнением. Моё мнение для меня намного важнее. А самодеятельность – как была, так и будет, никуда не денется.
– Вот именно, – сказал Зиновий. – У искусства и халтуры – только одно общее: они вечны. Ты заметила, конечно: чушь постоянно проявляет твёрдый характер, мягкий знак ей в этом не помеха.
И он пошёл на кухню разогреть сваренный Бертой рассольник.
VI
«Сильнее всего хочется думать о том, о чём думать не хочется сильнее всего», – не переставал думать Владимир Фёдорович.
«Тройка» дотарахтела от Управления Южной железной дороги до Павловской площади. Виноват, «Розы Люксембург». Он вышел, а трамвай потарахтел себе дальше. Владимир Фёдорович вынул из светло-коричневого деревянного портсигара «Казбек», закурил, не опасаясь, что Мария увидит и рассердится, и не торопясь пошёл домой – через Николаевскую площадь, по Сумской. Ах да, «Тевелева», как же я забыл, что они её тоже переименовали.
Впрочем, Мария сейчас и не заметила бы, даже если бы увидела, что он курит…
«Клара права, – думал он не о самом главном, стараясь о главном как-нибудь не думать. – Зачем называть улицы именами людей? Всё равно ведь рано или поздно придётся переименовывать. Вместо «Розы» назвали бы, что ли, Розовой. А «Люксембург» – это что такое? Почему не Лихтенштейн или Монако?»
Но главное-то было совсем не это.
И не то, что вроде бы совсем недавно он водил Клару в зоопарк, вон там, дальше, в Саду Шевченко, а сейчас она уже права…
Не это, конечно. Думать хотелось совсем о другом – о том, о чём думать совсем не хотелось.
Он для этого и вышел из Управления раньше – чтобы постараться не думать. Или придумать что-нибудь.
Хотя что же тут придумаешь?
Как отвлечь Марию, он ума приложить не мог.
В сотый раз промямлить какую-нибудь ерунду вроде того, что три года – это всего ничего? Три года назад Миши ещё не было. Владимиру Фёдоровичу было всего лишь 47, через три – будет уже 53. Их, этих по три, не так уж, если подумать, и много…
Остаётся только – постараться не думать, но о главном хочется думать именно потому, что думать о главном больше всего не хочется. Даже если палец поцарапаешь до крови – как назло будешь браться им за что попало, сколько ни старайся уберечься.
Хотя и это ведь сейчас не главное…
Главное – как отвлечь Марию? Самому тоже нужно как-нибудь отвлечься, – но разве это не одно и то же?
Он с Кларой не успел нагуляться – думал, нагуляется с Мишей. А Мише-то – всего лишь полтора не года даже, а годика, ну, чуть больше, но всё равно, пока только годика.
Вечером, укладывая Мишу спать, Мария или Клара ложатся рядом с ним и тихонько поют его и свою любимую колыбельную песню:
Спят медведи и слоны,
Дяди спят и тёти.
Самуил пожимает плечами: «Зачем баловать парня? Захочет – сам заснёт». А они поют себе и поют:
Все давно спать должны,
Но не работе.
Миша старается не заснуть, открыть глаза пошире, но они у него хочешь не хочешь закрываются, и он засыпает.
Его или свою? Это пока одно и то же…
«Интересно, что бы они пели, если бы «Цирка» не было?» – улыбнулся Владимир Фёдорович, закуривая новую папиросу. – «Какие ещё есть убаюкивающие песни? Может, других и нет вовсе?… Цирк да и только».
Другие песни сейчас в голову не приходили. Вообще ничего не приходило, никаких нормальных слов, кроме всяких «Верхняя Касриловка», «Верхнедуриловка» и тому подобного. Всех этих «верхних» было пруд пруди, а вот как помочь Марии пережить три года, а главное – ближайшие три дня, он не знал. Думал, думал, и всё равно ничего не получалось.
Всё, что мог, Владимир Фёдорович делал. Но что он мог?
Особенно если они решат остаться там на дольше?
VII
Самуил и Владимир Фёдорович трудились в их и без того большой комнате, которой теперь, к сожалению, предстояло увеличиться. Мария Исааковна с Кларой были на кухне.
– Были сборы недолги,
От Кубани до Волги
Мы коней собирали в поход, —
пропел Самуил, заканчивая перевязывать очередную пачку книг. Самые тяжёлые из них – справочник лечащего врача и речи выдающихся русских адвокатов. Владимир Фёдорович тем временем паковал Мишины вещи, их получилось больше всего.
– Ваша верхняя Кацапетовка подождёт, никуда не денется, – уверенно сказал Владимир Фёдорович. – Спешить некуда, главное – ничего не забыть. Всё-таки не в нижнее какое-нибудь собираетесь, а в верхнее. Статус обязывает.
– Согласен, Владимир Фёдорович, дорогой. Моя мама говорит: всё должно быть как следует быть.
– Как они поживают? Балашовка на месте?
– Спасибо, всё в порядке. В Балашовке у меня сомнений нет ни малейших. Папа работает на велозаводе маляром, Ида – на мыловаренной фабрике, мама дома. Майя уже в пятом классе.
– Не переживают, что надолго уезжаете?
Самуил не сразу ответил – возможно, потому, что принялся за новую пачку, с детскими книжками:
– Думаю, переживают…
И добавил весело:
– Три года – это не так уж много, уверяю вас. Как-нибудь и в отпуск в Харьков постараемся выбраться.
«Примерно столько, сколько в эвакуации, – молча возразил Владимир Фёдорович. – Три года назад ещё и Миши не было…»
– Может, собаку имеет смысл завести? – спросил он, чтобы не возражать вслух. – Деревня есть деревня, ну её к аллаху. Хоть и верхняя. Вам бы собака в вашем хозяйстве не помешала. А то вся надежда – на вашу Надю, как я понимаю.
Самуил воскликнул брезгливо:
– Собака в доме?
И тут же добавил:
– Да хоть и во дворе. Я сам буду служить, только бы не воняло псиной.
Миша оторвался от игры и со вкусом повторил новое слово несколько раз, делая ударение на «с»:
– Псиной! Псиной! Псиной! Псиной!
«Какие вы, Антоша, слова произносите!» – наверняка сказала бы Клара, но она и Мария Исааковна были на коммунальной кухне.
VIII
На майские праздники Миша здорово напугал маму и даже Владимира Фёдоровича, которого вообще-то никогда не пугал – чем он мог напугать Владимира Фёдоровича? Клара пришла, кажется, из библиотеки, Мария Исааковна встретила её более обеспокоенной, чем обычно.
– Клара, ребёнок что-то просит, я ничего не понимаю.
– Мама, – удивилась Клара, – Митуся уже хорошо говорит. Как можно его не понять?
– Ну, так сама спроси у него. Бедный ребёнок, даже я уже выбилась из сил, а ему каково?
Клара взяла Мишу на руки.
– Митулик, чего ты хочешь? Скажи маме, не держи в тайне.
Миша был зарёван и изнурён.
– Абликоти тутоние… – заикаясь, произнёс он и снова заплакал.
– Чему вы его с Самуилом научили? – улыбнулся Владимир Фёдорович. – Таких слов не бывает.
– Петкевич! – перебила его Мария Исааковна. – Ну вот чему ты улыбаешься?
Владимир Фёдорович пожал плечами:
– Так что ж, мне тоже плакать? Давай заплачем хором, Мишутка.
Клара встревожилась.
– Митуся, – ласково спросила она, ставя сына на пол, – скажи как следует, ты же умеешь.
Миша попробовал не заикаться и повторил:
– Абликоти тутоние.
– Второй час бьёмся, – вздохнула Мария Исааковна. – Я уже просто не знаю…
Миша снова зарыдал.
– Ну Митутка хоцет, – пробивалось сквозь слёзы. – Ну Митутка плёсит!.. Абликоти тутоние!..
Клара скорее озадаченно, чем строго посмотрела на Мишу:
– Сынок, у нас в доме это есть? Ты можешь показать?
Миша схватил её за руку и потащил на коммунальную кухню.
Мария Исааковна и Владимир Фёдорович, конечно, поспешили за ними.
– Тут! – показал Миша на кухонный шкафчик.
Клара открыла дверцу шкафчика, достала банку с сухофруктами – и принялась хохотать.
Так хохотать умела только Клара. Она заходилась в хохоте, багровела, у неё из глаз лились слёзы, и окружающие в подобных случаях думали, что лучше бы она рыдала. Так она хохотала нечасто, последний раз – в десятом классе, когда ей попытался объясниться в любви Марик Штейнберг, дай бог ему здоровья.
– Клара, сейчас же возьми себя в руки! – приказала Мария Исааковна. – Что ты себе позволяешь?
Взять в руки себя оказалось непросто. Зато Клара взяла на руки ставшего при виде банки счастливым Мишу, вынула пару сушёных абрикос и дала сыну.
– Петкевич, это ты научил ребёнка? – облегчённо улыбаясь, спросила Мария Исааковна.
Владимир Фёдорович тоже рассмеялся:
– На ценнике было написано «Абрикосы сушёные». Я и не думал, что он запомнит. Что за ребёнок, честное слово!
IX
На кухню заглянула Фира Марковна.
– Готовитесь к отъезду? Оптимистично пахнет у вас тут, девочки, как будто не расстаётесь, а наоборот.
– Оптимистическая трагедия, – сказала Клара.
– На то они и цыплята в табаке, чтобы так пахнуть, – пожала плечами Мария Исааковна.
– Табачком разживаетесь у Владимира Фёдоровича?
Кларе казалось, что цыплята брызжут со сковородки обжигающим задором и оптимизмом.
– Петкевич не курит, – строго ответила Мария Исааковна.
Клара незаметно для неё улыбнулась Фире Марковне, и та, чтобы не расхохотаться (Петкевич не курит!), ушла в свою комнату, к Даниилу Саввичу и Рите, играющей с зашедшим в гости Мишей.
– Мама, – сказала Клара, почти уже не улыбаясь, – скажи-ка мне что-нибудь напутственное. Уезжать на три года без материнского напутствия – не в нашем духе.
Мария Исааковна ответила не сразу.
– Это твой первый отъезд… Так что о духе говорить пока не приходится. Но раз ты просишь… Хорошо, что просишь.
Клара и сама знала, что хорошо, потому и просила…
Впрочем, всё равно попросила бы.
Мария Исааковна оставила булькающих цыплят в покое, подошла к открытому кухонному окну, посмотрела на уходящую от неё в оба конца Сумскую. Пока Клара жила здесь, это было не так заметно. Когда родился Миша – практически незаметно.
А теперь… А теперь – Сумская уходила от неё, уплывала всеми своими шелестящими по мостовой четвёртыми марками, всеми своими «Победами», «Москвичами», «Зилами»… Зданиями – ополчившимися от парка Горького, мимо их 82 дома, мимо детского садика, Обкома, площади Дзержинского, Дворца пионеров… У неё в одном из их альбомов – маленькая Клара, ей тогда было пять лет, сидит на коленях у Постышева, во Дворце пионеров… Мимо Стеклянной струи, дома Саламандры, мимо площади Тевелева… И в другую сторону – мимо Бассейной, Каразинской, Маяковской…
Все и всё – мимо неё.
Клара прикрутила огонь, подошла к Марии Исааковне. Выглянула в окно. Солнце заставило моргнуть – и Сумская, кажется, подмигнула в ответ. И соринка попала в глаз у кого-то из них.
– Твою бабушку звали так же, как тебя, Кларой, я тебе о ней рассказывала, – сказала Мария Исааковна. – Ты с ней никогда не виделась, она умерла в Речице, когда ты ещё не родилась… А ты родилась в Харькове.
Клара кивнула – ей ли не знать, только об этом никто, кроме них, даже не догадывался. Они с Кларой знали друг о друге всё, – пока у Клары и Самуила не родился Миша. А у Клары и Исаака Крупецких в Речице – Мэри. Миша пока – только Миша, а Мэри – давно Мария Исааковна.
– Твоя бабушка Клара рассказала мне притчу… Ты же знаешь, мы ничего не говорим прямо, у нас принято изъясняться притчами… Вычитала её в какой-то старой книге, то ли у Бульбера, то ли у Бубера, кажется.
Она снова посмотрела на Сумскую – та, кажется, немного замедлила бег… Но – только замедлила.
Мария Исааковна помолчала и продолжила:
– Я точно не помню, но примерно так. Один человек решил разбогатеть и для этого отыскать клад. Услышал во сне голос, вскочил с кровати. Всех оставил и отправился на поиски. Шёл он, шёл, целых три года шёл. Потерял все силы, подорвал здоровье, порвал одежду, а клада нет нигде, и где его искать – одному Богу известно… Лёг однажды спать под деревом – холодный, голодный, несчастный, – и вдруг слышит во сне голос:
«Шлемазл, вот ты кто. Клад у тебя был под рукой, а ты целых три года ищешь его, дурень. Нет чтобы не вскакивать, как ошпаренный, а спокойно встать с кровати и поискать как следует. Шлепер».
«Веизмир! И он ещё называет меня шлемазлом! Что ж ты раньше молчал?» – воскликнул человек во сне.
«Агицн паровоз! А ты бы раньше ко мне прислушался?» – ответил голос вопросом на вопрос, тоже в нашем духе.
Клара подумала, что вопрос важнее ответа. По крайней мере – интереснее, да и ответить бывает намного проще, чем спросить, а простота, как известно, хуже воровства.
– Человек проснулся, продолжала Мария Исааковна, – и побрёл домой. Брёл, брёл, насилу добрёл до своего дома. Лёг на кровать, опустил руку – клад ведь должен быть где-то под ней, как ему голос указал. Нет клада. Залез под кровать, принялся искать там. Жена ему помогала, дочка, внук. Искали, искали, в каждый уголок заглянули, всю пыль вытерли…
«Неужели подвёл? – покачал головой человек. – А ещё называется «внутренний голос»!
Мария Исааковна замолчала, посмотрела на прислушивающуюся Сумскую. Та перестала убегать, но только прервись на минутку – снова припустит со всех ног, колёс, тротуаров…
– И нашли? – спросила Клара.
На этот раз ответить оказалось труднее, чем спросить.
Мария Исааковна, хоть и не очень весело, но всё же улыбнулась, потом вздохнула:
– Узнаешь, когда вернёшься. Будет стимул вернуться хотя бы через три года.
Клара хотела ответить, что стимул у неё есть в любом случае: куда она без Харькова? Да и Харьков без неё – разве это Харьков?…
Не ответила, промолчала…
Цыплята домлели, их можно было нести на стол. И рассольник уже настоялся – Клара сварила его ещё вчера вечером.
X
На дорожку посидели, но, как и предполагала Клара, не очень активно.
– Если долго сидеть, рискуешь поседеть, – энергично встал со стула Самуил. Взял два больших чемодана, подмигнул Мише, и вышел в коридор. Пипе, Стрелкиной, Волковой было безумно интересно посмотреть («Развлечение года» – заметила Клара), они вышли из своих комнат и принялись рассматривать уезжающих, словно видели их впервые. Или как будто раньше никто никуда не уезжал.
– Вспоминайте о нас иногда! – улыбнулась Кларе Фира Марковна.
– Вспоминать не будем, – ответила Клара, – потому что не забудем.
Потом добавила:
– Присмотрите за мамой, чтобы она не скучала… Впрочем, мама сама за кем угодно присмотрит, да с ней и не соскучишься.
Мария Исааковна не ответила – аксиомы не обсуждаются.
Даниил Саввич пошёл с ними к лифту, помогая нести третий чемодан, весом почти как те два, которые нёс Самуил.
Рита обняла своего лучшего друга, повела его к лифту.
– Пиши, когда научишься, Мишка! – сказала она и чмокнула закадычного товарища в щёку.
Клара рассмеялась:
– Вот и хорошо. Теперь у нас есть повод и поскорее вернуться (она постаралась не взглянуть мельком на Марию Исааковну), и научить Митуську грамоте. Не можем же мы положиться на одну Надю!
Такси вызвали большое, ЗиМ, чтобы поместились все четверо взрослых плюс Миша и все 5 мест. Машина ждала их на противоположной стороне Сумской – такая огромная и представительная, что вся городская адвокатура позавидовала бы, не говоря уже о районной. Внутри было мягко, удобно – так бы ехала и ехала до самого Верхнего.
Дорога к Южному вокзалу – та же, что тогда, до Мишиного рождения, когда они с Самуилом ездили в Крым. Сначала – Сумская, потом – площадь Тевелева, площадь Розы Люксембург, потом улица Свердлова и – вокзал.
То, что хорошо знакомо, рассматривать интереснее всего. Знакомое не подведёт, оно надёжно. А новому понадобится немало времени, чтобы стать знакомым.
Проехали детский садик, в него Миша пойдёт, когда они вернутся в Харьков.
Обком, Гипрококс.
Стеклянная струя – она же Зеркальная. Самуил – вот он тоже улыбается, вспомнил, как он всё не мог понять, куда деваются прекрасные белые и загадочные чёрные лебеди, когда пруд замерзает: их маленькие домики остаются, а лебеди – то ли улетают, то ли их увозят куда-то до весны.
Справа осталась площадь Дзержинского, на которой – вроде бы совсем недавно – праздновали Победу. Когда на небо высыпают звёзды – как всегда неожиданно после долгого дня – среди них по-прежнему заметны разноцветные звёздочки, оставшиеся с того майского вечера. Ей, во всяком случае, они заметны. И Самуилу, конечно. Теперь и Миша будет их замечать.
Солнце привычно – за бесконечное множество вечеров невозможно не привыкнуть – сдавало позиции. Фонари начинали рыжеть, напоминая Мишины веснушки, только во много раз увеличенные. Харьков вышел на свою Сумскую, словно гоголевский Петербург – на Невский проспект. Здесь, кажется, был весь город, хотя днём или зимой не скажешь, что в Харькове столько народу. Кажется, людей по-настоящему много только в коммунальной квартире. И в пятой марке, которой Самуил добирался до Доброхотова и обратно…
Дворец пионеров. Где-то у нас была фотография с Постышевым. Жаль, куда-то задевалась…
Сад Шевченко, там они давным-давно сидели с Самуилом, под старым-престарым дубом, а вон по той аллее шли как-то на концерт Вертинского, и когда слушали, ей казалось, что они плывут на старинном парусном корабле в неведомые страны, а ещё более старинная морская пристань ухитрилась расположиться на обезвоженной, засушенной, как таранка, Клочковской, где даже трамваи поднимают пыль… А это почти непридуманное море – то ли движется, то ли нет… Где ещё есть такие вечера, как в Харькове?
Когда они вернутся, ответ придёт обязательно. Когда уезжаешь из Харькова, остаются одни только вопросы, колючие, как шерстяной свитер, надетый на голое тело.
Самуил вовремя повернулся к ним с Мишей, подмигнул ей. Клара улыбнулась в ответ. Миша ничего не видел, иначе, разумеется, тоже подмигнул бы.
Не такой он и рыжий, разве что веснушки.
«Не в мать, не в отца, а в заезжего молодца».
«Посмотрел бы я на этого молодца, если бы он, не дай ему бог, существовал на самом деле».
Дом Саламандры, театр Шевченко, Театральная площадь.
Площадь Тевелева, на ней – царской красоты здания архитектора Бекетова.
Мария Исааковна без большого интереса смотрела вперёд, заранее зная, что там увидит. Клара тоже знала, поэтому смотрела с интересом.
Зачем прыгать под самые колёса?
Зачем вообще куда-то спешить харьковским вечером? Разве есть на свете что-нибудь, похожее на харьковские вечера?…
«Но ты уезжаешь куда-то в Верхнее…»
Прощально звякнул очередной трамвай. В той стороне, за спиной – великолепная, знающая себе цену Пушкинская. Напоминающая их классную руководительницу, давным-давно они звали её Девица как Роза. По Пушкинской неутомимо, но неназойливо звенят трамваи, неспешно везущие кого-то в парк Горького, кого-то обратно, в центр… И звякают, звякают на прощание, как будто три года – это триста лет, как династии Романовых.
Хотя, если вдуматься, это ведь не намного меньше…
Да и меньше ли?…
Из машины Харьков чуть-чуть не такой, как из пахнущего кожей троллейбуса, и совсем не такой, как когда по нему гуляешь, а мимо тебя проехало такси, из которого уезжающие из Харькова люди смотрят на улетевшую Сумскую.
Как к нему привыкнуть?
Как на время отвыкнуть от него?
Три года без Харькова. Это ещё дольше, чем в эвакуации…
Тогда закончился её Пушкинский въезд…
Зато началась Сумская.
Неужели теперь настало время закончиться Сумской?…
ЗиМ промчался по Свердлова, свернул на Привокзальную площадь, подвёз их к огромному, совсем недавно отреставрированному Южному вокзалу – ещё года не прошло, как его заново открыли, словно и не было войны.
Кларе пришлось разбудить Мишу – совсем осоловел наш соловушка. Самуил напутственно шлёпнул сына по мягкому месту, и они все вместе – Миша и четверо взрослых, нёсших пять мест, отправились на платформу.
XI
– Предъявляем билетики!
Самуил предъявил, Клара взяла Мишу на руки:
– Пойдём, Митуська. Устроимся, потом попрощаемся.
– Я – Витя, – сказал Миша, глядя не на Клару, а куда-то в вагон.
– Так вот как звали заезжего молодца! – воскликнул Самуил и принялся забрасывать все их пять мест на высокую верхнюю ступеньку. – Ладно, переживём. Витёк нам не помеха. С Исааком, как предлагала Мария Исааковна, пришлось бы труднее.
Насчёт Исаака он сказал тихо, да и поезд звонко клацнул, так что Мария Исааковна не услышала. Она оставалась в Харькове, и Владимир Фёдорович, и папа. А поезд, о Харькове ничего не знающий, просто выполняющий свою обычную работу, собирался увезти их троих на три года. Увезти из города, из которого, казалось, надолго уехать нельзя. Что может быть бессмысленнее, чем уехать не откуда-нибудь, а – из Харькова?
И вот надо же…
– Провожающие, просьба покинуть вагон! Отправляемся.
– Мама, у меня большой стимул вернуться, – сказала Клара, чтобы последнее слово осталось не за проводницей.
Обнялись так, как все всегда обнимаются, расставаясь на три года, то есть сказали необходимые банальности вместо того, что хочется.
Почему-то сначала не хватает духу сказать, а потом всё как-то не получается. Проходит время, и вспоминаешь: сказала или нет? И успокаиваешь себя: да сказала, конечно. Конечно, сказала.
Только намного позже понимаешь, что нет. Конечно, нет.
Мария Исааковна и Владимир Фёдорович ехали домой и молчали. Трамвай молчал вместе с ними, только осторожно позвякивал время от времени. Потом беззвучно молчал троллейбус. И Сумская, отвернувшись, искала, кому бы подмигнуть своими бесчисленными фонарями, окнами, витринами. И находила.
Как сказал бы Владимир Фёдорович: «Ну что ж теперь, плакать, что ли?». Да он и говорил, сам себя не слушая и не слыша. А уж Мария Исааковна и подавно его не слышала.
XII
Харьков – неуклюжий, неловкий, незабываемый – отвернулся и остался за окном поезда…
Когда-то невероятно давно, ещё в сороковые годы, когда они с Самуилом ехали в Крым и поезд отправился с полуразрушенного в войну вокзала, Клара неслышно разговаривала с ни для кого не заметной, встречавшей и провожавшей её на каждом полустанке Кларой. Сейчас полустанки мелькали, как страницы интересной книжки, – глотались, не запоминаясь, и Клары там видно не было.
И Блехманов в купе было, как тогда, двое. Тогда это были её Самуил и знаменитый артист Александр Блехман, а сейчас – неизмеримо важнее и конструктивнее: ещё никем не ставший, ничем не прославившийся, но – их сын. «Надо же, два вершка, как говорит Самуил, от горшка, а уже отказывается быть Мишей. Самое красивое имя ему почему-то не нравится. И кто же такой этот загадочный Витя? Не уменьшительное от Исаака, это точно». Клара улыбнулась, вспоминая, как отбивалась от Марии Исааковны, требовавшей назвать ребёнка в честь прадедушки. Называемое в честь чего-то или кого-то рано или поздно переименуют. А тех, в чью честь назвали, обвинят в том, что это, оказывается, из-за них приходится переименовать. Так что пожалеем и тех, и других и останемся с обычным именем, не в честь и не ради.
Поезд не раздумывал над этими несущественными тонкостями и летел, словно хотел поскорее избавиться от надоевших пассажиров. Сделать дело – и куда-нибудь на покой.
Луна своей беспросветной огромностью распугала собравшиеся было разреветься тучи. Но практического толку от этой неестественной лунищи было немного, не то что от вокзальных и станционных фонарей, похожих друг на друга назойливой, бесцеремонной ослепительностью. Точь-в-точь многочисленные Кларины поклонники, до которых ей не было дела и до рождения Миши, и тем более сейчас.
А фонари всё мелькали и мелькали в такт вагонным колёсам, постукивающим по рельсам, словно нервные костяшки пальцев по учительскому столу. И норовили заглянуть за вагонную занавеску и разбудить её уснувшего наконец-то сына.
Поезд увозил их от Харькова, совсем не так, как тогда, в Крым.
Чем дальше они уезжали, тем беспомощнее становился казавшийся раньше всесильным звук «г», теряющий свою, как оказалось, напускную твёрдость, и твёрдый знак уходил за компанию. Тем меньшей казались отсюда и без того небольшие Каразинская, Дзержинская, Гиршмана, Маяковская…
Почему то, чего долго ждёшь, тревожит, приближаясь?
Потому, что на самом деле ждала совсем другого? Или наоборот – потому, что ожидаемое сбудется и больше нечего будет ожидать?
А может быть, на самом деле потому, что всё теперь зависит только от тебя и теперь есть кому от тебя зависеть? Она неслышно вздохнула.
Самуил услышал, спрыгнул с верхней полки, поцеловал Клару и Мишу, поправил занавеску на окне, чтобы не бил свет от улетающих и всё равно остающихся фонарей.
Запрыгнул обратно. Поезд увозил его из Харькова, как когда-то из Ворошиловграда. За оконной занавеской раскинулось громадное украинское небо. Его мягкий, словно свежая мякушка, кусочек вплыл в купе, неназойливым хозяйским «г» уютно примостился под нёбом.
Гласные звуки смягчались, теплели, менялись на похожие, хотя и другие. По-комариному тонюсенькое «и», внешне не изменившись, по сути приблизилось к «ы», зато дало жизнь такому же тоненькому «і», а заодно и «ї». С виду безобидное «е» утратило безобидность, зазвучав вполне как бескомпромиссное «э». И, испугавшись собственной прыти, «е» создало себе копию – такое же по сути, но внешне совсем на неё не похожее «є».
Твёрдый знак, ни согласный, ни гласный, и вовсе потерял лицо: превратился в простую запятую, разве что – остаток былой гордости – приподнятую над остальными буквами.
А за вагонным окном, по совершенно чёрному, как не бывает ни в Харькове, ни в Ворошиловграде, небу, три секунды или три века назад проехал, возвращаясь с солёного крымского лимана, неунывающий мужик, чумаками их звали. Мужиком как-то неправильно называть, но ведь – мужик, конечно, кем же ещё ему быть. Хороший хозяин этот чумак, настоящий. Справжній господар. Ехал на крепкой телеге, лошадь тоже не подведёт, хотя путь далёкий и опасный, на каждого чумака вон сколько агрессивных сявок приходится. Подгонял коня чумак, спасаясь от сявоты, соль чуть-чуть рассыпал. А вот надо же – её на всех теперь хватает, и вся сохранилась с тех пор эта соль – нет, сіль, конечно. С кем хочешь съешь её хоть пуд.
Вон он, чумацкий путь. Чумацький шлях.
Ну что же в нём млечного?
XIII
Мария Исааковна посмотрела в окно своего кабинета. Пятые марки одна за другой везли и везли людей на работу. Переулок Короленко выглядел ещё чище, чем обычно, и, несмотря на возраст, ещё свежее. А может, как раз благодаря возрасту: новые улицы, как правило, совсем не свежи.
В какую рань ни приходи в Теплоэлектропроект, поливалка уже побывала здесь, навела порядок на уютной улочке, переходящей сверху в площадь Тевелева, а снизу – в проспект Сталина. Дальше, через дорогу, за плотным рядом магазинов – красавица библиотека Короленко, такая же роскошная Бекетовская, как здание кукольного театра на площади.
Бесчисленные машины – «вот развелось их, честное слово», говорит Володя – непрерывно сигналили вразнобой, как сигналят только рано утром. Кажется, что музыканты огромного оркестра настраивают свои инструменты и вот-вот начнут играть симфонию – но всё почему-то не начинают.
На кульмане должна была родиться новая теплоэлектростанция: Мария Исааковна была главным инженером проекта. А пока ватманский лист оставался таким же чистым, как переулок за окном. Почему-то он напомнил ей киноэкран перед началом сеанса, например, в Кларином любимом Первом Комсомольском, тут недалеко, на Сумской. Сейчас люди рассядутся, перестанут болтать, и перед «Весёлыми ребятами» – нет, «Весёлые ребята» она терпеть не может, – перед «Падением Берлина» начнётся хроникально-документальный фильм.
Титры пройдут быстро и незаметно, как лёгкая августовская простуда. Чихнёт, потом переведёт дух не в меру скорый поезд. Остановится непонятно где – прямо посреди поля.
Впрочем, нельзя сказать, что поезд остановился в чистом поле, – поле было далеко от станции, и останавливаться в нём поезду было бы ни к чему. Но если бы поле было всё же рядом, вполне можно было бы сказать, что поезд остановился в чистом поле. Поля, луга, и утренняя тишина – словно невидимая поливалка уже успела сделать своё дело. Пели птицы, заливались вовсю – вот, оказывается, почему луга называют заливными, согласен? Хотя петь сейчас не хотелось даже Самуилу, а когда такое случалось в последний раз?
– Да, это не рай… – внешне весело добавил он.
– Не торопись, – отозвалась Клара, прижимая к себе Мишу, настроенного оптимистичнее родителей. – Туда не принято торопиться.
Самуил кивнул:
– Тоже правильно. Туда мы ещё успеем – если примут.
Мария Исааковна улыбнулась вместе с ними.
Их встретила полуторка. Самуил, естественно, сразу познакомился с шофёром: того звали Микола. Шофёр помог забросить все пять мест в кузов, туда же залез Самуил. Клара взяла Мишу на руки и села рядом с шофёром. Микола запыхался и немного вспотел – от тяжёлых чемоданов и, главным образом, оттого, что рядом сидит невиданная женщина. Тільки в клубі в кіно таку бачив, та й та, як її, ну, та, що грає в «Кубанських козаках», їх там дві, не одна. Так і ті не такі красиві…
Ничего, ведёт грузовик уверенно, руки не дрожат. Понимает свою ответственность – начальство предупредило. Мария Исааковна перестала волноваться хотя бы по этому поводу.
– Псина! – сказал Миша неожиданно.
– Во дає дитина! – воскликнул Микола. – Та де ж тут собаки? Поле ж кругом! Де ж тут псина?
Клара, конечно, не ответила, просто поцеловала Мишу.
Солнце засучило рукава и принялось за дело. Кукурузное поле пожелтело от солнечного света. Дальше – похожие на пчёл жёлто-чёрные подсолнухи расправились, почти улыбнулись, потянувшись к солнцу, словно человек ранним утром потягивается после сна.
Украинское солнце хоть и жаркое, но не безжалостное.
А не ты ли мне рассказывал, какой звенящий зной в Донбассе?
Это точно, там солнце особое, аж щемит. Но и не аркульское, да в Аркуле солнца почти и не было. Вместо солнца – сплошные каркающие вороны на деревьях и дорога в десять километров, по которой нужно пройти с тяжеленным чувалом зерна или муки на спине. Прошёл, причём, наверно, сотню раз – если не больше.
Просто тебе было не до солнца. Уж что-что, а солнце везде одинаковое. И ворон, если вдуматься, везде хватает, как и сявок. Это вряд ли зависит от географических факторов.
Солнце одинаковое, конечно. Но греет по-разному – как только у него это получается?…
Судя по всему, не всё зависит от него…
Думаешь, от кого-то зависит всё?…
– Ось і наше Верхнє. Бачите – он там клуб «Перемога».
– Клуб? – удивилась Клара. – Я думала – церковь, только почему-то без креста.
– Так це й була колись церква. А потім з неї зробили клуб. Ну, а хрест зняли. Що ж це за клуб з хрестом?
«Креста на ней нет, на этой «Победе», – проворчала Клара сама себе. Потом более заинтересованно сказала Мише, показывая через боковое стекло:
– Смотри, Митуся, коровка.
Это слово у Миши пока не получалось. Хорошо хоть не назвала её божьей, а то совсем запутала бы ребёнка. Мама называется.
Полуторка проехала мимо стройки, которая выглядела довольно запущенной и даже брошенной.
– Что здесь строится? – спросила Клара.
– Та новий клуб.
– А зачем вам два? У вас же есть уже «Победа».
– Так він уже старий, як зараза. А цей будують, будують, все ніяк не побудують…
– А вон, Митуся, уточка идёт. Утка.
– Це гусак, – уточнил шофёр.
– Ну и гусики пошли! – рассмеявшись, процитировала Клара любимую книгу. – Видишь, как гордо идут, Митулик? Выступают, словно павы.
Она подумала, что Миша ещё не знает, кто такие павы, но сейчас наверняка понял. Мама как мама.
Полуторка осторожно объехала немыслимых размеров свинью, занявшую полдороги.
– Ти диви, яка здоровезна свинюка! – покачал головой шофёр. – Як той клуб, тільки лежить, а не стоїть. І без хреста.
– Свинка, – объяснила Клара Мише.
– Хлю! – понимающе ответил сын.
– Интересно, – заметила Клара, – чем нужно кормить свинью, чтобы вырос такой бронтозавр?
Микола усмехнулся:
– А біс її знає, що вона жре, падлюка. Щось таки жре.
Клара поняла, что их шофёр был явно не из раскулаченных. Скорее – пролетарий.
Мария Исааковна на секунду перевела взгляд на окно с ватмана, похожего на киноэкран в любимом Кларином кинотеатре. Сумская, кажется, перестала убегать, хотя отсюда, из окна ТЭПа, её и не видно.
Да нет, наверняка не убегает.
Мария снова повернулась к кульману: теплоэлектростанция заждалась.
XIV
Де захочете, там буде.
Леся Українка.
В Верхнем они поселились у Наді и Миколи Писаревських, на улице Садовой, недалеко от центральной улицы Ленина. Дом оказался просторным, совсем даже не хата какая-нибудь, хотя Надя называла его хатой. Это и понятно, ведь «садок вишневий – коло хати», как написал классик, а не возле, прости господи, дома, – оценил и уточнил Самуил. Разве что удобства, заметила Клара, не самые удобные. Домик работы неизвестного архитектора – как назвал бы его Владимир Фёдорович – Клару не впечатлил.
Пока пройдёшь по Садовой, наешься до отвала, від пуза, говорила Надя: тут соседи – как один со съедобными фамилиями: Борщ, Твердохліб, Рідкокаша, Пиріг.
Микола, Надин муж, правильнее сказать, чоловік, да и она – не жена а дружина или жінка, так вот, Микола работал шофёром – он-то и привёз их, вместе с пятью местами, в хату, которая выглядела как самый настоящий дом.
Микола был приятно разговорчив. Приятно не потому, что говорил много, а потому, что говорил в основном не о себе. Когда человек много говорит о себе, – сказала Клара Самуилу перед сном, это верный признак того, что рассказать ему о себе нечего.
У Наді з Миколою детей пока не было. Они, конечно, надеялись, а Самуил, после того, как Надю и Миколу обследовали в горбольнице и он посмотрел результаты, на общих радостях распил с хозяином бутылку самогона, отдающего миндальным орехом: слава Богу, всё, как оказалось, было делом времени. А время, Миколо, как мы знаем, имеет тенденцию лететь, разве что у тебя, к примеру, болит зуб и ты ждёшь не дождёшься, когда наконец доберёшься до поликлиники, а то уже ніяких сил немає терпіти. Но в данном случае речь, слава Богу, идёт не о зубах. Це я тобі як лікар кажу! Рассмеялись, потому что оптимизма прибавилось.
Миша оставался под надёжным присмотром целый день, пока Клара и Самуил были на работе. Они с Колей, его старшим товарищем, внуком их соседки по Садовой улице, учительницы Ларисы Петровны Косаченко, играли в саду, за двор не бегали, Надя пока не разрешала.
На обед вкуснее всего был горячий борщ с холодной котлетой вместо хлеба. А фруктов у Нади в саду было столько, что, казалось, съесть их все вообще невозможно, сколько ни ешь, хоть заешься.
В тот год яблоня анисовка уродила ещё лучше, чем всегда, то есть краще, ніж завжди, да а вишня – даже больше, чем обычно: рясна цього року, як ніколи, говорила Надя. Вишни были большущие – прямо как райки, такие красные, что аж чёрные, и жутко сладкие. Сама вишня была развесистая, тенистая, под ней стоял стол с двумя скамейками, там собирались все вместе, там Самуил с Кларой обычно принимали гостей, которым Надя была рада как своим. А они – Надиным.
Возвращаясь с работы, Клара знала, что, намотавшись с Колей, – вообще-то тоже Миколой, но Клара, как и его мама, Аня, называла его Колей, – и наевшись Надиных фруктов, Миша за день замурзывался, як порося. Перед самым Клариным приходом он просил няню:
– Надя, умой мне мордочку, а то сейчас придёт мама, будет меня ругать.
Нет-нет, поправила себя Клара, конечно же, он говорит не так. То же самое, но иначе:
– Надю, вмий мені пичку, а то зараз прийдуть мама, будут лаятись.
Вот сейчас правильно: по-русски «мама» и «папа» – в единственном числе, а по-украински – во множественном. По украинскому, как и по всем предметам, у Клары была «пятёрка», но школа и, как говорят экспериментаторы, полевые условия – это более чем не одно и то же.
На ночь Клара пела Мише песенку, и он, как ни старался не уснуть, всё равно засыпал, Самуил даже удивлялся, как это у неё выходит, а Надя спрашивала:
– Що, вже приспали хлопчика? Набігався, заморився, бідолага. А я, якби так побігала, то і без пісеньки заснула б.
… Она пела и думала: как бы сделать так, чтобы он никогда не был один? Даже тогда, когда будет один. Она постоянно об этом думала, просто не всегда это замечая…
К соседям Самуил периодически захаживал, иногда, без Клары – чтобы проверить, идёт ли его пациент на поправку. Клару это беспокоило, особенно если пациентом был мужчина, потому что гостеприимство в Верхнем лилось рекой. В этих, правда, нечастых случаях Самуил возвращался домой, когда Миша уже спал.
– Вип'ємо за венгрів, Семенович, – налил полные стаканы Федір Борщ. – Венгри – молодці, страшенно мені їх жалко!..
– Які венгри?! Угорці, збірна по футболу?! – переспросил Самуил, но тут же возмутился и для большей строгости и официальности перешёл на русский язык:
– Фёдор Опанасович, вам кто разрешал пить? Я вам русским языком (на самом деле – украинским, но в данном случае не это главное) говорил: с вашим сердцем – никакого самогона, и никакого лежания на кровати. Не переедать и двигаться. Движение – это жизнь!
– Та біс з ним, з цим самогоном! – согласился, но не успокоился Федір Опанасович. – Ти газети сьогодні читав?
– Які газети? – не понял Самуил.
– Та от же в «Ізвестіях» пишуть: венгри, ну, угорці, програли німцям у фіналі.
– Та ви що?! – воскликнул Самуил в искреннем если и не ужасе, то наверняка недоумении и огорчении. – Ах ты ж, боже ж мій!..
Его родители, Роза Самойловна и Семён Михайлович, сказали бы «Веизмир!», что фактически – то же самое.
Проиграли, причём, что самое невыносимое – не уругвайцам, прошлым чемпионам мира, не бразильцам – бразильцам всегда можно проиграть, никто и слова не скажет, – а – немцам… И кто проиграл? Венгры, сильнее которых сейчас в мире никого вроде и нет…
Самуил схватил газету, прочитал, что в Швейцарии, в городе Берне, на стадионе «Ванкдорф», сборная ФРГ со счётом 3:2 победила сборную Венгрии и стала чемпионом мира по футболу.
– По такому случаю можно, – печально произнёс Самуил. – Даже, ну его в баню, нужно.
Они выпили весь самогон, имевший явно выраженный привкус поражения от немцев, и закусили всем наличным чёрным хлебом со всем наличным же салом. Оно, конечно, вредно и нельзя, какое ж сало при таком сердце, но сегодня, чёрт с ним, с сердцем, можно. Даже нужно.
XV
– Ось тут вам буде гарно, хлопці, – сказала Надя, устраивая Мише и Коле «кубельку» на раскладушке под тенистым орехом.
– Их там мухи с комарами не покусают? – улыбнулась Клара, зная, что безусловно не покусают.
Первое лето в Верхнем было в разгаре.
– Горіх – чудове дерево, туди мушня не залітає, Кларисочко Зіновіївно! – ответила Надя. – Нехай собі відпочивають хлопці. Та й ви з Самійлом Семеновичем відпочиньте. Хіба ж можна стільки працювати без відпочинку?
Самуил вышел из хаты в своих любимых, немыслимо, то есть правильно широких клешах.
– Я готов, Кларонька. Можем идти. Мита, помогай Наде по хозяйству! Надійко, нехай хлопці тобі по господарству допоможуть, вони вже дорослі.
Надя рассмеялась, глядя на взрослых Мишу, которому было два года и семь месяцев, и ненамного более взрослого Колю:
– Ой, Самійло Семеновичу, та яка допомога! Ідіть собі спокійно, все буде добре. У вас же сьогодні вихідний день. А ввечері – гості, ви не забули?
– Помним, Наденька, помним, – ответила Клара, по-воскресному ещё более нарядная, поцеловала Мишу и Колю и взяла мужа под руку. – Мы тут недалеко.
В Харькове они бы пошли по Сумской до Стеклянной струи, потом в Сад Шевченко. Там не спеша – а куда и, главное, зачем спешить? – выпили газированной воды с вишнёвым сиропом. Потом, снова по Сумской, в противоположную сторону – в парк Горького, в Лесопарк. А там – гулять не перегулять, и не жарко совсем, в Лесопарке жарко не бывает. Домой вернулись под вечер, Миша уже ждал их, строя оптимистические гримасы самому себе перед зеркалом.
Владимир Фёдорович водил его в кукольный театр, по дороге они зашли в кондитерский магазин на Сумской, купили сто грамм пастилы в шоколаде, ну, а барбариски у Владимира Фёдоровича никогда не переводятся. Мария Исааковна следит, чтобы ребёнок не ел много сладкого, но ведь пастила в шоколаде – это не просто нечто заурядно сладкое, это что-то такое, чему нет определения. Пастила в шоколаде – это не банальная сладость, это – сласть.
– Вот видите, – сказал Владимир Фёдорович, – ему на своё отражение смотреть весело, а мне уже грустно.
И никому, как всегда после его слов, грустно не стало, а поэтому и ему самому тоже.
Улица Ленина недлинная, в одну сторону идти минут десять, от силы пятнадцать, и то если никуда не лететь, а спокойно, по-человечески прогуливаться. В одном конце улицы Ленина – клуб «Победа», бывшая церковь, а не доходя до клуба – официальные здания: райком, райисполком, милиция, суд. Там же – районная прокуратура и Кларина адвокатура. В другом конце – поликлиника, в которой работал Самуил.
В клуб они периодически ходили смотреть кино. Вот только никогда не знаешь, чего ожидать от фильма, это не то что в Харькове пойти, скажем, на концерт Вертинского, там заранее было известно, что заслушаешься и потом всю жизнь будешь петь
Я знаю, даже кораблям
Необходима пристань.
Но не таким, как мы, не нам —
Бродягам и артистам…
У Клары, считал Самуил, это получалось ничуть не хуже, чем у Вертинского. Вообще-то говоря, лучше.
А фильм по названию предсказать сложно, приходится, если не знаешь, идти наугад. Хорошо, если это, скажем, «Падение Берлина», в котором играет Кларин любимый Геловани, или «Сказание о земле Сибирской», или «Школа мужества», тем более что Гайдара-то они читали. А если какая-нибудь «Любимая»? Пошли смотреть про любовь, ребёнка одного дома оставили – ну, не одного, конечно (чтобы Клара и Самуил оставили Мишу одного?), с Надей ребёнка оставили. А Микола с работы ещё не пришёл, опять возил что-то, ему вечно дома не сидится – для него, как говорит Надя, «хата глиною воняє». Но ведь на целых два часа ушли, после нелёгкого, как потом сказала Клара, рабочего дня. А оказалось, что никакой любовью там и не пахло, а была любимая хозяйская корова, и пахло исключительно коровником, и кроме коровы хозяева никого не то что не любили, а вообще терпеть не могли, особенно друг друга. Или просто показалось? Наверно, показалось, особенно Кларе. Но вокруг и без того столько коров, и за забором, ну, то есть, за тином, корова – у Андрона и Галепихи Обидионов, что в кино смотреть ещё на одну совершенно ни к чему.
Ещё при клубе была Верхнянская районная библиотека. Там заведующей работала мама Ларисы Петровны, Ольга Петровна Косаченко, с нею Клара изредка встречалась, когда заходила за очередной книгой.
– А ты что ж, Кларочка, книг с собой не привезла? – спросила Ольга Петровна в одну из первых встреч.
– Привезла, и все по десять раз перечитала, – ответила Клара. – Хотела привезти больше, но было бы неподъёмно: полно юридических книг, у Самуила – медицинских. Один «Справочник лечащего врача» весит полпуда… – Кстати, Самуил говорил, что её «Речи выдающихся русских адвокатов» весят как минимум не меньше. – А тут, к счастью, есть библиотека.
Клара тогда, кажется, взяла журнал «Знамя» с романом Николаевой «Жатва»…
…По улице Ленина, как и по любой улице в Верхнем, не пройтись незамеченными. На Сумской ты никого не знаешь и тебя, слава богу, никто не узнаёт. А на улице Ленина все друг с другом знакомы.
– Доброго вечора, дохтуре!
– Доброго вечора, Кларисо Зінові'ївно!
Кое с кем они за это время уже познакомились, но особых друзей, кроме, наверно, учительницы української мови і літератури Ларисы Петровны, у них пока не было. Ну, и ещё Ани и Феди, Колиных родителей. Аня тоже работала в школе, учительницей русского языка и литературы, а Федя – милиционером, по соседству с Клариной адвокатурой.
Доктора, то есть, не по-украински, а по-староверхнянски, дохтура, Блехмана уважали все несколько (четыре с половиной, кажется) тысяч жителей Верхнего. За год работы в поликлинике Самуил вылечил не одну сотню пациентов, и по домам ходил, если требовалось.
– Кларонька, – сказал Самуил, – ты же не скажешь, что я человек сентиментальный, да?
– Не скажу, – согласилась Клара. – Обещаю, что никому не скажу.
Самуил улыбнулся и поцеловал её:
– Нет, серьёзно. Ну разве я сентиментальный человек? А вот когда надеваю белый халат, вешаю на шею фонендоскоп… Только тебе скажу: это передать невозможно. Даже иногда не верится, что я этого добился.
– Доброго вечора, Кларисо Зінові'ївно!
– Доброго вечора, дохтуре!
Клара – не к месту, наверно, вспомнила, как сравнительно недавно, вечером, Самуил вернулся домой не с пустыми руками, а с десятком яиц. Сомневался, брать ли, но решил не обижать вылеченную им бабульку.
– Сеня, ты берёшь борзыми щенками? – проговорила Клара с таким выражением лица, что Самуилу вспомнилась Мария Исааковна. Тёще он мог возразить, но не хотел, а Кларе – и не хотел, и не мог.
– Кларонька, – ответил он, ставя лукошко на стол, и подмигнул Мише, – бабка пристала как банный лист: «Візьміть, дохтуре, дай вам Бог здоров'я!» Ну как я откажусь? Ты же знаешь моё отношение к подаркам. Кроме твоих, конечно.
Кларино лицо более чем не выразило восхищения: она и без того знала, что Самуил – прекрасный дохтур, бабкино мнение было избыточным. И что её подарки и бабкины – понятия несравнимые.
– Ты так дорожишь любовию народной? – негромко спросила она.
Последний – он надеялся, что последний, – раз у неё было такое выражение лица, когда он попытался поцеловать её, выкурив перед этим папиросу. С тех пор он не курил.
– Сеня, надеюсь, ты найдёшь этим яйцам достойное применение, – поставила точку Клара.
Самуил вышел во двор. Надя развешивала бельё на верёвке, которую он, как только они здесь поселились, протянул между двумя высокими яблонями: Миколі было некогда, хата глиною воняла. Яблоки были потрясающие – нет ничего вкуснее анисовки, такого аромата и вкуса не бывает ни у других сортов яблок, ни у любых других фруктов.
– Надю, – спросил он хозяйку, – слухай, що мені робити з цими яйцями?
Надя кивнула на сарай:
– У мене є свої, Самійло Семеновичу, кури несуться, слава Богу! А віддайте Галеписі. Вона рада буде: їхні кури щось цього року підкачали.
Галепихой звали за глаза бабу Галю Обідіон. Хата Обідіонів – баби Галепихи і діда Андрона – стояла по соседству, через забор. Хозяйство у них было большое, в своё время их бы могли раскулачить. Хотя какие Галепиха с Андроном кулаки? Вкалывают с утра до вечера, как Самуил, и Клара, и Надя.
– Тётя Галя! – позвал Самуил соседку.
– Що тобі, дитино? – Галепиха разогнулась и подошла к забору.
– Самуил протянул ей яйца:
– Це Вам з дядею Андроном. Яйця свіжі, Надя сьогодні надрала.
– От спасибі, дитинко! Зараз я тобі наллю баночку молочка, зачекай.
– Ні-ні, тьотю Галю, не треба! Це вам подарунок від Наді та від нас із Кларою.
Так активно отказался от молока, что баба Галепиха чуть не обиделась.
Когда в следующий раз Самуил вылечил руку ещё одной бабульке, та впала в восторг и завтра утром принесла дохтуру оклунок: что-то было по-деревенски, иначе говоря аккуратно, завёрнуто в білу хустинку. Ну то есть в совершенно белоснежный платок.
При виде подарка Самуил изменился в лице.
– Борзой щенок? – почти не слышным и потому страшным голосом спросил он.
Бабка не поняла.
– Що, дохтуре? Що ви кажете? Який щінок?
Самуил молча, но не менее страшно, посмотрел на бабку, развернул хустину и вынул из неё жареную курицу.
– Що це таке? – проговорил он тихо, но оконная фрамуга всё равно задрожала.
– Та це ж куриця, дохтуре. Свіженька. Ви тільки подивіться, яка гарна!
Больше сдерживать эмоции Самуил не был в состоянии. Распахнув дверь в коридор, так что та чуть не сорвалась с петель, он швырнул курицу в дальний конец коридора, и жареная птица, кажется обретя крылья, взмыла над головой выходившей из соседнего кабинета медсестры и над головами посетителей. Бабка была в полуобморочном состоянии.
– Значит так, – сказал Самуил, для строгости и официальности, как тогда с Борщом, перейдя на русский язык, и от этого стало ещё страшнее. – Если что заболит, обязательно приходите, вылечу. А принесёте подачку – выкину вместе с вами. Забирайте тару и идите себе с богом. И не забывайте делать тёплые ванночки для руки, как я вам рекомендовал! Надеюсь, помните.
– Доброго вечора, Кларисо Зінові'ївно!
– Доброго вечора, дохтуре!
Клара уже не удивлялась тому, что её знают так же хорошо, как Самуила. Знают, но не потому, конечно, что она защищала всё Верхнее и Нижнее, а потому, что их привыкли видеть вместе, часто с Мишей – и на улице Ленина, и в клубе «Победа», и возле Надиного дома-хаты. У красивого молодого дохтура – красивая молодая жена, да ещё и такая умная вернее, дуже гарна і розумна дружина.
Бесплатный фрагмент закончился.
