Читать книгу: «Великолепная Ви»
© Трауб М., текст 2026
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
* * *
– Юлька, привет. Как дела?
– Привет, Сереж. Все хорошо. Ты у нас?
– Да, только что приехал. Есть что поесть? Я зайду?
– Конечно.
Сколько раз так было за эти годы? Не так уж и много, если посчитать. Ну, раз десять, наверное. Я пожалела, что не вела дневник или хоть какие-то записи. У меня всегда с датами было плохо, а вот Сережка помнил все отлично, вплоть до числа и дня недели. Значит, у него опять что-то случилось, раз он вернулся. Когда все было хорошо, он мог пропасть – на два года, три. А потом вот так объявиться, словно мы расстались вчера.
Я встала к плите, чтобы пожарить картошку. Сережа ее всегда любил. Он уже звонил в дверь.
– Это кто? – из комнаты вышел Кирилл, снимая наушники.
– Дядя Сережа, – ответила я.
– А, – Кирилл пожал плечами.
– Открой, пожалуйста, – попросила я. – У меня картошка горит. Ужинать будешь?
– Буду, – буркнул Кирилл.
На пороге появился Сережа.
– Привет! – поздоровался он с Кириллом и протянул руку для рукопожатия.
– Здрасте, – ответил тот, быстро пожал руку и надел наушники.
– Кажется, я опять пролетел с подарком, – хохотнул Сережа, держа в руках коробку с точно такими же.
– Ага, – кивнул Кирилл и ушел в свою комнату.
Сережа зашел на кухню и обнял меня. Так обнимал только он – со спины, крепко. Мне всегда нравилось, когда он так делал – хотелось сразу же расслабиться, все отпустить, раствориться в его объятиях. Сережа вдруг разжал руки и цапнул со сковороды ломтик картошки.
– Это Кира? Когда он успел так вырасти? – спросил он, хохотнув. Забрал у меня вилку и стал есть прямо со сковороды.
– Сама не понимаю. Ему уже семнадцать, – ответила я, забирая у Сережи вилку.
– А сосиски есть? – спросил он.
– Сейчас будут, – я показала на лежащую на столе упаковку сосисок.
– Только ты знаешь, что я люблю, – улыбнулся Сережа.
Я подошла к холодильнику и достала банку зеленого горошка.
– Все, убила! – воскликнул Сережа. – Напомни, почему я на тебе не женился?
Он открыл банку и начал есть горошек прямо оттуда.
– Подожди две минуты, почти все готово, – улыбнулась я.
– Почему не сказала, что Кира так вырос? Я бы ему айфон новый купил! Или ударную установку. Или чем там он увлекается? – заявил Сережа, пытаясь руками вытащить из кастрюли сосиску.
– Не знала, когда ты появишься, – пожала плечами я.
– Я тоже не знал, – ответил Сережа, не справившись с ловлей сосиски.
Я разложила на тарелки наш ужин. Позвала сына. Тот сел за стол и начал молча есть.
– Как у вас тут вообще? – спросил Сережа.
– Тоска, – буркнул Кирилл.
– Это понятно, а что еще происходит?
– Ни-че-го, – ответил Кирилл.
Я виновато улыбнулась. Кирилл доел и ушел в свою комнату.
– Извини, кажется, он пока не вышел из подросткового возраста, – заметила я.
– Здоровенный какой вырос. И в кого он такой? Ты его чем кормила? Пестицидами и гормонами роста? – Сережа подошел к плите и положил себе еще сосисок. Он был таким, каким я его помнила и любила, – бесконечно обаятельным, легким, веселым.
– Да, Степан тоже не был таким высоким. Может, кто-то из бабушек или дедушек? – пожала плечами я. Обычная материнская гордость – сын вырос высоким, спортивным, красивым. Точно не в меня и не в своего отца.
В свои семнадцать Кирилл выглядел взрослым. Да и вел себя как взрослый – самостоятельный парень, на удивление разумный. Я бы сказала, чересчур разумный и рассудительный. В этом он как раз был похож на своего отца – Степа тоже всегда считался спокойным, трезвомыслящим, от него никто не ждал никаких сюрпризов или выходок. В отличие от Сережи. Тот как раз здравомыслием никогда не отличался, а уж тем более в семнадцать лет. Если что-то происходило, можно было не искать виновного – это всегда был он. Пожар в школе, срыв контрольной, любое другое ЧП – все устраивал Сережа.
Однажды он умудрился протащить водку на школьную экскурсию и напоить всех одноклассников, а еще учительницу и экскурсовода. Как ему это удалось, он так и не признался. Я помнила только фляжку с непонятным содержимым и пластиковую двухлитровую бутылку, из которой Сережа все время подливал во фляжку, смешивая таким образом коктейль. Кажется, эта фляжка или бутылка были неистощимым источником. Еще я помню, что нам было ужасно весело – мы все время хохотали. Даже учительница с экскурсоводом. Коктейль ему явно удался. Но дело было не в этом, а в том, что Сережа умел убеждать. Он обладал какой-то магией внушения, которая действовала абсолютно на всех.
После экскурсии мы вернулись в школу, где нас, абсолютно пьяных, при этом хохочущих, как ненормальные, встретила директриса. Мы ждали самой страшной кары, но происшествие замяли – все-таки сопровождающая нас молодая учительница химии еще долго страдала от похмелья, а экскурсовод, не сильно старше экскурсантов, и вовсе отравилась. Да и наш класс не мог сообщить ничего путного – все только твердили, что это была лучшая экскурсия в нашей жизни и она прошла просто отлично. Сережа умел пить, не пьянея. Или он только делал вид, что пил наравне со всеми? Он так и не признался. Даже мне, хотя я его об этом миллион раз спрашивала. Только смеялся и радовался, если очередная устроенная им заварушка удалась.
Я невольно улыбнулась. Так было всегда, когда я вспоминала нашу юность, последний класс школы. Самое счастливое время, как потом оказалось.
– Вот, я принес вино. Красное. Ты ведь все еще предпочитаешь красное? – Сережа достал бутылку.
– Да, спасибо, откроешь? – Я передала штопор и достала бокалы.
– А водка у тебя есть? – спросил Сережа.
– Есть. – Я достала початую бутылку, которую держала в качестве антисептика – на случай, если потребуется делать уколы или компрессы.
Сережа налил мне вина, себе водки. Выпил сразу же, налил еще.
– У тебя что-то случилось? – уточнила я, хотя было понятно, что да, случилось. Иначе бы он не приехал. Да и не пил бы водку. Я впервые видела, чтобы Сережа пил одну стопку за другой.
– Да нет, все нормально, – пожал плечами он. – Приехал квартиру продавать. Вроде нашел нормального риелтора.
– Тебе нужны деньги? – удивилась я.
– Да нет, деньги есть. Просто хочу, чтобы все это закончилось. Чтобы уже не возвращаться, – ответил он и налил себе еще.
Я сделала глоток вина. Мне стало больно. Если Сережа продаст квартиру, ему и вправду незачем будет сюда возвращаться. Когда он приезжал? Когда что-то случалось. Как правило, у нас, у меня или у Виолетты Никандровны. Один раз, когда ему позвонил Кирилл, – я тогда сильно заболела. Потом – уже после смерти Виолетты Никандровны. Сережа всегда говорил, что у него все отлично, почти ничего о себе не рассказывал. Теперь он приехал продать квартиру. Значит, это конец истории, мы больше не увидимся.
Учитывая активность Сергея, квартиру он продаст быстро. Если ему что-то было нужно, он добивался своего в рекордные сроки. Квартиры в нашем городе не продавались годами, но я была уверена, что покупатели сами станут за ним бегать, умоляя продать побыстрее. Да, он был из тех, кто умеет продавать воздух. Так про него всегда говорила Виолетта Никандровна. Она не считала это достоинством, особым навыком или даром, скорее наоборот, великим разочарованием. Но на этом умении Сережа построил свою карьеру, прилично зарабатывал, так что не мне было его судить.
Я сделала еще глоток вина. Наверное, все к лучшему. Сколько это еще могло продолжаться? И так тянулось долго, слишком долго. Двадцать лет. С большими, огромными перерывами, когда мы не виделись. А потом все происходило так же, как сейчас, – Сережа вдруг приезжал, обнимал меня, и будто не было всех этих лет. Будто мы расстались утром и просто продолжаем разговор уже вечером.
Я смотрела, как Сережа ест. Седины в волосах стало больше. Появились морщины. Он опять располнел. Но чему я удивляюсь? Мы не молодеем. Я невольно посмотрела в зеркало – давно стоило сходить в салон и закрасить отросшую седину. Я быстро собрала волосы в пучок.
– Спасибо, что помогла разобрать вещи, – сказал Сережа. – Оставь себе все, что захочешь.
– Уже, – ответила я, показывая на коробку, стоявшую в углу кухни. – Там старые газеты с материалами Виолетты Никандровны. Я хотела отнести их в местную библиотеку для будущих поколений. Пусть дети учатся, как надо писать идеальные репортажи.
– Или чтобы поняли, что они совершеннейшие бездарности, – заметил Сережа. – И лучше сразу бросить это неблагодарное дело.
– Или постараться научиться, – улыбнулась я.
– Ты всегда была ее любимицей, – Сережа изобразил ревность.
– А ты был ее сыном. И считалось, что тебе передался ее талант, – парировала я.
– Только этот талант так и не раскрылся, – пожал плечами Сережа. – Очень сложно соответствовать, все время прыгать выше своей головы, зная, что никогда не превзойдешь собственную мать.
– А мы все тебе завидовали, – напомнила я.
– Ко мне она относилась как к ученику, причем очень заурядному, а к тебе – как к родной дочери.
– Я ее очень любила, – призналась я.
– Знаю, спасибо тебе за нее. И вообще за все. – Сережа меня обнял, но коротко. Как друга. Я это почувствовала и поняла, что все. Теперь уже окончательно все. Двадцать лет любви. И ни одного дня больше.
– Не за что. Мне нравилось проводить с ней время. Она меня всегда узнавала, стоило только зайти в квартиру. По шагам, по тому звуку, как я открываю дверь ключом. А Кирилла с тобой путала. Называла Сережей. А иногда считала, что Кирилл – наш с тобой сын, ее внук, и спрашивала, когда мы наконец поженимся, – улыбнулась я, вставая к раковине, чтобы помыть посуду.
Кажется, именно в тот момент я окончательно избавилась от наваждения, от своей любви, от всех этих лет. Только пока не понимала, как без этого жить.
– Прости, что я редко приезжал, – сказал Сережа, собирая со стола грязные тарелки.
– У тебя работа, семья, – пожала плечами я.
– Опять не сложилось, если что, – объявил Сережа.
– Мне жаль, – пожала плечами я. – Это уже какой твой брак по счету? Третий? Четвертый?
– А мне нет. Не стоило вообще жениться. Видимо, не гожусь я для брака и семейной жизни, – хмыкнул Сережа.
– Виолетту Никандровну это всегда беспокоило. Она ждала внуков, – заметила я. – Она хотела, чтобы ты был счастлив в личной жизни.
– Да, и всегда твердила, что свое счастье упустил много лет назад. Что был бы счастлив только с тобой, – кивнул Сережа. – Нет, она говорила, что ты могла бы «составить мне счастье, согласившись на брак». – Он рассмеялся. Да, именно так и могла выразиться Виолетта Никандровна. «Составить счастье».
– Ну, теперь мы уже этого не узнаем. Слишком много времени прошло. Что ты собираешься делать с книгами? – спросила я, чтобы сменить тему. Мне все еще было больно. Я приняла, что наша история с Сережей закончилась, но не могла переключиться вот так, сразу. Все еще чувствовала его руки, когда он меня обнял. Меня может оправдать только то, что все эти годы я его любила. И, откровенно признаться, ждала и на что-то надеялась. На что? На счастливую семейную жизнь. Я отчего-то внушила себе, что Сережа устанет от столицы и вернется домой, ко мне. И мы будем жить спокойно и счастливо. Вот такая идиотская мечта меня преследовала все эти двадцать лет. – Перевезешь книги в Москву? Только не сдавай их в букинистический отдел. Там есть издания, которыми Виолетта Никандровна очень дорожила. Иначе она тебя проклянет. – Я пыталась шутить.
– Нет, даже не думал. Мне пока некуда перевозить. Живу на съемной квартире. Надеялся, что ты у себя пока подержишь. Если можно, конечно же, – ответил Сережа.
Я опять забыла, что у него не было собственного жилья в столице. Он переезжал из квартиры одной жены в квартиру к другой. А между браками или снимал, или жил в гостинице. Говорил, так проще.
– Вот возьму и однажды вернусь сюда. Может, на пенсии, – пошутил Сережа. – Организую школу юного журналиста и буду мучить детей. Пойду по стопам матери.
Тогда с чего вдруг он решил продать квартиру? Все-таки это был его родной дом, в котором он вырос, хоть и стремился из него побыстрее сбежать.
– Да, книги можно и сюда перевезти. Но ты точно решил продавать квартиру? – уточнила я.
– Ты с какой целью интересуешься? – рассмеялся Сережа. Я поняла, что большего от него не добьюсь. Если он не хотел о чем-то говорить, было бесполезно его расспрашивать. Он всегда переводил все в шутку, уводил разговор в сторону.
Да, он прекрасно знал, что я часто ночую в квартире Виолетты Никандровны. Когда она стала совсем плоха, я туда переселилась. А после ее смерти разбирала вещи и бумаги. И мне было быстрее добираться до работы из ее квартиры, чем из своей. После тяжелых дежурств я шла к ней, чтобы отоспаться. Домой ехать не оставалось никаких сил. Иногда даже готовила на кухне Виолетты Никандровны, отвозила контейнеры с едой Кириллу и потом опять ехала на работу. Если честно, я не могла бы ответить на вопрос: какая квартира мне роднее – своя собственная, доставшаяся после смерти родителей, или квартира Виолетты Никандровны, где мне было спокойно и уютно. Кирилл давно привык, что я живу между двумя домами и больницей, так что принял все как есть. Он рос разумным парнем, я за него не беспокоилась. Наоборот, он чувствовал себя хозяином у нас, а я вроде как присматривала за квартирой Виолетты Никандровны.
– Ты лишишь меня крова, – улыбнулась я.
– Ты, вообще, как сама? – спросил Сережа.
– Нормально, работаю, – пожала плечами я.
– Деньги нужны?
– Нет, спасибо, нам хватает.
– Хорошо, – кивнул Сергей.
– Хочешь сходить к Степану? – спросила я. – И к маме?
– Да, конечно. Я тут неделю точно пробуду. Сходим.
Сергей ушел. Я мыла посуду и думала, что все могло сложиться не так. Или, наоборот, все сложилось именно так, как должно было. А еще я знала, что Сергей не пойдет на кладбище, если я не напомню, почти потребую это сделать. Ни к Степе, ни к маме. Даже после смерти Виолетты Никандровны не пришел к ней на могилу. Так и не смог себя заставить, спросил лишь, все ли там в порядке. Обещал прислать деньги на памятник, когда можно будет установить. Я кивнула. У Степы Сережа вообще не был, хотя много раз собирался. Но все будто не складывалось – то приходилось срочно уезжать по делам, то еще что-нибудь. Поначалу я не понимала, почему он так поступает, почему не сходит на могилу лучшего друга? Потом смирилась. Ну не хочет человек, не может, что поделаешь?
Только с годами поняла Сережу. Я ходила на кладбище и подолгу стояла перед могилой Виолетты Никандровны. Меня туда будто тянуло. Хотелось побыть там подольше. Нет, я с ней не разговаривала, не советовалась, просто отдыхала. Мне там было хорошо, спокойно. Именно в том месте, именно рядом с ее могилой. Я сажала цветы и радовалась, когда они приживались и зацветали.
А вот к Степе я ходила по необходимости, руководствуясь долгом, а не желанием. Кирилл бывал там чаще. Иногда сообщал, что убрал могилу отца, так что мне нет необходимости туда идти. Единственное в городе кладбище было старым, могилы находились в разных его концах, хотя и не так уж далеко. Но эти триста метров мне давались с трудом. На могилу Степы я шла тяжелыми ногами, потому что должна, обязана. И была благодарна сыну, когда он брал на себя эту повинность – убрать, привести все в порядок. Не знаю, никогда не спрашивала, разговаривал ли Кирилл с отцом, делился ли чем-то, но понимала его желание. Иногда мы приезжали вместе – Кирилл шел на могилу к отцу, я – к Виолетте Никандровне. Потом встречались уже на выходе. Молчали, никогда ничего не обсуждали.
Наверное, всего этого – навестить могилы близких, принести или посадить цветы, вытереть пыль с плиты, проявить заботу по отношению к родным пусть уже и после их смерти – Сереже не требовалось. Как и его матери, кстати. Я как-то спросила ее, посещает ли она могилы родных.
– Нет, а зачем? – удивилась она. – Они умерли.
– Вам не хочется их навестить? – в свою очередь удивилась я.
– Дорогая, ты вроде умная современная женщина. Навещать прах? Чтобы что? – усмехнулась Виолетта Никандровна.
– Не знаю. Мне бы хотелось, чтобы обо мне помнили, когда я умру, – ответила я. – Чтобы нашлись близкие, которые не забудут о месте, где меня похоронят.
– О, поверь, тебе будет уже все равно, – категорично заявила Виолетта Никандровна. – А если хочешь оставить свой след в истории – это совершенно другое. Для этого редко достаточно просто умереть.
– Я буду к вам приходить. Даже если вам будет все равно, – пообещала я.
– Спасибо, конечно. Но я бы предпочла обойтись без посещений. Никогда не понимала этих ритуальных шествий – родительский день, еще какой-то день. Если человек с тобой, он и останется с тобой. При чем тут кладбище? Не самый лучший способ провести выходной день. Не хочу, чтобы Сережа был ко мне привязан после моей смерти.
Я тогда не обратила внимания на эти слова, но перед смертью Виолетта Никандровна мне о них напомнила.
– Детка, я хочу кремацию. Не позволяй меня выставлять в гробу на всеобщее обозрение. Пусть будет закрытый гроб, самый простой, и пусть меня сожгут. Самый простой. И плита в колумбарии – самая простая.
– Вы еще не умираете! – воскликнула я.
– Нет, но ты должна выполнить последнюю волю. На это я имею полное право. Если ты позволишь меня зарыть и засыпать землей, я буду приходить к тебе с того света, – рассмеялась Виолетта Никандровна. – Не хочу, чтобы Сережа стоял над моей могилой, над этим холмиком. И тебя не хочу там видеть. Ниша в стене меня вполне устроит. И никаких оркестров и речей, умоляю. И уж точно никаких венков. Иначе меня начнет тошнить прямо в гробу.
– Да, сделаю, как вы хотите, но за венки не отвечаю. Наверняка их будет много. Пришлют ваши бывшие ученики, – поспешила заверить ее я, но пожелание так и не исполнила.
Корила ли я себя за это? Нет. Я похоронила Виолетту Никандровну так, как она заслуживала. С почетом, достойно. Все же она была не самой обычной женщиной и заслуживала большего, чем скромная ниша и безлюдное прощание. Да и я была бы не против, если бы она приходила ко мне во сне. Я по ней очень скучала, так что хотела ее видеть хотя бы в своих снах. Но она не приходила, не снилась мне. Впрочем, одна ее просьба все же исполнилась – Сережа не стоял над могилой матери. Не провожал ее в последний путь. Этого я так и не смогла ему простить. Как и не смогла понять.
Когда Виолетта Никандровна умерла, меня все уговаривали на торжественные похороны. Как положено для такой известной личности. Я звонила Сереже, спросить, что мне делать, как поступить, он не отвечал на звонки. Не перезванивал. Кажется, я тогда оборвала его телефон, но решение пришлось принимать именно мне. Я сделала так, как хотела Виолетта Никандровна. Ну, почти. Никакого отпевания, свечей и оркестра. Гражданская панихида. Венков действительно было много, как и букетов. Гроб, как я и обещала Виолетте Никандровне, закрытый. И это было верным решением – мне хотелось, чтобы она осталась в памяти людей Великолепной Ви. Когда церемония закончилась, гроб вынесли из зала и все направились к выходу, в зал внесли здоровенный венок с траурной лентой – «От любящего сына». Служащие быстро поняли, что венок прибыл с опозданием, ставить его уже некуда, так что развернулись и тоже пошли на выход. Я держалась всю церемонию, а на венке, который торжественно внесли, а потом быстро выносили, разрыдалась. Кирилл, стоявший рядом, пытался меня успокоить.
– Она этого не хотела, – повторяла я.
Кирилл вышел и как-то организовал все так, что этого пугающих размеров венка, пышущего розами, дорогого и при этом абсолютно стандартного и бездушного, я больше не видела. К счастью, Виолетта Никандровна этого тоже уже не видела. Иначе бы воскресла и отчитала меня по первое число.
На похороны матери Сережа не приехал – рейс отменили, на другой не было билетов или что-то вроде того. Вот и прислал венок. Думаю, попросил самый дорогой и не уточнил, что именно будет написано на траурной ленте, поэтому отправили типовой вариант. Наверное, только я почувствовала неловкость за такой венок. Остальные гости перешептывались – какой дорогой, какой большой, сразу видно, что сын любил маму и наверняка хорошо зарабатывает.
Почти – Сережа хорошо зарабатывал, мог позволить себе венок размером со шкаф, но маму не любил. Во всяком случае, не любил ее так же сильно, как я. Да, по-своему ею восхищался, всегда заботился, но любви в их отношениях не было. Сережа будто решил, что мама навсегда останется для него Виолеттой Никандровной – руководителем школы юного журналиста, главным редактором местной газеты, непререкаемым авторитетом, начитанной, бесконечно умной женщиной с железным характером. Но не мамой. Только однажды он признался, что в детстве пытался завоевать ее любовь, но у него не получилось. Он все время не дотягивал до ее требований. И что всегда знал – Виолетта Никандровна учеников и свое дело любила больше единственного сына.
Не знаю, было ли так на самом деле. Но Сережа уже придумал себе историю, в которую поверил. Я не могла его переубедить и не собиралась. Это была не моя история. Так часто говорила Виолетта Никандровна: «Это не моя история». Речь могла идти о чем угодно – поступках других людей, которым не находилось разумное объяснение, предательствах, которых не ждешь, событиях, которые произошли из-за случайно оброненных слов. Виолетта Никандровна отвечала: «Это не моя история», когда не собиралась искать оправдания, не считала нужным объясняться.
Хотела бы я сказать то же про поступки Сережи, но не могла. Я считала его своей историей. Наверное, в этом и была проблема. Мне опять стало больно – Сережа сказал, что мы поедем на кладбище, но я точно знала, что он опять обманывает или меня, или себя. А мне так хотелось, чтобы он дошел до могилы матери и лучшего друга. Увидел, что все ухожено, достойно. Вдруг бы Сережа нашел какие-то слова для Степана? Я верила, что и Степан, и Виолетта Никандровна нас чувствуют, слышат, даже если мы молчим. Конечно, я не говорила об этом Сереже, он бы ответил, что я опять перетрудилась, раз верю в связь с покойниками. Но я верила. Поэтому ходила на могилу Виолетты Никандровны. На могилы своих пациентов. Мне было важно дать им понять, что все еще о них помню, беспокоюсь. Но заставлять Сережу, давить на него я не хотела. Это было бы неправильно. Сам он был не готов или просто не возникало у него такой потребности.
Когда он последний раз приехал в наш город, мы договорились поехать на кладбище через день. На следующий у Сережи были назначены встречи с риелтором. Он забежал утром, сказал, что вынужден уехать раньше – работа. Обнял, поцеловал, выдал обалдевшему Кириллу коробку с айфоном последней модели, часы к нему и убежал. Я даже не успела спросить, что с риелтором, сколько у меня времени, чтобы перевезти книги и остальные вещи из квартиры Виолетты Никандровны. Когда я приехала на кладбище, там лежал огромный букет. Сережа заказал. Букет был слишком большим и слишком неуместным для нашего кладбища. Его приткнули сбоку, чтобы не упал, но в тот день был сильный ветер, так что букет валялся на земле. Ненужный, никчемный, не пойми кому принесенный.
Сережа опять сбежал. От меня, от мамы, от своей памяти. Я стояла перед могилой, смотрела на валявшийся под ногами букет и вдруг расплакалась. Как тогда, на похоронах, когда принесли венок от Сережи. Мне стало нехорошо. В сумке нашла таблетку от давления, бутылку с водой. Выпила. В висках стучало. Пришлось сесть прямо на землю, чтобы не упасть. Я – профессиональная медсестра – вдруг испугалась. Нестерпимо начала болеть голова – в висках стучало молотом, в затылке разрывалась резкая боль. Я не могла дышать, не могла вдохнуть. Руки не поднимались, ноги стали не моими. Если честно, я решила, что у меня инсульт. Но нет. Просто боль, от которой немеет тело. Ощущение бесконечной темноты и конца. Так бывает, когда тело реагирует быстрее головы. Тело уже не двигается, а до мозга еще не дошло, что наступила смерть. Не физическая, а душевная, внутренняя. Когда из сердца ушла любовь и на ее месте образовалась здоровенная дыра.
Так описывали свои ощущения мои пациенты, которым удалили опухоль. Как будто у них на ее месте теперь дыра. Вот у меня была такая же дыра внутри. Даже не в сердце, а где-то в животе. Будто там находилось что-то живое, а потом оно исчезло.
Так было после рождения Кирилла, когда я с удивлением смотрела на свой сдувшийся живот, в котором уже не было никакой жизни. Только все болело после кесарева. И я ходила, скрючившись и придерживая живот рукой. Так было и сейчас. Пришлось лечь, чтобы унять невыносимую боль. Меня вырвало желчью. Я не могла дышать, не могла разогнуться. Благо мимо проходила женщина – я ее узнала. Она была продавщицей в местном магазинчике цветов. Она ко мне кинулась, дала воды, еще таблетку. Сидела со мной, пока я не пришла в себя.
Я пока не понимала, как заполнить образовавшуюся дыру. А тело уже среагировало. Оно не подчинялось голове.
Сколько я так пролежала на земле, уже не помню. Потом заставила себя встать, заверила продавщицу, что со мной все хорошо и вызывать скорую не нужно. Когда она ушла, я начала вырывать цветы из букета Сережи и разносить их по всему кладбищу. Я вырывала две розы и несла их на чужую могилу. Потом возвращалась, вырывала еще две розы и несла на следующую. Разумнее и логичнее было вырвать сразу несколько, но мне было важно ходить, двигаться, почувствовать ноги, руки, тело целиком. Только одного не могла понять – неужели за столько лет Сережа не запомнил, что ни я, ни Виолетта Никандровна не любим розы?
За двадцать лет ничего не изменилось. Сережа так и остался тем юношей, который сбежал из нашего города. Тем мужчиной, который не нашел в себе сил прийти на могилу матери. И тогда я его отпустила. Все вдруг рухнуло в тот самый день. Для меня все закончилось. Наконец освободилась. Теперь я была сама по себе, а Сережа сам по себе. Наша, точнее, моя любовь наконец изжила себя. О чем я и сообщила Виолетте Никандровне, стоя перед ее могилой и выдергивая цветы из букета от Сережи.
Я поехала на работу, потом в квартиру, которую Сережа собирался продать. Спала глубоко и спокойно. Смотрела на книги, на оставшиеся вещи – массивный деревянный стол на кухне, стулья с жесткими спинками, комнату Сережи, оставшуюся без изменений, – старый шкаф с расхлябанной дверцей, узкая кровать, на которой я всегда засыпала сразу же. И отчего-то точно знала, что Сережа не продаст эту квартиру. Точнее, ее никто не купит. Даже обаяния Сережи не хватит, чтобы продать то, что никому не нужно.
Помню, что, засыпая, улыбалась. Библиотека Виолетты Никандровны, ее шкафы останутся нетронутыми. А у меня останется отдушина, мое убежище – я смогу здесь жить, спать, сидеть в кресле, читать. Если Сереже когда-нибудь понадобится эта квартира, он найдет ее в отличном состоянии. Уж я об этом позабочусь. И это было последним обещанием, которое ему дала, пусть он об этом так и не узнал. А все обещания я держала, кроме одного – похоронила Виолетту Никандровну, а не кремировала.
Я обещала Сереже любить его всю свою жизнь, обещала ждать, сколько потребуется. Быть с ним, когда буду ему нужна. И все это исполнила. Обещала позаботиться о Виолетте Никандровне и сделала это. Теперь обещала лишь одно – сохранить дом, если Сережа вдруг захочет в него вернуться. Я больше не обещала его любить и ждать. Это осознание стало для меня огромным горем. Концом моей истории. Мое сердце больше никому не принадлежало. Только мне. Теперь в нем была огромная дыра, которую я ничем не могла заполнить. Дыра эта останется со мной до конца моих дней – это я знала точно. Невозможно сшить, залатать края раны, которая разъедала душу в течение двадцати лет. Слишком долго, слишком сильно. С этим остается лишь жить.
Сережа… Одноклассник. Это была моя первая настоящая любовь, первые настоящие отношения. Я думала, что выйду за него замуж сразу после окончания школы. Пока мои одноклассницы выбирали платье на выпускной, я выбирала свадебное. Тем более что у нас уже «все было». Сережа заверил, что теперь только одна дорога – в загс и что он об этом только мечтает. Но пришлось все хранить в тайне. Сереже уже исполнилось восемнадцать, а мне только семнадцать. Надо было дождаться моего совершеннолетия.
Я его безумно любила. Сережа казался таким красивым, сильным, уверенным, что у меня заходилось сердце, когда я его видела. Тем летом мы почти не расставались. Я не ходила – летала, забывая, как дышать. И ждала только своего дня рождения. В сентябре мне должно было исполниться восемнадцать, Сережа обещал, что мы подадим заявление в тот же день.
Но в августе он уехал. Оказалось, поступил в столичный вуз. Я знала, что он сдавал экзамены, но как будто не осознавала этого до конца – думала только о нашей скорой свадьбе. Я тоже поступала в медицинский, но провалилась. Да и готовилась не к экзаменам, а к замужеству.
День, когда мне исполнилось восемнадцать, стал самым ужасным в моей жизни. Сережи рядом не было. Он уехал. Я осталась в городе. Одна. Без надежд, без перспектив, без будущего. Я была раздавлена. Мне казалось, что я умираю. Точнее, уже умерла. И жить мне больше незачем.
Спустя много лет, вспоминая то время, я не могу сказать, что была наивной дурочкой, что это была просто первая любовь, первое сильное чувство. Нет, единственная моя любовь, первая и последняя. И никаких других я не желала и не ждала. Точно знала, что хочу прожить с Сережей всю свою жизнь, что он станет моим единственным мужем. Только никак не могла понять, почему же он этого не чувствовал? Неужели такое возможно: ты любишь настолько сильно, что умираешь, а твоя любовь не откликается в другом человеке с той же силой? Я не могла в это поверить, не хотела.
Нет, Сережа меня любил, искренне, и был честен, когда говорил, что хочет на мне жениться. Тогда я решила, что с ним что-то случилось. Возможно, Виолетта Никандровна заставила его поступить в столичный вуз. Но я себя все время одергивала – да, Виолетта Никандровна могла посоветовать, но никогда не настаивала. Могла направить, но не давила. А на Сережу вообще никакие уговоры не действовали. Он всегда сам принимал решения, и переубедить его в чем-либо никому не удавалось. Он был упрямым, даже упертым. Значит, уехать стало лишь его выбором. Но почему он меня бросил? Я ведь никогда ему не мешала, мы договорились друг друга во всем поддерживать. И, главное, почему ничего не сказал? У нас ведь не было секретов друг от друга – я так думала. Оказалось, были. Что еще не рассказал мне Сережа? О чем еще умолчал?
Я прокручивала эти мысли в голове и не находила ответов. То оправдывала Сережу, то винила. То считала, что он поступил правильно, ради нашего общего будущего, верила, что он вернется, когда встанет на ноги, отучится, найдет работу. То вдруг понимала, что Сережа думал только о себе. Я видела в его поступке и эгоизм, и расчет, и страх перед будущим. А моя любовь – или наша любовь? – стала лишь фоном, но не главным обстоятельством его жизни.
Тогда я просто лежала в кровати и думала, что больше с нее не встану. Но встать мне все же пришлось. Судьба будто решила, что я недостаточно горюю, или захотела показать, что такое настоящие страдания. В тот год, после окончания школы и отъезда Сережи, я потеряла обоих родителей. И если бы не Степан и Виолетта Никандровна, я бы точно не выжила.
С родителями я не была близка. Мама болела, сколько я себя помню, с моего раннего детства. Я понимала, что она скоро умрет. Мама ничего не знала про мою жизнь и не интересовалась ею. Она была погружена в болезнь. Так что мы просто ждали, когда это случится.
После смерти мамы отец потерял себя. В ней или в ее болезни была заключена и его жизнь. Так что я не удивилась, когда вскоре после маминых похорон у отца остановилось сердце.
Он не отпускал маму, даже когда видел, что она измучена болью. Не давал ей отдохнуть, когда она молила о покое. Он нашел себя в заботе о ней – читал, включал музыку, кормил, заставлял двигаться, делать гимнастику, массажи. Мама плакала – она ничего не хотела, ей было невыносимо больно. У нее болела голова от музыки, она просила выключить, но отец отказывался. Говорил, что музыка полезна. Мама не хотела слушать его чтение, ей хотелось тишины, но отец продолжал читать. Будто назло.
Мама не хотела массажа, упражнений, но отец заставлял, кричал, настаивал. Мама плакала и буквально молила о покое, но он не собирался сдаваться. Мама просила мороженое, сало с черным хлебом, то, что любила раньше, до болезни. Папа же упорно отваривал куриную грудку и гречку без масла и соли. Мама хотела шоколадку или конфету, что-нибудь сладкое, папа твердил, что нельзя, вредно. Он будто специально изводил ее очень правильной, очень полезной диетой, от которой мама только худела. Она мечтала о пирожном, просила меня купить. Но когда я приносила, папа отбирал и выбрасывал. Я не понимала, зачем он это делает, почему нельзя порадовать умирающего человека чем-то вкусным. Папа говорил, что я ничего не понимаю. Да, я не понимала, почему нужно уходить из жизни в страданиях, в мучениях. Не понимала, отчего он так жесток, отчего мучает маму. Хотя со стороны казалось, что он о ней заботится, как никто другой бы не смог. В глазах окружающих он был настоящим героем.
Я же поняла одно – заботой и контролем можно замучить до смерти. Делать больно каждую минуту очередного дня. Не слышать, не видеть мучения, желания, чувства человека, прикрываясь тем, что делаешь благое дело. Возможно, именно тогда я решила, что мое призвание – помогать больным людям, оберегать их от такой заботы, давать то, что им действительно нужно, – тепло, внимание, любимые вещи, исполнять только их желания, а не родственников.
Позже меня часто спрашивали, как я так чувствую людей, понимаю их потребности? Я не могла ответить, что научилась этому у своих родителей. У болеющей раком и медленно уходящей мамы и отца, который не облегчил ее последние дни, а сделал так, чтобы мама умерла в страданиях. Только потому, что считал, что он делает все правильно, а мамины желания – неправильные.
Я училась слышать людей, чувствовать их. Как? Мама мерзла, просила принести теплый плед – папа открывал форточку, убежденный, что маме нужен свежий воздух. Полчаса в день обязательно. Вместо прогулки. Мама тряслась под одеялом, эта процедура превращалась для нее в нестерпимое мучение, даже издевательство. Я видела, что ей плохо, она страдает. Папа же отвечал, что все делает так, как велели врачи. А врачи подтверждали, что он все делает правильно, просто идеально, лучшей заботы никто бы не обеспечил. Выходило, что папа был героем, а мама – капризной больной, не понимающей своего счастья. Когда он выходил из комнаты, я закрывала форточку, приносила теплую грелку и тайком подкладывала маме под одеяло. Мама улыбалась, ей становилось немного лучше. Потом папа врывался в комнату, отчитывал меня и выгонял. Мама снова страдала. А папа ходил довольный, улыбался.
Так же было, когда мама отказалась есть. Она хотела умереть голодной смертью, раз другая все никак не наступала. Папа приносил ей тарелку с кашей, мама отворачивалась к стене. Тогда папа насильно ее поворачивал и начинал кормить против ее воли. Мама плотно смыкала губы, как делают маленькие дети, когда им невкусно. Папа разжимал ей рот, засовывал ложку и требовал, чтобы она проглотила. Мама выплевывала еду. Тогда папа зажимал ей нос, чтобы мама не могла дышать, она невольно открывала рот. Папа засовывал ей ложку и закрывал рот, чтобы мама проглотила кашу. Однажды я это увидела. Это было страшно, отвратительно, омерзительно. Папа будто испытывал радость, мучая маму. Он не прекращал издевательства до тех пор, пока каша в тарелке не заканчивалась. Продолжал зажимать маме нос, открывать рот, просовывать ложку, зажимать рот снова и снова. Мама не могла кричать, она стонала, выла. Но я ничем не могла ей помочь – когда заглянула в комнату, папа на меня рявкнул, чтобы я не мешала. Помню только умоляющие глаза мамы. И никогда не забуду этот взгляд.
Наверное, поэтому у меня получилось стать хорошей медсестрой. Я просто не хотела, чтобы люди уходили, как моя мама. Мне хотелось, чтобы в последние дни или недели им было не так тяжело. Если я смогу хоть кому-то облегчить последние минуты, сделаю это.
Все врачи удивлялись, что мама так долго протянула. И видели в этом исключительно заслугу отца. А я считала, что папа ускорил уход мамы. Ведь именно он уговорил ее не делать операцию, хотя мама хотела. Да, шанс успешного исхода был невелик, но он все же был. Папа же хотел, чтобы все осталось без изменений, чтобы мама принадлежала только ему.
Да, я винила отца в смерти матери. И да, спустя годы все еще виню его и считаю, что маму можно было спасти, сделав операцию. Тогда она смогла бы прожить еще десять, пятнадцать лет, а может, и дольше. Только папа этого не хотел – мама нужна была ему больной, немощной и, самое главное, полностью зависимой от него. Чтобы только он решал, когда она сходит в туалет, когда сможет помыться, выпить чаю, посмотреть в окно. Думаю, мой отец был садистом, а мама – его жертвой. Хоть она и не считала себя таковой. Иначе объяснить происходившее я никак не могу.
Или считала? Однажды, перестилая постель, я нашла у нее под подушкой таблетки, которые она должна была принимать каждое утро. Она не пила их, чтобы остаться в здравом рассудке, или копила, чтобы выпить все сразу и покончить с жизнью? Я так и не узнала, сделала вид, что никаких таблеток не находила. Мама, когда легла, сунула руку под подушку и, нащупав их, успокоилась и улыбнулась. Мне она ничего не сказала, а я не спросила, хотя должна была.
Много лет я винила себя – за то, что не поговорила с мамой, не выставила отца за дверь, не взяла на себя все заботы. Я тогда была поглощена Сережей, остальное не имело для меня смысла. За это тоже не могу себя простить. До сих пор. Я могла и должна была что-то сделать. Хотя бы избавить маму от страданий.
Когда мама умерла, папа не знал, что делать без нее. Наверное, решил отправиться на тот свет за мамой, чтобы и там следить за ней. Никаких родительских чувств ко мне у него не было, так что ради меня папа жить не собирался.
Стал ли для меня уход родителей ударом? Не знаю. Я плохо помню тот год, он будто стерся из памяти. Помню, что рядом были Степан и Виолетта Никандровна. Только Сережи рядом не было. Я все еще жила любовью к нему, мечтала, что проснусь и увижу его рядом. После смерти мамы я верила, что Сережа приедет и попросит моей руки. Глупость, конечно же. Нет, я не хотела, чтобы он спрашивал разрешения на брак у моего отца, мне было наплевать. Просто хотелось, чтобы Сережа был рядом, чтобы мы могли сообщить «о нас» Виолетте Никандровне и Степе. Мне хотелось знать, что дальше есть жизнь. Моя личная, собственная. С Сережей. Я ведь все еще держала в тайне наши отношения. Мы так условились.
Но после смерти родителей сообщать стало некому. Да и незачем. Я не была настолько наивной, чтобы не понимать – никакой свадьбы не будет. Ни на похороны моей мамы, ни на похороны отца Сережа так и не приехал.
Мне больно это признавать, но я не скучала по умершим родителям, при этом безумно, до тошноты, до головокружения тосковала по Сереже. Мне не хватало его больше, чем воздуха. Мне так хотелось его услышать хоть на минуту. Хотелось прочесть хоть пару строк от него. Мы не созванивались, не переписывались. Я не знала, куда писать, а спросить адрес у Виолетты Никандровны не решалась.
Я осталась одна, совершенно. Родители, пусть и не близкие духом или сердцем, все равно родители. Без них дети остаются сиротами, даже уже взрослые. Я вдруг стала круглой сиротой. Если бы рядом был Сережа, у меня была бы своя семья, своя жизнь, будущее. А так я застряла в пограничном состоянии. Без семьи. Не чья-то дочь и не чья-то жена.
Было ли мне страшно? Нет, я знала, что справлюсь. Как? Не представляла. Но знала, что выживу непременно. Тогда, видимо, чтобы спасти собственную психику, я решила, что Сережа непременно за мной вернется. Ему просто нужно время. Я убедила себя в том, что он хотел сразу дать стабильное будущее, в котором у него будет работа, заработок, который позволит обеспечить нашу семью, наших будущих детей, не подвергая меня при этом лишениям и испытаниям первых лет обустройства. И только поэтому решила жить дальше. Чтобы дождаться Сережу. Да, мы потеряем несколько лет, но ничего страшного – ведь всю оставшуюся жизнь проведем вместе. Так я думала.
Это наивно и глупо? Конечно. Но я верила в это безоговорочно и продолжала любить Сережу. И никакие его поступки не заставляли меня открыть глаза. Он уехал, не попрощавшись, не поставив меня в известность. Не приехал на похороны моих родителей. Не был рядом в трудные минуты. В конце концов, он так на мне и не женился, хотя обещал. Почему я продолжала его любить? Не знаю. Наверное, потому что такая любовь случается только раз за всю жизнь. И я знала, что это именно она – та самая любовь, которая выпадает не каждому. Может, благодаря этой любви я продолжала жить, чувствовать, мечтать, верить, надеяться. Испытывать те чувства, без которых человек не может существовать. Я продолжала подпитываться ими и только благодаря им стала собой.
Пропустив год, я поступила в медучилище. Виолетта Никандровна говорила, что я могу, способна поступить в институт, но мне уже не хотелось. В нашем городке была всего одна больница, и медсестер в ней вечно не хватало. Если я и мечтала когда-то о работе врача, то быстро рассталась с иллюзиями. То, что делают врачи, я никогда бы не смогла, не решилась бы. А вот медсестра из меня вышла хорошая. Я чувствовала людей, их желания, даже не высказанные. Умела выхаживать тяжелобольных, считавшихся безнадежными. Я верила в них. Когда мне было тяжело или я не понимала, что еще должна сделать, вспоминала отца и делала ровно наоборот. Выходило именно то, что нужно. Больные и их родственники считали меня ангелом-хранителем. Мне было приятно, не скрою.
Папа, невольно, не желая того, научил меня милосердию и уважению. Я поклялась себе приносить добро, а не мучения и страдания. За болезненные моменты отвечали врачи, я же хотела их облегчать, давать надежду на жизнь, напоминать о маленьких радостях – будь то любимое пирожное, которого так не хватало маме, или еще одна подушка. Мама просила подложить что-то под спину, папа считал, что это вредно для позвоночника. Помню, как мама плакала, умоляя дать ей еще одну подушку, а папа твердил, что в таком положении маме станет хуже. Я предлагала больным пледы, грелки, вкусности, запрещенные продукты, которые могли бы вызвать улыбку. Я вывозила их в больничный сквер, если они просили. Открывала настежь ставни, если они хотели увидеть полную луну. Мне все это казалось важным – дать людям то, что они хотят увидеть, почувствовать.
За несколько дней до смерти мама сказала, что хочет привести себя в порядок. Кажется, она чувствовала, что уходит, и буквально умоляла папу вызвать на дом маникюршу и парикмахера. Хотела уйти красивой. Он отмахнулся, решив, что это совершенно ненужные ей вещи. Мама тогда долго плакала. Очень горько.
Своим пациенткам я всегда предлагала накрасить лаком ногти, сделать прическу. И видела, насколько они становились счастливыми, глядя в зеркало. Я не понимала, почему папа отказывал в этом малейшем удовольствии маме. Он тогда сам подстриг, точнее, откромсал кусачками ей ногти. Мама плакала, пыталась вырвать руку, но у нее уже не было сил сопротивляться. Мама хотела, чтобы на ногтях, пусть и изуродованных кусачками, был лак. Но папа не дал их накрасить. Я стояла под дверью и плакала, так и не решившись войти.
На следующий день мама попросила меня купить краску для волос, помочь привести ее в порядок. Я помню, что испугалась. Я не умела красить волосы. Мама же решила, что я боюсь отца, которому эта идея точно не понравится. Она не стала настаивать. А я чувствовала свою вину. Что мне стоило ей помочь? Да ничего. Но почему я тогда отказалась это делать? Не знаю. Наверное, боялась сделать что-то не так, расстроить маму. Другого объяснения у меня так и не нашлось. Но отца точно в тот момент не боялась. Я его уже ненавидела.
О маме я не переставала думать. Когда родители уже умерли, я продолжала разговаривать с мамой. Рассказывала ей про солнце и луну, про парк, зацветшие тюльпаны на клумбе в нашем сквере. С папой – никогда, ни разу. Еще я мысленно разговаривала с Сережей, живым, но таким далеким. Я знала, что мама меня слышит, а Сережа – нет. Но мне было все равно. Я выходила рано утром на крошечный балкончик с чашкой кофе, стояла там и разговаривала с мамой, с Сережей. Желала им доброго утра, говорила, что меня сегодня ждет и когда вернусь домой. Шутила. Вечером рассказывала, как прошел день. У меня было лишь несколько минут, но мне их хватало. Этого у меня никто не мог отнять. Мне было важно посмеяться над собой, своей жизнью, рассказать какие-то забавности – как я опрокинула чашку с кофе, врезалась в открытую дверцу холодильника или забыла включить стиральную машинку и заметила это, только когда принялась развешивать на сушилке не постиранное белье. Мне казалось, что и мама, и, возможно, Сережа меня слышат и улыбаются. Я понимала, почему у меня нет потребности поговорить с папой – я его ненавидела. В моем сердце остались только мама с Сережей. Мама, которую я почти не знала, и Сережа, который меня бросил. Так уж случилось. Два человека, которые выбрали не меня, остались моим миром, моей личной вселенной.
Я вспоминала, как мы могли часами разговаривать с Сережей, когда он еще не уехал. Нам никогда не надоедало. Мы болтали по телефону, не замечая, как пролетело время. И не важно, о чем – о планах, наших чувствах, учителях, экзаменах. Мы смеялись – Сережа меня всегда смешил. У нас было похожее чувство юмора. Он говорил слово, и я уже начинала хохотать. Нам не требовалось «расшифровывать послания». Мы чувствовали друг друга. Я знала, что Сережа ответит, он говорил, что представляет, с каким выражением лица я произношу ту или иную фразу. Да, мы могли и молчать, но нам очень нравилось разговаривать.
Когда Сережа уехал, я не понимала, почему он не звонит, не пишет, почему я ему больше не нужна, хотя бы как собеседница? Мне его не хватало, очень. Мне не с кем было поговорить так, как с ним. Неужели он воспринимал нашу разлуку иначе? Разве это не удивительно, когда ты можешь молчать, дышать, говорить, шутить и тебе не надоедает? Когда твой собеседник – это наслаждение словом. Неужели я оказалась такой не единственной, как заверял меня Сережа?
Виолетта Никандровна говорила, что мы всегда связаны со своей семьей корнями. И все делаем благодаря или вопреки семье, в которой выросли. Я не понимала, о чем она говорит. Только потом, с годами осознала, что делала все вопреки семье. Стала отличной медсестрой, чтобы доказать отцу и самой себе, что его действия не приносили маме облегчение. Чтобы в заботе о пациентах облегчить свои страдания.
Я подсчитывала, сколько времени сегодня не думала о Сереже – иногда два часа, иногда целых четыре. А когда попадала на сложные дежурства, не вспоминала о нем почти сутки. Но, засыпая, все равно не могла избавиться от мыслей о нем. Где он, что с ним? Я могла спросить у Виолетты Никандровны, но мне было неловко. Не знаю почему. Она лишь коротко сообщила, что Сережа поступил в институт. Я же все еще надеялась, что он напишет сам, даст о себе знать. Когда-то мы условились никому не рассказывать о наших чувствах, отношениях, пока не решим сделать это совместно. Сережа меня подвел. Ничего не сбылось. Все пошло не так, как я мечтала. Но любовь никуда не девалась. Моя любовь, не его. И мне стало нравиться хранить ее в сердце. Думать о Сереже, говорить с ним, зная, что он никогда ничего не услышит. Мне нравилось представлять, что мы еще увидимся. Этим я и жила. Любовью в сердце, которую мне каким-то чудом удалось сохранить, не дать ей погибнуть.
У меня не было специальной коробки, в которой я хранила бы наши с Сережей воспоминания – засохший цветок, дешевое колечко, открытка с поздравлением. В ней не было нужды – воспоминания были живы, пока я была в комнате Сережи, в квартире его матери, Виолетты Никандровны. Мы с ней стали роднее близких родственников. И я знала о Сереже все – видела его детские фотографии, спала в его комнате, на его кровати. Была с ним всегда, все эти годы. Он был рядом со мной, хоть и не физически. Мне этого хватало – упиваться воспоминаниями, лелеять надежду на скорую встречу, воскрешать в памяти его запах. Года на два хватало. Потом воспоминания испаряются. Очень быстро, просто стремительно. Каждый раз я пыталась сохранить в памяти, на какой руке у Сережи родинки в виде созвездия Большой Медведицы – на правой или на левой? Или на спине? Каждый раз, когда мы встречались, я старалась запомнить его родинки. И вскоре забывала, хотя каждый вечер закрывала глаза и пыталась вспомнить Сережу.
Я стала старшей медсестрой в нашей городской больнице. Меня любили пациенты, благодарили. Я, можно сказать, нашла свое призвание – мне нравилось заботиться о других. Я была эмпатичной, неравнодушной, и работа не убила во мне эти качества. А Сережа отучился в московском вузе, устроился на хорошую работу. Он позвонил, когда не смог дозвониться до матери, – сообщить, что не приедет в отпуск, как собирался. Попросил ей передать. Меня же заверил, что любит, не переставал любить и все будет так, как мы мечтали. Только нужно немного подождать. Говорил ли он искренне в тот момент? Думаю, да. Хотя потом я вспоминала – он не обещал, что вернется и мы поженимся, я сама себе все придумала. Так что, можно сказать, он меня и не предавал, не обманывал. Это были лишь мои мечты, мои фантазии о будущем.
Только спустя много, очень много лет я поняла, что это его дар, особенность. Он сам считал, что влюблен, любит, что ему больше никто в мире не нужен. Женщины в это готовы поверить сразу же. А Сережа, убедив избранницу, уже мыслил другими категориями. Он мечтал стать известным, успешным – и завоевывал женщин, которые могли дать ему старт или помочь продвинуться дальше. Но, получив желаемое, Сережа переставал в них нуждаться. Он умел легко избавляться от любви, уходить, оставаясь друзьями. Нет, никто из его бывших, как рассказывал он сам, не стал с ним дружить в дальнейшем, но Сережа уходил мирно, без скандалов. Так было и со мной. Мы не ругались, не ссорились, он просто ушел.
Сережа был «беглец», как это называется в психологии, в которую я никогда не верила. Он был беглецом по натуре. Убегал, уходя от выяснения отношений, резких движений, скандалов. Для него все считалось законченным, хотя для других, для меня, например, отношения были в самом разгаре. Сережа их не прекращал объяснениями, ставя точку. Просто сбегал.
Я думала, что он рано или поздно вернется ко мне. Верила, что он меня любил и любит. А Сереже нужны были новые горизонты. Я ему не могла этого дать. Ему не требовались надежный тыл, уют, семья, ему хотелось гореть, пылать. Без этих чувств он будто и не жил. А я, как и наш город, оставалась для него якорем, который тянул вниз, не давал уйти в свободное плавание. Поэтому оказалось проще отрубить цепь, чтобы пуститься навстречу будущему. То есть всех нас – меня, Виолетту Никандровну, Степана и все свое прошлое.
Да, я знала, что у Сережи все получится и исполнится, что бы он ни задумал. Он умел быть обаятельным, обходительным и предельно расчетливым. Уникальный талант, можно сказать. Харизма. Мы тогда тряслись перед выпускными экзаменами, а Сережа был спокойным и расслабленным. Мы учили билеты, забывали, повторяли, а Сережа говорил, что «что-нибудь наболтает». И это у него всегда выходило мастерски. Степан, учивший, зубривший билеты, еле сдал на тройку, а Сережа, взяв наши конспекты и пролистав их за десять минут, все сдал блестяще.
Я им восхищалась. А Степа злился, твердил, что это несправедливо, нечестно. Сережа отвечал две минуты, и ему поставили «отлично», Степу мучили сорок минут, чтобы натянуть на тройку, хотя он честно готовился. Я получила свою четверку и была довольна. Если честно, вообще не помню тот момент – как учила билеты, заходила в класс, сдавала. Сережа пошел первым и ждал меня на улице. Я хотела оказаться рядом с ним как можно быстрее, что-то промямлила, меня отпустили, я побежала во двор, к Сереже.
То, что Сережа поступил в вуз, я узнала от его мамы – Виолетты Никандровны. Она была моей наставницей. Замечательной, восхитительной, великолепной. Я преклонялась перед нею, как и все остальные ее ученики. Виолетта Никандровна Вяземская… В замужестве Зайцева. Сережа все время возмущался, как его мама могла променять такую прекрасную фамилию на какую-то Зайцеву? И почему не назвала его в честь деда – Никандр? Почему он стал Сергеем Зайцевым? «Никандр Вяземский» звучит куда значимее. Когда Сережа после вуза начал работать, взял в качестве псевдонима девичью фамилию матери. Виолетта Никандровна не была этому рада. Говорила, что фамилия еще не делает имени и можно стать известным Иваном Ивановым, если есть талант. А если нет, никакая звучная фамилия не поможет. Отчего-то она не видела таланта в своем сыне. Сережа об этом знал. А я знала, что ему от этого больно.
Зато меня Виолетта Никандровна всегда выделяла, говорила, что у меня есть талант наблюдателя, что я смогу писать блестящие репортажи, потому что чувствую людей и умею их разговорить. Наверное, так оно и было. Только я не писала, а заботилась о больных. Разговаривала, чтобы облегчить боль, разыскивала родственников, чтобы попросить их приехать, если случилась беда, разрешить конфликт, тянувшийся годами. Я умела примирить давних врагов, успокоить, убедить забыть обиды. Конечно же, всему этому я научилась много позже. А тогда Виолетта Никандровна развивала во мне талант слушателя. Да, мне нравились чужие истории, не казались скучными. Скорее, я удивлялась, почему больше никто не хочет их слушать. Каждая из историй, которую мне рассказывали, была уникальной. Я могла сидеть часами и просто слушать. Когда начала работать в больнице, убедилась, что иногда это работает лучше лекарств и процедур. Просто выслушать человека. Даже не понять его, а побыть рядом, когда он рассказывает. Это были личные истории боли, любви, предательства, потом болезни. То, что не каждому доверишь. Я считала их чем-то вроде врачебной тайны, чувствовала, что не имею права их обнародовать. Да и не казалась себе настолько талантливой, чтобы посметь сделать из этих монологов, разговоров нечто большее – рассказ, зарисовку, эссе.
Мы с Виолеттой Никандровной часто спорили по этому поводу. Она была убеждена, что, если человек рассказывает, значит, хочет, чтобы его услышали, значит, хочет до кого-то достучаться, докричаться. И только поэтому рассказывает. Я же считала, что иногда человеку просто необходимо выговориться, облегчить душу перед самим собой, а его рассказ – что-то вроде исповеди. И я должна хранить ее тайну.
– Ты могла бы стать блестящим репортером, рассказчиком, – твердила Виолетта Никандровна.
– Я хочу стать хорошей медсестрой, – отвечала я.
– Ты растрачиваешь свой талант, – повторяла Виолетта Никандровна.
– Зато нашла свое призвание. И признание тоже. Меня любят пациенты, а я считаю, что делаю благое дело, – заявляла я.
– Ты могла бы лечить не только действиями, но и словами.
– Я не настолько талантлива. Когда делаю перевязки, уколы, я уверена в своих силах. Знаю, что лучше меня никто не сделает. А в текстах, в творчестве, все по-другому. Ты никогда не можешь быть уверенным в том, что все сделал идеально. Всегда найдется критик, который заявит, что ты не дотягиваешь, что все написано не так, как надо. И невозможно возразить. В медицине есть дозировки, назначения, протоколы. Ты им просто следуешь. В литературе – вкусовщина, мода, какое-то попадание в поток. Это не абсолютные величины. Не физика и не математика. Тут невозможен расчет. Мне ближе медицина в этом смысле.
– Да, ты права, – соглашалась Виолетта Никандровна. – Наверное, поэтому я стала успешной, раз никогда о подобном не задумывалась. У меня просто не было другого навыка и стремления, как у тебя. Я считала, что умею только писать и лучше меня никто этого не сделает. А ты сомневаешься, хотя у тебя есть талант, не принимаешь его. Если талант не поддерживать, не подпитывать, он уйдет, пропадет, не прорастет. Станет компостом, травой, сорняком, который все время будет о себе напоминать.
– Значит, так тому и быть. Буду только рада, – отвечала я. – С сорняком я справлюсь.
– Ты не права. Глубоко не права. Да, ты умеешь ставить капельницы, как никто другой. А еще умеешь рассказывать истории, как никто не может. Попасть в сложную вену тоже талант, но рассказать об этом – совсем иное. Мне жаль, что ты этого не хочешь.
– Рассказывать о том, как однажды проткнула вену пациенту и упала в обморок от ужаса? – пыталась шутить я.
– Да, и об этом тоже! Представь, тебя может прочесть кто-то из твоих коллег и понять, что такое случается. Что уже кто-то от этого страдал, переживал. Им, читающим про это, станет легче, – не отступала Виолетта Никандровна.
– Нет. Об этом я точно не стану писать. В конце концов, я не уездный доктор. Сейчас есть специальные тренажеры, на которых учатся работать студенты. Им не нужно колоть живых людей.
– Да, медицина не стоит на месте. Этому я очень рада, – рассмеялась Виолетта Никандровна. – Но эти новые врачи не могут написать рецепт на латыни без ошибок, а уж про русский язык я вообще молчу! Хоть в вену попадают. Достижение.
– Виолетта Никандровна, но мы же тоже были такими бестолковыми в свое время! – восклицала я, хотя, если честно, была готова убить ординаторов в больнице за ошибки в правописании…
Как же давно это было. А кажется, будто вчера. Мы учились в десятом классе. Виолетта Никандровна возглавляла редакцию городской газеты. Тираж был маленьким, но все местные жители газету сразу же раскупали. Виолетта Никандровна вела при редакции кружок юного журналиста – воспитывала новые кадры. Очень многие мечтали попасть туда. Виолетта Никандровна считалась отличным педагогом. Она могла подготовить так, что ученики поступали в институты по творческому конкурсу. Она была трамплином в новую жизнь – вырваться в большой город, поступив в вуз, уехать из нашего городка. Виолетта Никандровна выпустила несколько поколений юных журналистов, ставших известными и успешными в профессии.
Мне тогда нравилось писать, очень. И Виолетта Никандровна мне нравилась, я ее боготворила. В творчестве она была жесткой и беспощадной. Если на трех написанных страницах находила хоть один «приличный», как она выражалась, абзац, уже было счастье.
Виолетта Никандровна, развивая мой дар слушать, отправляла на интервью. Какие события могли произойти в нашем городке? Прохудившаяся крыша, рухнувшая на голову хозяина дома, который был настолько пьян, что даже этого не заметил, и утром, выбравшись из-под завалов, не мог понять, что произошло. Выбежавшие на дорогу заяц или лиса. Отрубившееся электричество из-за снегопада, ливня и бог знает чего еще. Но Виолетта Никандровна твердила, что можно написать и про лису, и про встречу с ней так, будто это событие мирового масштаба. И отправляла меня поговорить с жителем, который жалел лишь о том, что затормозил и не успел задавить лису. Тогда бы хоть мех был. А если заяц, то можно было бы приготовить его на ужин. Хорошо бы, конечно, лось, но лоси в наших краях не водились.
Мы учились из любого события делать сенсацию, и жизнь казалась не такой уж беспросветной. Мы придумывали информационные поводы из ничего и сами верили, что вокруг происходит что-то интересное, важное, что наш городок не просто окраина вселенной с тоскливым провинциальным укладом, а целый мир. Яркий, сложный, в котором очень интересно жить. Это была обманка в чистом виде, в которую мы все отчаянно хотели поверить. Особенно такие, как я, кто понимал, что никуда из этого городка не денется. Кружок Виолетты Никандровны был радостью, отдушиной, отдохновением.
Мы были счастливы, когда видели заметку, подписанную своей фамилией, на газетной полосе. Ни с чем не сравнимое удовольствие. Тщеславие? Возможно. Этот грех очень сложно побороть. Мне удалось, а Сереже нет. Он хотел стать известным, тем самым Сергеем Вяземским. Для этого ему пришлось отказаться от фамилии, матери и меня. Всего родного. Всего, что дало ему силы на перемены. От всех, кто в него верил и кто его любил. Небольшая цена за успешную карьеру? По мне, так немыслимая. Я бы не смогла заключить такую сделку с судьбой. А Сережа смог…
– Детка, ты очень талантлива. Веди заметки, – снова и снова твердила мне Виолетта Никандровна. – Чехов с этого начинал.
– Я не Чехов, – отвечала я.
– Ты даже не пробовала.
– А какой смысл? Я не врач, просто медсестра. После смены так устаю, что едва доползаю до кровати.
– Думаешь, земским врачам было проще? Не предавай свой талант.
– Я не земский врач, – отвечала привычно я.
Я очень скучала по Виолетте Никандровне. Мне долго не верилось, что она умерла. Казалось, зайду в ее квартиру, и она, показывая на очередную книгу, спросит, читала ли я ее. И, если не читала, сделает такое лицо, что я почувствую себя десятиклассницей. Ничего не знающей, бестолковой, не образованной. «Возьми», – скажет Виолетта Никандровна, и я возьму книгу. Буду читать ночами. И в следующий визит верну. Виолетта Никандровна попросит пересказать содержание, будто проверяя. А потом захочет узнать, что думаю. Однажды я честно призналась, что ничего не думаю. Устала. Сил нет. Хочу только выспаться. Текст меня совсем не тронул, не смогла в него погрузиться, понять.
– Детка, мне жаль, что с тобой такое случилось, – ответила Виолетта Никандровна.
Что со мной случилось тогда? Да ничего особенного, если послушать чужие истории. Все, как у всех. Любовь всей моей жизни рухнула, мой возлюбленный уехал, поступив в столичный вуз, а я осталась в нашем городке. Без перспектив, без своего счастливого светлого будущего.
– Сережа сегодня уехал, – сообщила Виолетта Никандровна, когда я забежала в редакцию газеты. Мы договорились встретиться с Сережей, а он не пришел. Я думала, что он у мамы, рассказывает о наших планах на свадьбу.
– Куда уехал? – не поняла я.
– В Москву, он поступил в институт, – ответила Виолетта Никандровна.
– На журфак? – уточнила я. Хотя мне было все равно, на какой факультет. Я не понимала, почему мне ничего об этом не известно.
– Нет, это называется «связи с общественностью». Не понимаю, что это такое, – ответила, поморщившись, Виолетта Никандровна.
– Это ведь хорошо? – спросила я, чтобы поддержать разговор. Хотя думала, что сейчас упаду в обморок. В голове стучали отбойные молотки. Я не понимала, почему Сережа не сказал про отъезд.
– Не знаю, не знаю. Очень странное направление, с моей точки зрения. Не понимаю. Но я уже и не молода, так что делай мне скидку. Какие связи могут быть с общественностью, если не через слово, не через текст? И этому нужно учиться пять лет? Кажется, это базовый навык журналистики, разве нет? Общественность – это кто? Читатели, да, понимаю. Сережа мог бы попробовать поступить на журфак, но выбрал это, – «это» Виолетта Никандровна произнесла так, будто почувствовала неприятный запах и сморщилась. – Одна надежда на тебя осталась. Что ты не предашь слово, настоящее, написанное, а не балабольство из ничего. «Связи с общественностью» – даже звучит косноязычно, не находишь? В наше время такого факультета не существовало. Ты был или пишущим, или нет. Мы могли попробовать себя на радио, но для этого требовалась прекрасная дикция. А уж для телевидения – о, это была высшая каста, мы о таком и не мечтали. Хотя говорили, что у меня может получиться. Но я всегда чувствовала себя хорошо только здесь, в газете, в текстах. Странно, что мой сын так ничему и не научился. Теперь он будет учиться связываться с общественностью. – Виолетта Никандровна опять брезгливо поморщилась. – Так ты мне что-то принесла? Репортаж? Интервью?
– Нет, просто зашла вас проведать, – ответила я. – А больше Сережа вам ничего не сказал?
– Нет, кажется, этой новости вполне достаточно для одного дня, – пожала плечами Виолетта Никандровна.
Так я поняла, что Сережа не собирался делать мне предложение. И свадьба в его планы не входила.
В тот день я вернулась домой и решила, что жизнь моя закончена. Когда узнала, что не поступила в институт – я подавала документы в ближайший от нас город, где был медицинский факультет, – мне уже было все равно. Я твердо знала одно – остаюсь в нашем городке и никуда из него не уеду. Такова моя судьба. Я не собиралась поступать на журфак или филфак, как думала Виолетта Никандровна. Больше вообще ничего не хотела. Лежала и медленно умирала от горя. Но мои родители меня опередили.
Я поняла, что теперь у меня осталась лишь одна связь с Сережей – Виолетта Никандровна. Точнее, она осталась единственным человеком, ради которого стоило жить. И ее подвести я не могла. Решила, что буду заботиться о ней, раз не смогла уберечь свою маму. Так что медицинское училище стало компромиссом, моим собственным.
Это было тяжело, если честно. Поначалу хотелось умереть – это был самый простой выход из положения. Не переживать утрату, не страдать от разбитого сердца и предательства. Я все еще не понимала, почему Сережа ничего не сказал. Придумывала разные версии – что он не был уверен в поступлении, не хотел меня расстраивать, сам не понимая, как сложится его жизнь дальше. Все было так, но никакие из этих объяснений меня не устраивали. Я ведь точно знала, как должно было быть – мы поженимся с Сережей, ведь так договорились. Верила, что Сережа – моя судьба, моя жизнь, мой родной, единственный человек во всем мире. К тому же я была привязана к Виолетте Никандровне и мечтала о том, чтобы стать ее невесткой. Она стала моей семьей задолго до того, как я потеряла своих родителей. Только она оставалась всегда. Да, я любила Сережу всем сердцем, и Виолетту Никандровну тоже. И мечтала выйти замуж за Сережу, чтобы породниться с ней. Я не могла стать для нее дочерью, но могла стать невесткой. Родить внуков, которых бы она обожала и учила читать и писать. Я мечтала о такой бабушке для своих детей. Но Сережа нарушил все мои планы и разрушил все мечты.
К Виолетте Никандровне я старалась заходить хотя бы через день. Она радовалась моим успехам, говорила, что медицина – замечательный выбор. И все время приводила в пример Чехова. А я старалась узнать что-то про Сережу, но Виолетта Никандровна рассказывала о нем неохотно. Говорила, что все хорошо, учится. Непонятно, чему, но учится. Она так и не приняла его выбор, называла «продавцом воздуха». Умение заводить нужные знакомства, связи, контакты Виолетта Никандровна не считала каким-то особым навыком. И уж тем более специальностью, которой нужно учиться в институте. Она считала, что любой хороший репортер должен уметь разговаривать, расширять круг знакомств. А потом сделать блестящий репортаж. То есть заняться настоящим делом – писать, складывать слова в предложения. Виолетта Никандровна не скрывала, что разочарована сыном.
Она вообще никогда ничего не скрывала, говорила прямо. Когда в редакцию стал приходить Степан, Виолетта Никандровна сразу ему сообщила: «Степан, я к вам прекрасно отношусь, но вы – бездарность. И я не собираюсь тратить на вас свое время. Не мучайте ни себя, ни меня». Степа, конечно, обалдел. Сначала от обращения на «вы», а Виолетта Никандровна обращалась к школьникам только так. Потом от того, что его сразу же, можно сказать, выгнали из нашего кружка юного журналиста, в котором он уже приготовился мучиться и страдать. Степа пришел в кружок за нами – за мной и Сережей. Они были лучшими друзьями, а Степа не скрывал, что влюблен в меня. Писать Степа не хотел, не собирался, но мы с Сережей его уговорили, чтобы больше времени проводить вместе. Степа был добрым, безотказным, так что согласился. И был искренне рад, что Ви его с порога завернула.
Вот, кстати, у каждого учителя в школе или просто взрослого наставника обычно было прозвище. Виолетту Никандровну мы называли «Ви» или «Великолепная Ви». Она об этом прекрасно знала, и кажется, ей это даже нравилось.
В общем, благодаря Ви мы неплохо проводили время. Я пыталась писать репортажи, очень старалась. Сережа особо не заморачивался, но он блестяще придумывал заголовки, выносы, сокращал. Пока я мучилась над пятым или десятым вариантом, понимая, что Ви его точно зарубит, Сережа подходил и выдавал сразу то, что нужно.
Степа в то время просто всегда был рядом, как верный друг. После изгнания из кружка он занялся стрельбой из пневматической винтовки, шел на разряд. После тренировки приходил к зданию редакции, но не заходил, ждал меня на улице. Потом провожал домой. Это стало своего рода ритуалом. Так что я точно могу сказать, тот год был самым счастливым в моей жизни.
Много позже я решила, что мне не за что гневить судьбу. Я все же была любима, узнала, что такое страсть, у меня рос прекрасный сын, была работа, которая пусть и не всегда, но все же приносила радость и счастье. Да, я очень рано потеряла родителей – но сразу обоих, пережила одну большую боль, а не несколько, растянутых на годы. Да и боли особой не было. Я оказалась готова к тому, что останусь одна.
Но каждый раз, когда думала о Сереже, у меня щемило сердце. С каждым разом все сильнее. Я ждала, что скоро боль станет невыносимой и я наконец умру от горя. Но предела этой боли не оказалось. Грудь сдавливало, я захлебывалась слезами, страдала физически – у меня не было сил встать с кровати. Голова нестерпимо болела. Но я никак не умирала.
В какой-то момент научилась жить с этой непрекращающейся болью, привыкла к ней, успокаивала, заглушала, просила дать передышку. Боль слушала и отступала, чтобы через некоторое время вернуться с новой мощью. Опять же спустя много лет смогла признаться самой себе, что Сережа – тот человек, которому я когда-то отдала свое сердце и готова была отдать все остальное – душу, здоровье, жизнь. Но ему это оказалось не нужно. Наверное, поэтому я так страдала. Все банально и просто. Я оказалась не нужна. Он уже знал, что уезжает, но мне этого не сказал. Почему? Вот на этот вопрос я не получила ответа. Ни тогда, ни потом.
Где тогда был Степа? Рядом, как и всегда. Как и Виолетта Никандровна. Они оба решили, что я должна выжить. И я была им за это бесконечно благодарна. Но если за Степу я вышла замуж, движимая исключительно чувством благодарности, то Виолетту Никандровну любила всем сердцем, как родную мать, которой у меня, по сути, никогда не было. Мама всегда принадлежала моему отцу, а я оказалась нужной Виолетте Никандровне.
Конечно, нельзя такое сравнивать, но боль после отъезда Сережи стала сильнее той, что я испытывала после смерти родителей. Да, у мамы был рак в терминальной стадии, а отец умер от инфаркта. Все произошло как-то сразу. Я почти забыла то время, будто все произошло не со мной. Помнила, как папа сказал, что мама отмучилась. Я плохо помнила похороны мамы, и как нашла отца на кухне, как вызвала скорую. Память стерла все детали. Зато я не забуду, как пришла в редакцию и Виолетта Никандровна сообщила, что Сережа уехал. И Степана, который ждал меня на выходе из редакции и повел домой.
Степа и так всегда был рядом. Он еще в детском саду поклялся на мне жениться. Мы с ним дружили с детства, так что я принимала его заботу как должное. Он наверняка догадывался о наших с Сережей отношениях. Но никогда, за все годы ни разу меня не упрекнул. Он всегда был мягким, на все готовым ради меня. Был полной противоположностью Сережи. Если бы я попросила Степу спрыгнуть с обрыва, он бы прыгнул, не задумываясь. Сережа бы придумал целую историю – зачем прыгать, ради чего, а что внизу, а спрыгну ли я за ним следом? Я бы крикнула – да, сразу же! Но Сереже это было не нужно. А за Степаном я бы не прыгнула.
Мы со Степой, не договариваясь, просто забыли о том лете и осени, когда для меня все вдруг рухнуло в один момент. Потом я думала, что стоило об этом поговорить, но было поздно. Со Степаном мы так и не поговорили по душам, ни разу. С Сережей тоже разговора не произошло. А такие разговоры нужны не постфактум, когда уже ничего нельзя изменить, а в тот самый момент. Наверное, мы, наше поколение, не были научены разговаривать, обсуждать, делиться, просить о помощи, кричать о ней. Мы были приспособлены к выживанию. Иначе я никак не могу объяснить свой брак со Степой. Я была вынуждена выживать, а Степа давал мне такую возможность.
Я всегда чувствовала себя бесконечно одинокой. С раннего детства. Только с Сережей хотя бы на время избавлялась от этого глухого, тупого, изматывающего ощущения. Степа, который всегда находился рядом, так и не смог мне этого дать. А Сережа, появляясь изредка, на считаные дни, тут же заполнял собой все пространство вокруг меня целиком. Я будто бы погружалась в него, он не давал мне продохнуть. Степан просто «присутствовал» рядом со мной или делал то, что я просила. Он просто был. Мне не хотелось с ним выходить куда-то – погулять в парке, сходить в кино. Он словно стал частью моего дома, еще одной стеной, перегородкой, пусть и не несущей. Умел молчать и кивать, что я считала отличными качествами характера. Никогда со мной не спорил, не возражал, во всем соглашался. Наливал чай или варил кофе, если я просила. Если не просила, ему бы и в голову не пришло самому это сделать, почувствовать, что мне нужно. Но в просьбах никогда не отказывал.
Когда я начала делать ремонт в родительской квартире и содрала слой обоев, под ними оказался еще один – проклеенный обычными газетами. А под ними еще один, тоже газетный. Так вот эти газеты не отлипали от стены никак. Въелись в нее. Таким был и Степан – я не могла от него избавиться, как бы ни хотела. Он был такими вечными обоями, которые переживут все новое. Да, Степан стал моим домом, но не моими сердцем и душой. Он по-своему обо мне заботился, но никогда не знал, что я чувствую, о чем думаю, что меня тревожит. И не пытался узнать.
А Сережа без конца меня куда-то тащил, мы все время куда-то ехали, у него находился миллион планов в секунду. Он не давал передохнуть, остаться одной. И именно это было мне нужно как воздух. Да, я ругалась, сердилась, но ехала туда, куда тащил Сережа. И мы без конца говорили, не могли наговориться. Обо всем на свете. Сережа умел и слушать, и рассказывать. Умел меня смешить и доводить до слез. С ним я никогда не была в нормальном состоянии – или плакала навзрыд, или хохотала до колик в животе. Только с Сережей я это испытывала. Только он заставлял меня чувствовать пограничные эмоции. Только он знал, что мне нужно.
Правда, иногда он меня безумно раздражал. Вот это его спонтанное «вскочили-побежали». Я любила планировать день, неделю. Степе и вовсе нужно было сообщать о грядущих мероприятиях за месяц, не позже. А Сережа не знал, что будет делать через пять минут. То мы неслись на берег реки, чтобы полюбоваться закатом, то вставали в пять утра, чтобы доехать до соседнего города, где проходил какой-то фестиваль. То Сережа приглашал меня в ресторан, а потом все отменял, потому что ему захотелось приготовить ужин самому, и мы срочно ехали на рынок. Я могла по нескольку раз бегать в магазин, потому что Сережа забыл купить нужные продукты. И так уставала от беготни, что уже не хотела ни ужина, ни романтики. Валилась с ног. Сережа мог приготовить, попробовать и выбросить все в мусорное ведро. Потому что, например, пересолил мясо. Или ему вдруг расхотелось есть курицу, а захотелось рыбу. Я уставала от его смен настроения, но без него мне становилось невыносимо. Будто вместе с хаосом Сережа приносил в мою жизнь воздух, дыхание, жизнь, энергию. Без него рядом со Степой я замирала и впадала в анабиоз – хотелось только спать и ждать, когда снова приедет Сережа и вытащит меня из этого состояния комы. Он был для меня тем аккумулятором, от которого я заряжалась. Со Степаном мой внутренний мотор дышал на ладан. Я едва находила в себе силы вставать и что-то делать.
Это была зависимость. Когда я стала работать в больнице, это поняла. Зависимость, которая не лечится. Моя мама зависела от препаратов и заботы папы, а папа зависел от мамы, ему было необходимо ее контролировать. Я зависела от Степана в бытовой жизни и от Сережи в душевной. От Сережи зависимость была в разы сильнее, и я не собиралась от нее избавляться. Никогда. От Степана могла бы избавиться, как наконец содрать газетные обои, наклеенные на стену уже третьим слоем. А от Сережи – не хотела. Я хотела быть с ним, жить с ним. Сколько себя помнила, я думала только о Сереже.
Он был моим первым мужчиной. И моей первой любовью. Сережу я представляла, когда засыпала и когда просыпалась. О нем мечтала, когда мы ужинали со Степаном. Только о нем думала, когда мы планировали отпуск, который в очередной раз не случится. С Сережей я мысленно переезжала из города в город, путешествовала. И я была в этих мыслях счастлива.
В детстве, юности я не понимала, как окружающие не видят, что мои родители ненормальные? Я точно знала, что больна не только мама, но и отец. Они мне казались неадекватными, а посторонним людям – идеальными. Там, где я видела ужас, другие видели счастье. Там, где я умирала от страха, думая, что мой отец – маньяк, прочие видели исключительную заботу.
Когда Сережа уехал, я поняла родителей. Их зависимость друг от друга. Или любовь? Не знаю и уже не узнаю. Наверное, к счастью. Иногда вера в сложившуюся легенду лучше правды. Родители прежде всего любили друг друга, меня – по остаточному признаку. Их любовь не вылилась на меня. Папа у мамы всегда был на первом месте – его время, его интересы, его предпочтения. Папа же всегда подчеркивал, что живет только ради мамы, сокрушаясь, что я на нее не похожа. Я вроде как была в этом виновата.
Мама же говорила, счастье, что я родилась девочкой. Сына бы она не смогла полюбить так же сильно, как любила мужа. И не смогла бы разделить любовь на двоих.
Папа видел во мне черты собственной матери и не пытался скрыть свое раздражение. Я ему не нравилась, если можно так сказать. Мама пыталась что-то объяснить, но я не понимала – почему я не нравлюсь папе? Почему он смотрит на меня с таким неприятием? Почему я виновата в том, что похожа на бабушку? Это объяснение? Это вообще нормально? Папа всегда восхищался мамой, ее красотой. Я пошла в породу отца. Разве в этом моя вина?
Да, мама считалась писаной красавицей. Тонкая, будто фарфоровая статуэтка. Когда она заболела и сильно похудела, она стала нравиться папе еще больше. Мне же казалась куклой, которую укрыли, сложив ей руки и ноги. Мама стала будто хрустальной, очень хрупкой. Папа не разрешал мне забраться на кровать, прилечь рядом. Говорил, что могу навредить. Мама тоже не просила присесть, не протягивала руку, чтобы погладить меня.
Но мама не всегда была такой. Когда я была маленькой, она любила играть в догонялки, качаться на качелях. Она любила собирать полевые цветы и, если я уставала от долгой ходьбы, сажала меня на закорки и несла. Она, казалось, не уставала никогда. А мне нравилось прижиматься к маминой спине, обнимать ее за шею и чувствовать, как она держит мои ноги. Мама умудрялась даже бегать, изображая, что она лошадка, и я хохотала.
Все изменилось в один момент. Папа зашел ко мне в комнату и сказал, что мама заболела и теперь ей ничего нельзя – ни гулять, ни бегать. Я испугалась. Ничего не понимала. А потом, когда мамина болезнь затянулась на долгие годы, я уже и не знала – те воспоминания о том, как мы могли часами гулять по полю, собирая ромашки, – были реальностью или моей детской фантазией? Я уже одна выходила на детскую площадку и садилась на качели. Иногда какая-нибудь чужая мама меня раскачивала. Но радости я не испытывала. Я хотела, чтобы меня раскачала моя мама и чтобы она раскрутила карусель. На площадке появлялись совсем старенькие бабушки, они сидели на лавочках и дремали. Я видела, что мама ходит по квартире, и просила ее пойти со мной на детскую площадку. Обещала вести себя хорошо. Мне хотелось, чтобы она просто посидела рядом на лавочке. Но мама улыбалась и твердила, что ей нельзя. Врачи так сказали папе. А я была еще слишком мала, чтобы уточнить – а она слышала, что говорят врачи? Читала свой диагноз? Вообще понимает, какие лекарства ей дает папа? Да, эти вопросы у меня возникли, когда родители уже умерли, а я решила стать медсестрой. И тогда же я поняла, что связь отца с мамой была не любовью, а зависимостью, и отец довел маму до смерти. В этом я уже не сомневалась.
Когда я была маленькой, мне просто было горько и обидно от того, что я не нравлюсь папе, а мама болеет. Это ведь несправедливо. Мама не должна лежать в кровати целыми днями, не выходя из комнаты. А папа не должен решать все за нее. Это я как раз усвоила в детстве.
Папа всегда твердил, что у меня зубы его матери, то есть моей бабушки, которую я никогда не видела. Папа водил меня к стоматологам, требуя их отбелить, как-то исправить. Со слов папы я знала, что у бабушки зубы были мелкие, всегда желтые. А подбородок – мужской, выдающийся вперед. Так что папа решил, что мне нужно удалить зубы мудрости заранее, пока они не прорезались, чтобы подбородок не вырос, как у его матери. После удаления я лежала с отеком, температурой и нескончаемой болью. Папа, наоборот, очень радовался, что у меня не вырастет подбородок.
Однажды я отказалась идти к стоматологу. Папе опять не нравился цвет моих зубов, все врачи говорили, что все в порядке, а отбеливать детям зубы нельзя. Папа даже спрашивал, можно ли мне поставить коронки. К счастью, врачи отказывались. Накануне очередного визита я заявила, что никуда не пойду. С места не сдвинусь. Думала, он начнет кричать. Но он зашел в комнату к маме и заявил, что я плохо себя веду. Потом привел меня, и мама просто умоляла послушаться папу и сделать так, как он хочет. Я заплакала и в результате согласилась. Папа был доволен. Но потом всю дорогу упрекал меня в том, что я расстроила маму и ей стало хуже из-за меня, моих капризов, моего поведения. Я чувствовала себя виноватой в том, что болезнь мамы усугубилась. А папа твердил, что так и есть – все из-за меня. После этого я стала соглашаться со всем, что он говорил. Ради мамы. Чтобы он больше не заставлял ее меня уговаривать, чтобы ей не становилось хуже.
Но мама все равно угасала. Перемывая посуду, я видела, что она стала меньше есть и пить. Да и я сильно похудела, потому что папа стал сам готовить еду. Есть это было невозможно, если честно. Мне даже казалось, что папа специально так готовит, чтобы мама похудела еще больше. И я тоже – папа считал меня слишком толстой, как и свою мать.
Бесплатный фрагмент закончился.
699 ₽ в месяц
Начислим +14
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе