Читать книгу: «Птичий фургон. Часть первая. Птицы»
…Молвить пламя не умею
и не понимаю тьмы.
Вижу звёзды в книге мира —
слов никак не соберу
Марцелиюс Мартинайтис.«Слова спящему ребёнку»
© Григорий Рейхтман, 2016
© Евгения Ивановна Стерлигова, иллюстрации, 2016
Иллюстратрация на обложке Ольга Новоселова
ISBN 978-5-4483-3839-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Глава первая. Дорога
Я ехал на поезде в Ленинград. Была серая дождливая осень. Генрих Бёлль мне надоел, и я отложил его. Свет так же был приглушён, как и звук. Я смотрел в окно на проносящиеся мимо станционные домики, на тусклые, мокрые глыбы многоэтажек, на мокрые платформы, на бурую ржавчину гаражей, на серое, низкое, медленное небо, для меня теперь почти неподвижное. На коленях у меня лежала тетрадь. Обыкновенная толстая «общая» тетрадь с коричневой клеёнчатой обложкой, с листами в клетку. Тетрадь была закрыта. Страницы были чисты. Я её придерживал ладонью – чтобы не соскользнула на пол от тряски – и думал: смогу ли когда-нибудь всю её заполнить своим почерком? Да не просто так, а чтобы вышло что-то вразумительное? Кому-то интересное кроме меня самого? Повесть? Или сказка? Что-то не верится, думал я. Кажется, всё вокруг закрывает для меня двери и окна. Я не знаю секрета вещей. Какие они, о чём молчат?
Я думал: вот, я смотрю и слушаю, но всё это словно не для меня. Словно я не являюсь звеном этой цепочки, частицей этого мира, словно кому-то другому предназначены – и этот день, и эти грязные окна, и разговор двух толстых тётенек напротив меня. Я не понимаю ничего в этих серых, низких, медленных облаках, в этой дороге – даже в собственных мыслях я не понимаю ничего. Может меня перепутали? Может, вместо меня должен быть кто-то другой, которому тут всё впору, всё ясно – что делать, куда идти, и почему мир таков, а не инов. Но так как-то получилось… Теперь уже поздно что-то менять. Остаётся сделать вид, что так и надо. Что так всё и задумано. И что тогда? Удастся ли разглядеть за видимостью… что-то другое? Понять значение фраз, которыми обращается ко мне мир?
Неплотно закрытая дверь купе постукивала о металл косяка. Летели рельсы за окном, пахло сталью, пластмассой, мокрой тканью плащей… и много ещё чем – всем тем, чем и должно пахнуть в купе поезда. Но ещё… Ещё был какой-то новый запах, которого я раньше не знал. Кажется, это был запах ветра из щели плохо закрытого окна. Я, конечно, и раньше знал, что у ветра бывает запах, причём у каждого – свой. Но теперь это ощущалось почему-то особенно остро. Запах жухлой листвы? Прелой, жухлой, мокнущей листвы тополей и лип, что облетают там, за перронами, за платформами, за домиками станционных смотрителей… Я вдруг подумал – это первая осень, которую я запомню на всю жизнь. Забавно. Я понятия не имел – откуда пришла эта мысль. Знал только, что так оно и есть.
А поезд всё шёл и шёл, а дождь всё сеял и сеял, и не было конца усталому покачиванию, речитативу бесконечных чёрных изоляторов на проносящихся за окнами телеграфных столбах, не было конца мелкой чёрной ряби взлетающих галок и серым далёкими силуэтам доменных печей и гигантских заводских труб, из которых – там, вдали, в вышине! – валил густой дым – прямо в серое, дождливое, медленное небо.
Я почти дремал под монотонное движение поезда. Иногда из глубины этой дрёмы я вдруг замечал, что с речью двух тётенек начали происходить превращения. Появлялись другие звуки и смыслы. Например, «слыхала» превращалось в «вокзала», а «вокзала» – в «сало», или в «сказала». Разговор приобретал фантастический, пугающий оттенок. Нет, решил я, слушать ЭТО немыслимо. Надо глотнуть чаю и взбодриться. И всё-таки попробовать написать сегодня хоть что-нибудь.
И я попробовал.
«Был серый день. Свет так же был приглушён, как звук. И серыми казались мне мысли в моей собственной голове».
Но что же дальше?
Дальше этих трёх фраз дело не шло. Я записал их и снова закрыл – а потом и вовсе отложил тетрадь.
И вообще. Какое всё и вправду промозглое, никчемушное. Осень только начиналась, а мир уже устал от холода, мокрого асфальта, грязно-оранжевых путевых жилетов.
Наверно, можно уснуть, потом проснуться, потом снова уснуть и опять проснуться – и ничегошеньки не изменится. Вот так же будет бубнить радио, о тех же километрах-килограммах будут бормотать толстые тётеньки, поглядывая на свои толстые сумки, доставая из них ЕДУ, и нарезая её, ЕДУ, на идиотской газете с идиотскими заголовками и статьями… И съедая еду под тупую езду и болтая о жизни на полном ходу с верхней полки глядеть, засыпая на треть, ни о чём не мечтать… ничего не иметь…
И будет дождь.
И вдруг я понял, что где-то и правда – ошибка.
– Привет, – сказал Витька на другом конце провода, – узнал?
– Привет, – сказал я и обрадовался.
– Слушай, – сказал он, – тут есть всякие разные ПТУ… в общем, из которых в армию не берут. Короче, приезжай, если хочешь. Я тебя встречу. Ты же, вроде, любишь Питер?
И ещё что-то в том же духе.
Потом он повесил трубку.
Это было вчера утром.
А я тут же узнал по телефону какие есть поезда на Питер, и отправился за билетом. А вечером – на вокзал. Витькина мама привезла его чемодан, когда узнала, что я еду. Собрала быстренько чего-то там и приехала с другого конца города. С чемоданом и ещё с какими-то кульками. В результате возникла путаница: часть Витькиных вещей оказалась в моём чемодане, а часть моих – почему-то в Витькином, но это уже потом обнаружилось. Провожала на вокзал меня мама. И ещё Антошка.
Антошка – это был человек лет двенадцати. Познакомились мы так: когда-то у меня была девушка, которая любила Станислава Лема.
Точнее, она, может, и не особенно любила Лема, но мне так хотелось, чтобы она любила, что я и до сих пор не сомневаюсь. И я ей носил книжки с «Солярисом», «Эдемом», «Воспоминаниями Йона Тихого», потом «Футурологический Конгресс» у тёти в библиотеке выпросил, в общем – постоянно таскал ей эти книжки и читал вслух. На самом деле мне очень нравилось две вещи: как она слушает, это первое. А второе – как я ей читаю.
Мы эти книжки таскали с собой повсюду. Например, идём на Каменный Карьер купаться, а книжку – с собой. Обычно дело было так: мы купаемся, потом целуемся, потом устаём целоваться, достаём книжку и превращаемся в Незнайку с Кнопочкой.
Потом сценарий у нас изменился, потому что она собралась замуж за какого-то медика, целоваться мы перестали, но всё равно встречались иногда и читали Лема. Потом и медик куда-то подевался, то ли в Америку, то ли в другую галактику. А мы опять-таки продолжали встречаться и читать. Ну, не всё время Лема, разумеется, таскали мы с собой и другие книжки, повести Беорниса, например, или рассказы Тима Корнера, или «Овсяный обрыв» Джека Бёрнса, на русском, конечно… Но всё равно всё время возвращались к Лему. Я не знаю почему.
И в то утро у меня был с собой сборник с «Солярисом», «Эдемом» и «пилотом Пирксом». По сути дела, я впервые обратил тогда внимание на подробные описания океана. Уже вышел фильм Тарковского, и мы спорили – стоило ли в угоду тонкой психологии подчистую «сносить» всю фантастику. Я считал, что почему бы и нет, Алиса говорила, что фильм только выиграл бы, покажи Тарковский хоть одну двадцатую того, что описывает Лем. Нам не приходило тогда в голову, что у Тарковского, скорее всего, никаких вариантов не было. Ни в каком смысле. Ни в выборе темы, ни в выборе средств. Я, кажется, по-настоящему разбушевался. Я кричал, что нет и не может быть у современного кинематографа… чего у него нет и не может быть, я не успел прокричать, и теперь уже не помню – что имел в виду – то ли прав каких-то, то ли ещё чего-то… В общем, скорее всего, кричал я по обыкновению какую-то глупость, да оно и понятно, в противном случае я либо говорил бы негромко, либо просто молчал.
И вот, какой-то момент я понял, что мы не вдвоём.
Третий был – пацан лет двенадцати, это и был Антон. Он купался тут рядом, увидел нас с книжкой, услышал как я надрываюсь, а фильм, оказывается, как раз недавно посмотрел. Ну, и сел рядом, и стал слушать. А потом заговорил: чего вы спорите, сказал он, потом кто-то снимет другой фильм, там будет сплошной океан и никакой психологии. Я на него обернулся, и Алиса тоже – сразу, потому что голос и текст как-то не совпадали по фазе. И я, не тормозя ни секунды, ответил – вот именно, и так всегда!!! – а потом только разглядел – Антона. Когда оказалось, что с ним можно говорить не только о фильме, но и о СМЫСЛЕ фильма, мы купались уже по пятому разу, и до Антона дошло, что не такие уж мы и взрослые, и он прекратил «выкать», а ещё через полчаса осмелел достаточно, чтобы попросить нас «покидать» его в воду с травянистого обрыва – где глубоко, и потом Алиса говорила – никогда не думала, что человек может так заходиться от хохота, как младенец – это когда оказалось, что Антон боится щекотки.
Потом мы собрались по домам. Пошли вместе, шли и болтали. Опять про кино, и про то – кто что читал и где кто бывал… Про космос, конечно. Тогда довольно часто говорили про космос, многие считали что скоро люди полетят к другим звёздам. Некоторые даже знали принципы работы фотонных двигателей – в общих чертах, конечно. Я, разумеется, был за нуль-транспортировку.
Потом снова стали говорить о «гостях» со станции «Солярис», и вот тогда оказалось, что Антон совершенно уверен, что они и правда есть, «гости». Только не на орбитальных станциях, а прямо здесь, у нас, на Земле. Он сказал – они на самом деле не люди, только он не знает пока – откуда они берутся. Но это дело времени, сказал он. Постепенно станет ясно. А насчёт нейтринных систем – это всё ерунда, они по-другому устроены…
Кто его знает… Честно говоря, я уже не очень удивлялся его «текстам». «Акселерация» – думал. И вообще… Я вон тоже в детском садике уже знал про галактики, а в первом классе – про «чёрные дыры», однако, как потом показал опыт – это нельзя считать основным критерием сверхвысокого развития…
А вот на Алису Антон, кажется, действительно производил большое впечатление – до сих пор помню, какие круглые и синие у неё делались глаза, когда он всё это «выдавал».
Однако, мне это отчего-то было даже приятно. Не знаю – в чём тут дело. Словно это Антон был моим старым знакомым, а она – та, на кого следовало произвести впечатление: мол, вот ведь у меня какие развитые друзья… Но нет, конечно, не в том дело. Да и впечатление на неё производить мне уже не хотелось, да и не надо было.
Дошли мы вместе до улицы Вальтера Скотта, где она жила, и она ушла, а мы с Антоном побрели дальше по трассе просто куда глаза глядят. Мимо неслись машины всех видов, а мы шли себе и шли. И продолжали начатый разговор. И не заметили, как вышли на другую трассу – южную.
Это всё было за год до моей поездки в Ленинград. И тоже была осень, но без дождей – сухая и тёплая. Листья, правда, уже все осыпались, и мало того – их уже пожгли, а где не пожгли, там они стали такие белёсые, просто мелкая крошка, пыль… Я шёл и думал, что до сих пор о таком только в книжках читал. И то, пожалуй, такое бывает только у Беорниса. Чтобы почти взрослый человек (я!!!) познакомился вот так с пацаном и спокойненько бродил бы с ним по улицам и говорил бы невесть о чём, и нисколько не беспокоился бы о том – как это так. А как это так?
Теперь-то я знаю – как.
Мы живём разными своими сторонами в разных местах мира…
У человека есть, например, тяжёлая, теневая грань, или сторона, и ею он живёт в каких-то таких угрюмых странах.
А есть светлые и лёгкие стороны – и ими человек живёт в таких же просвеченных солнцем и продутых ветром мирах, странах, местах…
И если он встречает другого – кто тоже из угрюмых стран, то эта угрюмость полностью проявляется: двое резонируют и увеличивают силу тяжести. Так было у меня с некоторыми знакомыми, и это очень тяжело, и в таких случаях лучше расстаться.
А со мной и с Антоном, было как раз наоборот. Мы сошлись светом и ветром. И когда мы оказывались вдвоём, это чувство усиливалось, и я словно просыпался. Я вспоминал в себе Другого. Антошкиного брата. Но это было позже. А тогда мы просто шли и шли – и пришли в незнакомые места.
Потом почти всегда так случалось, когда мы начинали бродить вдвоём.
Мы бродили по окрестным лесам, по старым заброшенным стройкам и просто по незнакомым районам. Бывало так: сначала район знакомый, а потом – смотришь – а уже нет. Иногда мы часами подряд не имели представления где находимся. Возникало удивительное состояние, отрешённое и спокойное. Привычный мир становился другим. Мы оказывались на другой планете, в другом времени. Или – просто снились друг другу? Или не друг другу, а этой Планете?
Не знаю. Это был добрый сон.
Мы не надоедали друг другу разговорами. Иногда больше часа могли идти рядом и молчать. Смешно? Ну и пусть. А нам было хорошо. Каждый думал о своём. А потом оказалось, что Антошка – как и я – придумывает музыку. Только у него она звучала без инструментов. И была не похожа на то, что принято называть музыкой. Он мне пытался это подробно объяснить, но я, кажется, не понял до конца. Музыку не объяснишь. Позже я её просто услышал.
Однажды мы оказались в совсем уже странном месте. Дома там были похожи на приморские мазанки, а вместо обычных колодцев с воротами были «журавли». Антон тогда сказал: у каждого города есть особая сердцевина, и если в такую сердцевину попасть, то можно оказаться совсем в других краях. И может оказаться тогда, что ты вовсе не тот, за кого себя принимал. Я надолго задумался, но ничего не придумал. Я тогда ещё не дорос до таких вещей. Точнее, не было у меня такого опыта. Я потом часто думал: а что, у Антона этот опыт есть? Позже я понял, что опыт этот есть у каждого, только его нужно вспомнить.
Мамы наши удивлялись – чего это мы пропадаем целыми днями по пустырям, когда одному следовало бы думать об успешном окончании и дальнейшем поступлении, а у другого… тоже дел невпроворот, уроков там, и так далее…
И действительно, школу я закончил так себе. И в институт летом не поступил. Ни на чём не «срезался», просто не набрал баллов.
Надо было устраиваться на работу. А весной – в армию.
В армию идти не хотелось.
Тогда я отдал документы в отдел кадров одного режимного завода и стал ждать – когда они пройдут проверку. Сделал я это ещё и по настоянию друзей – им тоже не хотелось видеть меня в военной форме. Они говорили: в джинсах и свитере ты выглядишь лучше. Я и подумал – наверно, они правы. Я тогда просто не знал, что с моей фамилией на режимном предприятии делать нечего.
Пока шли всякие проверки, я был совершенно свободен. И принялся теперь уже целыми днями бродить где попало – со всё усиливающимся чувством – что мир – куда более странная вещь, чем мне раньше казалось, что жизнь похожа на сновидение с удивительными и странными законами: знаешь, что спишь, знаешь, что придётся просыпаться, и хочется всё рассмотреть тем более внимательно, ничего не пропуская – чем бы оно ни было. Интересно вот что: я действительно чувствовал, что впереди – пробуждение. Было, правда, непонятно – куда? В какую такую явь? Я стал ждать. Какого-то сигнала, что ли, знака… В общем, «звонка будильника».
Звонок Витьки им не был, конечно. Он почти не изменил моего состояния. Но это было предвестие.
Предстояло удивительное перемещение в пространстве: другой город, другое небо, и ещё – был странный и смешной довод в пользу поездки: ведь в Питере я смогу купить Антошке акварельные краски и хорошие кисточки – он неплохо рисовал, но инструменты у него были так себе. А Питер тогда славился своими кистями и красками.
Я думал – вот заработаю денег – и тогда будет на что эти кисточки покупать.
Мои соседки-тётеньки ушли в вагон-ресторан. Поезд остановился. Напротив нашего окна оказался уродливый, кособокий сарайчик, на шиферной стене которого кто-то написал: «СЛАВА КПСС!». Кривыми рыжими буквами. Так мог бы написать злобствующий диссидент. В насмешку. Или дурак – безо всякой насмешки. Для красоты. Или исполнитель – из чувства долга, по указанию вышестоящих идиотов. Но в любом случае, смотреть на эти кривые буквы было и тяжело и тошно. Я даже глаза закрыл, чтобы их не видеть, и так сидел, пригорюнившись, с закрытыми глазами, пока поезд не тронулся и слава кэпээсэс не уплыла куда-то из моего поля зрения. Тогда я открыл глаза.
Всё-таки, хорошо, думал я, что некоторые вещи уходят из жизни раз и навсегда. Как вот эти буквы, например: никогда-никогда я их больше не увижу, и разве это не кайф?! Может, другие такие же увижу. Но эти конкретно – никогда.
Забавно. Ниоткуда не следовало, это «никогда». А вдруг? А если? Я и теперь думаю, что где-то стоит этот сарайчик с буквами, ждёт меня, поджидает… Чушь, конечно.
Проводница принесла чай с вафлями «Снежок». Я пил чай и хрустел вафлями, и снова думал о том, как буду покупать Антошке эти самые краски и кисти. Я даже вспомнил один подходящий магазинчик в начале Невского. Странно, думал я, получается, что я собираюсь скоро вернуться, что ли?
Правда! Оказывается, вот еду я в Питер, планирую свою жизнь на несколько лет вперёд, собираюсь учиться в каком-то судостроительном, или ещё где-то – это всё с одной стороны. А с другой стороны, другой частью своего сознания, я, оказывается, ни на секунду не сомневаюсь, что и месяца не пройдёт, как я увижу Антошку. Как же это так? Как в таком случае вообще можно что-то планировать? «Ну-ну, – сказал кто-то внутри меня, – посмотрим-посмотрим…»
А чего – посмотрим – когда, может, будет что-то такое, о чём я и вообще пока не имею ни малейшего понятия?
«Вот потому и посмотрим», – сказал опять некто. Кажется, даже Антошкиным голосом.
– Ладно, – ответил я ему вслух, – разберусь со временем… – и снова принялся за Бёлля, устроившись на верхней полке. И не заметил как уснул.

Глава вторая. Циферблаты
Мне снился незнакомый город. Вид сверху.
Угадывалось где-то вблизи море, но всё, что я видел, было чередой домиков на крутом спуске.
Я помню течение странного ветра – жидкого и горячего, словно расплавленное стекло, но ещё более текучего, текущего и шипучего, наполненного многими пузырьками. С порывом этого ветра пролетал я над крышами из дранки, над бетонными двориками, залитыми южным солнцем.
Только меня-то не было: был один взгляд, скользящий по предметам.
Иногда происходила удивительная вещь: цементная поверхность перед моим взглядом вспучивалась, выпячивалась – и каждая выщерблинка, каждая ямка, каждое вкрапленице – становились видны отчётливо и крупно – как под гигантским увеличительным стеклом.
Но стоило мне отвести взгляд – поверхности успокаивались и возвращались в своё обычное состояние, а ветер уносил меня дальше…
Затем я медленно и с трудом сморгнул. Движение век сдвинуло жидкое, пузырчатое стекло воздушных потоков.
Пелена приподнялась как текучий колпак – и схлынула прочь.
И я снова открыл глаза, вздохнув от непонятного облегчения.
И обнаружил себя на заснеженной обочине какой-то трассы.
Было такое ощущение, что именно движение век перенесло меня сюда.
Я глубоко и часто дышал, наполняя лёгкие свежим морозным воздухом, радуясь, что всё – на самом деле, и одновременно сознавая, что это просто сон.
Булочная, куда послала меня мама, оказалась закрыта. На дверях висел плоский серый замок, и пришлось мне возвращаться ни с чем.
Я прекрасно помню и крыльцо булочной, засыпанное снегом, и ржавые металлические уголки, в которые были забраны ступени. Помню, как я спускался по этим ступеням, обрушивая своими шагами маленькие беззвучные снегопадики, и снежная пыль блестела на солнце. Странно, что я это помню: ведь событий-то этих во сне не было. Странно ещё, что в памяти моей день этот – яркий, солнечный, а в самом сновидении небо было затянуто тучами.
Я хотел перейти улицу, но было негде: сугроб не давал пройти. Хотя сугроб ведь можно было обойти?
Улица была пуста – ни одной машины – и всё-таки я не решался перейти.
Я снова, как и наяву, ждал какого-то знака или сигнала. И я поднял глаза к низкому, облачному небу.
И увидел прямо в небе циферблаты.
Циферблатов было три.
Стрелки показывали время, двигаясь на каждом из циферблатов с разной скоростью – и на каждом из трёх приближались к двенадцати.
– Значит, ты тоже видишь? – внезапно услышал я – и обернулся на голос. Высокая темноволосая женщина стояла слева от меня на рыхлом снегу.
Я до сих пор помню её лицо – сосредоточенное, даже напряжённое, обращённое к небу, помню как она была одета, хотя с тех пор прошло больше двадцати лет.
– Я думала – это я одна. Меня считают сумасшедшей, – сказала она тихо, и вдруг – совсем другим, отчаянным голосом:
– Смотри, смотри! Они крутятся!
Я снова взглянул на циферблаты… Я и так знал, что стрелки на них движутся, но теперь понял смысл этого движения. Особенный смысл.
Появилось чувство – почти знание – что отметка «12» – конец этого мира. В приближении стрелок к этой отметке была такая неотвратимость, что захотелось закричать что-то, разорвать на кусочки живую картинку, на которой мы стоим и смотрим в небо!
А под циферблатами, прямо в серой, текучей пелене неба, уже разгорался знак: две огненных латинских буквы «W», перекрещенных между собой – одна – обычная, другая – вверх ногами….
«Будет двенадцать, и знак погаснет, и кончится всё,» – сказал я вслух. И заплакал. И проснулся.
Ещё не открыв глаза, я понял – что мне всегда мешало жить спокойно: вот эти самые циферблаты. Никакая это не метафора, а всё так и есть. Я понял: беда в том, что всё может кончиться – стрелки подойдут к двенадцати, погаснет знак нашего мира – и наш мир погаснет тоже – моментально и бесшумно – ну, может быть – с лёгким щелчком. Как гаснет телеэкран.
«Да с чего ты взял?!» – спросил я себя. Ответом была тишина. Я ругал себя психопатом, а другой я – молчал, даже не отбивался, словно закрылся от ругателя – а сам думал про себя, что вот такое же молчание будет, когда всё кончится, только его никто не услышит.
– Хрен его знает, что это такое, – сказал я вслух – и только тут вспомнил, что я же еду в поезде, что ночь, и кроме меня в купе должны быть ещё толстые тётеньки – целых две, если они, конечно, не вышли. Я ведь даже не знал – куда они едут. Здесь ли они?
Вроде, здесь. Судя по запаху чеснока и копчёной колбасы… Впрочем, другие люди тоже иногда едят колбасу… Я осторожно свесился со своей полки – так, чтобы ничем не скрипнуть – на тот случай, если они тут.
Они были тут: я различил их грузные тела под простынями, их сумки в проходе, их пакеты на столе. Вдруг ужасно захотелось уйти. Не почему-нибудь – просто так.
Купе тонуло в сумерках. Я тихонько слез со своей полки, нащупал в темноте свои кроссовки и вышел с ними в коридор. Мягко задвинул за собой дверь.
Коридор был абсолютно пуст. Светились длинные лампы под потолком. Поезд нёсся куда-то… И мы внутри. Странно как. Спим, ходим, видим сны, поедаем колбасу. А поезд себе шпарит где-то в чистом поле, ну и дела… Чернота за окнами казалась засвеченным негативом. Но не плёнкой, а жидкостью. Несущаяся за окнами чёрная глянцевитая жидкость. Ох, нет, не надо так. Просто я ещё не отошёл от сна. Знаки, циферблаты и ещё эта странная женщина… На кого-то она похожа. Не могу вспомнить – на кого. Кажется, я её знаю.
Стоп! Хватит. Повремени.
И тут откуда-то – почти явственно – хриплый, рвущийся, одинокий голос:
«… Сон мне: жёлтые огни.
И хриплю во сне я —
Повремени… Па-а-авремени.
Утро… Мудреннее.
Но и утром
Всё не так.
Нет того весел-л-л-ль-я!
Или куришь натощак
Или пьёшь… с похмелья…
Эх – раз.
Да ш-то ты.
Да ещё раз.
Да ш-ш-то ты!
Да ещё много
Много-много-м-м-много-много раз…»
Вот те на. Привязалось. И главное как в тему.
Почему-то я понял сразу смысл – этот, который именно сейчас, для меня. Ночь, поезд несётся, толстые тётеньки наелись и спят, а в небе горит знак, и стрелки на циферблатах бегут всё быстрее и быстрее. А он – он говорит – повремени… Но времени-то нет. То есть, почти нет. Скоро совсем не будет. А эти все попытки… жить, что-то делать… Эх – раз… да что ты, опять не получается. Да еще раз – опять мимо. И так дальше, много-много-много раз. Ну нет. Всё равно я буду… жить я буду, и вообще. Мне же ещё мало лет. Я ещё столько всего успею.
«А он? – страшно хихикнул в голове чей-то голосок, – успел? Чего ж он тогда такие песенки весёлые пропел?»
Значит… Что ж. Сколько успею, столько успею. А он, кстати, совсем немало успел. Всем бы так. Просто… Просто умирать-то всё равно не хочется. Что – там? «Жёлтые огни»? Не дай Бог.
Здесь, на полосатой ковровой дорожке, я обулся и отправился умываться.
Хорошо было почувствовать, что я один, что я на самом деле никак не связан с толстыми тётеньками в купе, и с самим купе – с его темнотой, запахами и пространством, сжатым до предела.
В зеркале умывальника отразился заспанный темноволосый юноша, по виду – почти подросток – растрёпанный, с какими-то растерянными глазами…
В который раз я поразился, что вот такой я и есть. Что стоит мне зажмуриться, и я представляю себя совсем иначе: глаза, например, карие, а вовсе не серые, и волосы скорее тёмно-каштановые, прямые, а не вьющиеся, как в зеркале. И кожа более смуглая, с желтоватым оттенком, какой встречается у жителей островов Тихого Океана… Странно. Ещё как странно! Но, если подумать, то, пожалуй, не более странно, чем всё остальное. Чем – что угодно.
В дверь застучали. Я быстро сполоснулся, пригладил свои вихры и вышел. Тот, кто стучал, не дождался и ушёл. Было пусто. Снова горел желтоватый свет ламп, снова блестело глянцевой чернотой окно. Я вышел в тамбур. Прижался лицом к дверному стеклу повыше решёток и стал смотреть. Ночь неслась с той стороны стекла, прижавшись к нему вплотную, как я изнутри. Ночь – и отражения. Но если прижаться плотней, отражения исчезают. И виден второй план ночи. Он уже не летит как сумасшедший, а спокойно проходит мимо. И только тёмный горизонт – почти неподвижен. Несёт себе куда-то нити огней – они вовсе не все жёлтые – вон белые… как бусы. А вон и правда жёлтое ожерелье. Дальше – синие, красные россыпи… Что это? А, наверное аэродромы. Багряные звёзды в небе над горизонтом – радиомачты? Разные… Разные бывают огни.
Сама собою придумывалась сказка. Точнее, сказку придумывало Пространство. Сначала это было только ощущение, я его знаю: становится пусто в груди. Немного побаливает сердце, но это не страшная боль, и скоро она проходит, и становится горячо. Покалывает макушку, и начинаешь чувствовать какие-то волны – не света и не звука, а как будто – того и другого одновременно. Волны приходят с некоторой, сначала неясной, периодичностью. Затем понимаешь, что это узор. И ритм узора может стать чем угодно: может – будет музыка. Или стихи. Или – как теперь – сказка.
«В некотором царстве, в некотором государстве…»
Вот почему так трудно писать и говорить слова. И вот почему я всегда предпочитал музыку. Интонации могут быть те же, но сочетания нот говорят сами за себя. Ни за одной из нот не закреплено – что она значит.
И неважно – было это, или есть сейчас, или только ещё будет. Может, всё вместе. Три следующих подряд ноты могут сказать больше, чем сто слов… И я всегда хотел, чтобы слова были – как мелодия. Где-то на пути от ритма узора к словам или нотам есть такая возможность, но скорость не всегда позволяет повернуть голову в этом направлении.
Сейчас-то я, кажется, успевал: этому каким-то образом помогало многослойное движение пространства за окном поезда. И слова появились, как ноты.
Дохнуло теплом с Юго-запада. Пришёл мягкий ветер, и стали оседать сугробы. Вечер будет странным и мглистым.
Тёмно-синие тучи придут на закате в зареве жёлтого света. Вот уже порывы ветра ударили по кровельному железу, опрокинули пустую железную бочку на заброшенной стройке напротив моего дома, распахнули мою форточку и принесли запах сосновой смолы и дыма чужих костров. Ночью ветер будет делать с городом всё, что захочет. Я не смогу уснуть. Потому что улицы станут другими, и я сам не понимаю – плакать мне, или смеяться?
Я бы смеялся. Но что-то внутри – не даёт. Или – кто-то? Какая-то густая холодная чернота. Бормочет, копошится. Хочет всё поглотить. Чтобы всё стало серым и скучным. Как эта осень. И – жёлтые огни…
Тёплый и сильный ветер, чистый, густой как морская вода. Сдвинь мой взгляд. Сдвинь взгляды моих друзей. Сдвинь вверх. Я больше не могу не уметь смеяться тебе в ответ, ответь мне. Осень делает шаг, и я пытаюсь сделать тоже. Что же теперь звучит только далёкий рёв ночного автобуса? Скажи – как шагнуть изнутри?
Как попасть туда, где всё это правда, ночью ли этой выйти из дома, оставив ключи на столе?
Может, просьба моя смешна? Когда-то я думал – я должен разбить стекло. Какая нелепость! Где это стекло? Я разбил так много стёкол, но все они были не те, и я только ранился осколками, и ранил других.
Ну почему вечно, всегда – за стеклом – ветер, но разобьёшь – и там только ночь?!
«Я один, – понял я вдруг, – я один, никого со мной нет. Я обращаюсь к кому-то, но там нет никого, это ошибка… Есть только – здесь и сейчас. Только тетрадь и шариковая ручка. И свет электрической лампочки. И чёрный глянец окна. И эти строчки. Только здесь ещё лес шумит, и горная речка, и совушка кричит в перелеске. И наша музыка на кассетах, и наш путь – неизвестно куда.»
Но это всё – здесь. Здесь, где я пишу это всё. А там?
Там наступает утро. Трамваи уже час, как пошли. Свет на кухне выключен, и в дальней комнате проснулась маленькая девочка. Комната перегорожена пополам стеллажом с книгами.
На двух дальних от входа стенах нарисована двойная птица: на одной стене она – птица лета, на другой – птица зимы. Одно крыло у неё – радужное, огненное, а другое – полно метелей и замёрзших оконных узоров, а шейка и голова птицы – на летней стороне, а хвостовое оперение – на зимней.
Девочка проснулась в своей детской кроватке и теперь разглядывает радужное оперение на летнем крыле удивительной птицы.
А на углу двух улиц в это время уже появился ребёнок, которому всегда пятнадцать. Там, где блестит асфальт, а старые деревья с тёмными морщинистыми стволами склоняются к одноэтажным деревянным домам. А посмотришь внимательнее – ни деревьев, ни этих старых домов – только длинная девятиэтажка и разноцветные автомобили… Впрочем, вздор. Вот же специально кто-то выпилил в заборе выемку для наклонного ствола старого, морщинистого тополя! Вот же крона его простирается над двориком и крыльцом, а вот палисадник с травой и песочницей – и кто это там, в песочнице, с коленями, перепачканными песком и глиной, убеждает кого-то горячо, взмахивая рукой и откидывая чёлку? Я?!..
…Я растерялся. Память была сильнее всего остального – она просто сметала всё на своём пути – и этот поезд, и этот тамбур, и меня самого, почти взрослого, уставившегося во тьму ночи и в бледные, плывущие на горизонте огни… И – другого – тоже меня, того, кто всё это пишет… Всё смела напрочь. Но и сама не выдержала своего собственного напора, сверкнула как поверхность громадного мыльного пузыря – пузырь лопнул – и остался только прозрачный, разряжённый воздух внутри и снаружи.
Я растерялся. Я, кажется, перестал понимать самые простые вещи.
Например, зачем я еду теперь в Питер? Почему именно я, а не кто-то другой? Разве не мог бы кто-то другой теперь носить моё имя, ждать встречи с Витькой, горевать о ссоре с девушкой Алисой? И почему именно вот этого меня я чувствую собою и называю местоимением первого лица единственного числа именительного падежа, когда говорю что этот самый «я» поехал или пошёл туда-то и туда-то, или сделал то-то и то-то? Дурацкий, ненужный вопрос? А по-моему, это все остальные вопросы дурацкие, если на этот не отвеченно.
А на этот – не отвеченно.
Да и как на него можно было ответить теперь, когда никакого поезда, никакой девушки Алисы, никакого Витьки – ничего этого во мне не было – а была – и дышала во мне – степь бескрайняя, звёздная, незнакомая, напоённая странным, неведомым, оранжевым ветром, глядящимся, словно в зеркало, в резкий глубокий закат. И был океан безбрежный и бездонный, распростёртый куда-то, неведомо куда и неведомо когда, веющий бризами, дыханием своим накатывающий на берега облаков…
Всё это только одно мгновение, один штрих в пространстве, но это мгновение и этот штрих никогда не кончаются и не могут кончиться, потому что не ведают – что такое конец. Здесь нет и не может быть никаких циферблатов, никаких двенадцати часов, никаких перекрещённых латинских букв – и вообще – никаких букв и цифр. А что же здесь есть? Или кто?
Тогда представился мне человек, юноша, почти мальчик, живущий на нашей планете давным-давно. И его мама представилась. Будто бы кочуют они уже много веков из города в город, и всегда оказывается почему-то, что живут они на шестом этаже в какой-нибудь пятиэтажке. Причём мама ничего не замечает.
А дальше начиналась история мальчика – как он здесь появился и для чего, и какие с ним приключаются вещи.
Стало мне, например, ясно, что он может делать некоторые чудеса – но не всякие, и вообще – с его точки зрения никакие это не чудеса.
…Стекло передо мной запотело от моего дыхания. По зелёной двери медленно ползла маленькая божья коровка. Было поздно. Около двенадцати часов. Поезд шёл в чистом поле – даже огней никаких теперь не было видно. Стало холодней. Сильно дуло по полу. По стеклу всё сыпал и сыпал дождь. Поезд набирал ход, и капли, падающие на стекло, превращались в длинные, тонкие, размазанные полосы.
Глава третья. Развилка
Витька махал мне рукой с платформы. То есть, это я только через пару секунд понял, что Витька. А сначала я увидел незнакомого человека, одетого элегантно – и – мне показалось – дорого.
Ну, действительно – как мне ещё могло показаться? Светлые кремовые брюки без «стрелок» – потому что им не нужны были «стрелки», настолько они были «в обтяг», слишком светлый и какой-то подчёркнуто иностранный пиджак и слишком тёмная рубашка под пиджаком – и воротничок у рубашки СЛИШКОМ короткий, я и не знал, что такие бывают на свете, а ботинки – на толстенной подошве – эти точно были с другого материка, с того самого, где раньше бизонов было видимо-невидимо, а теперь вот таких ботинок – хоть завались, и может быть одно связано с другим?
В довершение всего на нём были фирменные очки-«капли», которые в нашем родном городе ещё только входили в моду.
– Привет, – сказал он, когда я оказался на платформе рядом с ним, – чего ты так странно смотришь?
– Привет, – сказал я, – так ведь предупреждать же надо…
– Ты насчёт прикида? – он небрежно махнул рукой: – не обращай внимания. Это спецодежда.
– В каком смысле?
– В обыкновенном. Посмотри вокруг.
Я посмотрел. И мне стало понятно о чём он. Я в своих брюках со стрелочками и в уралобувских ботинках с каблуком выделялся из толпы. А Витька не выделялся. Только зачем это ему – не выделяться?
– А без спецодежды никак нельзя? – полюбопытствовал я.
– Можно, – он поморщился, – если любишь общаться с кем попало, а я что-то не люблю. Цыганки, менты… Все тебя, как приезжего, норовят сделать клиентами.
– А мне что, тоже придётся всё это носить? – продолжал я удивляться.
– Глупости-то не болтай, – буркнул он, подхватывая один из моих чемоданов, – кто тебя может что заставить… Здесь только мои вещи?
Он имел в виду чемодан в своей руке. Все вещи у меня в мой не влезли, в Витькином была пара моих рубашек и ещё какие-то мелочи.
– Нет, – ответил я, – мои тоже…
Я на минуту остановился.
– Забыл что-то? – сказал Витька.
А я не забыл. Скорее, вспомнил: на секунду показалось, что всё это мне знакомо: вокзал, чемоданы, Витька, мелкий, моросящий дождь и фирменная одежда вокруг. «Здесь только мои вещи?» Пауза. «Нет, мои тоже».
– Дежа вю… – сказал я.
– Чего? – переспросил он.
– False memory, – пояснил я, – ложная память.
– А попроще? – потребовал он. На мой взгляд, проще-то было уже некуда. Вот так с Витькой всегда. Антошка бы не стал требовать, чтоб попроще. Просто, спросил бы – что значит, и я бы рассказал.
Но Витьке я не стал бы рассказывать. Он только разозлится. Мол, выдумываешь невесть что. Поэтому я сказал только:
– Да так, фигня. Не бери в голову.
Но он почувствовал фальшь и фыркнул.
– Не злись, – попросил я.
– А кто злится-то… – сказал он, хотя и ежу было понятно кто. Я же говорю – так всегда. Я даже сразу стал жалеть, что приехал. Только раздражать его буду. Но бывает же он и другим, не может быть, чтобы всегда вот так – наперекосяк!
– Слушай, Витька, – сказал я, снова останавливаясь, – ты не рад, что я приехал, да? Я тебя раздражаю?
– Пошли, – сказал он, – чего ты всё время останавливаешься? Вон зелёный загорелся, пошли скорей.
Тут я заметил, что мы уже давно вышли из вокзала и стоим на обочине какой-то улицы, образующей острый угол с Невским, а в иссиня-сером небе, в конце Невского, тускло блестит шпиль Адмиралтейства. Я автоматически двинулся за Витькой туда, куда он вёл, хотя не очень-то понимал – куда, собственно. Оказалось, в булочную. Точнее, не в саму булочную даже, а в конце булочной был кафетерий – так вот туда.
– Слушай, – сказал я, – чего мы тут забыли?
– Я есть хочу, – сказал он, – ты, по-моему, тоже не завтракал. Так куда нам идти в таком случае? В обувной?
– Откуда ты знаешь, что я не завтракал? – удивился я.
– Чушь всякую несёшь всё утро, вот откуда. Тебе три беляша? Или четыре?
– Два, – сказал я.
– Вон туда, к окну садись.
Я послушно сел к окну. Сидел и думал, что, наверное, я просто отвык за лето от Витьки, вот и всё. От его манеры говорить. Привыкну снова – и всё будет хорошо, нечего паниковать раньше времени.
…Теперь, когда я вспоминаю что было, то вижу череду странных дней, себя, погружённого в эти дни – в дождь и солнце, в ночь и утро, в запахи и состояния, в смех и боль, в рассеянность и страдания, и я вижу Витьку – всегда очень разного, часто непонятного и почти чужого, но – человека, ближе которого у меня никогда не было. И не будет.
Остальное – обрывки – словно декорации, наложенные на действия. Может, я специально забыл Ленинград? Чтобы и всё остальное забылось… Только Университет на Васильевском не забылся, потому что никогда я раньше наяву не видел таких длинных коридоров. И такого бесконечного количества книг на полках стеллажей.
И Невский, потому что таких улиц не бывает.
И Исакий.
И атланты.
И корабли Финского залива.
И дождь.
И как Дима заправляет плёнку и нажимает «воспр.» и тогда остаётся только ветер и грохот волн, и крики чаек.
И как дочка штурмана смеялась, что я не умею есть сосиски без ножа.
И дядьку в метро, принявшего мой «дипломат» за этюдник.
И Гостиный Двор, и финский шампунь «Ponds’ Ballanced Protein».
И эту странную свалку – ржавые остовы автобусов и катеров вперемешку, обломки ржавых труб, какие-то клочья пыльной, чёрной резины, полуистлевшей, врастающей в землю.
И как я внезапно решаюсь сказать, что всё это – не по мне.
И какой слышу ответ.
И как я понимаю, что тем более не могу остаться, и как результат этого, в моём кармане оказывается авиабилет.
…Но был один момент – словно прорыв в ДРУГОЕ.
Впрочем, начиналось всё обыкновенно. Мы были в гостях.
Сидели за маленьким столиком в старой коммуналке и пили кофе с ликёром. Дима – хозяин – красиво курил дорогие сигареты, а Наташа – его жена – готовила мясо по-Бургундски.
Потом Дима заправил плёнку и нажал «пуск» – и комната исчезла. И Дима исчез, и Наташа, и сигареты, и кофе с ликёром. Только Витька почему-то не исчез.
Наверное, Дима и понятия не имел – что он делает, нажимая «воспр.»
А он просто убрал всё.
До сих пор я думаю, что в этот момент реально существовали чайки, прибой, ветер, Витька и я.
Так может, тогда-то всё и началось? Ничего не подозревающий Дима – это ты подорвал на корню реальность? Ты завёл будильник, который меня разбудил?
Да нет, конечно. Всё началось раньше. Года на два, или на полтора, точнее теперь не сказать.
Всё началось с рассказа об одном ночном странном визите. Это нас с Витькой разделило? Раньше я думал, что чудеса бывают только в книжках. То есть, что чудес не бывает. Иногда мне хочется, чтобы всё стало как раньше. Но это несерьёзно, потому, во-первых, что это невозможно – ну и достаточно этого «во-первых».
Дима нажал «воспр.», будильник прозвенел, всё стало другим. Да?
Я и теперь не уверен, что всё было именно так.
В начале были одни разговоры. Чудеса начались потом.
Витька не верил в разговоры. А не в чудеса. Вплоть до РАЗВИЛКИ. Я не мог простить ему, что он не верит в болтовню, а ведь это было совсем не важно. Какая разница – кто и во что не верит? Просто, ещё не прозвенело. Прозвенит – тогда и посмотрим.
О развилках.
Если существуют развилки времени, то мы оказались на одной из них. Направо пошли и налево пошли. Одновременно. Но оказались-то здесь. А там, где всё случилось по-другому, что там с нами произошло?
Мимо чего мы проскочили здесь, думая, что надо спешить дальше?
Здесь исчез Витька. Потерялся на развилке. Расплылся у меня на глазах и стал воздушной рябью (растаял – год за годом, как осколок льда… Красиво, блин, да?)
Совершенно недостаточно просто сесть на поезд и отправиться на его поиски. Даже если бы я знал адрес.
А я не знаю адреса.
Когда-нибудь, наверное, и на той части развилки в его стёкла ударит ветер. Но – там и тогда – ничего я не мог поделать. Только сесть в самолёт.
Зато сейчас – могу. Могу увидеть – как всё могло быть. Коснуться ОТСЮДА. Есть странная надежда: это может всё изменить.
Глава четвёртая. Переулок Медиков
…Как всё началось?
Мне было пятнадцать. Был день рождения. И было уже темно, потому что была, как нетрудно догадаться, осень.
Вообще-то, я люблю осень, но сейчас не стану отвлекаться на неё. Потому что начнётся – тонкий ледок да звонкий голосок. Да листья такие-растакие разноцветные. А ведь это всё действительно так.
И ещё была куча друзей, что само по себе немаловажно. Сейчас такой кучи нет, ну оно и понятно. Не май месяц. В смысле – не мальчик уже. А тогда, хоть и тоже был не май месяц, хоть и осень была, а друзей было много. Все они потом куда-то порастерялись. Выросли, и всё такое… А на самом-то деле, наверное, я не умею дружить – это ведь тоже, знаете, искусство.
Ну вот, открыл окно. Слышу речку. Может, потом и совушка покричит, а то есть ещё тут такая птичка ночная – совершенно мне не известная – так она тоже покрикивает иногда, но – реже… Она тихо совсем вскрикивает и тоненько. Жалко её, конечно, из за таких криков. Сову не жалко, она большая. Дневных пичуг не так жалко тоже – у них есть солнце. А вот когда ты маленький, и ночь, и надо лететь куда-нибудь – вот тут-то поневоле закричишь тоненьким голоском, так что какому-нибудь типу с открытым окном, который как раз уселся за компьютер… (etc)
Был вечер, был город и было темно. И все вели себя как попало. Свечи зажгли, ясное дело, как без свечей…
Конечно, к этому шло. А потом были и другие вечера.
Мы – просто резонаторы. Со степенями свободы: от любви до греха. Если резонатор звучит на обеих частотах, он разрушается. Он – а не любовь и не грех.
Кто-то помог потом. Я не знаю кто. Кто-то молился за нас Богу, или кто-то, кто сам – Бог, просто помог.
…Итак, я пил уже пятую или шестую чашку чаю, и очень не хотел домой, потому что было удобно и комфортно. И хотя пластинку переворачивали уже не в первый раз, а в стенку время от времени стучали – и сообщали нам – сколько времени – было абсолютно ясно, что если что-то и заставит меня встать и пойти домой, то это только чувство долга. А оно сегодня что-то не торопилось. Не торопилось, не торопилось – а потом и говорит человеческим голосом:
– Ну ладно. Пожалуй, пойду.
Оказалось, это мой голос.
И вот мой длинный шарф, и поцелуй у двери, и эта нелюбовь не хуже, чем любовь.
А что ещё скажешь, ну просто стихи такие, вероятно, дурацкие.
Перевалило заполночь, и все троллейбусы уходили в парк на повышенных скоростях.
Предстоял путь пешком.
Я вышел из подъезда, и ветер сразу осыпал меня ворохом сухих листьев.
В голове ещё играла музыка, а на губах ещё не простыл вкус поцелуя, но ветер как ударил меня… И ещё раз, в лицо, прямо в губы, а потом – по щекам – с одного боку, потом с другого. И опять по губам! А потом неожиданно как толкнёт в спину – да такой плотный! Да так сильно!
Он словно хотел сказать – без любви целоваться? На, получай… С ней целоваться? На, ещё получай, по щекам получай!..
Нет, я его прекрасно понял, этот ветер. Я и сам знал, что так нельзя – не почему-нибудь – а просто, нельзя и всё.
«Это я сам себе надавал ветром по щекам?» – думал я, и ещё я думал, точнее, говорил про себя: «Я больше не буду, ветер…» – и это было глупо, наверное, и, может, я всё выдумал, но по-моему следующий порыв был похож на слова. И слова были:
– Попробуй ещё только хоть раз.
И жёсткий, хотя и чуть мягче предыдущих, толчок в лицо – и сразу – в спину.
…А потом я шёл по городу и ни о чём не думал. Точнее, я думал, наверное, но это всё было только одно слово: ветерветерветерветерветер… – и так бесконечно, только с каждым повтором и с каждым порывом что-то освобождалось во мне всё больше и больше, словно разматывалась длинная, липкая паутинная верёвка, петлями падала позади, и всё меньше витков оставалось на мне, и я становился всё легче и легче, а сердце билось всё горячей, и небо летело навстречу прядями низких туч, и листья шуршали и бились во тьме, и музыка делала шаги по одной из невиданных лестниц, и скорость её всё возрастала, а горло саднило от странных слёз, каких я раньше не знал.
Я вышел на угол узенькой улицы, перегороженной покосившимися бетонными столбиками. Помедлил и решил пройти за эти столбики.
Есть такие улочки: глянешь – и пройдёшь мимо, а потом всегда думаешь – а что, если бы свернуть? Странно, но я действительно никогда не представлял себе – куда можно выйти таким путём.
Прохожих не было. Я шёл мимо странных двухэтажных домов, с какими-то вдавленными балконами. Ни в одном окне не было света, даже отблесков телеэкрана я не заметил нигде.
Пахло здесь не так, как на большой улице: кроме запахов бензина и сухих листьев я почувствовал едва заметный аромат сосновой смолы, старых досок, мокнущих под дождём – и ещё почему-то жареной рыбы. Так пахнет в маленьких городках, где соседи могут играть во дворе в шахматы, и все знают друг друга, и детей накормят в любой квартире, если родители куда-то ушли и их долго нет.
Мне раньше хотелось жить в таком доме, в таком маленьком городке, и со всеми здороваться, и обмениваться новостями. Впрочем, я, наверное, идеализировал такую жизнь: на деле у неё куча минусов. Главное, в одиночестве тебя точно не оставят, даже если очень захочешь.
Но сейчас здесь никто меня не знал, да и кому интересно, кто тут ходит по ночам? Собак нет, дворики городские, с качелями и песочницами. Все спят… Странное место. Неужели это тот же самый город? И в трёхстах метрах отсюда – Центральный Стадион, кафе «Золотая Шайба»? Не похоже.
«А на что похоже?» – спросил я себя. И понял на что: на сон.
Что я выбрал в тот момент, когда решил срезать, не идти мимо Стадиона? Я ведь уже сворачивая, знал: меня ждёт непонятное.
Это было как будто где-то далеко-далеко соло-гитара взяла несколько высоких нот. Аккорд её почти прояснился – и затем внезапно был оборван. Только отзвук звенел и звенел, постепенно затихая. И когда казалось, что вот он уже затих окончательно – аккорд внезапно придвинулся вплотную. Теперь он был объёмным, глубоким, вездесущим, пронизывал пространство ночи, пульсировал и дышал в каждом порыве ветра, и ветер наклонял деревья, и дождь падал на землю – всё по велению этого аккорда.
И сердце моё тоже стало биться в гармонии аккорда, и я не знал – что это значит. Я стоял и ждал, и показалось мне, что сейчас зазвучит какая-то такая музыка, что и представить нельзя. А пока длится и длится вступление, как волна накатывает – так же нарастает его голос.
Я стоял и ждал, и вслушивался, и смотрел на всё вокруг изменившимися глазами. На эти дома. На эту водяную пыль в ночном воздухе. Я слушал далёкий рёв автобуса, как слушают сигнал трубы, и всё приближался и приближался тот момент, когда мне станет совершенно ясно – чего я ждал. Не только в эти несколько минут, а всю жизнь.
И тут через меня прошла тончайшая грань. И словно вынули вату у меня из ушей. Словно содрали повязку с глаз. Словно сняли невыносимый груз с моего сердца – и я увидел и услышал и узнал то, без чего вообще не имело смысла рождаться и жить. Что же? Как это объяснить?
Но это было слишком для меня. Это было концом всей моей жизни – той, что была до сих пор. Это не давало возможности быть, как прежде.
Но что же?
И куда теперь – с ЭТИМ? Кому… Нет. То есть – к кому? Да нет же, не то…
И пока я путался и пытался найти в себе место для того, что не имеет места… – ЭТО прошло.
Я не думал, что будет так, честно, не думал. Мне казалось, что должна открыться какая-то дверь, и я войду – и на этом закончится вся печальная игра, и настанет нечто совсем другое. Но не открылась дверь. Или – открылась, а я не шагнул. Не сумел. Не решился. И что же теперь? А то, понял я, что я остался здесь с этой памятью и полным неумением понять – куда мне теперь идти и что делать. Раньше-то ведь я думал – ну проживу жизнь с какой-нибудь такой пользой для себя и для других – как все… Вот именно, как все. А теперь?
Даже ветер теперь стих, словно сделал своё дело – и ушёл куда-то – есть ведь у него и другие дела…
Ну кто я, кто я? Кто мне скажет? Зачем я? No answer.
Пошёл дождь. Причём довольно сильный. Стояли вокруг меня странные деревянные дома. Стояли и молчали. И я стоял. Потом я понял, что не вечно же мне тут стоять. И пошёл куда-то. Мимо домов, мимо детских качелей, мимо мокрых деревьев… Мимо. Шёл и шёл, и нисколько бы я тогда не удивился, если бы мне сказали, что я уже умер. Или – что мне теперь всегда надо будет вот так идти неизвестно куда, и никогда больше не будет ничего кроме этой ночной дороги под дождём.
Впрочем, одна надежда жила во мне. Надежда на то, что если это какой-то знак, то он должен повториться.
Не знаю – долго ли я шёл. Вообще-то впоследствии я много раз ходил по этой улице. И никакая это была не улица, а переулок.
Всего-то несколько домов. Я читал о таких вещах, но не очень-то верил, что со мной может произойти нечто подобное. Дело в том, что из начала переулка прекрасно был виден его конец. И прекрасно видно было, куда этот переулок выходит: на улицу …скую, по которой троллейбусы ходят. И троллейбусы были великолепно видны.
Это потом. А тогда – тогда всё было не так. Никаких даже троллейбусных проводов я не видел, ничего подобного, а просто я всё шёл и шёл, шёл и шёл, и дождь не кончался, и улица тоже не кончалась.
То есть, переулок. Ни фига себе, переулочек.
В конце концов я просто устал идти и остановился передохнуть. Довольно удачно остановился. И дождь сразу перестал, и скамейка какая-то очутилась у меня прямо перед носом. Мол, садитесь пожалуйста, раз устали. Ну я и сел. И как-то так получилось, что прямо передо мной оказался один из этих странных домов с вдавленными балконами. И номер дома я запомнил, наверное, на всю жизнь.
Сто тридцать шесть. Теперь меня можно ночью разбудить и спросить – какой был номер у того самого дома в переулке Медиков? И я отвечу правильно. И вовсе не потому, что у меня память хорошая. Память у меня хреновая.
А из-за того, что случилось дальше. Потому что если до сих пор всё это можно было воспринимать как нормальную реальность с отклонениями влево-вправо, а отклонения эти приписать моей неустойчивой психике, и была надежда на то, что психику как-то можно подправить – то после того, что случилось позже, надежда эта пропала для меня навсегда.
Теперь меня можно сделать дебилом в какой-нибудь психушке, но ЧТО БЫЛО, ТО БЫЛО.
А было так:
Странная мысль посетила меня на этой скамеечке. Отчего-то бросилось в глаза окно на втором этаже сто тридцать шестого дома. Окно это светилось, закрытое изнутри оранжевой шторой, и на фоне этого оранжевого света был виден силуэт какого-то человека, склонённого над письменным столом и что-то пишущего, или читающего – в точности было, конечно, не разобрать.
И я подумал: вот, произошло со мною что-то. Я не знаю – что. Пересекла меня некая грань. Или я её пересёк, без разницы. И теперь всё у меня внутри переделалось по-другому. Я стал иным за несколько секунд. И вопрос – куда идти и кому об этом можно рассказать, может быть и праздный с точки зрения постороннего человека, вдруг стал для меня совсем серьёзным. Я просто не мог НИКОМУ НИЧЕГО НЕ СКАЗАТЬ.
…А все спят. Все абсолютно. И будить их – дело дурацкое и неблагодарное. А этот – не спит!
Вон он там теперь сидит за шторой и что-то пишет, или читает – неважно. Может это неспроста? Может быть он-то меня и выслушает? Не прогонит, не поднимет на смех, не станет ругаться или крутить пальцем у виска, или глупо утешать, или разводить руками, или ещё как-то валять дурака? А может быть, он вообще ЗНАЕТ о чём всё это?!
Когда идея созрела, человек обычно пытается её осуществить. Иначе какой от неё толк?
Ну так вперёд, сказал я себе.
Встал со скамеечки и пошёл прямо к подъезду.
…Всё было просто. И дико. Получилось сделать от скамейки к дому лишь несколько шагов. А потом улица начала проворачиваться под ногами вхолостую, как эскалатор, если идти в направлении обратном его движению.
«Если шаги не приближают подъезд 136-го дома, то надо бежать – но не «от», а «к». – решил я.
И побежал.
И ничего почти не изменилось. Только ветер вдруг поднялся и пошёл снег.
Ветер и снег стали хлестать мне в лицо; было холодно и больно. Но это меня не остановило. Может, только рассердило. И заставило бежать быстрее, и сильнее отталкивать ногами землю. Снег нёсся мимо с какой-то неправдоподобной скоростью, словно я был не человек, а реактивный снаряд на взлёте. Даже как-то характерно и тонко хрипел вокруг воздух, разрываемый мной на этом диком бегу, и воздух мерцал, пытаясь заново сомкнуться вокруг меня, мерцал и уплотнялся подобно матовой линзе, всё сильнее и сильнее выгибающейся передо мной. А может, это был не воздух? Я стал чётко различать перед собою странную, текучую, зыбкую линзу, и сквозь стук собственного сердца начинал уже слышать отдалённые и нарастающие птичьи крики, словно стая фантастических, нездешних чаек всполошилась не на шутку и приближалась, невидимая и грозная, готовая остановить незваного пришельца. Пришельца? Но откуда – и куда?!
А затем я их увидел. Это случилось как раз в тот момент, когда мне показалось, что дом номер 136 всё-таки не совсем неподвижен. Дом приближался, только страшно медленно, словно тяжёлая баржа на прибрежных волнах, когда за час её может прибить к берегу всего на пару метров – такая она тяжёлая и неповоротливая…
Я был баржей, а дом – берегом, и этот берег смеялся мне в лицо сквозь хлещущую пелену колючего снега и застилающий глаза ослепительно белый свет матовой, выгнутой до последнего мыслимого предела линзы.
Вокруг бушевало электрическое, белое сияние, и звон в ушах стоял такой, что теперь я даже и собственного сердца не слышал. И было очень холодно и больно.
А потом раздалось непонятное и тяжкое – «хлоп!!!» и линза лопнула, и впереди замаячил внезапно чистый, проходной путь, полный тёплого, плотного морского дыхания, и вот солёная взвесь нахлынула на меня, и это были брызги океана…
Под ногами был уже не асфальт, а мокрая морская галька и спрессованный в полосе прибоя песок, и я только успел посетовать про себя, что песок хотя и спрессован, но всё-таки затрудняет движения – я просто не успел понять, что хватит мчаться вперёд и вперёд, я по инерции продолжал двигаться и я, наверное, окунулся бы с размаху и сходу в накатывающую на берег океанскую волну, но тут-то и появились птицы.
Они налетели яростно и страшно, но сами-то они были вовсе не страшные: они были красивые. Такие красивые, каких я в жизни никогда не видел – ни во сне, ни наяву.
Я потом пытался их рисовать – только ничего не получалось, получались какие-то уродливые полу-чайки – полу-фламинго.
Они налетели белоснежной волной. И сбили меня с ног.
Почему?
Не было времени думать.
Всё стало повторяться с той жуткой периодичностью, что бывает только во сне. Что же, может это и был сон?
Белоснежная стая сбивала меня с ног, я поднимался и снова меня сбивали, и я падал на мокрый и солёный спрессованный песок в полосе океанского прибоя, и накатывал язык шипучей длинной волны – а я и не чувствовал совсем ни песка, ни брызг, и я почти ничего не видел – только мелькание крыльев, и почти ничего не чувствовал – только боль. Я видел, что откуда-то взялась кровь, и понимал, что это моя.
И тут я разозлился по-настоящему.
За что они меня так?
Разве я сделал им что-нибудь плохое?
Я просто пытался дойти до подъезда. А мне сначала подставили вертящуюся землю, а когда поняли, что это меня не остановит, напустили белых прекрасных птиц?
Так что же, если они прекрасные и белые, им можно бить кого хочешь?
Может, надо им дать забить себя насмерть за то, что они такие белые и прекрасные?
– Ну всё, – сказал я кому-то.
Я пытался в очередной раз подняться. Я не чувствовал уже ничего, кроме невыносимой боли и слепого бешенства.
– Вы сами виноваты…
И я ударил.
Потом ещё раз.
И Ещё.
И ещё…
Я старался не смотреть – что происходит с теми существами, которых я бью. Но я не мог не смотреть. И я видел, что те, кто были живы и прекрасны становятся мёртвыми.
Но я бы, наверное и дальше продолжал бить, теперь я уже знал КАКИЕ это птицы, ещё лучше понял, что они ДЕЙСТВИТЕЛЬНО невыразимо прекрасны, ещё лучше рассмотрел их громадные нептичьи глаза – и это меня не остановило бы… Остановило другое.
Среди птиц вдруг появились слепые.
Даже не просто слепые – а вообще без глаз.
Вот этого я выдержать уже не мог.
Они не знали – куда они летят. Не видели.
В какой-то момент кадр застыл, и следующая секунда растянулась надолго, и я долго-долго видел перед собою застывший в воздухе, замерший, абсолютно неподвижный силуэт – огромные, неправдоподобные крылья, изогнутая морская шейка и беззвучный крик из раскрытого прекрасного клюва.
Я пропустил удар. Потом ещё один. И ещё. Я всё-таки сумел подняться…
«Сразу надо было уходить», – мелькнуло в голове.
И сразу – ещё одно – словно чужая мысль:
«Эх ты, убийца птиц…»
Я побежал. Сначала увязая в песке, потом отталкиваясь от асфальта – и падая уже в снег – рыхлый и мокрый, пополам с грязью и какой-то щебёнкой, я весь изодрался и испачкался – да разве это было важно?
Почему-то получилось так, что солнце уже взошло. И почему-то несмотря на это во всём переулке Медиков – а я как-то очутился опять в переулке Медиков – не было по-прежнему ни одного человека. Солнце отбрасывало золотые и алые лучи на всё вокруг, и меня продолжала – гнать, гнать, гнать вниз по переулку алая с золотом стая, состоящая теперь из одних только слепых птиц, и я больше не отмахивался даже – а только бежал и бежал, сгибаясь под ударами их крепких, слепых клювов, бивших и щипавших меня в затылок, в шею и в щёки, норовивших лапками разодрать на спине куртку…
…Потом – как-то сразу – всё кончилось. Я плохо помню что было дальше. Помню только, что было какое-то сумасшедшее такси, которое почему-то остановилось, несмотря на мой дикий вид, и ещё помню, что не мог открыть дверцу такси – а потом внезапно догадался, что ведь дверцы тянут на себя, а не толкают.
Видимо, я умудрился правильно назвать адрес, потому что очнулся у своего подъезда, только вот с деньгами вышло нехорошо: вместо денег у меня в кармане были только птичьи перья, а я не сразу это понял – и стал совать их водителю такси.
Последние слова водителя были: «Сумасшедших вот только ещё и не возил…» На самом деле он сказал грубее.
Затем машина взревела и умчалась, сама силой инерции захлопнув нужную дверь, и я остался один под мокрым снегом напротив собственного подъезда…
Глава пятая. Мост на ту сторону
Как я попал в свою комнату, когда я успел раздеться и кто так аккуратно сложил мою одежду? – это мне так и осталось неизвестно.
Проснулся я поздно. Вообще, скорее даже не проснулся – очнулся. Всё у меня болело. Затылок болел, и всё тело, и лицо почему-то, не говоря уже о руках и ногах. И кроме того сильно и нехорошо ныло сердце.
Сначала меня заботила только одна проблема – как добраться до ванной, чтобы не наследить своей дурацкой кровью, чтобы бабушка ничего не заметила (дед и мама были на работе).
А может, я уже наследил и всех перепугал, и теперь начнутся тягостные расспросы… Вот так я думал, и вроде бы это действительно имело для меня значение, но на самом-то деле было только экраном, по которому бледно-багровым шрифтом, с пугающей непрерывностью, шла сплошная строка из одного слова: ПТИЦЫ.
Слово это состояло из боли. Но одно дело – страдать от боли, и совсем другое – быть мёртвым.
Отрубиться бы как-нибудь снова, думал я. Невмоготу думать и чувствовать. Да вообще – жить. И ведь это теперь навсегда, понял я. На всю жизнь.
Я попытался взять себя в руки. Надо что-то делать, убеждал я себя. Как-то исправить то, что сделал. Как?
Оживить птиц?
В ванной, в аптечке, нашлась стерильная вата и одеколон. Я обработал все свои раны и ранки одеколоном. Конечно, было очень больно, и пахнуть от меня стало как от парикмахерской, но это всё ерунда.
Я оделся и вышел по возможности быстро и бесшумно. Бабушка смотрела телевизор в большой комнате и ничего не заметила.
Я спустился на лифте до первого этажа, и пока спускался внимательно разглядывал пол лифта. И на площадке первого этажа тоже разглядывал: искал засохшие пятна крови, что твой Родион Романович. Почему-то никаких пятен нигде не было. Может, кто-то уже убрал? Но всегдашний мусор – бычки, старые пачки из-под сигарет всё было на месте. Странно.
Я вышел на улицу. Подморозило. Ледок похрустывал под каблуком. И солнышко светило. Ранние заморозки… И пахнет отчего-то арбузными корками. Как всегда, если снег рано выпадает. Насыпало немного, поверх ледка, и долго не продержится, скоро опять будет мокреть и грязь – это уж известно. Каждый год такая погода. А воробьи будто рады ранним заморозкам, снегу…
Я вышел на Главный Проспект, и тут меня окликнули. Оказалось, Алиса.
Вчера бы. Или завтра. Но уж никак не сегодня. Я ведь и говорить-то по-человечески, наверное, разучился. И расспросы…
Но никаких расспросов не было. Была тревога.
– К тебе собиралась, – сказала Алиса, – знаешь, что-то не по себе. Показалось, у тебя что-то не так.
Мы стояли на обочине тротуара, у самой бровки. На ней была новая зимняя курточка и старые канадские джинсы, стиранные-перестиранные. Как будто она второпях одевалась. Кроссовки летние для чего-то надела, хотя холодно… И без шапки, как всегда.
Она молча пинала какую-то ледышку. Ледышка отскакивала от обледенелой бровки и радостно летела обратно к Алисиным ногам, как разыгравшаяся собачка. При этом раздавалось негромкое глуховатое звяканье. Потом всё повторялось.
Было тревожно. Снова заныло отпустившее было сердце.
– А ты почему не на работе? – спросил я, – Ширвин тебя убьёт.
Я сказал – «убьёт» – и резкая боль рванула меня за горло…
Боль – и холод. Но она ничего не заметила. Смотрела в другую сторону.
– Не убьет, – равнодушно сказала она, – я отпросилась. Всё равно работать не могу.
– Почему?
– Не знаю… Противно.
Что-то надо было сказать немедленно. Что-то безобидное, нейтральное…
– Пошли тогда кофе пить, – сказал я, – ты же совсем замёрзла.
Она нерешительно улыбнулась, словно ей на самом деле вовсе не хотелось улыбаться.
– Значит, – сказала она, – с тобой всё в порядке?
Вот оно. Ну ладно…
– Вообще-то, – сказал я, – нет. Только не пугайся. Все живы… – я сказал дежурную фразу, но ведь она не годилась. Не все были живы. Но отступать теперь было нельзя, и я закончил:
– Пошли всё-таки сначала кофе пить.
Она молча кивнула. Только не улыбалась больше.
– Только недолго, – сказала она чуть погодя. Мы шли по Главному Проспекту в поисках какой-нибудь кафушки, но все они были либо закрыты, либо слишком дороги для нас. Про «недолго» она забыла.
Затем мы свернули на Пушкинскую, а там углубились в узкие старые улочки, у которых я даже и названий-то не знаю. Теперь, кажется, улочек этих больше нет.
Помню старые странные дворы, полуразрушенные гаражи и сараи, занесённые снегом. Помню рыжего кота, который хотел идти с нами, и даже пошёл, но вскоре раздумал и куда-то делся.
В конце концов мы заблудились. То есть, мы примерно представляли – где центр, где Юго-запад, но вот откуда взялась река, и что это за река, да к тому же ещё такая широкая?
Мы стояли и смотрели на реку. Мы не могли узнать здания на другом берегу.
– Место какое-то незнакомое, – сказала она, – куда это мы попали?
Я молчал.
Потом не выдержал.
Следующие пять или десять минут я почти не помню. Знаю, нельзя делать из девушек жилетки, настоящие мужчины так не поступают. Но…
– Слушай, – сказала она, – это всё правда случилось с тобой? На самом деле?
Я кивнул. Чуть-чуть, вроде, отпустило. Самую малость. Она смотрела на меня как на тяжело больного. Ну а что было делать? Не мог я больше молчать и всё.
– Смотри, вон мост, – сказала она.
Дальше по берегу и правда был виден мост. На ту сторону реки. Только при чём здесь мост. Я поймал себя на том, что медленно покачиваю головой, и, кажется, тихонько постанываю. Для кого это я? Для неё? Или всё само-по-себе происходит? Ну! Что надо дальше-то делать? Или говорить? Ничего не понимаю… Бред какой-то. Ну!
– Лёша, – сказала Алиса, – ты меня слышишь?
Я понял, что слабо реагирую, но почему-то не хотелось говорить. Я кивнул, мол – слышу.
– Ты куда собирался, когда меня встретил, – сказала она, – снова туда? В переулок?
– Да, – сказал я.
– А теперь?
– Может, по мосту? На ту сторону?
– Ну… если хочешь. Только зачем?
– Не знаю. Может, там кофе где-нибудь есть… Или… Не знаю, Алиса. Правда, сам не знаю.
Но всё-таки меня уже и правда отпустило. Уже было не так холодно внутри. Не так больно. И я уже мог всё-таки что-то говорить. И даже, наверное, опять мог куда-нибудь идти.
– Ты всё ещё хочешь кофе?
– Собственно, нет, – сказал я, – теперь бы чего-нибудь посущественнее.
– Стакан рому.
Я вздохнул несколько раз. Ну, улыбнись, сказал я себе. Пора уже тебе улыбнуться. Что-нибудь такое скажи, ты же поэт, ты выдумщик. Где твоя выдумка? Выдумывай давай. С детской непосредственностью. Что там насчёт рому? Ром – это откуда-то из книжек, да? Точно, из книжек. И я – улыбнулся. И сказал:
– Так всегда в книжках разговаривают, да?
– В журналах. В «Иностранке».
– Так опять же – значит, в художественных произведениях.
– Откуда ты знаешь, может о нас уже написали. Или напишут.
– Пойдём через мост, – сказал я, – посмотрим – что там. Пойдём?
– Пойдём, – сказала она.
И мы пошли. Под ногами по-прежнему похрустывал ледок, иногда – заледенелая, блёклая трава. Небо затянуло сизой зимней дымкой, какая может иногда неделями висеть над городом. В такую погоду даже ветра настоящего не бывает – вместо него откуда-то берётся злющий ледяной сквозняк. Я смотрел на Алису и думал, что надо бы где-то погреться – у неё был совсем замёрзший вид.
– Дай-ка мне руку, – сказал я, – смотри – какие у тебя лапы красные…
– А у тебя?
– У меня карманы тёплые.
Она послушалась. Руки у неё и вправду были ледяные. Я их по очереди грел. На мосту оказалось совсем холодно. Злой сквозняк свистел и норовил забраться за шиворот, за обшлага, леденил уши, нос, щёки, даже ноги начали мёрзнуть. Кажется, зима не на шутку решила начаться. Рановато в этом году. Но это ерунда. Это – снаружи.
Мы шли, сгибаясь от ветра, словно полярники из фильма про красную палатку. Было даже уютно от того, что так холодно. Мне. Но не Алисе, всё-таки.
– Какой длинный мост, – сказала Алиса, отворачиваясь от ветра, – это самое холодное место в городе, да?
– Похоже на то, – отвечал я, – хочешь вернуться?
– Да нет уж, теперь-то…
Оставалось меньше половины. Теперь хорошо были видны занесённые снегом кусты акации на той стороне.
Только почему-то ужасно разболелась у меня голова. Возможно, продуло вчера в переулке, а этот ветер на мосту ещё добавил. Дурацкая привычка ходить без шапки в любую погоду. Но кто же знал, что будет такая Арктика! Ах, как хорошо! Какой свистодуй! И как всё это ПО-НАСТОЯЩЕМУ! Холод. Ветер. Мир – снаружи, как раньше.
Как полагается!
Наконец, мост кончился, и мы ступили на другой берег. Здесь было, кажется, несколько теплее. И больше насыпало снега. Мы шли, проваливаясь чуть ли не по колено.
Улица от моста поднималась в гору. Это была обыкновенная улица, каких много в нашем городе. Поскрипывали на ветру деревянные калитки, покосившиеся заборчики. В основном здесь были одноэтажные деревянные дома.
Мы миновали кирпичную, годов шестидесятых, школу и вышли на перекрёсток.
– Куда пойдём? – спросил я. Алиса стояла слева от меня и оглядывалась по сторонам.
– Вот так всегда с тобой, – покачала она головой, – собирались пить кофе… А это что? Где здесь кофе? Здесь… вообще ничего нет. Только снег!
– Откуда ты знаешь, может, за ближайшим поворотом – изысканный бар.
– Ага, – улыбнулась она, – и совсем дешёвый… А бармен признаёт только «Pink Floyd»…
– Почему бы и нет?
– Может и нипочему, – сказала она, – давай пойдём всё прямо и прямо. Может, там и есть твой чудесный бар – или что-нибудь другое. Скорее, всё-таки, что-нибудь другое.
– Ты вот не веришь, – сказал я, – а всё, наверняка, так и есть. Только ещё гораздо чудеснее, чем мы думаем…
И тут она подошла ко мне вплотную, глянула мне в глаза своими странными прозрачно-серыми глазами. Затем взяла мою ладонь своими ледяными ладонями – и так стояла несколько секунд неподвижно и молча, и уже не глядела в мои глаза, прикрыла веки.
– Не горюй, – сказала она. И больше ничего не сказала. Мы взялись за руки как дети – и пошли так дальше по заснеженной улице, почти не глядя по сторонам.
– Слушай, – сказал я, – надо как-то встряхнуться.
– Знаешь, – сказала она, – я то же самое хотела сказать.
Она снова глянула мне в глаза, но теперь это больше походило на просьбу. А потом она заговорила горячо и торопливо.
– Только не думай, что я тебя утешаю. Вот мне кажется, что ты на самом деле не виноват. Действительно, кажется. Ты ведь не хотел причинять никому вреда. Подожди, не перебивай. А если ты не виноват, если твоей вины здесь нет, а есть только несчастное стечение обстоятельств, то тогда точно нечего ходить с опущенной головой. И вообще, если кому-то нужно, чтобы человек всё время чувствовал себя виноватым, то этот кто-то по-моему вовсе не добра желает. Виноватый ничего не может исправить. Никому не может помочь. Его вина придавила к земле и не даёт глаз поднять. Как можно что-то доброе делать, если ничего не видишь перед собою кроме собственных кроссовок?!
– Не знаю, – сказал я, – а как же всякие монахи, которые чувствовали себя виноватыми во всех несчастьях в мире?
– По-моему, это совсем другое дело, – сказала она, – монахи молились за всех из любви, а не из-за вины. Если не любишь тех, за кого молишься… Да ты разве молишься за кого-то?
– Даже и за себя ни разу не пробовал.
– Это потому, что ты ещё глупый, – мягко сказала она.
– Не всем же молиться, – сердито ответил я, – да я и не умею. И потом, сначала бы хоть что-то сделать. Всё-таки, я же не монах.
– Это уж точно, – улыбнулась она, – хотя ещё не всё потеряно…
– Ты тоже в монахини отправишься? – полюбопытствовал я, – или найдёшь себе другого?
– Другого, – сказала она, – вообще, выйду замуж за миллионера, отравлю его «льдом-9» и заживу привольно. А уж тогда можно и в монастырь, после таких-то злодейств.
– Дурацкие у тебя какие-то шутки сегодня, – сказал я. Меня и правда передёрнуло от такого «веселья».
– Прости, – она тихонько коснулась меня плечом, – я нарочно болтаю всякую чушь… Ой, смотри.
– Куда? – не понял я.
– Вон твой бар, – негромко сказала она, – который за углом.
Я посмотрел куда она показывала. Там, на пригорке, с занесённым снегом фундаментом, возвышалось некое строение. Скорее не бар, а так называемая «стекляшка». Что она делает на такой глухой, никому не знакомой улочке, было непонятно. Мы подошли поближе. Никакой вывески на «стекляшке» не было. Мы поднялись по заснеженным бетонным ступенькам и остановились.

– Ну, что же ты, – сказала Алиса, – обещал кофе… Открывай давай.
– Почему ты решила, что это бар, – сказал я, вспоминая Витьку, – может, это обувной?
Стёкла были во-первых грязны, во вторых – покрыты свежей изморозью, а там, где изморози не было – они попросту запотели изнутри. Не было никакой возможности увидеть что-нибудь через такие стёкла.
– Достаточно потянуть за эту ручку, – подсказала Алиса, – и мы всё узнаем.
– Вообще всё?!
– Холодно, – пожаловалась Алиса, – кофе хочу…
Я наконец сжалился над ней и потянул дверь на себя.
…Никакой это был, конечно, не бар. Обыкновенная шофёрская забегаловка.
И никого не было ни в кабинке кассира, ни за прилавком. Пахло фабричными пельменями, уксусом, бензином и водкой. За столиками тоже никого не было.
Только за одним столиком, у самого окна, чуть левее хилого болезненного фикуса, спиной к нам, сидел крупный мужчина лет сорока. Он не обернулся когда мы вошли. Я подумал, что это, наверное, водитель какого-нибудь грузовика. Как-то они отличаются от других людей. Не одеждой и не запахом бензина… Что-то есть в их осанке – может быть, даже не в осанке – а просто в форме спины. Собственно, кроме спины я тогда ничего и не видел. Ну, ещё затылок. Коротко стриженый, с жёсткой тёмной шевелюрой. Он допивал чай и просматривал газету.
– Давай кого-нибудь позовём, – тихонько сказала мне на ухо Алиса, – и нас накормят…
Она всегда ужасно стесняется в таких местах, даже если они почти пусты, как сегодня.
Я уже хотел и правда кого-нибудь позвать, но неожиданно откуда-то донёсся хрип и шип, и радиоголос неопределённого пола произнёс:
«Щас передам предпоследние известия. Сегодня хлебкоровы Тю… ага… мени… побили, знача, свой собственный приход за последний квартал второй половины отчётно-подотчётного взвода текущего месяца по выбору в парламент структурной и-и-и-и… злаковой культуры… то есть, породы… с учётом большой инфляции, переходящей в девальвацию нечернозёмных пород хрупкого, нефтеналивного… мелкого и переднего рогатого… извините. И это при наличии таких неблагоприятных перед… с ударением у меня тут… проблемы… пред… и подотчётных условий как в нынешнем текущем за прошлый встречного стахановского предвыборного… ни-же-под-пи-тав-шихся… по средам и четвергам… пятниц… на неделю. У ртутного столба. По Цеткин… Или – по Цельсию. У картофана… тьфу ты… моркофана… да, блин да гафель!!!… ма… крофона!!!! главный заместитель нелинейного бригадного масштаба на километр, стадный звездоруб Прикамско-Астраханского варана… ветерана… аховый победитель, как это ни странно, Передового Напрасного Пламени… Свободы, Завзятого… нет, с маленькой… знача… ё… А!.. простите, это – …ещё… завзятого, знача, ещё до отмены всего наилучшего… господин товарищ приятель Пи… Пе… Пёдор… Ху… простите… Кулич… Залихватский… С… праздничком, дорогой товарищ неприятель! Приём… ПРИЁМ!!! При… Ё?!… Ну, б… Автора, с-с… Извините.»
Раздался щелчок. Всё стихло.
– Ну, – не выдержал я, – это уж слишком!
– Да уж, – отозвался мужчина, сидящий у фикуса, всё ещё не поворачивая головы, – совсем, понимаешь, озверели. Ни ума, ни лёгкости. Впрочем, что с них взять… Клавочка! Можно ещё биточков?
– Сейчас, Володенька, – раздался из глубин помещения грудной женский голос.
Откуда-то взялась толстая тётенька. По-моему, одна из тех, с которыми я ехал на поезде в Ленинград. Из моего купе. Она несла большую общепитовскую тарелку, на которой громоздилась целая гора биточков в подливе. «Прикамского варана», – продолжало звучать в голове отголоском радиопередачи. «Отчётно-подотчётного вездеруба…»
…Мне стало нехорошо. Слабость какая-то подступила к горлу.
Бред ведь полный, тоскливо думал я. Полный и окончательный бред.
Потом на меня нахлынула темнота.
Глава шестая. Эхо Ленты
Ненавижу, когда будят.
– Да встаю, встаю…
Свет ударил по глазам. Свет. Холод.
Снег. Нашатырный спирт. Этого ещё не хватало!
– Да вы что?!
– Очнулся.
– Вставай. Вставай, пожалуйста! Ну чего он? Никогда он раньше в обморок не падал… Ну вот, опять отрубается. Лёша! Лёша! Дайте ещё нашатыря.
Спать хочу… Чего ж так холодно-то… Дайте поспать.
– Ф-фу-у-у! Да уберите вы эту…
– Вставай!
– Вста-ю!
– Эхо ленты…
– Откуда?
– Хрен его знает. Ну что, стоим сами? Не падаем?
Снег. Холод. Незнакомые лица. Запах аммиака, запах бензина…
– Где я? Где Алиса? Вы кто?
– Здесь я!
Алисин голос… Почему же всё так плывёт? И ноги ватные… И во рту слюна какая-то… густая. Вот Алиса стоит.
– Я что, сознание потерял? Ух… говорить трудно почему-то…
Всё, всё плывёт. Нет, надо ещё попросить этой дряни… аммиака.
– Дайте ещё…
Налили на вату Бог знает сколько. Вдыхаешь – всё перестаёт плыть. Словно светом по глазам… Ух, как меня…
– Я что, напился? Ничего не помню.
– Ты, – сказала Алиса – и сразу кто-то:
– Подожди… не надо. Ты можешь идти?
Это мне.
– Могу.
– Пошли, дойдём до машины.
– До какой машины?
– Пошли-пошли. Доброшу до дому.
– Как ты их добросишь? Подождали бы.
– Ты не понимаешь. Он не может оставаться.
– Да что ты выдумываешь? С чего ты вообще взял, что он…
– Попридержи язык.
– А что?
– Плохо слышал? Плоский круг…
– Ты что?
«Кажется, атмосфера накаляется», – подумал я. Только я напрочь не понимал – что происходит.
– В левую дверь, пожалуйста…
– Отправляемся.
– Алиса, помоги.
– Зачем ты…
– Ничего не понимаю.
– Пас. Память без смерти.
Тишина. Темнота. Вечность. Дуновение. Затем – слабый, вечерний свет. И я снова существую.
– Алиса?
Тишина. Я открываю глаза и вижу штору на окне.
– Алиса?
Молчание. Нет никого. Только запах аммиака.
– А… Антошка? Ты откуда здесь?
– Снюсь.
– Нет, серьёзно.
– А ты откуда?
– Где?
– Здесь?
– А где мы? И почему темно?
– Утро. Не рассвело ещё. А вообще-то ты у меня. Повезло нам. Все уехали.
– А где Алиса?
– Обещала попозже позвонить.
– Что случилось? Ты знаешь?
– Немного. Вчера вечером они с каким-то дядькой тебя притащили. Почти что волоком. Ты почему-то ходить не мог. Хорошо, что родителей не будет до завтра. Они бы офигели. А ты что – не помнишь? Откуда тебя такого?
– Не-а. Антошка, а можно у тебя пока побыть? Что-то мне не по себе…
– Я же говорю, до завтра – хоть на ушах стой.
Потом я совершил долгое и трудное путешествие в туалет. Дорога была, мягко говоря, необычной: с багровыми россыпями по краям чёрно-зелёного неба и огромным желанием стать обратно глиной. Когда я снова добрался до дивана, отлежался и отдышался, Антон дал мне чашку горячего чаю с лимоном. Я выпил чай и через несколько минут почувствовал себя немного лучше.
Антошка открыл окно и уселся на широкий подоконник. Я по-прежнему не решался покинуть диван, так как пол и потолок всё-таки ещё имели тенденцию меняться местами, а резкие движения вызывали тошноту и сильную боль в макушке.
Когда я проснулся, в комнату лился свежий воздух. Он не был холодным. Погода изменилась, как я и предполагал. Вчерашний снег растаял без остатка, и на улице текли ручьи талой воды. Пока было пасмурно, но северо-восточная мгла уходила уже обратно на северо-восток. Скоро должно было выглянуть солнце.
– Твой любимый зюйд-вест пришёл, – сказал Антон. То ли он так и сидел на подоконнике, пока я спал, то ли просто снова уселся на него. Наверное, это его любимое место в комнате, – подумал я, и сказал:
– Любимый. А твой разве не любимый?
– Хороший ветер, – сказал Антошка, – просто я больше люблю Запад. А вообще-то, все ветры хорошие. Даже те, что злятся. Они ведь не сами по себе злятся.
– А как? – удивился я.
– Ну как, – задумчиво сказал Антошка, и глаза у него стали какие-то не антошкины, прозрачные и… и мне даже немного не по себе стало, хотя, казалось бы, куда ещё не-по-себее… – ну как… – не сами – вот и всё. Наверное, велит кто-то.
– Кто?
– Не знаешь?
Он улыбался.
– Не понимаю.
– Ну смотри. Кто велит чтобы солнце утром вставало, а вечером садилось. Чтобы роса выпадала. Чтобы море было солёное, а дождь и реки – пресные…
– А трава зелёная, а снег белый, а люди – глупые…
– Не глупые, – покачал он головой, – и не умные. Вроде матрёшек. Ты думаешь – всё само по себе?
– Не думаю. Просто не понимаю, и всё. Зачем мне думать. Всё равно бесполезно. Это не понять. В принципе! Чего ты смеёшься?
– Всё ты понимаешь, – рассмеялся Антошка, – я же вижу. Просто дурака валяешь. Как обычно.
Похоже, он и правда считал, что я что-то там знаю, или понимаю. Вот чудак. А я? Правда ничего не понимаю? Совсем-совсем ничего? Валяю дурака (да ещё – «как обычно»! )? До того ли мне теперь? Нет, это всё-таки фигня всё какая-то. Не может этого быть. Ну просто не бывает – и всё. Однако… Разве я и правда так думаю? Что за бред, опять это дурацкое чувство, что я из двух половинок. Или все – так же?
– Может, ты и прав, – сказал я, – тут последнее время такое происходит… В общем, вряд ли оно этак вот происходит само.
– А что происходит? Что вообще случилось?
– Сам не знаю, – сказал я, – похоже, я попал в переплёт. Помнишь, ты говорил – у каждого места есть сердцевина? В общем, уже два дня подряд я попадаю в такую вот сердцевину, и со мной что-то происходит. Тебе Алиса ничего не рассказывала?
– Они почти сразу ушли… Не до того было. Просто, просила о тебе позаботиться. А тот дядька – он сказал, что всё будет хорошо, и ты скоро придёшь в себя… Вот и всё.
– А что, всё-таки, за дядька?
– А ты его не знаешь, что ли? Он тебя, похоже, знает – я думал, вы знакомы… Он тебя по имени называл, и вообще…
– Я его не знаю, Антошка, в том-то и дело. Всё это ужасно странно. Слушай, а… какой он? Ты можешь его описать хоть немного?
– Ну конечно. Большой такой. Сильный. Лицо хорошее. Он по-моему всё-таки волновался за тебя… Бензином от него пахло, и смазкой… Ну, вроде солидола. Так от механиков пахнет и от шофёров, которые на грузовиках. Алиса ему, по-моему, вполне доверяла, я и подумал, что он ваш общий знакомый, или родственник… Твой, или Алисин…
– Родственник, – повторил я, – на песке…
– Родственник на песке? – не понял Антон, – это что значит?
– Ничего. Просто в голову почему-то пришло.
– Что с тобой вообще происходит? – не удержался Антошка даже некоторое раздражение почудилось мне в его голосе, вроде как у Витьки от моих дежа вю. Да нет, почудилось, наверное, не может быть – просто он волнуется. А может и Витька тоже?
– Я же говорю. Бред какой-то. Ничего не пойму, словно мир перевернулся и вверх тормашками мне язык показывает – попробуй, мол, пойми – что я такое. И кто ты сам такой.
– Но с чего всё началось-то? Ведь месяц назад всё было нормально?
– Месяц назад я был в Питере. А ещё год назад мы с тобой гуляли Бог знает в каких странных местах. И ты мне как раз и рассказывал про эти особые сердцевины, так? Ну вот, я уже тогда на самом деле чувствовал, что должно что-то прорваться. Точно должно. Только я не знал, что это будет так… болезненно.
– А потом?
– Потом наступило… позавчера. Ну, то есть, началось всё раньше. Сначала, ещё до отъезда, я с Алисой поссорился.
– Это я знаю. Только я не понял – из-за чего.
– Из-за другой женщины.
– Ну ты даёшь…
– Даю. А ещё раньше, года два назад, была та история. Про человека, которого зовут Дик. Я рассказывал.
– Рассказывал. Только при чём здесь Дик?
– Тогда реальность поплыла. Не так как теперь, но всё же ощутимо. То есть, поплыла в том смысле, что вдруг стали казаться возможными чудеса. То есть, то, что раньше казалось чудесным, стало казаться возможным.
– Дальше-то что?
– То, что я, кажется, попал в такую сердцевину. Шёл пешком с Гурзуфской, решил срезать, чтобы мимо стадиона не идти. И началась какая-то фантастика. Только мне теперь не описать ничего по-настоящему. Словно ТАМ и ТОГДА было одно, а сейчас – совершенно другое. Словно это – другой мир. Я только птиц помню. По-моему, меня пытались остановить. Просто остановить, а я не захотел останавливаться. Птицы налетели на меня. Сначала даже не клевали, просто били крыльями. Ну, я стал отбиваться, и они тогда тоже принялись нападать как ненормальные… А, вспомнил! Началось с того, что я хотел идти, а подо мной земля стала проворачиваться, как эскалатор! А потом уже птицы… Я испугался, кажется, это когда уже океан был… И стал… В общем, стал бить насмерть.
– Птиц?
– Птиц. В общем, до дому я ещё как-то добрался, утром пришёл в себя, и понял, что надо идти опять туда, в переулок Медиков. А в центре встретил Алису. Мы хотели где-нибудь выпить кофе, а всё закрыто… Блуждали-блуждали по городу, смотрим – река и мост через реку. Мы реку перешли, смотрим – стекляшка. Ну, мы зашли… И всё, дальше всё опять поплыло. Приёмник какой-то дурацкий… Потом не помню. Потом я вот здесь у тебя на диване очутился.
– История…
Помолчали. Ветер колыхал занавеску. Комнату наполнял тёплый воздух. Дышалось легко, и я чувствовал себя всё лучше и лучше. Подумалось даже, что, наверное, неплохо бы погулять. Но от мысли, что Бог Троицу любит, делалось не по себе – мало ли чем может закончиться сегодняшний день! Нет уж, завтра. Тем более, что всё равно Алиса должна скоро позвонить. Дождусь звонка, а там посмотрим.
– А ты изменился, – сказал вдруг Антон. Оказалось, он внимательно глядит на меня.
– Просто устал, – рассеянно ответил я, – всё летит куда-то, неведомо куда… Если бы понять, что я… должен сделать, что ли… Как будто я всё спал и спал. Всю жизнь спал, и теперь только просыпаюсь. У тебя так было?
Он не ответил. Легко спрыгнул с подоконника и ушёл куда-то. На кухню, наверное. Я досчитал зачем-то до десяти, встал и, почти не чувствуя головокружения, натянул джинсы и рубашку. Подошёл к окну. Небо совсем расчистилось, было бледно-голубым, как весной, и высоко-высоко летели лёгкие белые облака. Ветер гнал по жухлой, просыхающей траве какие-то бумажки, и где-то далеко играла музыка. Я прислушался и с удивлением узнал «Because».
– Алёша, – позвал с кухни Антон, – иди сюда, я тут яичницу жарю…
Я пришёл. Он раскладывал по тарелкам оранжевую глазунью. На газовой плите закипал чайник. Было уютно, и почти не тревожно. Мы съели яичницу молча, оказалось – я проголодался. Антон был задумчив, рассеянно глядел как я завариваю чай. Казалось, он принимает какое-то решение, или просто прислушивается к чему-то внутри себя. В голове моей крутилось несколько странных незнакомых слов. Было непонятно – откуда они взялись. Может, они пришли мне в голову, когда я был в переулке Медиков? Или это вроде «родственников на песке» – ничего не значит, как странный сквозняк? Я не выдержал в конце концов и спросил:
– Ты не знаешь, что такое «эхо ленты»?
Конечно, вопрос прозвучал по-идиотски. Какое эхо? Почему эхо? Да ещё – ленты! Я не думал, что он ответит. Но он именно ответил – так, словно ждал именно этого вопроса. Ни тогда, ни после я не мог понять – откуда Антон вообще знает такие вещи. Может быть, следовало бы спросить по-другому: кто же такой на самом деле Антон, если он знает такие вещи? Но это всё равно. Ни тогда, ни после – я это никогда не узнал. И не надо.
– Знаю, – сказал он, – теперь знаю… – и вдруг он – внезапно и пронзительно – как ястреб – глянул мне прямо в глаза.
– Это, – сказал он чётко и раздельно, – то, что мешает тебе узнать – кто ты, – он всё смотрел на меня в упор своими непонятными зелёными глазищами.
– Но это и то, – чуть помедлив, продолжил он, – что может тебе помочь узнать – кто ты такой. И что тебе надо делать.
Я тупо молчал, уставившись ему куда-то в подбородок. Ждал продолжения. Потом потёр ладонями виски и лоб, потому что почувствовал странную тяжесть. А он и не думал продолжать. Принялся как ни в чём не бывало звенеть ложечкой в чашке с чаем.
– Ты что, – сказал я, – сфинкс?
– Наоборот! – улыбнулся он, – как раз наоборот!
– Но если… – начал я, и в этот момент зазвонил телефон.
– Это Алиса, – он продолжал улыбаться мне так, словно это я был ребёнок, а он – взрослый.
– Иди, – сказал он, – возьми трубку…
Всё было… Хорошо. Я знаю, это нелепо – так говорить, когда нет ничего в голове, нет ничего в сердце, когда всё – просто НЕЧТО, и это НЕЧТО делает с тобой что хочет, и как только ты поднимаешь голову – тебя бьют, и ты падаешь, и снова поднимаешься, и тебя СНОВА БЬЮТ, и всё это – просто… жизнь, и надо продолжать движение. Я знаю, это кажется нелепым. И всё же…
Бесплатный фрагмент закончился.
