Читать книгу: «Падение кумиров», страница 13

Шрифт:
327

Серьезное отношение. У большинства людей интеллект представляет собою неповоротливую, подозрительную и скрипучую машину, которую не так-то просто привести в движение: они называют это «серьезно относиться к делу» – когда они намереваются поработать на своей машине и хорошенько подумать, – о, как трудно им, наверное, дается это! У человека, у этого милого хитреца, явно портится настроение всякий раз, когда он хорошенько подумает и решит: «Я становлюсь серьезным» и «где смех и веселье, там нет места мысли» – с таким предубеждением относится этот умник ко всей «веселой науке». Ну что ж! Покажем, что это всего-навсего предрассудок!

328

Наносить вред глупости. Конечно, упорно и настойчиво проповедуемая вера в то, что эгоизм есть нечто весьма предосудительное, нанесла эгоизму в целом непоправимый вред (во благо – я не устану это повторять, – во благо стадному инстинкту!) за счет того, что лишила его чистой совести и объявила истинным источником всех несчастий. «Твое себялюбие – главное зло твоей жизни» – тысячелетиями не умолкала эта проповедь: и себялюбие от этого, как уже говорилось, только пострадало, оно утратило во многом свой дух, свою веселость, находчивость и красоту; все это было отравой для себялюбия, оно становилось глупым и безобразным! Философия древности в свое время указывала на совершенно иной источник несчастий: начиная с Сократа, философы неустанно твердили: «Ваше тупоумие, ваша глупость, ваша бездумная жизнь, подчиненная правилам, ваша оглядка на мнение соседа – вот причина того, почему вы так редко бываете счастливыми, – мы, мыслители, самые счастливые люди, оттого что мы мыслители». Не будем решать здесь, насколько эта отповедь глупости имеет под собой больше оснований, чем та отповедь себялюбию; одно можно сказать наверняка: она лишила глупость чистой совести, – эти философы нанесли глупости непоправимый вред!

329

Досуг и досужливость. В том, что американцы так рвутся к золоту, есть какая-то туземная дикость, которая более пристала какому-нибудь индейцу; и эта лихорадочность в работе – сущее проклятие Нового Света – начинает распространяться, как зараза, по Европе, повергая ее в состояние дикости и поразительной бездуховности. Покой становится чем-то зазорным; долгие размышления вызывают чуть ли не угрызения совести. Уже никто не может просто думать, без того чтобы не смотреть при этом неотрывно на часы, как бывает за обедом, когда взгляд не может оторваться от биржевого листка, – все это напоминает жизнь того, кто боится все время что-то «пропустить». «Лучше делать что-то, чем ничего» – с таким правилом уже дальше ехать некуда, оно-то и угробит всякое образование и всякий тонкий вкус. И подобно тому как от этой гонки и спешки прямо на глазах исчезают одна за одной все формы, так исчезает и само чувство формы, способность слышать и видеть мелодию движения. Доказательством тому может служить столь распространенное ныне требование неуклюжей ясности во всех ситуациях, когда человек по-настоящему хочет быть честным в отношениях с другими людьми – с друзьями, женщинами, родственниками, детьми, учителями, учениками, начальниками и правителями, – нет уже ни сил, ни времени на церемонии, завуалированные комплименты, утрачен самый esprit приятных легких развлечений, да и вообще сам otium, понятие досуга как такового. Ибо жизнь в непрерывной погоне за прибылью заставляет выкладываться целиком и полностью, до полного изнеможения сил, когда есть только одна забота – как бы не выдать своих планов, как бы кого обхитрить, как бы кого обыграть; истинной добродетелью считается теперь умение сделать что-то быстрее, чем другой. И оттого человек так редко может позволить себе быть честным; но в эти редкие часы он чувствует себя усталым и хочет просто «расслабиться», он мечтает о том, как бы ему без лишних затей плюхнуться и растянуться от души. Точно так же, с похожим настроением, нынче пишутся письма; их стиль и дух всегда будет настоящей приметой времени. И даже если желание и способность получать удовольствие от приятного общества, от изящных искусств еще не утрачены вполне, все же это скорее напоминает удовольствие, которое испытывают до смерти усталые рабы, придумывающие себе после целого дня каторжного труда какое-нибудь развлечение. Какая невзыскательная радость у наших образованных и необразованных слоев! Какая подозрительность по отношению ко всякой радости! Нет слов! Чистая совесть все чаще и чаще связывается только с работой: жажда радости уже называется «потребностью в отдыхе» и начинает постепенно стыдиться самой себя. «Да, это все из-за здоровья, надо и о нем позаботиться, ведь без него мы никуда» – так оправдывается всякий, кого нежданно-негаданно захватят врасплох на каком-нибудь пикнике. Да, если так пойдет дело дальше, то скоро уже невозможно будет предаваться vita contemplativa (что подразумевает неторопливые прогулки, когда можно отдаться размышлениям или поболтать с друзьями), не испытывая при этом презрения к себе и не терзаясь угрызениями совести. Что тут поделаешь! Когда-то все было совершенно иначе, сама работа мучалась угрызениями совести. Человек хорошего происхождения предпочитал скрывать свою работу, если в силу какой-то необходимости ему приходилось работать. Раб выполнял свою работу неизменно с чувством, что делает нечто достойное презрения – «делание» само по себе уже было чем-то презренным. Благородство и достоинство присущи лишь otium и bellum – вот что говорил голос античного предрассудка!

330

Одобрение. Мыслителю не нужно никакого одобрения и аплодисментов, если он уверен в том, что вполне может рукоплескать себе сам: без этого он уже никак не может обойтись. Встречаются ли на свете люди, которые все-таки могут обойтись без такого, да и вообще без всякого одобрения? Я сомневаюсь; ведь даже о мудрейших из мудрейших Тацит, который никогда не возводил напраслины на мудрецов, сказал когда-то: «Quando etiam sapientibus gloriae cupido novissima exuitur»37 – это значит у него: никогда.

331

Лучше быть глухим, чем оглушенным. В прежние времена люди усердно пеклись о своем добром имени: теперь этого недостаточно, так как рынок непомерно разросся, – добиться чего-то здесь можно только криком. И вот все надрываются, кричат, но даже луженым глоткам это оказывается не под силу, в результате даже лучшие товары расхваливаются на все лады какими-то осипшими голосами; где же найдешь нынче гения без всей этой базарной шумихи, без этой сиплости? Да, для мыслителя настали скверные времена: ему придется научиться среди всего этого шума и гама находить тишину и притворяться глухим до тех пор, пока действительно не оглохнет. Но пока он не научится этому, он рискует, вероятно, погибнуть от раздражения и головной боли.

332

Тяжелые минуты. В жизни каждого философа, наверное, бывали тяжелые минуты, когда он думал: какой же во мне толк, если никто не верит даже моим плохим аргументам? В этот самый момент пролетит над ним какая-то зловредная птичка и давай чирикать: «Какой в тебе толк! Какой в тебе толк!»

333

Что значит познавать? «Non ridere, non lugere, neque detestare, sed intelligere!»38 – говорил Спиноза, как всегда просто и возвышенно. Но если вдуматься, что, в сущности, такое это «intelligere», как не форма, в которой одновременно являются нам все три предыдущих действия? Результат действия различных и противоречивых побуждений, рождающих желание высмеивать, оплакивать и проклинать? Познание будет возможно лишь в том случае, если сначала каждое из этих побуждений будет настаивать на правомерности именно своего желания, касающегося того или иного предмета, того или иного события; затем должна возникнуть борьба всех этих мнений, которая иногда может завершиться неким перемирием, успокоением, признанием всех трех враждующих сторон, – справедливость восторжествует, и будет заключен договор, ибо только опираясь на справедливость и договор, все эти побуждения смогут самоутвердиться и тогда признать правомерность друг друга. Нашему сознанию оказываются доступны лишь завершающие сцены примирения и подведения итогов этого длительного процесса, и мы делаем отсюда вывод о том, что «intelligere» представляет собой нечто примирительное, справедливое, доброе, нечто совершенно противоположное побуждениям, в то время как в действительности это всего лишь определенная форма отношения этих побуждений друг к другу. С давних пор сознательное мышление отождествляли с мышлением вообще, и только теперь мы стали смутно догадываться, что большая часть нашей духовной деятельности протекает без участия нашего сознания и наших чувств, но я думаю, что эти побуждения, которые здесь боролись друг с другом, могут наносить себе весьма чувствительные удары и даже причинять боль: то чудовищное внезапное изнеможение, которое наступает у каждого мыслителя, проистекает, по-видимому, от этого (это изнеможение на поле битвы). Вполне возможно, в нашей воюющей душе есть нечто героическое, но уж, по крайней мере, в ней нет ничего божественного, никакой бесконечной самоуспокоенности, как полагал Спиноза. Сознательное мышление, присущее, в частности, философам, представляет собою самый бессильный и оттого, соответственно, самый ровный и спокойный вид мышления, и потому именно философа можно легче всего ввести в заблуждение относительно природы познания.

334

Нужно учиться любить. Так обычно бывает с музыкой: сначала нужно научиться умению слышать музыкальную фразу, научиться вычленять ее из ряда других, отличать и воспринимать как некую самодовлеющую, ни с чем не смешанную жизнь; затем нужна готовность и желание ее принять, несмотря на то что в ней много чуждого и непривычного, а также терпимость к формам ее проявления, сочувствие ко всему необычному в ней; рано или поздно наступает миг, когда мы наконец привыкаем к ней, когда мы ждем ее, когда мы уже не мыслим себе жизни без нее; и вот мы уже опутаны колдовскими чарами, а она все плетет и плетет свою колдовскую сеть, покуда мы не превратимся в безропотных, восторженных поклонников, снедаемых единственным желанием, которое затмевает все на свете, – упиваться ею снова и снова. Но так обстоит дело не только с музыкой: именно так мы научились любить все те вещи, которым отдаем ныне свою любовь. Наша доброжелательность, терпимость, справедливость, безропотность по отношению к необычному в конце концов всегда вознаграждаются, когда необычное постепенно снимает с себя покровы и предстает во всей своей ослепительной красе – в знак благодарности за наше гостеприимство. И даже тот, кто любит самого себя, неизбежно проходит этот путь. Любви нужно тоже учиться.

335

Да здравствует физика! Много ли на свете людей, умеющих наблюдать! А сколько среди тех немногих, кто умеет это делать, заняты созерцанием самих себя! «Нет ничего более недоступного человеку, чем он сам», – вынуждены признать, к своему вящему неудовольствию, все пресловутые знатоки человеческих душ и утроб; и потому призыв «познай самого себя!», обращенный к человеку, звучит в устах бога почти как злая насмешка. Но как раз именно с самосозерцанием дела обстоят безнадежно плохо, и лучше всего об этом можно судить хотя бы по той манере, с которой всяк берется рассуждать о сущности морального поступка, с какой ретивостью, с какою прытью, убедительностью, с какой словоохотливостью, не говоря уже об этих взглядах, улыбках и угодливом рвении! Как будто тебе хотят сказать: «Помилуй-ка, дружочек, это ведь как раз по моей части; ты обращаешься с вопросом к тому, кто, как никто другой, имеет право на него ответить: по воле случая уж здесь-то я большой дока. Итак, вот мой ответ. Если человек решает: „Так будет правильно“ и делает из этого вывод: „Следовательно, надо поступать так“, и далее поступает в соответствии со своим представлением о том, что правильно и необходимо, то, стало быть, сущность его поступка вполне моральна!» Но, мой любезный друг, ты говоришь здесь о трех поступках вместо одного: ведь и твое суждение «так будет правильно» – уже поступок – разве нельзя уже судить о том, насколько он морален или неморален? Почему ты считаешь правильным это и только это? «Потому что так подсказывает мне моя совесть; совесть никогда не будет говорить о том, что неморально, ведь она сначала определяет, что должно считать моральным!» Но почему ты прислушиваешься к своей совести? И насколько ты вправе считать это суждение истинным и бесспорным? А может быть, для этой веры нужна другая совесть? Слышал ли ты что-нибудь об интеллектуальной совести? О той совести, которая скрывается за твоей «совестью»? Твое суждение «так будет правильно» имеет предысторию – в твоих влечениях, симпатиях, антипатиях, в накопленном тобою опыте и в твоей неопытности. «А откуда она там появилась?» – должно быть, спросишь ты, и еще: «А что, собственно говоря, заставляет меня повиноваться ей?» Ты можешь повиноваться ее распоряжениям, как хороший солдат, который не раздумывая выполняет приказания. Или как женщина, которая любит того, кто повелевает. Или как льстец и трус, который боится того, кто сильнее, кто способен повелевать. Или как дурак, который повинуется оттого, что не умеет на это ничего возразить. Короче говоря, есть тысячи образцов, которым ты можешь следовать, повинуясь своей совести. А то, что ты какое-то свое суждение воспринимаешь как голос совести – то есть оцениваешь нечто как «правильное», – может проистекать от того, что ты ни разу не удосужился подумать о самом себе и слепо верил в усвоенные тобою с детства представления о «правильном»; а может быть, причина в том, что ты свой достаток и положение неразрывно связываешь со своим представлением о долге, – и это было с твоей точки зрения «правильным», поскольку воспринималось тобою как непременное «условие твоего существования» (при этом, конечно, ты ни на секунду не сомневаешься в том, что имеешь право на это существование!). Твердость твоего морального суждения ничего не доказывает, кроме одного – она лишь подтверждает твое личное убожество, твою безликость, твоей «моральной силой», вполне вероятно, является твое упрямство – или твоя неспособность видеть новые идеалы! И, короче говоря, – если бы ты чаще задумывался, получше наблюдал и усерднее учился, ты бы ни при каких обстоятельствах не называл бы этот свой «долг» и эту свою «совесть» долгом и совестью: понимание того, как вообще возникли моральные суждения, навсегда бы отбило у тебя охоту вспоминать об этих патетических словах, – подобно тому, как утратили бы для тебя всякий смысл такие слова, как, например, «грех», «спасение души», «искупление». Только не говори мне ничего о категорическом императиве, любезный друг! Стоит мне только услышать об этом, как будто какая смешинка попадает мне в рот и уже не могу удержаться от смеха, несмотря на присутствие такого серьезного собеседника, как ты. Я вспоминаю при этом старика Канта, который в наказание за то, что придумал такую хитроумную приманку – «вещь в себе» – тоже очень забавная штука! – сам попался на приманку категорического императива и очутился снова, сам того не ожидая, в западне, в плену у «бога», «души», «свободы» и «бессмертия», напоминая ту лису, которая по ошибке снова забрела в свою старую клетку, – но сила и ум помогли все-таки сломать эту клетку! Как?! Ты с восхищенным удивлением взираешь на категорический императив в себе самом? На эту «твердость» твоих так называемых моральных суждений? На эту «непреложность» чувства – «все должны здесь рассуждать как я»? Гораздо большего удивления заслуживает здесь твое себялюбие! Твое слепое, мелкое и непритязательное себялюбие! Ведь что такое себялюбие – способность считать свое суждение законом для всех и вся – а взять твое слепое, мелкое, непритязательное себялюбие – оно сразу же выдает, что ты еще не открыл самого себя, не создал себе своего собственного идеала, который стал бы твоей единоличной собственностью – такой уж никогда не сможет превратиться в идеал для других, – не говоря уже о всех и вся! Всякий, кто рассуждает: «так в этом случае следует поступать каждому», тот не намного продвинулся в своем самопознании, иначе бы он знал, что нет и не может быть двух одинаковых поступков, – что каждый совершенный поступок был совершен единственным и неповторимым образом, и то же относится и ко всем будущим поступкам; он понимал бы, что все руководства к действиям касаются лишь грубой внешней стороны (и даже проникновеннейшие и тончайшие советы всех существовавших доныне моралей в этом смысле не являются исключением), – что все эти советы в конечном счете могут создать лишь видимость единообращения, но именно лишь видимость, – что всякий поступок, когда бы ты ни пытался оценить его – сейчас или потом, всегда был и остается чем-то непроницаемым и непостижимым; что наши представления о том, что хорошо, что «благородно», что «исполнено величия», никогда не могут найти подтверждения в наших поступках, ибо нет таких поступков, которые можно было бы постичь, – что, несомненно, наши представления, оценки, заповеди являются мощнейшим рычагом в механике наших поступков, хотя едва ли представляется возможным выявить тот механический закон, которому подчиняется каждый отдельный случай. И потому давайте ограничимся тем, что постараемся придать нашим суждениям и оценкам большую чистоту и ясность, а также займемся созданием своих собственных новых заповедей – только не будем больше ломать себе голову над «моральной ценностью» поступков! Да, любезные друзья! Приспело время, когда мы с отвращением должны взирать на все эти досужие моральные разговоры, когда одна часть людей поучает другую! Вершить моральный суд – это должно претить нашему вкусу! Пусть этой болтовней и этим дурным вкусом наслаждаются те, кому больше нечего делать, кроме как мало-помалу протаскивать в день сегодняшний дела давно минувших дней, хотя они сами никогда не живут настоящим, – таких много, таких – большинство! Мы не хотим быть тем, что мы есть, – новыми, неповторимыми, несравненными, – сами себе законодатели, сами себе создатели! А для этого мы должны быть лучшими исследователями и открывателями всего того, что есть закономерного и безусловного в мире: мы должны быть физиками для того, чтобы суметь стать творцами в нашем смысле слова, – ибо до сих пор все оценки и все идеалы опирались на незнание физики или строились в полном противоречии с ней. И потому – да здравствует физика! А еще больше то, что нас принуждает обратиться к ней, – наша честность!

336

Сущность природы. Отчего природа так поскупилась и не дала человеку возможности светиться: одному – ярко, другому – тускло, в зависимости от полноты внутреннего света? Отчего великим людям не дано явить себя миру во всей красоте восхода и заката, подобно солнцу? Насколько более понятной стала бы жизнь людей!

337

Будущая «человечность». Когда я смотрю на нынешнее время глазами человека какой-нибудь далекой эпохи, я не могу обнаружить в современном человеке ничего достойного особого внимания, кроме его своеобразной добродетели и болезни, именуемой «историческое чувство». Это зачатки чего-то нового и неведомого в истории: если бы отпустить этому росточку несколько столетий или даже больше, то в конце концов он мог бы разрастись и вышло бы чудесное растение с таким же чудесным запахом, благодаря чему жизнь на нашей дряхленькой земле стала бы гораздо более приятной, чем прежде. Мы, люди нынешнего века, постепенно начинаем создавать цепочку будущего мощнейшего чувства, мы постепенно присоединяем одно звено к другому – едва ли ведая при этом, что творим. Иногда мы даже склонны думать, что речь идет не о создании нового чувства, а об истощении всех старых чувств, – историческое чувство представляется еще чем-то таким бедным, холодным, так что многие, чувствуя на себе его холодное дыхание, становятся еще беднее, чем были, и холод проникает в них еще глубже. Другие в этом чувстве видят предвестье надвигающейся старости, и тогда наша планета кажется им грустной больной, которая, дабы найти в этом забвенье, воскрешает в памяти дни ушедшей юности. И в этом есть своя правда: это один из оттенков нового чувства – кто может прочувствовать историю всего человечества как свою собственную историю, тот ощущает в невиданных масштабах всю человеческую тоску – тоску больного, который мечтает о здоровье, тоску седого старца, который мечтает о пролетевшей юности, тоску влюбленного, которого разлучили с его возлюбленной, тоску мученика, который разуверился в своем идеале, тоску героя после битвы, которая не принесла больших успехов, но нанесла большие потери – сам он ранен и друг погиб; но нести в себе весь этот груз чужой тоски, найти в себе силы, чтобы нести ее и еще к тому же оставаться героем, который на заре следующего дня, возвещающего новую битву, приветствует восходящее солнце и свое счастье как человек, которому открыты грядущее и глубина веков, как благородный наследник, впитавший все благородство духа былых времен, наследник, взявший на себя большие обязательства, как самый знатный из всей древней знати, но в то же время как первенец новой знати, которая не знает себе равных и о которой в прежние времена никто и не мечтал; и все это принять к себе в душу – древнейшее, новейшее, потери, надежды, завоевания, победы человечества; и все это носить в Одной душе, и слить в одном Едином чувстве, – это должно даровать такое счастье, какого еще не знал ни один человек, – божественное счастье, пронизанное властью и любовью, исполненное слез и смеха, счастье, которое, как предзакатное солнце, не устает одаривать своими неисчерпаемыми сокровищами, ссыпая в море несметные богатства, и так же, как оно, только тогда чувствует себя богаче всех, когда беднейший рыбак будет грести золотым веслом! И будет имя тому божественному чувству – человечность!

338

Воля к страданию и состраданию. Выгодно ли вам самим считать главным достоинством способность к состраданию? И выгодно ли страждущим ваше сострадание? Но давайте пока оставим на некоторое время без внимания первый вопрос. То, что причиняет нам самые глубокие страдания, то, что особенно задевает нас за живое, – это, как правило, недоступно пониманию других: в этом смысле мы остаемся тайной и для наших ближних, даже если мы питаемся из одного котла. Стоит, однако, кому-нибудь только заметить, что мы страдаем, как наше страдание становится предметом тщательного разбора, который только опошляет его; ведь сущность сострадания заключается в стремлении лишить чужое страдание неповторимой индивидуальности: наши «благодетели» не хуже наших врагов умеют умалять наши достоинства и силу воли. Есть что-то оскорбительное в том интеллектуальном легкомыслии, с каким всякий сострадалец изображает из себя само провидение, когда одаривает своим милосердным вниманием какого-нибудь несчастного: он не имеет ни малейшего представления о всех тех внутренних переплетениях и сплетениях, которые как раз и составляют мое несчастье или твое несчастье! Моя душа не позволяет растрачивать себя по мелочам, и это окупается с лихвой моим «несчастьем», во мне начинают бить ключом новые силы и новые потребности, затягиваются старые раны, и я гоню от себя всякое воспоминание о прошлом – но все это нимало не заботит милейшего сострадальца, ему неинтересно все то, что так или иначе связано с моим несчастьем: он вознамерился помочь и не задумывается особо над тем, что существует личная потребность несчастья, что и тебе, и мне, и всем – ужас, лишения, обнищание, бессонные ночи, приключения, дерзкие поступки, ошибки столь же необходимы, как и их противоположности, ибо кто хочет – выражаясь языком мистическим – достичь своего собственного рая, тот должен прежде вкусить всех прелестей своего собственного ада. Нет, об этом он ничего не знает: «религия милосердия» (или «сердце») предписывает помогать, и потому считается, что чем скорее ты придешь на помощь, тем лучше! Но если вы, последователи этой религии, действительно относитесь к себе так же, как к другим, если вы и часу не хотите терпеть свои собственные страдания и изо всех сил стараетесь уже загодя распознать надвигающееся несчастье и норовите половчее увернуться от него, если вы воспринимаете страдания и невзгоды как нечто злое, достойное ненависти и уничтожения, как нечто порочащее самую жизнь, то это значит, что, кроме религии милосердия, в вашем сердце поселилась еще и вторая религия, которая, вероятно, доводится матерью первой, – религия удобства. Ах, как мало вы смыслите в счастье людей, вы, любители покоя и уюта! Ведь счастье и несчастье – братья-близнецы, которые растут вместе или, как у вас, вместе – остаются недоростками! Теперь же вернемся к первому вопросу – как же это можно никогда не сбиваться со своего пути?! Ведь постоянно где-то раздается крик о помощи и заставляет нас сойти с пути! И редкий случай, когда нам не приходится, оставив все свои дела, бросаться очертя голову на подмогу. Я знаю, есть тысячи пристойных и почтенных способов, которыми меня можно сбить с пути, – вполне достойные и в высшей степени «моральные» способы! И наши нынешние проповедники милосердия морали дошли уже до того, что только это и считают моральным: сбиться со своего пути и поспешить на помощь ближнему. Я хорошо знаю по себе: стоит мне только увидеть настоящее горе, как я тут же оказываюсь выбитым из кожи. И если бы мой друг, страдающий неизлечимым недугом, сказал мне: «Видишь, я скоро умру; обещай мне умереть вместе со мною», – я не колебался бы ни секунды, так же как не раздумывая предложил бы руку помощи и свою жизнь гномам, видя их отчаянную борьбу за свободу, – дабы мои благие намерения дополнились печальным опытом. Ведь сколько скрытых соблазнов таится во всем том, что взывает о помощи и молит о сострадании; и только наш «собственный путь» требует жестокости, строгой взыскательности и уводит подальше от людской любви и благодарности, – и мы бежим его – нельзя сказать, что неохотно, – бежим от этого пути и от своей собственной совести и находим себе пристанище под сенью чужой совести или под крышей достославного храма «религии милосердия». И как только где-нибудь теперь начнется какая-нибудь война, то это обязательно вызовет в благороднейших людях всякого народа несказанную радость, которую они до поры до времени вынуждены были скрывать: с упоительным восторгом бросятся они навстречу смертельной опасности, свято веря в то, что такое самопожертвование на благо отчизны будет им долгожданным оправданием, ибо только тогда они получат возможность не таясь уклоняться от своей цели: война для них – окольный путь к самоубийству, но это путь с чистой совестью. О многом я предпочитаю здесь не говорить, но я не желаю обходить молчанием мою мораль, которая говорит мне: «Живи в уединении, дабы ничто не помешало тебе жить своею жизнью! Живи в неведении относительно того, что именно твой век выдает за самое важное на свете! Отгородись от дня сегодняшнего покровами по крайней мере трех столетий! Пусть все эти нынешние вопли, грохот войн и революций доходят до тебя лишь слабым журчанием! Конечно, тебе захочется кому-нибудь помочь, но ты будешь помогать только тем, чье горе ты понимаешь до самого конца, ибо у вас одно страдание и одна надежда, – твоим друзьям; и помогать ты будешь только так, как помогаешь сам себе: я хочу помочь им стать мужественнее, выносливее, проще, веселее!» И я хочу их научить тому, что ныне понимают лишь немногие, и менее всего те проповедники сострадания, – со-радости!

339

Vita femina. Увидеть высшую красоту какого-нибудь творения – для этого недостаточно всех знаний и всей доброй воли; лишь редкий и счастливый случай нам может здесь помочь – и тогда из пелены облаков явятся нашему взору заоблачные высоты, озаренные солнцем. И важно не только оказаться в нужном месте в нужный час, важно другое – нужно, чтобы и наша душа сама сняла покровы со своих вершин и пожелала бы воплотиться в некие зримые формы и образы, как будто желая тем самым сохранить душевное равновесие и самообладание. Но такое стечение обстоятельств случается крайне редко, я склонен думать, что высочайшие высоты всего благого – будь то творение, поступок, человек или природа – и по сей день остаются для большинства людей, и даже для лучших из лучших, чем-то недоступным, скрытым под таинственным покровом; но то, что открывается нам, – открывается лишь однажды! Греки, наверное, просили в своих молитвах: «Да удвоится и утроится все прекрасное!» – ах, у них были все основания взывать к богам, ибо безбожная действительность либо скрывает от нас все прекрасное, но если являет – то только однажды! Я хочу сказать, что мир полон прекрасного, и все же он очень беден, ведь в нем так мало прекрасных мгновений, когда открывается прекрасное. Но может быть, именно это придает волшебное очарование жизни: на ней лежит расшитый золотом покров прекрасных возможностей, и все это влечет, сопротивляется, стыдливо прячется, дерзко насмехается и соблазнительно манит. Да, жизнь – это женщина!

340

Умирающий Сократ. Я восхищаюсь храбростью и мудростью Сократа, которыми отмечено все, что он делал, что говорил – и чего не говорил. Этот насмешник, этот влюбленный урод, этот афинский искуситель, нагонявший страх даже на самых заносчивых юношей и доводивший их до слез, – он был не только мудрейшим болтуном, с которым никто не мог сравниться: он был столь же велик в молчании. Жаль только, что в свой последний час он не сумел промолчать, – тогда бы он, вероятно, был причислен к еще более высокому ордену мыслителей. Но то ли смерть, то ли яд, а быть может, благочестие или злоба – одним словом, что-то развязало ему в тот момент язык, и он сказал: «О Критон, я должен Асклепию петуха». Имеющий уши услышит в этих нелепых и жутких «последних словах» другое: «О Критон, жизнь – это болезнь!» Возможно ли такое?! Такой человек, как он, весельчак, который, ни от кого не таясь, словно бравый солдат, бодро прошагал по жизни, – вдруг оказался пессимистом?! Оказывается, он в своей жизни только делал хорошую мину и все годы носил в себе свое последнее слово, свое сокровеннейшее чувство! Сократ, тот самый Сократ страдал от жизни! И он сумел отомстить ей за это – теми туманными, ужасными, благочестивыми, кощунственными словами! Пристало ли такому человеку, как Сократ, еще и мстить за себя? Быть может, его безмерной добродетельности недоставало малой толики великодушия? Ах, милые друзья! Давайте не будем уподобляться грекам!

341

О важнейшем мотиве наших поступков. Представь себе – однажды днем или, быть может, ночью тебя в твоем уединеннейшем уединении нежданно посетил бы злой дух и сказал бы тебе: «Эту жизнь, которой ты сейчас живешь и жил доныне, тебе придется прожить еще раз, а потом еще и еще, до бесконечности; и в ней не будет ничего нового, но каждое страдание, и каждое удовольствие, и каждая мысль, и каждый вздох, и все мельчайшие мелочи, и все несказанно великое твоей жизни – все это будет неизменно возвращаться к тебе, и все в том же порядке и в той же последовательности – равно как и этот паук, и этот лунный свет, что льется сквозь ветви деревьев, и этот миг, и я сам. Песочные часы бытия, отмеряющие вечность, будут переворачиваться снова и снова, и ты вместе с ними, мелкая песчинка, едва отличимая от других!» Разве ты не рухнул бы под тяжестью этих слов, не проклинал бы, скрежеща зубами, злого духа? Или тебе уже довелось пережить то чудовищное мгновение, когда ты, собравшись с силами, мог бы ответить ему: «Ты – бог, и никогда еще я не слышал ничего более божественного!» И если бы действительно эта мысль овладела тобой, она бы не посчиталась с тобой и полностью преобразила бы тебя, а может быть, и вовсе уничтожила; и неизменный, неотступный вопрос: «Хочешь ли ты это пережить еще раз, а потом снова и снова?» – стал бы единственным определяющим началом всех твоих поступков! Иначе насколько ты должен быть доволен собой и своей жизнью, чтобы оставить все свои стремления и жаждать только этого вечного подтверждения своей судьбы, решенной бесповоротно раз и навсегда?

37.Когда даже мудрецов жажда славы покидает в самую последнюю очередь (лат.).
38.Не смеяться, не клясть, а понимать! (лат.)

Бесплатный фрагмент закончился.

Бесплатно
249 ₽

Начислим

+7

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
03 апреля 2023
Дата перевода:
1993
Объем:
1002 стр. 4 иллюстрации
ISBN:
978-5-389-22985-3
Правообладатель:
Азбука
Формат скачивания: