Зачем писать? Авторская коллекция избранных эссе и бесед

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

(Этот трюк даже слишком хорошо удался. Среди нескольких сотен писем, полученных мной после публикации романа, было одно от женщины из Ист-Ориндж, Нью-Джерси, которая уверяла, будто знала мою сестру, когда та и дочка этой женщины учились вместе в средней школе в Ньюарке, куда ходили все дети семейства Портных. Она вспоминала, какой милой, приятной и вежливой девочкой была моя сестра, и сообщила, что была шокирована тем, насколько легкомысленно я описываю ее интимную жизнь и в особенности шучу по поводу ее печальной склонности к полноте. Поскольку я, в отличие от Александра Портного, не имел сестры, я решил, что речь идет о чьей‐то чужой сестре со склонностью к полноте, кого эта женщина по ошибке приняла за мою.)

Однако понадобилось еще время, прежде чем я почувствовал себя скованным условностями, которые наложил на себя в «Портрете художника», и отбросил эту рукопись, тем самым окончательно избавив Портных от ролей второго плана в драме другой семьи. Верхние строчки афиши семья Портных займет чуть позже, когда из моих любимых кусочков «Портрета художника» возникнет короткий рассказ «Еврейский пациент подвергается психоанализу», написанный от лица сына Портного – Александра, как бы его вступительные разъяснения своему психоаналитику. И кто же такой этот Александр Портной? Не кто иной, как тот самый еврейский мальчик, который время от времени появлялся в рассказах студентов-евреев моего писательского семинара в Университете штата Айова: находящийся под вечным присмотром мамы молодой еврей, фантазирующий о Другой. По-настоящему я начал писать «Случай Портного» только после того, как нашел речь Портного – и вместе с ним внимательное ухо безмолвного доктора Шпильфогеля. Психоаналитический монолог – повествовательная техника, чьи непринужденные раскованные риторические возможности я осваивал уже несколько лет, но только не на бумаге, – должен был дать мне способ убедительно соединить мечтательную фантасмагорию «Еврейчика» и реалистическую фактографию «Портрета художника» и «Милого еврейского мальчика». А также способ легитимировать увлеченность непристойным содержанием безымянного слайд-шоу на греховную тему половых органов. Вместо экрана, куда проецируются слайды (и куда, разинув рот, смотрят зрители), – фрейдистская кушетка (и снятие всех покровов); вместо веселого садистического вуайеризма – нервная, стыдливая, восторженная, совестливая исповедь. Вот теперь, наверное, я мог начать роман.

Воображаемые евреи

Опубликовано в New York Review of Books 29 сентября 1974

1. Слава Портного – и моя

Увы, это было не совсем то, чего я хотел. В особенности если учесть, что я был одним из студентов 1950‐х годов, которые пришли в мир книг через довольно‐таки благопристойное литературное образование, в котором к сочинению стихотворений и романов относились как к делу, превосходящему все прочие «моральной серьезностью». Так уж повелось, что употребление нами слова «моральный» – в частной беседе о будничных делах с такой же легкостью, с какой оно употреблялось в студенческих работах и дискуссиях в аудитории, – нередко использовалось для того, чтобы закамуфлировать и облагородить бескрайнюю наивность, и нередко служило лишь для того, чтобы вновь обрести на более престижном культурном уровне ту самую респектабельность, от которой мы в своем воображении укрывались (нашли тоже место) именно на факультете английской литературы.

Акцент на литературной деятельности как форме этичного поведения, как пути к добропорядочной жизни, безусловно, был в духе того времени: послевоенное наступление обывательской электронно-усиленной массовой культуры казалось кое‐каким молодым литераторам вроде меня плодом усилий дьявольского легиона, и только «высокое искусство» могло служить для своих благочестивых служителей в 1950‐е годы прибежищем, некоего рода колонией единоверцев – вроде той, что три века назад создали пуритане на берегах Массачусетского залива. Кроме того, идея, что литература – удел благонравных, похоже, вполне подходила моему характеру, который, пускай и не совсем пуританский по духу, основными реакциями вроде бы этим требованиям соответствовал. Итак, размышляя о Славе, когда я в возрасте двадцати с небольшим лет решил стать писателем, я естественно предположил, что если и когда ко мне придет Слава, я встречу ее так же, как манновский Ашенбах, – с Достоинством. В «Смерти в Венеции» читаем: «Он был юн и в разладе со своим временем, не находя проку в его советах; он попадал впросак, совершал промахи, выставлял себя на посмешище, допуская бестактности и безрассудства в словах и поступках. Однако все это – не роняя собственного достоинства, качества, к утверждению которого, как он уверял, от природы яростно устремлен всякий большой талант; мало того, можно сказать, что все развитие такого таланта есть восхождение к достоинству, осознанное и непреклонное, отметающее все препоны иронии и сомнений»[36].

В случае Ашенбаха, «почтительно ужаснувшись, мир, [узнав] весть о его смерти», будет помнить о нем не за его похотливые фантазии (изобилующие мифологическими иллюзиями, но в основе своей онанистические), а за его необычайно сильные произведения, вроде «рассказа “Ничтожество”, указавшего целому поколению благодарного юношества путь к обретению нравственной стойкости через искусы всепроникающего познания…». Вот о такого рода репутации для себя я и думал. Но, как оказалось, мое произведение, вызвавшее сильную реакцию у по крайней мере части моего поколения, «указывало путь» не столько к обретению нравственной стойкости, сколько к моральным послаблениям и вытекающим из них проблемам – а еще и к тем онанистическим фантазиям, которые в юности (и в Ньюарке) обычно не являются облаченными в классические наряды.

И вместо того чтобы занять в общественном воображении почетное место а-ля Густав фон Ашенбах, после публикации в феврале 1969 года «Случая Портного» я обнаружил, что обрел славу за все то, что Ашенбах подавлял в себе и считал постыдным секретом вплоть до своего нравственно стойкого конца. Жаклин Сюзан[37], обсуждая своих коллег по перу в вечернем шоу Джонни Карсона, заинтриговала десять миллионов американцев, заявив, что ей бы хотелось встретиться со мной, но при этом не подавать мне руки. Кто-кто не хочет подавать мне руку – она? И время от времени обозреватель Леонард Лайонс любил отпускать ехидные шуточки о моем бурном романе с Барброй Стрейзанд: «Барбра Стрейзанд не жалуется по поводу своих свиданий с Филипом Ротом». Многоточие. Впрочем, он ничего не придумал, ведь так уж вышло, что знаменитая еврейская девушка и только что ставший знаменитым молодой еврей ни разу не встречались.

В прессе распространялось изрядное количество таких мифов, иногда беззлобных и довольно глупых, а иногда, во всяком случае для меня, досадных. И, чтобы уйти из‐под огня, я решил уехать из своей нью-йоркской квартиры сразу после выхода романа в свет, так что пока «Филип Рот» отважно появлялся на публике в тех кругах, где я доселе никогда не осмеливался показываться или вращаться, я на четыре месяца поселился в Саратога-Спрингс в колонии Яддо для писателей, композиторов и художников.

В основном новости о деятельности моего двойника, немногие примеры которой я привожу ниже, приходили ко мне по почте: забавные истории в письмах от друзей, вырезки из газет, комментарии (и мягкие, изумленные укоризны) от моего адвоката по поводу моих запросов относительно клеветы и диффамации. Однажды вечером на второй месяц моей эмиграции в Яддо мне позвонил туда редактор (и друг) из одного нью-йоркского издательства. Он извинился за вторжение в мое личное пространство, но, когда он был на работе, до него дошли слухи, будто я пережил нервный срыв и помещен в психиатрическую лечебницу, и вот он позвонил удостовериться, что это не так. В считанные недели известие о моем нервном срыве и помещении в психушку пролетело через всю страну в западном направлении, пересекло Континентальный водораздел и добралось до Калифорнии, где все делается с размахом. Там, накануне обсуждения книги «Случай Портного» в рамках религиозного литературного семинара, объявление о несчастьях Филипа Рота прозвучало с подиума при большом скоплении людей, и, разобравшись таким образом с истинным лицом автора, аудитория, по‐видимому, приступила к непредвзятому обсуждению моей книги.

В мае, подумывая наконец вернуться в Нью-Йорк, я как‐то позвонил в универмаг «Блумингдейлз», чтобы исправить ошибку, всплывавшую в моем счете несколько месяцев подряд. Трубку сняла женщина и, услыхав мое имя, ахнула: «Филип Рот? Филип Рот?» Я, несколько смутившись: «Да». «Но вы же лежите в психиатрической клинике!» «Да что вы?» – легкомысленно отозвался я, пытаясь, как говорится, держать удар, но прекрасно зная, что в кредитном отделе «Блумингдейлз» не стали бы так разговаривать с Густавом фон Ашенбахом, если бы он позвонил им сообщить о финансовой ошибке. Будь он хоть сто раз любовником Тадзио, все равно это было бы: «Да, герр фон Ашенбах; мы ужасно сожалеем о причиненном неудобстве, герр фон Ашенбах, простите нас, маэстро, пожалуйста!»

Такое обращение было бы, как я уже сказал, похоже на то, что я держал в уме в самом начале самонадеянного восхождения к славе.

Почему «Случай Портного» одновременно стал большим хитом и вызвал большой скандал? Начнем с того, что этот роман в обличье исповеди был принят и сочтен немалым числом читателей за исповедь в обличье романа. В прочтении такого рода, когда значимость произведения отходит на второй план по сравнению с личными обстоятельствами, из которых, как считают читатели, вырос сюжет, нет ничего нового. Однако интерес к исповедальной прозе был подстегнут в конце шестидесятых тягой к спонтанности и откровенности, которыми были расцвечены даже самые ничтожные истории жизни и которые в поп-риторике выражались фразами типа «Расскажи все так, как было на самом деле», «Выкладывай все без утайки» и т. п. Были, разумеется, для подобной тяги к неприукрашенной правде свои веские причины в последние годы Вьетнамской войны, но тем не менее ее укорененность в индивидуальном сознании иногда оказывалась довольно слабой и объяснялась в основном необходимостью соответствовать моде того времени.

 

Вот пример из мира «книжного трепа» (как удачно его обозвал Гор Видал) – в колонке, которую он великодушно назвал своими «мыслями под занавес года», ведущий литературный обозреватель «Нью-Йорк таймс» Кристофер Леман-Хаупт, тот самый, кто в 1969 году дважды выразил восхищение «Случаем Портного», объявил себя бескомпромиссным рецензентом, смело и недвусмысленно выступающим за повествование от первого лица и исповедальный подход: «Я хочу, чтобы романист, – писал Леман-Хаупт, – обнажил душу, перестал играть в игры, прекратил сублимировать». Это было смелое, вызывающее и неизбежно провокативное заявление критика «Таймс», ухватившего маятник общепринятого мнения, когда тот начал двигаться в противоположную сторону – в сторону масок, искусственности, фантазии, монтажа и изысканной иронии. Но в 1974 году тот же Леман-Хаупт неодобрительно отзывался о по видимости очень личных (а на самом деле весьма изощренно стилизованных) рассказах Грейс Пейли в «Кардинальных переменах в последнюю минуту» по тем самым причинам, по которым он хвалил подобные книги пятью годами раньше, – и без малейшего понимания, что для такого писателя, как Грейс Пейли (или Марк Твен, или Генри Миллер), как и для актера Марлона Брандо, создание иллюзии интимности и спонтанности требует не просто распустить волосы и быть самим собой, но сформировать абсолютно новое представление о том, что такое и что значит «быть собой».

«Мы видим, как миссис Пейли подходит все ближе и ближе к автобиографии, – пишет Леман-Хаупт о “Кардинальных переменах”, – все более сближаясь с вымышленным “я”, с героиней по имени Фейт, и более откровенно раскрывая источники своего воображения. Короче говоря, теперь кажется, будто у нее больше не осталось сил или воли претворять жизнь в искусство… Что же пошло не так? Что же лишило автора воли претворять жизненный опыт в литературу – если беда, по сути, в этом?» Беда? Что‐то пошло не так? Ну, бездумье торжествует. И все же, следя за «мыслями» критиков вроде Леман-Хаупта, можно видеть, как с годами укоренилась подхваченная и неосмысленная литературная догма, которая в данный момент истории культуры убеждает неотзывчивых читателей вроде него самого в «важности» серьезной прозы.

В случае же моей собственной «исповеди» склонность к вуайеризму не притупили даже воспоминания о том, что романист, который, как предполагалось, обнажил свою душу и перестал сублимировать потаенные чувства, сохранял спокойное, серьезное, даже торжественное выражение лица в своих двух предыдущих романах. Как и не помешало то, что тема, которая достаточно подробно разрабатывается в этой как бы исповеди, была хорошо известна всем и каждому, и все и каждый от нее публично открещивались: тема эта – мастурбация. То, что постыдная тайная привычка описывалась в наглядных подробностях, со смаком, сыграло большую роль в привлечении к книге аудитории, которая ранее мало интересовалась моей прозой. До «Случая Портного» ни одно издание моих романов в твердом переплете не продавалось тиражом более чем 25 тысяч экземпляров, а мой первый сборник рассказов раскупили лишь в количестве 12 тысяч экземпляров в твердом переплете (и он пока что не привлек внимания в национальном масштабе, хотя кинофильм с Эли Макгроу вышел уже после публикации «Случая Портного»[38]). А вот что касается книги «Случай Портного», 420 тысяч читателей – что в семь раз больше количества проданных экземпляров моих трех предыдущих книг вместе взятых – не поленились купить ее, пробив в кассе книжных магазинов по 6 долл. 95 центов плюс налог с продаж за каждый экземпляр, причем половина из них купили книгу в течение первых десяти недель после ее появления на прилавках.

Такое впечатление, что мастурбация – куда более грязный интимный секрет, чем даже виделось Александру Портному. Действительно, то же горячечное любопытство, которое побудило столь большое число людей, никогда не покупающих книг, потратиться на эту и возбудило их насмешки по адресу «обуянного вагиной» мастурбатора из респектабельного общества, проявилось и в волне слухов, прокатившихся по всей стране от одного побережья до другого, согласно коим сей автор из‐за своих вредных излишеств был увезен в дурдом, куда народная молва давно уже упрятывала неисправимых онанистов.

Само собой разумеется, фарсовая трактовка мастурбации не вполне объясняет энтузиазм, с которым именно этот бестселлер раскупался и даже, по‐видимому, прочитывался. Исторический момент, когда он был опубликован – когда впервые с начала Второй мировой войны нацией овладела устойчивая социальная дезориентация, – как я думаю, во многом определил и их энтузиазм, и мою последующую скандальную известность. Без катастроф и потрясений 1968 года, которые ознаменовали конец десятилетия, отмеченного святотатственным низвержением авторитета власти и утратой веры в общественный порядок, очень сомневаюсь, что моя книга привлекла бы столь пристальное внимание в 1969 году. Даже тремя или четырьмя годами ранее реалистический роман, в котором авторитет семьи трактуется в комично неуважительном ключе и где секс изображен в виде фарсовой стороны внешне респектабельной жизни добропорядочных граждан, едва ли воспринимался бы как приемлемый – и удобоваримый – американцами – представителями среднего класса, которые купили мою книгу, и ее бы практически игнорировала (или отозвалась бы о ней враждебно) та самая пресса, которая ее расхваливала. Но в последний год шестидесятых просвещение нации в области иррационального и экстремального настолько блестяще осуществил наш д-р Джонсон[39] с помощью как своих врагов, так и друзей, что при всех вульгарных откровениях о будничных сексуальных маниях и о неромантических аспектах внутрисемейных отношений даже такая книга, как «Случай Портного», оказалась в рамках допустимого. Осознание, что теперь это допустимо, возможно, и стало одним из факторов привлекательности книги для многих ее читателей.

И все же: разного рода неприличности в «Случае Портного» не казались бы столь заманчивыми (и для многих – оскорбительными), если бы не другой важный элемент, благодаря которому неподобающий герой выглядел куда более интригующим, чем мог бы, в глазах американцев, чья психическая броня изрядно поистрепалась в шестидесятых: мужчина, признающийся в запретных сексуальных актах и позволяющий себе возмутительным образом злословить против семейных устоев и привычного благочестия, – еврей. Это воспринималось именно так, читали ли вы эту книгу как роман или как слегка закамуфлированную автобиографию.

И то, что придавало этим действиям и кощунствам особый смысл, который они имели для Портного, и почему они для него были сопряжены с опасностью и стыдом, и отчего казались комично неуместными даже с его точки зрения, и есть то, что, как мне сейчас кажется, делало Портного таким интригующим для подавляющего большинства читателей книги – как евреев, так и неевреев. А именно: публично попрать все приличия – последнее, чего могут ожидать от добропорядочного еврея и он сам, и его семья, и его соплеменники-евреи, да и большинство христиан, чья терпимость к нему может быть, прямо скажем, шаткой и чей кодекс респектабельности он развенчивает на свой страх и риск, а может быть, и рискуя благополучием своих соплеменников-евреев. Так утверждают вся история и вошедший в привычку страх. Он не должен делать из себя посмешище, извергая либо словесный понос, либо семя, и уж точно – извергая словесный понос о том, как он извергает свое семя.

«Как хрестоматийные изгои западного общества, евреи показали себя, конечно, большими мастерами социальной адаптации», – пишет Дэвид Зингер в эссе на эту тему, озаглавленном «Еврей-гангстер», в январском номере журнала «Джудаизм» за 1974 год. Нет ничего удивительного, продолжает Зингер, что «американо-еврейский истеблишмент – организации защиты евреев, ученые, исторические общества» наряду с «простыми американскими евреями [в основном] решительно отрицали свою осведомленность об [этом] важном аспекте национальной истории», главные фигуры которой, по мнению Зингера, могут составить «…целый справочник “Кто есть кто” в анналах американской преступности, не уступая в этом никакой другой этнической группе, оставившей в этих анналах свой след».

Конечно, Портной – это вам не Арнольд Ротштейн, Лепке Бухальтер, Багси Сигел или Меир Лански (назовем лишь самых отъявленных негодяев в списке Зингера). Однако ощущение себя еврейским преступником – повторяющийся мотив его комических приступов самобичевания; почитайте последние страницы романа, где, в завершение своей маниакальной арии, он воображает себе, как свора полицейских, словно выпрыгнувших из дешевого боевика, окружает его – гангстера Бешеного Пса, выпрыгнувшего из того же кинофильма. Не требуется никаких «организаций защиты евреев», кроме него самого, чтобы осудить Портного за его поведение и убедить его, что одержимость собственной плотью столь же подрывает безопасность и интересы еврея в Америке, как гешефты Арнольда Ротштейна, устраивавшего договорные бейсбольные матчи Всемирной серии, – вот уж нашел этот ушлый еврей, о чем договариваться.

То, что даже еврей, который считается главным сторонником переговоров, чье самое ценное достояние – это здравомыслие, как у Киссинджера, за что ему завидуют даже враги, – так вот, даже еврей больше не мог успешно противостоять непреложным потребностям грубой антиобщественной похоти и агрессивным фантазиям… вот что, вероятно, и приковало внимание многих читателей из среднего класса, чья способность к социальной адаптации серьезно пошатнулась под ударами обескураживающего опыта этого десятилетия. Бесспорно, для многих это было своего рода откровением – услышать, как не кто‐нибудь, а еврей, тот, чье публичное реноме адепта гражданских прав целиком и полностью сводилось к обеспечению социальной справедливости и правового контроля, четко и ясно заявляет, что, вместо того чтобы упрочить свою оборону и стремиться быть лучше (во всех смыслах этого слова), его тайным желанием на самом деле было раскрепоститься и стать плохим – или, во всяком случае, хуже. Уж такого они в последние годы почти не слышали и не читали в американских романах, написанных евреями о евреях.

36Здесь и далее перевод М. Рудницкого.
37Популярная американская писательница (1918–1974), автор скандальных эротических произведений.
38Речь идет об экранизации повести «Прощай, Коламбус!» (1969) с Эли Макгроу в главной роли.
39Имеется в виду президент Линдон Джонсон.
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»