Читать книгу: «Вендиго»

Шрифт:

Algernon Blackwood. The Wendigo

© Пучкова Е., перевод на русский язык, 2025

© Голикова А., перевод на русский язык, 2025

© Макарова М., перевод на русский язык, 2025

© Антонов С., перевод на русский язык, 2025

© Куренная М., перевод на русский язык, 2025

© Ибрагимов А., перевод на русский язык. Наследник, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2025

Вендиго

В том году едва ли не все охотники вернулись домой ни с чем, и лишь немногим из них удалось-таки напасть на свежий след американского лося; животные вели себя пугливее обычного, и новоявленные Нимроды вынуждены были в кругу своих почтенных семей изощрённо оправдываться, ссылаясь на действительные факты или на домыслы собственной фантазии. В числе неудачников был и доктор Кэскарт из Абердина, также вернувшийся с очередной охоты без единого трофея. Сам он, правда, неудачником себя не считал, потчуя всех желающих интригующими рассказами о произошедшем с ним необычайном переживании, которое, как он утверждал, имело для него куда большую ценность, чем все красавцы-лоси, каких только довелось ему в жизни застрелить. Необыкновенная эта история не нашла, однако, никакого отражения на страницах написанной им книги «Массовые галлюцинации» – по той простой причине (в чем доктор однажды признался своему приятелю и коллеге), что сам он принял в ней слишком уж непосредственное участие, чтобы иметь право на сколько-нибудь беспристрастное и компетентное суждение о случившемся…

Помимо самого Кэскарта и местного проводника Хэнка Дэвиса в группу охотников входили совсем молодой племянник доктора Симпсон, студент-богослов, с первого же дня обречённый в канадской лесной глуши на прозвище Малютка-церковь, и Дефаго, проводник юноши. Давным-давно, ещё когда строилась Канадская тихоокеанская железная дорога, французский канук Жозеф Дефаго отбился от родных корней в провинции Квебек и навсегда застрял на Крысиной Переправе; помимо несравненного знания лесной жизни и местных обычаев он мог также исполнять старинные песенки вояжёров, да к тому же рассказывать чудные охотничьи байки. В придачу ко всему был он чрезвычайно чувствителен к несравненному очарованию дикой природы, с особой силой воздействующему на иные замкнутые, склонные к одиночеству натуры; безлюдные места Дефаго любил с такой беззаветной романтической страстью, что она порой граничила с одержимостью. Жизнь лесной глуши буквально завораживала его, одаривая непревзойдённым умением приобщаться к её тайнам.

К участию в охотничьей экспедиции нового проводника привлёк Хэнк. Он хорошо знал Дефаго и мог за него поручиться. Нередко Хэнк по-дружески посмеивался над этим «парнем что надо», а поскольку речь канука, при всей своей очевидной бессмысленности, блистала перлами живописнейшей брани, разговор двух крепких и отважных «лесных жителей» частенько принимал весьма серьёзный оборот. Впрочем, из уважения к старому «охотничьему хозяину», которого по обычаю родной страны Хэнк именовал просто «доком», ему удавалось всё же несколько придерживать при Кэскарте вольный свой язык, тем более что и «молодой хозяин», Симпсон, был уже «чуть-чуть священником». Поводом к насмешкам над Дефаго служило то, что Хэнк определял как «извержение окаянного и мрачного духа», нет-нет да и проявлявшегося в поведении этого канадского француза; судя по всему, он имел в виду романский характер своего закадычного друга и подверженность Дефаго приступам необъяснимой хандры, когда ничто не могло заставить его вымолвить хоть словечко. Но, правду сказать, Дефаго и в самом деле отличался крайней впечатлительностью и склонностью к меланхолии. Как правило, поводом для приступов молчаливости было сближение с «цивилизацией», даже кратковременное, но всякий раз несколько дней жизни в лесной глуши неизменно вылечивали его.

Итак, в последнюю неделю октября уже упомянутого «года пугливых лосей» четверо охотников, весьма отличающихся друг от друга по духовному складу, разбили главную свою стоянку на дальнем канадском Севере, за Крысиной переправой, – в глухой, заброшенной, безлюдной стороне. Впрочем, охотников сопровождал ещё и индеец по имени Панк, исполнявший обязанности повара; он и в прежние годы участвовал в лесных скитаниях доктора Кэскарта и Хэнка. Панк должен был просто-напросто жить на стоянке, ловить рыбу, жарить мясо добытых животных и при необходимости в считаные минуты готовить кофе. В своей поношенной городской одежде, доставшейся ему от прежних хозяев, он был похож на истинного индейца – если, конечно, забыть о его жёстких чёрных волосах и смуглой коже – не больше, чем, скажем, «театральный негр» на коренного жителя Африки. При всем том Панк ещё не утратил инстинктов своей вымирающей расы – в нем стойко жила склонность к невозмутимому молчанию и всяческого рода суевериям.

В ту ночь охотники, жавшиеся к ярко пылающему костру, были настроены невесело: за всю неделю не обнаружилось ни одного свежего признака лосей. Дефаго, впрочем, уже спел спутникам одну из своих излюбленных песен, а потом принялся рассказывать какую-то байку, но Хэнк, пребывавший по случаю неудачной охоты в особо дурном расположении духа, постоянно бурчал что-нибудь вроде «от его путаницы, кроме вранья, ничего не остаётся», и вскоре француз погрузился в мрачное молчание, из которого, казалось, вывести его было уже невозможно. Молчали и доктор Кэскарт с племянником, изнурённые бесплодным рысканьем по лесу. Панк, устроившийся под навесом из нарубленных веток, где позже и заснул, мыл посуду, что-то тихо бормоча про себя.

Никому не хотелось трогаться с места, чтобы оживить медленно гаснущий костёр. Высоко в небе, уже по-зимнему холодном, сверкали звёзды, ветер был так тих, что вдоль береговой кромки усмирившегося озера мало-помалу начала нарастать ледяная бахрома. Со стороны бескрайнего леса подступала насторожённая, всё обволакивающая тишина.

Внезапно тишину нарушил гнусавый голос Хэнка.

– Что до меня, док, – громко произнёс проводник, устремив взгляд на своего патрона, – так я бы утречком перебрался в другие места. Тут мы разве что чёрта лысого добудем.

– Согласен, – коротко бросил обычно немногословный Кэскарт. – Мысль недурна.

– А вот, ей-богу, хозяин, – уже с уверенностью продолжал Хэнк, – я полагаю, стоит теперь двинуться на запад, к озеру Гарден, скажем, вы да я, для разнообразия! Никто из нас даже носу прежде не совал в те места…

– Идёт.

– А ты, Дефаго, возьми маленькую лодку и с мистером Симпсоном – через озеро, до самого залива Пятидесяти Островов, а потом наискосок – вдоль южного берега. Прошлой зимой там этих лосей паслось до дьявола, и гадай не гадай, а чем бес не шутит, может, и нынче, назло нам, они опять туда подались.

Дефаго, не отводя глаз от костра, продолжал молчать. Видимо, он всё ещё чувствовал себя оскорблённым, переживая, что его так бестактно прервали.

– Нынче никто не ходил тем путём, готов поспорить на доллар! – твёрдо заключил Хэнк, словно имея какие-то особые основания. Он бросил острый взгляд на своего приятеля. – Взять с собой палатку – ту, что поменьше, – и махнуть туда ночи на две, – добавил он, полагая дело решённым. Да и правду сказать, Хэнк считался общепризнанным распорядителем всех охотничьих затей и теперь в той же мере отвечал за успех предприятия.

Все чувствовали, что Дефаго не испытывает восторга от намеченного плана, и его молчание свидетельствует нечто большее, чем простое неодобрение: по смуглому, подвижному лицу француза огненной вспышкой промелькнуло странное выражение – не оставшееся, впрочем, незамеченным. «Мне показалось, что он словно испугался чего-то», – скажет позже Симпсон своему дяде, с которым они делили одну из палаток. Доктор Кэскарт не спешил с заключением, хотя, конечно, и от его внимания не ускользнула мимолётная перемена в лице проводника, оставившая зарубку в памяти. В душе доктора поселилась неосознанная тревога, хотя в тот момент он ещё не мог ощутить её.

Раньше остальных перемену настроения почувствовал Хэнк, но, странное дело: не найдя поддержки со стороны друга, он не взорвался и не обиделся, а, напротив, стал словно подлаживаться к нему.

– Ну ведь нет же какой-то особой причины, чтобы их там не оказалось в этом году, – сказал он примирительно, заметно понизив голос, – оленей, а не того, о чём ты думаешь! В прошлом году, пусть так, были огни, которые отпугивали людей, но нынче, я полагаю… тут просто дело случая, и всё!

Он говорил это с явной надеждой, что его поддержат.

Жозеф Дефаго мельком взглянул на Хэнка, но тут же вновь опустил глаза. Из глубины леса вырвался ветер, на миг ярко раздув тлеющие угли. Доктор Кэскарт уловил новую перемену в лице проводника, и она ещё больше не понравилась ему. Взгляд Дефаго выдал всё. То были глаза человека, испуганного до глубины души. Тревога доктора заметно усилилась, и гораздо больше, чем ему бы хотелось.

– Там могут быть индейцы, которых нам следует бояться? – спросил он с беспечной улыбкой, надеясь несколько разрядить напряжение.

Симпсон, сморённый дремотой и неспособный осознать тонкость ситуации, с долгим зевком направился к своей палатке.

– Или в тех местах ещё что-нибудь не в порядке? – спустя минуту тихо добавил Кэскарт, когда племянник уже не мог услышать его слов.

Хэнк посмотрел на хозяина, и в его взгляде доктору не удалось уловить обычной прямоты и откровенности.

– Да какое там, – возразил проводник с наигранным добродушием, – просто он всё ещё дуется на меня из-за небылицы, которую ему не дали досказать! Уж очень он крепко на меня обиделся, вот и вся недолга! Верно же, старина? – И он по-дружески пихнул носком сапога протянутую к костру ногу Дефаго, обутую в мокасин.

Дефаго резко поднял голову, как бы очнувшись от мечтательной задумчивости, не мешавшей ему, однако, внимательно следить за всем, что происходит вокруг.

– Я? Обиделся? Ещё чего! – воскликнул он с возмущением. – Ничто в лесу не может обидеть Жозефа Дефаго! – И неожиданно воскресшая в его голосе привычная решительность тона не позволила определить, говорил он правду или только часть её.

Хэнк взглянул на доктора. Он собирался было что-то сказать, но оборвал себя на полуслове и оглянулся. Шаги за их спинами заставили всех троих пристально вглядеться в темноту. То был старый Панк; пока они беседовали, он неслышно выбрался из-под своего навеса и теперь, прислушиваясь к разговору, стоял у самой черты светового круга, образуемого сиянием костра.

– В другой раз, док! – шепнул Кэскарту Хэнк, заговорщически подмигнув одним глазом. – Когда галёрка не будет торчать в партере! – И, вскочив на ноги, он похлопал индейца по спине, громко воскликнув: – Ну-ну, подваливай ближе к огню, погрей малость свою грязную красную шкуру.

Подтолкнув Панка к костру, он подкинул в огонь охапку сушняка.

– Ты нынче покормил нас на славу, – добавил он сердечным тоном, словно желая настроить мысли индейца на благодушный лад, – и не будет достоин христианского имени тот, кто заставит старую твою душу зябнуть, пока мы тут блаженствуем возле костра!

Панк приблизился к огню и стал греть ноги, отвечая на эти сладкоречивые излияния не словами, а лишь смутной улыбкой, тем более что едва ли понимал хотя бы половину сказанного. Видя, что продолжение разговора невозможно, доктор Кэскарт последовал примеру племянника и, оставив троих мужчин покуривать возле ярко пылавшего костра, углубился в свою палатку.

Стараясь не разбудить племянника, что в тесноте палатки было сделать нелегко, Кэскарт разделся, а затем исполнил на свежем воздухе то, что Хэнк определил бы фразой «справил старикан малую нужду». Справедливости ради надо заметить, что «старикан» в свои пятьдесят с лишним лет всё ещё был крепким и пышущим здоровьем мужчиной. Совершая вышеупомянутый процесс, он приметил, что Панк уже снова ушёл под навес, а Хэнк и Дефаго оказались в положении молота и наковальни, причём в роли наковальни выступал маленький канадский француз. Издали эта картина напоминала сценку из вестерна: на лицах героев красными и чёрными бликами играл огонь костра; Дефаго в широкополой фетровой шляпе с низко опущенными краями и мокасинах представлялся злодеем из диких прерий; Хэнк, с непокрытой головой, широко улыбающийся и беспечно пожимающий плечами, – честным, обманутым простаком; таинственность картины дополнял старый Панк, как бы намеренно скрывшийся на заднем плане и подслушивающий разговор главных героев мелодрамы. Комизм этой сцены вызвал у доктора улыбку; и в то же время что-то в нём – едва ли он сам понимал, что именно, – болезненно сжалось, словно неуловимое дыхание некой угрозы слегка коснулось его души и снова ушло, прежде чем он успел уловить его. Возможно, ощущение это родилось от испуга, который он уже видел прежде в глазах Дефаго, или просто иначе мимолётный всплеск эмоции вообще мог ускользнуть от его острого, всё подмечающего внимания. Дефаго, на его взгляд, вполне мог неожиданно оказаться причиной беспокойства… Кстати, в роли проводника он не казался столь же надёжным, как Хэнк… Ждать от него слишком многого не приходилось…

Прежде чем вернуться в тесную палатку, где уже похрапывал Симпсон, доктор ещё некоторое время понаблюдал за проводниками. Он видел, что Хэнк бранился теперь хоть и отчаянно, но словно бы напоказ – наподобие театрального африканца в каком-нибудь негритянском баре Нью-Йорка, – а на деле то была брань «от любви». Теперь, когда все, кто мог помешать бранившимся друзьям, ушли спать, взаимные проклятия и взывания к Богу текли неудержимым потоком. Хэнк почти с нежностью похлопывал друга по плечу, и вскоре оба они скрылись в тени, где смутно виднелась их палатка. Минутой позже, последовав их примеру, исчез во мраке и Панк, зарывшийся в свои вонючие одеяла.

Улёгся спать и доктор Кэскарт; усталость и сонливость ещё некоторое время боролись в его сознании со смутным желанием разобраться наконец в странном происшествии. Что же всё это значило? Чего испугался Дефаго, когда речь зашла о заливе Пятидесяти Островов? Почему присутствие Панка помешало Хэнку досказать всё до конца?.. Но в объятиях Морфея мысли доктора отказывались повиноваться… Возможно, всё разъяснится завтра… Хэнк доскажет то, что хотел досказать, когда они вдвоём пойдут по следу неуловимых лосей…

Глубокое безмолвие опустилось на маленький охотничий лагерь, столь дерзновенно разбитый в самой пасти дикой природы. Чёрным травянистым лугом поблескивало под звёздами широко раскинувшееся озеро. Воздух становился колюче-студеным. В ночной лесной глуши таились послания далёких горных вершин, озёр, подёрнутых первым ледком, чувствовались слабые, унылые запахи надвигающейся зимы. Белым людям, с их неразвитым обонянием, не дано уловить дыхание природы; смоляной дух костров заглушает для них тончайшие, почти электрические посылы мхов, древесной коры и застывающих вдали болот. Даже Хэнк и Дефаго, постигшие самую душу лесов, быть может, сейчас тщетно раздували бы свои тонкие ноздри.

Но часом позже, когда все уже заснули мёртвым сном, старый Панк выполз из одеял и тенью скользнул к берегу озера – неслышно, как это умеют делать только индейцы. Он высоко поднял голову и огляделся. Кромешная тьма многое скрывала от его глаз, но, подобно животным, он обладал особыми чувствами, и мрак не был властен над ними. Панк долго прислушивался, потом потянул ноздрями воздух. Он стоял безмолвно и недвижно, будто стебель болиголова. Минут через пять он снова вытянул шею и принюхался, а затем ещё раз. Внешне никак не проявлявшееся нервное напряжение растекалось по всему телу индейца, когда он втягивал в себя обжигающий свежий воздух. Слившись в единое целое с окружавшей его темнотой, как это удаётся лишь дикарям и животным, Панк вернулся к стоянке, по-прежнему скользя неуловимой тенью, и, крадучись, пробрался к своей постели под навесом.

Не успел он уснуть, как налетел предугаданный им ветер и поднял на поверхности озера, отражающей звёзды, лёгкую рябь. Зародившись в отрогах гор с другой стороны залива Пятидесяти Островов, этот ветер явился как раз оттуда, куда смотрел старый индеец, и едва слышно, с тоскливым шуршаньем в верхушках исполинских деревьев пронёсся над погрузившейся в сон охотничьей стоянкой. Лесные безлюдные тропы наполнились странным ароматом – слишком тонким, чтобы его могли уловить даже изощрённые чувства индейца, непостижимо волнующим ароматом чего-то неведомого, незнакомого.

И в это мгновение белокожий канадский француз и краснокожий индеец беспокойно завозились во сне. Но ни один из них не проснулся. А незабываемый странный запах унёсся прочь, затерявшись в глуши девственного леса.

Ещё до восхода солнца охотничий лагерь ожил. Всю ночь падал лёгкий снежок, холодный воздух обдавал ноздри свежестью. Судя по тому, что до обеих палаток донёсся дух жареного бекона и аромат кофе, Панк уже исполнил свои утренние обязанности. Охотники поднялись в превосходном настроении.

– Ветер сменился! – бодро крикнул Хэнк, наблюдавший за тем, как Симпсон и его проводник принялись загружать небольшую лодку. – Теперь он с озера – то, что вам надо, парни! На свежем снегу каждый след как на ладони! Если попадутся лоси, при таком ветре им вас не учуять, разве что самую малость. Ну, мсье Дефаго, удачи тебе! – заключил он, впервые произнеся имя своего друга на истинно французский манер, присовокупив напоследок и французское «bonne chance»1.

Дефаго, по всей видимости пребывавший в прекрасном расположении духа – от его молчаливости не осталось и следа, – ответил приятелю такими же добрыми напутствиями. К девяти утра охотничья стоянка, оставленная на попечение Панка, опустела; Кэскарт и Хэнк уже ушли далеко на запад, а лодка Дефаго и Симпсона, нагруженная палаткой и двухдневным запасом провизии, превратилась для глаз индейца в чёрную точку, качающуюся на лёгкой зыби озера прямиком на востоке.

Пронзительная свежесть зимнего утра теперь была согрета лучами солнца, воспарившего над лесистыми горными отрогами и обливавшего радостным своим сиянием и озеро, и леса, и горы; сквозь сверкающие водяные брызги, вздымаемые порывами ветра, плавно скользили гагары; бодро выскакивая из воды навстречу солнцу, стряхивали воду с мокрых головок утки-нырки; насколько хватал глаз, вокруг высились необъятные, всё подавляющие собой массивы первобытного леса, величественные в своём безмолвии, безлюдье и бесконечности – то был могучий, не потревоженный ногой человека живой ковер, распростёршийся вплоть до уже покрытых льдом берегов Гудзонова залива.

Симпсон, сидевший на носу челнока, пляшущего на волнах, и изо всех сил работавший веслами, не мог не поддаться очарованию девственной красоты природы: зрелище это было для него в новинку. Сердце юноши сладко пьянилось чувством свободы и безмерного величия пространства, лёгкие жадно вбирали в себя прохладный, бодрящий благовонный воздух. На корме, беспечно распевая приходящие на ум обрывки родных песен, расположился Дефаго – будто всю свою жизнь он только тем и занимался, что управлял маленьким судёнышком из берёзовой коры, и притом успевал весело отвечать на бесчисленные вопросы Симпсона. У обоих на сердце было отрадно и легко. В подобных обстоятельствах быстро стираются условности, поверхностные различия между людьми, принадлежащими к разным слоям общества, и они становятся просто товарищами, действующими в очевидно общих интересах. Симпсон, работодатель, и Дефаго, наёмный работник, в первобытных этих условиях словно поменялись ролями: первый стал «ведомым», второй – «ведущим». Тот, кто обладал сейчас первостепенно важными знаниями, естественным образом принял на себя руководство, а молодой богослов, не раздумывая, подчинился его опыту. Ему и в голову не пришло возразить, когда с первых же минут Дефаго отбросил ставшее как бы лишним словечко «мистер» и стал запросто говорить своему хозяину: «Послушай, Симпсон» или «Эй, босс!», и к тому времени, когда они после напряженной, на протяжении двенадцати миль да ещё против ветра, работы веслами добрались до дальнего берега, такие отношения уже вошли в привычку; Симпсон только посмеивался про себя, ему всё это нравилось, а вскоре он и вовсе перестал что-либо замечать.

Ведь, собственно говоря, наш «учёный-богослов» был ещё просто юношей, пусть и очень способным и с сильным характером, но слишком мало повидавшим свет; впервые оказался он в незнакомой стране, если не считать крошечной Швейцарии, и непомерный размах всего увиденного немало озадачил его. Он понял, что знать о девственных лесах понаслышке – это одно, и совсем другое – увидеть их собственными глазами. А уж если выпадает случай побывать в них и познакомиться с дикой жизнью, то для умного человека это становится настоящим посвящением в нечто необычное, требующее пересмотра былых, прежде неизменных и священных, личностных ценностей.

Впервые Симпсон прикоснулся к живому ощущению дикой природы, когда взял в руки новенькое ружьё и глянул в небо вдоль двух безупречных блестящих стволов. А три долгих дня, в течение которых охотники всей компанией, переправившись через озеро и реку, добирались до места главной стоянки, усилили это чувство. Теперь ему предстояло сделать новый шаг – выйти за пределы, обозначенные лагерем, и погрузиться в самую глубь необитаемых районов страны, столь же обширных, как вся Европа; и сама суть невероятной этой ситуации одновременно и восторгала, и ужасала юношу в меру отпущенного ему воображения. Ведь они вдвоём с Дефаго вступили теперь в противоборство со множеством могущественных сил, с самим Титаном!

Мрачное великолепие безлюдных лесов, раскинувшихся на невообразимых просторах, ошеломляло юного богослова, заставляя почувствовать рядом с ними собственную малозначительность. Суровость непроходимой лесной глуши, олицетворявшая безжалостность и беспощадность, грозно вырастала и всё более неохватно раскрывалась в безбрежных синих далях, обнимающих горизонт. Симпсон всё отчетливей ощущал её молчаливую угрозу, всё острей осознавал полнейшую свою беспомощность перед ней. Один лишь Дефаго – этот слабый символ оставленной позади цивилизации, где всему хозяин человек, – стоял теперь между ним и жестокой, не знающей жалости смертью от истощения и голода.

Симпсон со страхом наблюдал, как Дефаго на берегу озера перевернул лодку вверх дном, заботливо прибрал под неё весла, забросал ветвями, а затем принялся делать топориком метки на стволах канадских елей по обеим сторонам почти неприметной для глаза тропы, сопровождая свои действия небрежно бросаемыми фразами: «Ты вот что, Симпсон… Если со мной что случится, постарайся вернуться к лодке по этим зарубкам… А дальше плыви прямо на запад, к солнцу… Так до лагеря и доберёшься, понял?»

Даже эти обыденные, совершенно естественные в подобной ситуации слова, сказанные как бы между прочим, без какой-либо особенной интонации, привели Симпсона к осознанию необычности положения, в котором он оказался впервые, обозначили весь накал чувств, переживаемых юношей, всю его собственную беспомощность как главный стержень происходящего. Только он и Дефаго наедине с бескрайним первобытным миром – и этим сказано всё. Второй символ господства человека над природой – примитивная лодочка – остался где-то позади. И единственной нитью, связывающей его сейчас с цивилизацией, были эти едва заметные, наспех сделанные топором жёлтые метки на древесных стволах.

Разделив поклажу между собой, охотники взяли ружья – каждый своё – и по неприметной тропе двинулись вперёд через скалы, упавшие деревья и полузамёрзшие болота, обходя по берегам бесчисленные мелкие озерца, красиво обрамлённые лесом и пеленой тумана; к пяти вечера они вышли на опушку леса – впереди расстилалась широкая водная гладь, за которой далёким пунктиром обозначились одетые ельником острова всех мыслимых и немыслимых очертаний и размеров.

– Залив Пятидесяти Островов! – устало объявил Дефаго. – И солнце, похоже, скоро опустит в него свою лысую башку! – добавил он с неосознанной поэтичностью, и тут же, без какого-либо промедления, они вдвоём принялись готовить место для ночлега.

В считаные минуты, повинуясь рукам, не привыкшим делать ни единого лишнего движения, на полянке выросла туго натянутая уютная палатка с постелями из ветвей пихты; и вот уже запылал яркий, но почти не дающий дыма костёр, на котором можно было приготовить ужин. Молодой шотландец принялся чистить рыбу, пойманную на блесну прямо с лодки, а Дефаго заявил, что «покамест» пройдётся по лесу, посмотрит, нет ли поблизости лосиных следов. «Вдруг да и наткнусь на дерево, о которое лоси тёрли свои рога, – сказал он, живо поднявшись на ноги, – не исключено, что они кормились где-нибудь поблизости листом клена».

Небольшая его фигура словно тень растаяла в сумраке, и Симпсон с чувством, близким к восхищению, заметил, сколь легко лес вобрал её в себя. Едва успев сделать несколько шагов, проводник полностью скрылся из виду, хотя вокруг почти не было подлеска и деревья стояли привольно, не тесня друг друга; в прогалинах росли серебристые берёзы и клены, выделяясь стройностью на фоне могучих разлапистых канадских пихт и сосен. Если бы не эти громадины и не серые гранитные валуны, тут и там выступавшие из земли округлыми спинами, ближний участок леса вполне мог бы сойти за уголок какого-нибудь парка в любезном сердцу Симпсона отечестве. Временами казалось даже, что здесь видна рука человека. Однако чуть правее начиналось огромное – на многие мили – пространство выгоревшего леса, и сразу же проявлялась его истинная дикая природа; то была brule2, как именуется здесь лесная гарь; по всей видимости, прошлогодний пожар бушевал в этих местах в течение нескольких недель, и почерневшие стволы, лишённые ветвей, торчали теперь повсюду жалко и безобразно, подобно воткнутым в землю гигантским обгорелым спичкам, невыразимо жуткие и одинокие. Вокруг них всё ещё слабо вился запах древесного угля и намокшего под дождём пепла.

Быстро густели сумерки, поляны темнели, и только потрескивание костра да слабый плеск волн, доносившийся со стороны скалистого побережья, нарушали девственную тишину. С заходом солнца ветер утих, и во всём этом безмерном древесном мире не колыхалась ни одна веточка. Казалось, в любой момент можно было ожидать, что среди деревьев проявятся могучие и ужасные фигуры лесных богов, коим и надлежит поклоняться в этой тишине и пустынности. Впереди, в широком проёме между колоннами деревьев, огромных, с прямыми стволами, раскинулся залив Пятидесяти Островов, образующий гигантский, в добрых пятнадцать миль, полумесяц, а ещё дальше, милях в пяти от стоянки, слабо проглядывал противоположный его берег.

Кристально чистое розовато-шафрановое небо, какого никогда в жизни не видел Симпсон, тихо лило на волны залива бледные струящиеся лучи, и острова – их тут было, конечно, не пять десятков, а добрая сотня – плыли по воде подобно сказочным ладьям какого-нибудь заколдованного флота. Окаймлённые соснами, верхушки которых ласково и нежно касались неба, волшебные островки, по мере угасания солнца, возносились всё выше и, казалось, вот-вот снимутся с якоря и покинут воды родного пустынного залива, отдавшись на волю небесных путей. И полоски цветных облаков, подобные гордо развевающимся вымпелам, словно бы сигналили об их отплытии к звёздам…

Красота зрелища странно возбуждала Симпсона. Он коптил рыбу над пламенем и время от времени, обжигая пальцы, наслаждался её нежной мякотью, а попутно следил за ужином на сковороде и поддерживал огонь в костре. В то же время ему не давала покоя затаившаяся в глубине сознания мысль о безразличии этой дикой природы к человеческой жизни, о безжалостном духе всеобщей затерянности и одиночества, вовсе не принимающем во внимание человека. Теперь, когда рядом не было даже Дефаго, это чувство бесконечного одиночества подступило к самому сердцу, и юноша в отчаянии стал оглядываться по сторонам, пока наконец не услышал шаги возвращающегося проводника.

Конечно, Симпсон обрадовался, увидев Дефаго, но вместе с тем испытал и запоздалый испуг: «Что бы я делал – что бы я смог сделать, если бы вдруг что-нибудь случилось с проводником и он не вернулся бы назад?..»

Заслуженный ужин вытеснил эти мысли, охотники с наслаждением поедали рыбу в неимоверных количествах и запивали её чаем без молока – столь крепким, что он мог бы свалить с ног человека, не покрывшего перед тем верных тридцать миль практически без еды. А когда с ужином было покончено, они закурили и принялись рассказывать друг другу, сидя перед костром, всякие истории, весело смеясь, потягиваясь и потирая усталые конечности, и обсуждать планы на следующий день.

Дефаго находился в прекрасном расположении духа, хотя и был разочарован, что не удалось обнаружить даже следа лосей. Далеко отойти от стоянки он не мог – уже темнело. К тому же совсем рядом раскинулась brule, а это портило всё дело – одежда и руки пропахли древесным углём. Симпсон, исподволь наблюдая за проводником, с возобновившейся остротой прочувствовал, что в этой дикой лесной глуши их всего двое.

– Ну что, Дефаго, – вымолвил он наконец, – ты не находишь этот лес слишком бескрайним, чтобы чувствовать себя в нём как дома, так сказать, вполне уютно, а?

Он хотел всего лишь выразить минутное настроение и едва ли был готов к той серьёзности, даже торжественности, с которой воспринял его слова проводник.

– Ты, Симпсон, угодил в самую точку, – согласился Дефаго, остановив на лице собеседника пронизывающий взгляд своих карих глаз, – в том-то, босс, и состоит истинная правда. Лесу этому нет конца. Нет конца вообще, понимаешь? – И, словно бы разговаривая сам с собой, добавил вполголоса: – Многие сталкиваются с этим, и тогда им сразу крышка!

Чрезмерная серьёзность проводника не пришлась по вкусу Симпсону: в сложившейся ситуации она пугающе перехлёстывала через край, и впору было теперь пожалеть, что он вообще так некстати затронул эту тему. Юноша вдруг вспомнил, как однажды дядя рассказывал ему, что некоторых людей поражает странная болезнь, своего рода лихорадка дикой глуши, – зачарованность необитаемыми, пустынными просторами так глубоко воздействует на них, что они, наполовину заворожённые, наполовину потерявшие рассудок, неотвратимо идут к собственной гибели. И в глубине души Симпсон уже почти догадывался, что и компаньон его в какой-то степени имеет касательство к этому опасному типу людей. Он поспешил перевести разговор на другую тему, напомнил о Хэнке, о докторе, о том, что волей-неволей между двумя группами теперь ведётся соревнование – кто раньше увидит лосей.

– Если они направились прямиком на запад, – беспечно отозвался Дефаго, – нас разделяют теперь добрых шестьдесят миль, а где-то посерёдке сидит старый Панк, набивая брюхо рыбой и кофе, того и гляди лопнет.

Живо представив себе эту картину, оба расхохотались. Но мимолётное упоминание о расстоянии в шестьдесят миль снова заставило Симпсона остро осознать безмерный размах этих безлюдных мест, куда они прибыли ради охоты: шесть десятков миль равноценны здесь одному шагу, но даже и две-три сотни миль почти ничего здесь не значат. Все настойчивее в памяти его всплывали грустные истории о заблудившихся охотниках. Мысль о муках и таинственном исчезновении бесприютно странствующих людей, заворожённых красотой величественных лесов, пронзила душу юноши слишком сильно, чтобы доставить хоть сколько-нибудь приятное ощущение. Быть может, подобные чувства владеют сейчас и проводником, столь настойчиво навевающим на него это холодящее душу настроение?

– Спой мне, Дефаго, что-нибудь, – попросил он тихо. – Какую-нибудь из старых коммивояжёрских песен, что ты напевал в тот вечер.

Он протянул проводнику кисет с табаком, а потом набил и собственную трубку; не заставляя себя долго просить, канадец устремил через притихшее озеро заунывный, меланхоличный напев, наподобие тех, какими канадские лесорубы и охотники-трапперы3 скрашивают нелёгкий свой труд и житьё-бытьё, – призывный, романтический, напоминающий о былых временах американских первопроходцев, когда частенько случались ожесточённые стычки и милая старая родина казалась куда более далёкой, чем ныне. Голос у Дефаго был небольшой, но приятный, звуки песни легко плыли над водой, но лес за спиной охотников, казалось, намеренно поглощал их без остатка, не позволяя прорваться ни единому отклику, заглушая всякое эхо.

Когда Дефаго добрался до середины третьего куплета, Симпсон ощутил нечто необычное – и его мысли сразу улетели куда-то далеко-далеко. В голосе певца что-то странным образом переменилось. Прежде чем юноша успел понять, что случилось, его уже охватило беспокойство; он быстро взглянул на Дефаго – тот, всё ещё продолжая петь, буквально пожирал глазами ближайшие кусты, будто заметил в них что-то невидимое для Симпсона. Голос его стал слабеть, снизился до шёпота и вовсе иссяк. В тот же момент, словно учуявший добычу охотничий пёс, Дефаго вскочил на ноги и выпрямился, жадно втягивая ноздрями воздух – короткими, резкими вдохами, быстро поворачиваясь из стороны в сторону, и наконец сделал «стойку» в направлении озера, к востоку. Это было странное, подозрительное и одновременно крайне впечатляющее действо. Симпсон наблюдал за происходящим с трепетом в сердце.

– Боже мой! Как ты меня напугал, приятель! – воскликнул он наконец, тоже вскочив на ноги и уставившись через плечо проводника в густой мрак. – Что там? Что тебя встревожило?

Но Симпсон уже и сам понял, сколь нелепы его вопросы, – любой на его месте, имея глаза, мог увидеть смертельную бледность на лице канадца. Её не могли скрыть ни многолетний загар, ни пляшущие отсветы костра.

Тут уже и богослова пробрала дрожь, отозвавшаяся противной слабостью в коленях.

– Ну, так что же случилось? – не унимался он. – Ты учуял лосей? Что там – что-то подозрительное… недоброе? – Симпсон невольно понизил голос.

Лес окружал их плотной стеной, ближние стволы деревьев в бликах от костра отсвечивали бронзой, но дальше царили сплошная чернота и, как бы мог выразиться студент-богослов, безмолвие смерти. Прямо за его спиной лёгкий порыв ветра поднял вверх одинокий древесный листок, словно бы оглядел его в воздухе со всех сторон и снова мягко опустил на землю, не потревожив ковёр из листьев.

Казалось, целый миллион причин сошёлся воедино, чтобы произвести этот слабый эффект, единственно видимый для постороннего взгляда. Вокруг сгущалось иное бытие, на секунду выдавшее себя ничтожным трепетом и тут же отступившее назад.

Дефаго резко повернулся к юноше; лиловато-синий оттенок на его лице уже сменился землисто-серым.

– Разве я сказал, будто что-то услышал или почуял? – произнёс он медленно и подчёркнуто выразительно, со смутным протестом в странно изменившемся голосе. – Я просто огляделся, и не более того… Вечно ты спешишь с расспросами, отсюда и твои постоянные промахи… – Сделав над собой видимое усилие, он уже более естественным, обычным тоном спросил: – Спички при тебе, босс Симпсон? – И принялся раскуривать трубку, наполовину набитую ещё до того, как он начал петь.

Ни один из них не произнёс более ни слова; они вновь присели у костра. Дефаго расположился теперь лицом против ветра. Даже явный новичок в лесу смог бы заметить это. Было очевидно, что он хотел слышать и улавливать всё, что исходило со стороны озера, – каждый звук, каждый запах. Сев спиной к лесу, он словно бы давал понять, что его удивительно изощрённым нервам ничего странного и неожиданного оттуда не угрожает.

– Что-то мне расхотелось петь, – объяснил он, не дожидаясь вопроса. – Эта песня всегда тревожит меня, навевая воспоминания, не нужно было и начинать её. Она – понимаешь, босс? – заставляет меня воображать всякие штуки…

Дефаго явно всё ещё пытался преодолеть некое глубоко затронувшее его чувство. Ему хотелось в чём-то оправдаться перед собеседником. Но в прозвучавшем объяснении заключалась лишь часть правды, и он отчётливо видел, что Симпсон угадывает это. Как оправдать смертельную бледность, отпечатавшуюся на его лице, когда он принял собачью «стойку», напряжённо внюхиваясь в воздух?! Ничто – ни спокойное подбрасывание дров в огонь, ни неторопливая беседа на обычные темы – уже не могло вернуть их лесную стоянку к прежнему состоянию. Тень ужаса перед чем-то неведомым, на мгновение накрывшая лицо и определившая все движения проводника, пусть и не до конца угаданная, смутная, но оттого ещё более убедительная, помимо воли Симпсона упала и на него. Очевидные усилия Дефаго сгладить впечатление от произошедшего только усугубляли ситуацию. К беспокойству молодого шотландца добавилась теперь ещё и трудность – нет, даже не трудность, а невозможность! – задать проводнику хоть какой-то вопрос о вещах, в которых он ощущал своё полное невежество: об индейцах, диких животных, о лесных пожарах и многом другом… Воображение юноши лихорадочно работало, но тщетно…

* * *

Как бы то ни было, время делает своё дело, и пока они, греясь у костра, курили трубки и перекидывались малозначащими фразами, мрачная тень, неожиданно нависшая над их мирным лагерем, постепенно рассеялась. Возможно, сыграли свою роль утешительные речи Дефаго или даже просто возвращение проводника к его прежнему спокойному и уравновешенному состоянию; возможно, самому Симпсону стало казаться, что он всё преувеличил и вывел за рамки правдоподобия; а может, вновь вступила в действие врачующая сила всемогущего воздуха этой дикой лесной глуши. Так или иначе, но обстоятельство, сковавшее мгновенным ужасом обоих спутников, по всей видимости, улетучилось с той же таинственностью, с какой и возникло, и ничего более не произошло, что могло бы вновь пробудить этот ужас. Симпсон начал думать, что просто поддался безрассудному чувству страха подобно неразумному дитяти. Частично он объяснил это подсознательным возбуждением, порождённым в крови всем пережитым в первые дни пребывания в этой дикой, потрясающей своей грандиозностью глухой стороне; частично – очарованием безлюдия и безмолвия великих просторов; а может, в чем-то сказалось и переутомление. Конечно, труднее всего было объяснить внезапную бледность проводника… Но, в конце концов, это могла быть просто игра бликов от пылающего костра – не в меру разыгравшееся воображение способно и не на такое… Немного поразмыслив, Симпсон извлёк всю возможную пользу из прирождённой своей способности во всём сомневаться – ведь недаром же он был шотландцем.

Когда душа расстаётся с каким-либо необычным чувством, ум тут же находит добрый десяток способов подыскать этому чувству самое простое, пусть и поверхностное, объяснение… Симпсон вновь закурил трубку, мысленно посмеиваясь над собой. По крайней мере, когда он вернётся домой, в родную Шотландию, будет повод рассказать у камина забавную историю. Он не понимал ещё, что этот смех лишь подтверждает по-прежнему таящийся в глубине его души ужас, что именно такими уловками всякий сильно встревоженный чем-то человек пытается убедить себя, будто на самом-то деле всё обстоит вовсе не так, как кажется…

Дефаго, однако, чутко уловил тихий смешок Симпсона и недоумённо уставился на компаньона. Они стояли теперь друг против друга, затаптывая ногами – перед тем как отправиться на ночлег – последние горячие угли угасшего костра. Десять вечера – для охотников слишком поздний час, чтобы продолжать бодрствовать.

– С чего это тебя разбирает? – спросил Дефаго вроде бы обычным своим тоном, но в то же время очень серьёзно.

– Да так, я подумал… вспомнил наши маленькие, будто игрушечные леса, – с запинкой отвечал Симпсон, которого вопрос проводника застал врасплох и вынудил вновь испытать чувство ужаса, глубоко угнездившегося в душе, – и сравнил их с… со всем этим… – Он обвёл рукой окружавшие их непроходимые чащи.

Последовала пауза.

– И всё равно на твоём месте я не стал бы сейчас смеяться, – вновь заговорил Дефаго, вглядываясь через плечо Симпсона куда-то в темноту. – Здесь есть места, куда не ступала ещё нога человека, и никто не знает, что в них творится, кто живёт.

– Кто-то очень большой, превосходящий всё обычное?

В словах проводника скрывался намёк на нечто невообразимо огромное и страшное.

Дефаго кивнул головой. Лицо его было хмурым. От Симпсона не укрылось, что в душе его спутника нет покоя. Юноша понимал, что в самых глубинах этого необъятного края могли оставаться никем ещё не изведанные, никем не потревоженные места. И мысль об этом была не из самых приятных. Преодолев свою растерянность, он нарочито весёлым тоном намекнул, что пора бы уже и поспать. Но проводник всё медлил, находя себе занятия, в которых вовсе не было надобности, – возился с угасшим костром, перекладывал с места на место камни вокруг кострища. По всей видимости, ему хотелось что-то сказать, но он никак не мог найти подходящих слов.

– Слышь-ка, Симпсон, – решился он вдруг, когда в воздух взлетел последний сноп угасающих искр. – Ты, часом, ничего… ничего не учуял? Ничего такого особенного, я хотел сказать?

Симпсон понимал, что за обычным этим вопросом крылась какая-то напряжённая работа мозга. По спине его пробежали мурашки.

– Нет, ничего, – твёрдо ответил он и снова принялся с тихим шорохом затаптывать рассыпавшиеся по кострищу угольки, пугаясь самого этого шуршащего звука. – Разве что – очень уж от лесного пожарища несёт гарью.

– И что – за весь вечер ты ничего другого не почуял? – настаивал проводник, не сводя с него блестевших во мраке глаз. – Совсем ничего? Ничего особенного, отличного от прежних запахов?

– Да нет, дружище, совсем, совсем ничего! – уже почти сердито ответил Симпсон.

Лицо Дефаго прояснилось.

– Ну вот и слава богу! – воскликнул он с видимым облегчением. – Так приятно это слышать!

– А ты-то сам? – резко спросил Симпсон и тут же пожалел о своём вопросе.

Канадец, выступив из темноты, подошёл поближе. Тряхнул головой.

– Нет, вроде бы нет… – сказал он, но в голосе его уже не было прежней твердости. – Как-то, пожалуй, не к месту пришлась последняя моя песня. Её поют лесорубы на своих стоянках, да ещё вот в таких забытых Богом местах, вроде этого, когда люди боятся, что где-то рядом носится быстрее ветра Вендиго…

– Но, ради бога, объясни, что такое – это Вендиго? – поспешно, с раздражением спросил Симпсон. Он почувствовал вдруг, как снова напряглись его потрясённые нервы, ощутил тесное соприкосновение с охваченной ужасом душой проводника, с глубинной причиной всего происходящего. И в то же время страстное желание познать всё до конца пересилило запреты рассудка и предостережения страха.

Дефаго быстро обернулся и глянул на него с ужасом, словно бы с трудом удерживаясь от крика. Глаза его сверкали, рот был широко раскрыт. Но единственное, что он сумел выдавить, понизив голос до глухого шёпота, было:

– Да нет, ничего особенного… Это всякие бездельники, как выпьют лишнего, начинают голову всем морочить – дескать, там, – он мотнул головой в сторону севера, – живёт какой-то огромный зверь, больше любого из обитающих в лесу… Судя по следам, быстрый, как молния… Считается, что не больно-то хорошо человеку встретиться с ним – вот и всё!

– Мало ли о чём болтают в лесу… – поспешно отмахнулся Симпсон, нарочито быстро сделав шаг в направлении палатки, чтобы стряхнуть с запястья крепкую ладонь проводника. – Идём, идём скорее, и, ради бога, захвати с собой фонарь. Если уж решили подняться завтра с восходом, так давно спать пора…

Проводник следовал за ним по пятам.

– Иду, иду, – твердил он в темноте. – Иду.

Через некоторое время он вновь появился, уже с фонарём в руке, и повесил его на гвоздь, вбитый в переднюю стойку палатки. В свете фонаря тени сотен деревьев резко зашевелились; ныряя внутрь, Дефаго споткнулся о шнур, и верх палатки содрогнулся, будто от сильного порыва ветра.

Охотники, не раздеваясь, улеглись на мягких постелях из пихтового лапника. В палатке было тепло и уютно, но сразу возникло ощущение, что вся громада столпившихся вокруг деревьев, играя тысячами чёрных теней, тесно надвинулась на маленькое убежище людей – крошечную белую ракушку на берегу бесконечного лесного океана.

И тотчас же между двумя одинокими фигурками втиснулась непрошеной гостьей чёрная тень. Не тень, порождённая ночью, но Тень того странного Ужаса, что охватил Дефаго, когда он приблизился к середине своей песни, и избавиться от неё теперь было невозможно. Симпсон лежал молча, напряжённо вглядываясь во тьму, царившую за откинутым пологом палатки, готовый погрузиться в сладостную бездну сна, впервые в жизни познавший до самой её глубины неповторимую тишину первобытного леса, не нарушаемую ни единым шелестом ветерка… глухое безмолвие девственной глуши, где сама ночь словно приобретает собственный вес, обволакивая душу незримым, но плотным своим покровом… Однако сон уже окончательно одолел Симпсона…

Показалось ли ему? Но он и в самом деле услышал настоящий, реальный, мерный плеск воды у самого входа в палатку: звук ещё бился в унисон с ударами его замедленного пульса, когда он осознал наконец, что лежит с открытыми глазами, а в плеск и шуршанье мелких прибрежных волн мягко вплетается какое-то новое созвучье…

Даже не обозначив ещё своей истинной природы, этот новый звук возбудил в мозгу Симпсона участки, ведающие чувствами жалости и тревоги. С минуту юноша вслушивался – внимательно, но тщетно, ибо прихлынувшая к вискам кровь шумно била во все свои барабаны. Откуда исходил таинственный звук – со стороны озера или из глубины леса?..

И вдруг что-то пронзило трепещущее сердце Симпсона: источник странного звука находится в самой палатке, совсем рядом с ним; он повернул голову, чтобы лучше слышать, и убедился окончательно, что всё это происходит не далее как в двух футах от него. Юноша явственно различил человеческий плач. Лёжа на своей постели из лапника, зарываясь лицом в сбитое комком одеяло, чтобы заглушить рыдания, горько и безутешно всхлипывал в темноте проводник Дефаго.

Ещё не успев осознать происходящее, Симпсон почувствовал прилив мучительной, пронизывающей сердце нежности. Этот столь человечный, глубоко интимный звук, особенно непривычный среди безбрежной девственной глуши, пробудил в нём острую жалость. Плач казался здесь таким неуместным, таким болезненно тягостным и таким безутешным! Слёзы – чем помогут они в этих беспредельных и жестоких к человеку лесных дебрях? В сознании Симпсона возник образ плачущего, затерявшегося в просторах Атлантики ребёнка… А в следующее мгновенье во всей своей убедительности к нему вернулось воспоминание о вчерашнем вечере, которое с таким трудом удалось изгнать из памяти, – и он почувствовал, как у него холодеет кровь. Ужас вернулся.

– Дефаго! В чём дело, Дефаго? – быстро и страстно зашептал Симпсон, стараясь придать своему голосу наивозможнейшую мягкость. – Что мучает тебя?.. О чём ты тоскуешь?

Ответа не последовало, но всхлипывания прекратились. Симпсон протянул руку и коснулся тела проводника. Тот даже не шевельнулся.

– Ну что, ты проснулся? – снова спросил Симпсон, подумав, что Дефаго плакал, наверное, во сне. – Ты не замёрз? – Он заметил, что ничем не прикрытые ноги проводника высовывались за пределы палатки. Приподнявшись с постели, юноша натянул на них свободный конец своего одеяла. Тело Дефаго вместе с постелью из веток оказалось почему-то сильно сдвинутым к выходу из палатки. Опасаясь разбудить компаньона, Симпсон не решился переместить его на прежнее место.

Он попробовал задать ещё два или три вопроса, но достаточно долгое ожидание оказалось бесплодным – не последовало ни ответа, ни хотя бы слабого движения. Теперь Симпсон слышал лишь равномерное, спокойное дыхание проводника; осторожно положив руку ему на грудь, он ощутил, как мерно вздымается и опускается его тело.

– Если что будет не так, сейчас же дай мне знать, – на всякий случай сказал он шёпотом, – или если понадобится помощь. Сразу же буди меня…

Едва ли он отдавал себе отчёт в происходящем. Судя по всему, Дефаго расплакался во сне. Его могло потревожить недоброе сновидение или ещё что-то в том же роде. Но уже никогда в жизни Симпсону не забыть этого жалобного, беспомощного всхлипывания и ужасного ощущения, будто к горестному плачу Дефаго чутко прислушивается огромным ухом дикая лесная глушь…

Он снова надолго погрузился в размышления о странном происшествии минувшего вечера, отвоевавшем в его сознании своё таинственное место; стремясь отогнать ужасные предположения, он пока находил всему доступное разуму объяснение, но подспудное чувство тревоги, сопротивляясь любым доводам рассудка, уже глубоко укоренилось в душе – будто случилось нечто особенное, находящееся за гранью обычного.

Между тем здоровый сон уже завладел юношей, пересилив все эмоции. Тревожные мысли постепенно рассеялись; сморённый сном, угревшись в одеялах, Симпсон лежал в глубоком забытьи; ночь утешила и умиротворила его, притупив острые края памяти и беспокойства. Не прошло и получаса, как он снова утратил всякие связи с окружающим внешним миром.

Но дарующий покой и отраду сон таил в себе и великую угрозу, ослабляя чуткое, предупреждающее опасность напряжение нервов и облегчая доступ всему недоброму.

Как это бывает в мучительном кошмаре, когда ужасные видения роятся в мозгу, тесня друг друга, и живостью своей убеждают спящего в реальности происходящего, всегда находится какая-то одна неуместная, всему противоречащая подробность, которая раскрывает, радуя сонную душу, фальшь общей картины; вот так и зловещие события этой ночи, пусть и реально произошедшие, пытались найти оправдание в том, что, возможно, в хаотичной путанице впечатлений просто ускользнула от внимания одна, но при этом самая важная деталь и что, быть может, именно она смогла бы убедить потрясённый разум в нереальности событий, из которых лишь малая часть достойна доверия. В глубине сознания спящего всегда сохраняется частичка яви, готовая в любую минуту подсказать здравое суждение: «То, что сейчас происходит в твоих видениях, не во всём реально; проснувшись, ты ясно осознаешь это».

Что-то в подобном роде происходило и с Симпсоном. События, не находящие себе полного объяснения или попросту невероятные, всё же остаются для человека, который был их свидетелем, только цепью разрозненных, не столь уж существенных фактов, хотя и способных вызывать ужас, ибо всегда теплится в мозгу слабая надежда на то, что какая-то незначительная, но служащая ключом для счастливой разгадки целого подробность сокрыта от взволнованного, рассеянного внимания или просто ускользнула от него.

Впоследствии, описывая произошедшее, Симпсон сказал, что почувствовал какое-то грубое, насильственное действие, совершённое кем-то посторонним через всю длину палатки по направлению к выходу; оно заставило его проснуться и осознать, что Дефаго сидит рядом, выпрямившись в постели, весь пронизываемый дрожью. Должно быть, с момента первого пробуждения протекли часы, потому что уже обозначился слабый отсвет утренней зари, чётко выделивший силуэт проводника на светлом полотнище палатки. Теперь Дефаго не плакал, но весь содрогался, как лист на ветру, и эта дрожь передавалась Симпсону через одеяло, покрывавшее их обоих во всю длину тел. Казалось, Дефаго инстинктивно жался к товарищу, в ужасе отшатываясь от чего-то неведомого – того, что, по всей видимости, таилось у самого выхода, вблизи полога палатки.

Симпсон громко закричал: то были отчаянные полувопли, полувопросы ещё не очнувшегося от сна человека, и впоследствии он не мог припомнить их, – но проводник безмолвствовал. Юному богослову казалось, что он всё ещё не очнулся от какого-то страшного сна, что он скован им, будучи не в силах ни двигаться, ни говорить. Он даже не мог до конца осознать, где находится – в главном лагере за озером или дома, в родном Абердине, в собственной постели… В душе его царило ощущение неимоверной путаницы и тревоги.

И почти тотчас же – едва ли не в самую минуту пробуждения – глубокое безмолвие раннего рассвета было нарушено каким-то необычным звуком. Он возник неожиданно, без той тонкой вибрации воздуха, что, как правило, предупреждает слух о приближении звука, и был невыразимо ужасен. Впоследствии Симпсон определил этот звук как голос – возможно, человеческий, хриплый и в то же время жалобный, мягко рокочущий где-то совсем близко, у самого входа в палатку, и, казалось, не у земли, а высоко над головой; он заключал в себе потрясающую мощь и в то же время странную пронзительность и чарующую сладость. Он состоял из трёх отдельных, отстоящих друг от друга во времени нот или выкриков, удивительным образом рождающих противоестественное, но вполне узнаваемое сходство с именем проводника: «Де-фа-го!»

Юный богослов допускает, что не в состоянии описать этот звук достаточно внятно, ибо ничто другое, когда-либо в жизни слышанное им, не соединяло в себе столь противоречивых свойств. «В этом неистовом, страстном, рыдающем зове было что-то от одинокой, но и неукрощённой, простодушной, бесхитростной и в то же время вызывающей гадливое чувство силы…»

Ещё прежде, чем этот голос умолк, вновь канув в великую бездну безмолвия, Дефаго, сидевший бок о бок с Симпсоном, затрепетал всем телом и с каким-то жалобным, невнятным криком вскочил на ноги. В неистовом порыве он, словно сослепу, налетел на шест, поддерживающий верх палатки, сотряся её, сверху донизу, и широко, будто желая объять как можно больше пространства, расставил руки, одновременно нетерпеливо выпутываясь из одеяла, которым были прикрыты его ноги. На какое-то мгновение он остановился перед выходом из палатки – тёмный силуэт на бледном зареве рассвета, – а затем с бешеной, немыслимой скоростью, прежде чем Симпсон успел протянуть руку, чтобы остановить его, пролетел стрелой наружу – и бесследно исчез. В тот же миг – столь ошеломляюще быстро, что даже первые звуки его голоса показались замирающими где-то в неимоверной дали, – он издал громкий, мучительный, полный ужаса вопль, одновременно исполненный безумного ликования и восторга:

– О! О! Мои ноги… Они горят, они в огне! О! О! Какая страшная высь! Какая дикая скорость!..

Ещё одно мгновение, и голос Дефаго затих где-то вдали, а лес погрузился в прежнее мёртвое безмолвие раннего рассвета.

Всё произошло так внезапно и быстро, что, если бы не опустевшая вдруг постель проводника, Симпсон мог бы отнести случившееся к кошмарному видению ночи, продолжавшему будоражить его память. Он ещё чувствовал тепло мгновение назад находившегося рядом, но стремительно исчезнувшего тела; ещё лежало на земле свившееся клубком одеяло, и палатка трепетала от неистовства стремительного бегства. В ушах продолжали звучать непостижимые, странные крики, словно бы исторгнутые устами внезапно сошедшего с ума человека. Это чрезвычайное, дикое происшествие запечатлелось в мозгу Симпсона не только благодаря зрению и слуху: когда Дефаго с воплем взлетал в неведомую высь, юноша уловил очень странный – слабый, но острый и едкий – запах, распространившийся по всей палатке. Кажется, именно в ту минуту, когда въедливая вонь дошла через ноздри до самого горла, он окончательно пришёл в себя и, собрав всё своё мужество, вскочил на ноги и выбрался из палатки на воздух.

Неверный холодный свет серого раннего утра, пробивавшийся сквозь кроны деревьев, обрисовывал окрестности достаточно отчётливо. За спиной, мокрая от росы, белела палатка; невдалеке темнел ещё не остывший пепел кострища; за пеленой белёсого тумана угадывались озеро и смутно выступающая из него, словно окутанная ватой, вереница островов; на лесных прогалинах светлыми пятнами выделялись заплатки снега; всё вокруг как бы замерло в ожидании первых лучей солнца – холодное и недвижимое. Но нигде не было видно ни единой приметы внезапно пропавшего проводника, мчащегося с безумной скоростью над стонущими лесами. Ни отзвука удаляющихся шагов, ни эха замирающего в вышине голоса. Он исчез – исчез без следа.

Не осталось ничего, лишь ощущение его недавнего присутствия, которое запечатлелось на всём, что составляло временное их место обитания; и ещё – этот пронзительный, всепроникающий запах.

Но и запах быстро улетучивался. Потрясённый до глубины души, Симпсон тем не менее изо всех сил старался определить его природу, однако тонкая эта операция, не всегда посильная даже для подсознания, оказалась и вовсе невыполнимой для проснувшегося разума, потерпевшего полнейшую неудачу. Странный запах исчез, прежде чем разум успел постигнуть его и найти ему определение… Затруднительным оказалось даже грубое его обозначение, ибо достаточно тонкое обоняние Симпсона никогда не воспринимало ничего подобного. Остротой и едкостью этот запах напоминал дух льва, но был мягче и приятнее, в нём соединялись ароматы гниющих листьев, сырой земли и ещё тысячи других, составляющих в совокупности своей пряное благоухание лесной чащи. И всё же впоследствии, когда требовалось дать самое общее определение, Симпсон возвращался к «запаху льва».

Наконец Симпсону удалось стряхнуть с себя оцепенение, и, словно очнувшись от забытья, он обнаружил, что стоит перед грудой остывшей золы кострища в состоянии крайнего изумления, растерянности и ужаса: перед всем тем, что, помимо его воли, могло ещё случиться, он чувствовал себя беспомощной жертвой. Высунь сейчас ондатра из-за камня свою острую мордочку, промчись стремглав белка по стволу дерева, – и он мог бы тут же рухнуть на землю в полном изнеможении. Ибо за всем, что творилось вокруг, сквозило прикосновение Великого Космического Ужаса, а потрясённые душевные силы Симпсона ещё не обрели способности вновь воссоединиться, чтобы помочь ему занять решительную позицию самоконтроля и самозащиты.

Однако больше ничего ужасного не произошло. По пробуждающемуся лесу пробежало долгое, ласковое, как поцелуй, дуновение ветра, и к ковру из листьев, покрывавшему землю, с трепетным шуршанием, крутясь в воздухе, присоединились несколько кленовых листочков. Симпсону показалось даже, что небо вдруг посветлело. Щёк и обнажённых рук коснулся морозный воздух; юноша почувствовал, что дрожит от холода; с огромным усилием он вернул себе самообладание и определил главное в своём положении: во-первых, отныне он во всей этой глуши совсем один и, во-вторых, он обязан что-то предпринять, чтобы найти своего пропавшего компаньона и помочь ему.

Приняв решение, Симпсон незамедлительно начал действовать, хотя поначалу его усилия оказались нерасчетливыми и тщетными. В этой дикой лесной глуши, отрезанный широким водным потоком от всякой надежды на помощь, терзаемый ужасом при каждом воспоминании о странных душераздирающих криках, он сделал то, что на его месте сделал бы любой малоопытный человек: принялся, как ребёнок, метаться в разные стороны, сам не зная куда, громко выкликая имя проводника.

– Дефа-а-го! Дефа-а-го! Дефа-а-го! – вопил он, и лес отвечал ему многократным смягчённым эхом, с той же частотой повторяя: «Дефа-а-го! Дефа-а-го! Дефа-а-го!»

Потом он напал на след, кое-где отпечатавшийся на заснеженных участках леса, но вскоре вновь потерял его в чащобе, где снег не нашёл себе места. Он кричал и звал до хрипоты, пока собственный голос в этом ко всему прислушивающемся, но безответном мире не начал пугать его самого. Чем больше усилий он прилагал, тем сильнее становилась его растерянность. Нестерпимо острые душевные муки не оставляли его, и в конце концов нервное напряжение так возросло, что рядом с ним поблекла даже вызвавшая его причина; в полнейшем изнеможении Симпсон вернулся к месту стоянки. Остаётся удивляться, как ему вообще удалось найти дорогу назад. Это стоило юноше невероятных усилий – лишь после долгих скитаний из стороны в сторону он увидел наконец между деревьями белый верх палатки и вздохнул с облегчением.

Физическая усталость притупила его чувства, послужив своего рода лекарством, и Симпсон немного успокоился. Разведя костёр, он позавтракал. Горячий кофе и бекон вернули ему чувство реальности и способность рассуждать, и он понял наконец, что вёл себя как мальчишка. Теперь необходимо было предпринять ещё одну, более успешную попытку, спокойно оценив сложившуюся ситуацию. Когда свойственное его натуре мужество, как и следовало ожидать, явилось к нему на помощь, Симпсон принял решение провести планомерное, сплошное прочёсывание окрестностей, а в случае неудачи постараться отыскать дорогу к главному охотничьему лагерю, чтобы призвать на помощь друзей.

Так он и поступил. Прихватив с собой немного еды, спички, ружьё и топорик, дабы делать на деревьях зарубки, по которым можно было бы вернуться к стоянке, он приступил к исполнению намеченного плана. Ровно в восемь утра Симпсон покинул лагерь; солнце, поднявшись над лесом, уже ярко светило в безоблачном небе. Перед уходом юноша приколол к колышку возле костра записку для Дефаго – на случай, если тот вернётся на стоянку первым.

На этот раз согласно тщательно продуманному плану Симпсон пошёл по широкому кругу, который рано или поздно должен был пересечь след проводника; и в самом деле, не пройдя и четверти мили, он обнаружил на снегу следы какого-то крупного зверя, а рядом более лёгкие и мелкие отпечатки, по всей видимости оставленные человеком – следовательно, Дефаго. Облегчение оказалось кратковременным, хотя поначалу Симпсон и увидел в найденных следах простое объяснение произошедшего: крупные отпечатки, решил он, были оставлены лосем – вероятно, идя по ветру, зверь случайно набрёл на охотничью стоянку и, поняв это, издал обычный, предупреждающий об опасности тревожный рёв. Дефаго, чей охотничий инстинкт развит до степени сверхъестественного совершенства, надо полагать, почуял запах несколько часов назад прошедшего по ветру зверя. Его вчерашняя смятенность чувств и внезапное исчезновение утром, скорее всего, и были вызваны тем, что…

Но здесь зыбкие предположения Симпсона, за которые в первый момент он с такой готовностью ухватился, теряли всякую убедительность, ибо здравый смысл безжалостно подсказывал юному шотландцу, что он выдаёт желаемое за действительное. Ни один проводник, даже куда менее опытный, чем Дефаго, не решился бы действовать столь неразумным образом: отправиться по следу зверя без ружья!.. Одну за другой перебирал он в памяти подробности случившегося и с каждой минутой все яснее осознавал, что они требуют неизмеримо более тонкого истолкования: и душераздирающий вопль ужаса; и в высшей мере странные восклицания проводника; и его испуганное, посеревшее лицо, когда он впервые уловил неведомый ему дотоле запах; и приглушённые одеялом рыдания в тёмной платке; да ко всему – в чём Симпсон уже почти не сомневался – внутреннее, как бы животное отвращение Дефаго именно к этому странному клочку земли…

Более того: чем пристальнее Симпсон приглядывался к звериным следам, тем яснее понимал – это вовсе не следы лося! Хэнк самым подробным образом обрисовал ему как-то особенности отпечатков, оставляемых копытами лосей, – и самца, и самки, и детёнышей; даже изобразил их на куске бересты. Сейчас же Симпсон столкнулся с чем-то совершенно иным. Эти следы были намного крупнее и шире, почти круглые, без чётких очертаний, свойственных отпечаткам лосиных копыт. Уж не медведю ли принадлежат эти следы? Ни одно другое животное никак не ассоциировалось в его сознании с тем, что он видел: тем более карибу – хотя, впрочем, в это время года они не заходят так далеко на юг, – ведь отпечатки карибу в любом случае должны были сохранить форму копыт.

То были некие зловещие знаки, некие таинственные письмена на снегу, оставленные неведомым существом, коварно выманившим человека за черту безопасности… И когда юноша соединил их в своём воображении с пронзительным, всепроникающим криком, нарушившим мёртвое рассветное безмолвие, голова его пошла кругом, а неописуемый страх вновь объял душу. Ему предстал самый ужасный вариант случившегося. Снова нагнувшись, чтобы получше рассмотреть жуткие отпечатки, он уловил рядом с ними слабое присутствие того же сладковатого, но нестерпимо острого запаха – и, отпрянув прочь, выпрямился во весь рост, борясь с позывом к тошноте.

Но память вновь услужливо подкинула хвороста в огонь: Симпсон зримо представил не прикрытые одеялом, высунувшиеся за пределы палатки ноги Дефаго; его тело, как бы насильно подтянутое к выходу; испуганное движение проводника, словно отшатнувшегося от чего-то ужасного, что ждало его снаружи… Новые эти подробности, соединившись воедино, безжалостно атаковали потрясённый разум юноши. Казалось, они зарождаются в бесконечных глубинах необъятного молчаливого леса, и дух древесных дебрей витал над юным богословом, прислушиваясь, приглядываясь к каждому его движению. Лесная глушь, обступив, теснила его.

Но вопреки всему, с отважной непреклонностью истинного шотландца Симпсон продолжил поиски, стараясь, по возможности, не терять из виду обнаруженный след, глуша в себе чувство ужаса, которое, как ему казалось, только ждало удобного момента, чтобы расслабить его собранную в комок волю. Оставляя бесчисленные зарубки на деревьях, дабы не заблудиться, он упрямо шагал всё дальше и дальше, время от времени громко провозглашая имя исчезнувшего своего компаньона. Частое звонкое постукивание топорика по древесным стволам отзывалось в голове Симпсона неестественным отголоском его собственных криков, и вскоре в душе юноши вновь зашевелился ужас: ведь это постукивание выдавало и само его присутствие здесь, и точное местонахождение, заставляя вообразить, что кто-то мог охотиться и за ним точно так же, как сам он шёл сейчас по чужим следам…

Симпсон изо всех сил отгонял от себя эту мысль, но она с завидным постоянством возвращалась к нему. Он понимал, что подобные рассуждения могут привести к дьявольской путанице в мозгу, которая способна нарушить душевное равновесие и привести к быстрой физической гибели.

* * *

Хотя снег и не раскинулся сплошным покровом, а лежал лишь узкими полосами на прогалинах между деревьями, поначалу идти по следу было нетрудно. Однако затем расстояния между отпечатками начали удлиняться и скоро достигли таких размеров, что стали казаться совершенно невероятными даже для самого крупного зверя, какого только можно вообразить. То были отдалённые друг от друга следы, похожие на краткие прикосновения к земле во время невероятных прыжков или даже перелётов по воздуху. Одно из таких расстояний Симпсон измерил – оно оказалось равным восемнадцати футам: засомневавшись в своих выводах, он попытался обнаружить на снегу хоть какие-то промежуточные отпечатки, но, к своему изумлению, не нашёл. Растерянность всё сильнее овладевала им. Более же всего смущало, заставляя подозревать даже некий обман зрения, то обстоятельство, что и шаги самого Дефаго увеличивались пропорционально шагам зверя и покрывали теперь абсолютно невероятные расстояния. Симпсон, обладавший куда более длинными ногами, не смог бы, даже совершая прыжки с разбегу, преодолеть и половины такой дистанции.

Эти отстоящие немыслимо далеко друг от друга следы двух пар столь сильно разнящихся между собой конечностей – свидетельство некоего ужасного, немыслимого бега, понуждаемого страхом или безумием, – породили в душе юноши невыразимое волнение. Он был потрясён и ошеломлён неожиданным открытием. Ничего более ужасного ему видеть не приходилось. Он шёл теперь по следу почти бездумно, механически, то и дело оглядываясь через плечо, словно проверяя, не преследует ли и его кто-нибудь такими же гигантскими скачками… И скоро он уже вообще перестал понимать, что могли означать эти неведомые отпечатки, оставленные на снегу какой-то ужасающей, дикой и неусмирённой тварью, постоянно сопровождаемые следами ног его товарища – маленького канадского француза, всего лишь несколько часов назад делившего с ним палатку, весело болтавшего, смеявшегося и даже что-то напевавшего…

Учитывая юный возраст и недостаточную опытность Симпсона, можно почти наверняка утверждать, что только прирождённая осмотрительность шотландца, воспитанного на уважении к здравому смыслу и логике, помогла ему сохранить душевное равновесие в столь необычайных обстоятельствах. В противном случае то, что он обнаружил некоторое время спустя, продолжая отважно продвигаться дальше по следу, должно было повергнуть его в паническое, неудержимое бегство – назад, в относительную безопасность стоянки, к теплу костра и замкнутому пространству палатки; но вместо этого ошеломляющие разум новые открытия лишь побудили его ещё крепче сжать пальцы на стволе ружья и всем сердцем, воспитанным для предстоящего служения Церкви, восслать к высоким небесам бессловесную мольбу о помощи. Вскоре оба следа – он сразу это понял – претерпели странные перемены; особенно пугающими были изменения, произошедшие с отпечатками человеческих ног.

Впрочем, поначалу переменам подверглись крупные следы – и Симпсон долго не мог поверить собственным глазам. То ли древесные листья, гонимые ветром, производили на снегу странную игру света и тени, то ли сухой снег, запорошивший, словно тонко размолотая рисовая мука, края следов, бросал на них световые блики. Или и в самом деле следы постепенно приобретали непонятную окраску? Так или иначе, но вокруг глубоких вмятин, оставленных на снегу конечностями неведомой твари, появился загадочный красноватый оттенок, который Симпсону поначалу куда больше хотелось приписать непонятному световому эффекту, нежели цветовому изменению в самом веществе снега. Присущий каждому новому следу и все более различимый огнистый отсвет привносил с собой в общую картину случившегося новый зловещий колорит.

Когда же, не в силах объяснить эту перемену и поверить в неё, Симпсон перенёс своё внимание на человеческие следы, желая уяснить, не несут ли и они в себе подобное свидетельство изменений, он, к своему ужасу, обнаружил нечто гораздо худшее. На последней сотне ярдов следы его компаньона начали принимать всё большее сходство с соседним, крупным следом! Изменения эти происходили почти неуловимо, но неоспоримо. И было трудно установить, с чего они начались. Результат же, однако, не вызывал сомнений. Следы были мельче, чётче, определённей и теперь являли собой точное подобие следов неведомой твари. Но, значит, и ноги человека тоже должны были измениться! Когда юноша окончательно осознал этот факт, что-то в уме его, охваченном отвращением и ужасом, восстало в яростном протесте.

Симпсон испытал минутное колебание, но, устыдившись собственного малодушия и преодолев нерешительность, сделал ещё несколько поспешных шагов вперёд. И остановился как вкопанный!.. Впереди, насколько хватал глаз, следы отсутствовали – словно их никогда и не было… Напрасно он метался из стороны в сторону, отмеряя одну сотню шагов за другой. Ему не удалось найти ни единого признака продолжения этих следов. Они – исчезли! Дальше простиралось ничто.

Вокруг возвышались отдельно стоящие крупные стволы елей, кедров, сосен; подлеска между ними практически не было. Симпсон, в отчаянии озираясь вокруг, обезумевший от горя, почти не помнящий себя, утративший способность рассуждать здраво и разумно, несколько минут не мог сдвинуться с места. Вернув самообладание, он вновь пустился на поиски следов – круг за кругом, ещё и ещё, но с неизменным результатом. Ноги, столь долгое время оставлявшие на поверхности снега отпечатки, теперь – это было очевидно, – оторвавшись от земли, вознеслись куда-то ввысь!

И именно в этот миг, миг крайнего горя и смятения, всепоглощающий ужас нанёс в самое сердце Симпсона новый, точно рассчитанный удар. Он грянул со смертоносной мощью, окончательно лишив шотландца присутствия духа. Бессознательно в некоем тайнике души юноша всё время ждал этого удара – и вот он грянул.

Высоко над головой послышался плачущий, до странности тонкий и заунывный, приглушённый неимоверной высотой и расстоянием голос проводника Дефаго. Звук этот низвергнулся на Симпсона с притихшего зимнего неба как гром, разящий безжалостно и ужасающе. Ружьё выпало из его рук и ударилось о мёрзлую землю. На миг Симпсон замер, словно в столбняке, застыв каждой клеточкой тела; затем сделал несколько шагов вперёд и, инстинктивно ища опоры, прислонился спиной к ближайшему дереву, безнадёжно опустив руки и утратив какое-либо подобие порядка в мыслях и в душе. Это было самое сокрушительное ощущение из всех, какие ему когда-либо доводилось испытывать в жизни; мозг и сердце юноши опустели, словно их продуло жестоким нежданным сквозняком.

– О! О, мои ноги… В них огонь!.. Они горят!.. О, какая безумная высота!.. – доносился с неба умоляющий о пощаде, мученический, летящий из немыслимых далей голос. И вдруг всё стихло, словно звуки голоса утонули в безмолвии дикой, ко всему прислушивающейся лесной глуши.

Симпсон почти не контролировал своих действий, ясно осознавая только одно: когда неожиданно для себя он принялся метаться из стороны в сторону, искать, звать, спотыкаясь о камни и древесные корни, безумно, неуправляемо рваться куда-то, – он рвался к нему, к Зовущему!.. Лишённый защиты памяти и разума, призванных ограждать человека от опасных реакций на всё неожиданное, он, подобно капитану корабля в бушующем море, готовому взять курс даже на призрачные, фальшивые огни, поддался страху, заполонившему сердце и душу. Ибо голосом этим взывали к нему Ужас Лесной Глуши – Непокорённая Мощь Далей – Обольщение Пустынных Мест, губящие человека, разрушающие само его существо. В единый миг юный шотландец постиг все муки, порождаемые безнадёжной, невозвратной утратой, муки неутолимых страстей и тоску душевного одиночества, которое ожидает в конце жизни каждого человека. Пламенем, летящим сквозь мрачные руины мыслей и чувств, маячил перед ним образ несчастного Дефаго, обречённого неведомой чуждой силой на отчаянный, бесконечный полёт в небесном просторе над этими древними лесами…

Казалось, что миновала вечность, прежде чем Симпсон нащупал твёрдую точку в хаосе спутанных, разрозненных чувств, на которую он смог наконец опереться, чтобы собрать волю в комок и заставить себя вернуться к доводам разума…

Крики с неба более не повторялись; хриплые зовы самого Симпсона не находили ответа; непостижимые силы безвозвратно взяли Дефаго под свою власть – и крепко держали в плену.

* * *

Но, вероятно, ещё долгие часы после случившегося Симпсон рыскал вокруг и оглашал окрестности своим зовом, ибо, когда он решился наконец прекратить бесплодные поиски и вернуться в опустевший лагерь на берегу залива Пятидесяти Островов, было уже далеко за полдень. Он возвращался с болью в душе; в ушах всё ещё звенели отзвуки рыдающего голоса Дефаго. С большим трудом Симпсон отыскал брошенное ружьё и собственный след, ведущий к стоянке. Острое чувство голода и необходимость сосредоточиться, чтобы быть в состоянии различать на стволах деревьев небрежно сделанные зарубки, помогали ему сохранять твёрдость духа. В противном случае временное помутнение рассудка могло достичь опасного предела, за которым человека ждёт гибель. Шаг за шагом к Симпсону возвращалось душевное равновесие, близкое к его нормальному, спокойному самоощущению.

И всё же обратный путь в грозно надвигающихся сумерках был ужасен. Расстроенные чувства по-своему трансформировали каждый звук: то Симпсону чудились за спиной чьи-то бесшумные, преследующие его шаги; то будто кто-то позади смеялся и перешёптывался; то за деревьями и валунами юноше мерещились зловеще пригнувшиеся неясные фигуры: они делали друг другу какие-то знаки, словно сговариваясь, едва он приблизится, напасть на него. Всякий шорох в листве заставлял его остановиться и прислушаться. Он шёл крадучись, стараясь производить как можно меньше шума, прячась за стволами деревьев. Лесные тени, до той поры дружески защищавшие и прикрывавшие его, сделались теперь врагами – они грозили, пугали, бросали ему вызов; в мрачном их великолепии для его испуганного, подавленного разума таился целый сонм всевозможных опасностей, ибо надвигающаяся темнота делала их загадочно неразличимыми. За каждой подробностью уже случившегося и того, что ждало впереди, крылось предчувствие ужасной, неминуемой гибели.

Как ни удивительно, но юному шотландцу удалось вернуться на стоянку победителем; люди, наделённые несравненно большим опытом и зрелым умом, могли бы выйти из тех же тяжёлых испытаний с куда меньшим успехом. Отныне Симпсон был предоставлен самому себе, но все его последующие действия доказали, что он способен правильно оценить своё положение. Спать было нельзя – это не вызывало сомнений, но равным же образом представлялось крайне неразумным пускаться незнакомой дорогой, в кромешном мраке в обратный путь, к главной стоянке; и он, не выпуская из рук ружья, просидел всю ночь перед костром, не позволяя огню ни на минуту угаснуть. Мучительная, тревожная напряжённость этого чуткого бодрствования навсегда запала ему в душу; но ночь прошла без новых потрясений, а с первыми же проблесками рассвета Симпсон двинулся в долгий обратный путь к главной стоянке, чтобы призвать на помощь друзей. Он снова приколол к сучку записку, объясняющую причину его отсутствия и указывающую место, где спрятаны спички и достаточный запас провизии, – хотя едва ли теперь можно было надеяться, что к ним прикоснётся рука человека!

Уже одно то, как Симпсон без проводника преодолел путь через лесные чащи и озеро, само по себе достойно целого рассказа – слушателям юного богослова довольно было впоследствии и этих подробностей, чтобы всей кожей почувствовать отчаянное, напряжённое одиночество человека, попавшего в ловушку Лесной Глуши, которая цепко держит его своими бесконечно длинными руками и насмехается над ним. Нельзя было не восхититься неукротимой волей и отвагой юноши.

Симпсон вовсе не похвалялся своей смекалкой или сноровкой, когда утверждал, что двигался по едва приметному следу практически бездумно, механически. Именно это, скорее всего, и помогло ему. Он положился на руководящую силу подсознания, инстинкта, на некое чувство врождённой способности ориентироваться в пространстве, свойственное животным и дикарям. Так или иначе, Симпсону удалось преодолеть весь этот сложный путь и выйти в конце концов к тому месту, где Дефаго три дня назад укрыл спасительный челнок; слова проводника, брошенные тогда как бы между прочим, глубоко засели в памяти юноши: «Если со мной что случится, постарайся вернуться к лодке по… зарубкам… А дальше плыви прямо на запад, к солнцу… Так до лагеря и доберёшься…»

Хотя солнце не больно-то баловало Симпсона своим присутствием, оно было для него единственно верным проводником, и он до конца использовал этот природный компас; и вот наконец с облегчением юноша уселся в утлую лодчонку, чтобы проделать по воде последние двенадцать миль пути, с радостью осознавая, что зловещий лес остался далеко позади. К счастью, на этот раз воды были спокойны, и, вместо того чтобы держаться более безопасного берега, Симпсон взял курс на самую середину озера, сократив таким образом путь на целых двадцать миль. Повезло ему и в том, что двое других охотников вернулись на место главной стоянки раньше, чем он. Огонь разожжённого ими костра послужил ему путеводной звездой: не будь её, пришлось бы ему, скорее всего, рыскать вдоль берега всю ночь напролёт.

Близилась полночь, когда приставшая к берегу лодка прошуршала наконец днищем по песку небольшой бухты. Хэнк, Панк и дядя Симпсона, Кэскарт, пробуждённые ото сна криками с озера, поспешили к берегу и помогли юноше – этому шотландскому образчику человеческой породы, физически измождённому и духовно сломленному, – пошатываясь, преодолеть последние десятки шагов по скалистой тропе, ведущей к загасшему костру.

Вторжение прозаической дядиной фигуры в призрачный мир колдовских превращений и ужаса, окружавший Симпсона в течение двух суток, показалось юноше – как он того ни ждал – неожиданным и невероятным и немедленно произвело благотворное воздействие, позволив взглянуть на случившееся как бы со стороны. Живительные звуки родного голоса, воскликнувшего: «Хэлло, мой мальчик! Ну теперь-то что стряслось?» – и энергичное пожатие сухощавой крепкой руки вернули его к иному уровню суждения об окружающем. Внезапная перемена чувств словно омыла его душу. Он даже устыдился своей слабости – как мог он позволить себе так «распуститься»? Привычное, свойственное его нации здравомыслие взяло верх, и Симпсон вновь бодро вскинул голову.

Эта внутренняя перемена, без сомнения, позволит объяснить, почему Симпсон вдруг почувствовал, как трудно будет рассказать дяде и Хэнку, ожидавшим у костра начала его истории, о том, что произошло, – в подробностях, ничего не упустив. Впрочем, даже немногих его фраз оказалось достаточно, чтобы все трое тотчас приняли решение: утром как можно раньше отправиться на поиски Дефаго; а поскольку Симпсону предстояло выступить в роли проводника, прежде всего ему следовало подкрепиться и, уж само собой, хорошенько выспаться. Доктор Кэскарт, оценивший состояние племянника с куда большей проницательностью, чем тот подозревал, настоял на небольшой инъекции морфия, после чего Симпсон проспал шесть часов как убитый.

Когда впоследствии юный богослов представил своим слушателям более обстоятельный отчёт о случившемся, обнаружилось, что в первом, кратком рассказе он опустил многие весьма существенные подробности. В те минуты под пристальным взглядом дяди, всем своим обликом олицетворявшего трезвое, прозаическое отношение к жизни, юноша не осмелился упомянуть о них. А потому спутники его пришли к простому, лежащему на поверхности выводу: по всей видимости, ночью несчастного Дефаго постиг острый, необъяснимый приступ безумия – очевидно, ему померещилось, будто кто-то или что-то «зовёт» его к себе, и он, не помня себя, без ружья и пищи кинулся в лес, где и обречён – если ему не будет вовремя оказана помощь – на ужасную, мучительную смерть от холода и голода. Более того, «вовремя» в данной ситуации означало «немедленно».

Однако на другой день – а они двинулись в путь в семь утра, оставив лагерь на попечение Панка с наказом в любое время иметь наготове еду и разожжённый костёр, – Симпсон счёл возможным раскрыть перед дядей пошире истинную подоплёку произошедшего, хотя, по правде сказать, о чём юноша даже не догадывался, новые подробности были искусно вытянуты из него с помощью весьма тонко проведённого допроса. К тому времени, как охотники достигли места, где была укрыта лодка, Симпсон уже успел рассказать о смутном намёке проводника на существо, которое тот называл Вендиго; о всхлипываниях Дефаго во сне; проговорился он также и о других симптомах душевного беспокойства своего компаньона, признавшись, что и на него самого этот «особенный» запах – «острый и едкий, словно исходящий от льва» – произвёл ошеломляющее впечатление. А когда они пересекали залив Пятидесяти Островов и снова выдался свободный час, с языка его сорвалось ещё одно смущённое признание – в том, что, услышав с неба отчаянный зов исчезнувшего проводника, он впал в поистине истерическое состояние. Юноша не посмел повторить прозвучавшие в этом вопле странные, казавшиеся нелепыми фразы. С той же робостью, описывая процесс постепенного уподобления, пусть и в миниатюре, отпечатков человеческих ног следам животного, он не решился рассказать, что расстояния между ними становились с каждым гигантским скачком всё более непостижимыми, совершенно неимоверными. Постоянно балансируя между боязнью уронить собственное достоинство и желанием во всём остальном остаться честным и искренним, Симпсон мучительно пытался решить, о чём всё-таки следовало сказать открыто и что было бы лучше утаить. Он, к примеру, поведал товарищам, как отпечатки на снегу постепенно стали принимать огненный оттенок, но не упомянул, что тело и постель проводника оказались наполовину вытащенными из палатки…

В результате всех этих его колебаний и недомолвок доктор Кэскарт – всегда почитавший себя тонким психологом – достаточно убедительно заключил, что в какой-то момент разум племянника, угнетённый чувством одиночества, смятения и страха, спасовал перед нервным перенапряжением и поддался галлюцинациям. Поминутно всячески одобряя действия Симпсона, Кэскарт тем временем установил главное: где, когда и как племянник утратил власть над собой. Он призвал юного богослова оценить собственное поведение по справедливости – в какие именно моменты Симпсон считает свои действия достойными самой высокой похвалы, а в какие он проявлял больше нерассудительности, нежели можно было допустить даже при минимально реалистической оценке наблюдаемых фактов. То есть подобно многим другим убеждённым материалистам доктор Кэскарт исходил из констатации явной недостаточности уровня человеческих знаний, ибо его лесной интеллект вообще не допускал возможности обретения искомой достаточности.

– Воздействие ужасного одиночества, затерянности человека в первородной пустыне, – рассуждал он, – не может оставить незатронутым ни один ум – любой ум; то есть я, конечно, имею в виду людей, обладающих высокой способностью к воображению. Мне и самому, когда я был в твоём возрасте, довелось испытать такое же воздействие дикого мира на мои не закалённые ещё чувства. Зверь, бродивший возле нашей стоянки, был, без сомнения, обыкновенным лосем – общеизвестно, что «зов», или «клич», лося порой может приобретать весьма своеобразное звучание. Иллюзия странной окрашенности крупных следов была, очевидно, вызвана неким искажением твоего зрительного восприятия, обусловленного вполне понятным волнением. Размеры отпечатков на снегу и расстояния между ними мы определим точнее, когда прибудем на место. А услышанный тобой голос с неба – это всего лишь одна из обычнейших форм галлюцинаций, вызываемых нервным возбуждением – перевозбуждением, мой дорогой мальчик, вполне извинительным и, позволь мне ещё добавить, блестящим образом взятым твоей волей под контроль. В заключение же я обязан прямо заявить: в столь исключительных обстоятельствах ты действовал с необыкновенным мужеством, ведь боязнь потерять в лесной глуши самообладание почти непреодолима; доведись мне самому оказаться на твоём месте, я далеко не уверен, что сумел бы хотя бы на четверть повести себя так же умно и решительно, как ты. Единственное, чему я пока не могу найти объяснение, – это проклятому запаху, о котором ты говорил.

– Но клянусь, меня от него чуть не стошнило! – воскликнул Симпсон. – У меня даже голова закружилась!

Позиция невозмутимого всезнания, занятая дядей лишь по праву знакомства с несколько большим числом психологических дефиниций, вызвала в племяннике желание хоть с чем-то не согласиться. Нет ничего легче, чем с видом всепонимающего мудреца истолковывать не испытанные самим переживания.

– В этом запахе сквозил оттенок какой-то безнадёжности, даже несчастья и, я бы сказал, ужаса, вот, пожалуй, и всё, больше здесь нечего добавить, – заключил Симпсон, обводя взглядом невозмутимо спокойную фигуру сидящего рядом с ним дяди.

– Можно только поражаться, – тут же откликнулся Кэскарт, – что в такой ситуации тебе не почудилось что-нибудь похуже.

Бесстрастные эти слова, отметил про себя юноша, повисли в некоем пространстве между имевшей место правдой и тем, как её интерпретировал его дядя.

* * *

За разговорами они добрались наконец до покинутой Симпсоном стоянки, где обнаружили остывшее кострище, а на колышке рядом с ним – никем не тронутую записку. Тайничок с провизией, устроенный неопытными руками, уже успели отыскать и разорить ондатра, норка и белка. Продукты были растащены до последней крошки, остались лишь рассыпанные по поляне спички.

– Ну что ж, – громко, по своему обыкновению, констатировал Хэнк, – здесь его точно нет! Клянусь Богом, это так же верно, как то, что уголька в преисподней хватит на всех с избытком! А вот найти его теперь будет куда труднее, чем мне попасть в рай и торговать там венчиками для праведников!

Он пересыпал свою речь словечками, которые прежде не позволил бы себе употребить в присутствии юного богослова, но мы из уважения к читателю предпочли опустить их.

– По мне, так рассусоливать тут нечего, – добавил Хэнк решительно, – берём ноги в руки – и ходу!

Нехитрые, будничные признаки недавнего присутствия Дефаго на опустевшей стоянке подействовали на всех троих угнетающе, заставив их с особой остротой и болью почувствовать опасность нынешнего его положения, чреватого угрозой скорой гибели, которая рисовалась им мучительной и ужасной. Особенно подействовал на них вид опустевшей палатки с постелью из пихтового лапника, всё ещё примятой и уплощённой, словно бы напоминающей о том, что совсем недавно Дефаго находился в такой близости к ним. Симпсон, смутно чувствуя, что каждое его слово может оказаться решающим для успеха поисков, вполголоса принялся уточнять подробности произошедшего. Теперь речь его текла сдержанней и спокойней, хотя долгие переходы, конечно же, сильно утомили юношу. Дядин подход к объяснению деталей, а более всего его стремление «найти всему достаточно понятное истолкование» всё же оказались полезны, так как помогали племяннику несколько охлаждать эмоции, то и дело возбуждаемые вновь ожившими воспоминаниями о случившемся.

– Он кинулся туда. – Симпсон указал рукой направление, в котором исчез проводник. – Помчался, как олень, прямиком между теми берёзой и сосной…

Хэнк и доктор Кэскарт переглянулись.

– А в двух милях отсюда, если двигаться по прямой, – продолжал Симпсон, и в голосе его вновь послышался трепет пережитого ужаса, – я обнаружил следы и шёл по ним, пока они вдруг не исчезли – начисто, будто и не было!..

– А где ты услышал, что он зовёт тебя, где почуял вонь и увидел все прочие распроклятые штучки? – вступил в разговор Хэнк, и столь необычное для него многословие выдало всю остроту переживаемого им горя.

– И в каком месте волнение довело тебя до галлюцинации? – вполголоса, но достаточно громко, чтобы племянник мог расслышать, добавил к сказанному Хэнком доктор Кэскарт.

* * *

До темноты оставалось добрых два часа, и нельзя было терять ни минуты. Доктор Кэскарт и Хэнк немедленно отправились по следу, оставив измождённого юношу на стоянке: ему предстояло поддерживать огонь в костре и одновременно отдыхать.

Руководствуясь зарубками Симпсона на стволах деревьев, а кое-где и отпечатками на снегу, они шли достаточно быстро. Но часа через три совсем стемнело, и пришлось ни с чем вернуться обратно. Свежевыпавший снег запорошил почти все следы, и, хотя Кэскарт и Хэнк успели добраться до места, откуда Симпсон повернул назад, им не удалось обнаружить присутствия ни единого живого существа – ни человека, ни зверя. А впереди и вовсе снег лежал девственно непотревоженным.

Предстояло решить, что предпринять дальше, – хотя, в сущности, нечего было и пытаться сделать больше того, что они уже сделали. Поиски могли растянуться на многие недели без каких-либо шансов на успех. Недавно выпавший снег свёл на нет все их надежды. Приунывшие, помрачневшие охотники собрались вокруг костра, чтобы поужинать. И в самом деле, было над чем призадуматься – на Крысиной переправе несчастного Дефаго ждала жена. Его случайные заработки были единственным средством существования для всей семьи.

Теперь, когда охотникам открылась правда во всей её очевидной жестокости, стало ясно, что бесполезно и дальше пытаться скрывать что-то друг от друга или недоговаривать. Без утайки и недомолвок открыто рассуждали они о том, что произошло и можно ли в сложившейся ситуации ещё хоть что-нибудь предпринять. Это был не первый случай – даже на памяти доктора Кэскарта, – когда человек не выдерживал искушения одиночеством и терял рассудок; к тому же Дефаго и без того был предрасположен ко всякого рода странностям, в крови его уже растекалась меланхолия, усугубляемая запоями, которые порой длились неделями. И что-то на этот раз – никто никогда не сможет сказать, что именно, – послужило последним толчком к пропасти безумия, только и всего. И он ушёл – ушёл в нескончаемую глушь лесов и озёр, чтобы погибнуть от холода и истощения. Шансы на то, что он сумеет вернуться на стоянку, были ничтожны; овладевшее им бредовое состояние могло усугубиться, а в таком случае и до насилия над собой недалеко, хотя оно лишь приблизит ужасный конец. И, быть может, пока они беседуют тут у костра, самое худшее уже свершилось. Однако, по предложению Хэнка, старого и закадычного приятеля Дефаго, было решено провести ночь на стоянке, а весь следующий день от рассвета до темноты посвятить самым тщательным, какие только возможны, поискам пропавшего проводника. Прилегающую к лагерю часть леса они поделили на три сектора – по числу отправляющихся на поиски людей и принялись уточнять мельчайшие детали плана, ибо понимали, что обязаны предпринять всё, на что только способен в подобных обстоятельствах человек.

Не обошли они в разговоре и ту особую форму, в какой проявилось воздействие Ужаса Лесной Глуши на разум несчастного Дефаго. Хэнку, в общих чертах знакомому с легендой о Вендиго, эта тема, судя по всему, была не по вкусу, и он неохотно участвовал в беседе. Впрочем, Хэнк признал, что нескольким индейцам уже довелось осенью прошлого года «видеть Вендиго» на берегах залива Пятидесяти Островов – вот почему Дефаго и не был расположен охотиться в этих местах. Посмеявшись над другом и переубедив его, Хэнк сейчас, ясное дело, испытывал раскаяние, ибо в каком-то смысле способствовал гибели Дефаго. «Когда кто-нибудь из индейцев сходит с ума, – пояснил он, обращаясь, пожалуй, больше к самому себе, нежели к собеседникам, – всегда говорят, что он, дескать, „видел Вендиго“. А старина Дефаго был так суеверен – аж до самых пяток!..»

Тогда-то Симпсон, сочтя оборот беседы вполне подходящим, и пересказал заново всю историю, все свои недавние переживания, не скрыв на этот раз ни единой подробности, в том числе и собственных чувств и страхов. Он опустил только странные слова Дефаго, которые тот выкрикивал с высоты.

– Но, дорогой мой, я полагаю, что Дефаго достаточно подробно рассказал тебе легенду о Вендиго, – продолжал гнуть свою линию доктор Кэскарт. – А в таком случае можно допустить, что впечатляющая эта выдумка запала тебе в душу и под воздействием возбуждённой фантазии и волнения развилась в твоём воображении дальше – не так ли, мой мальчик?

И тогда Симпсон выложил всё от начала до конца. Дефаго, объяснил он, только мельком упомянул об этой странной твари. Сам же он, Симпсон, никогда раньше не слышал легенду о Вендиго и, насколько помнит, ничего не читал о ней. Даже само это слово ему незнакомо.

Без сомнения, Симпсон говорил правду, и доктор Кэскарт вынужден был скрепя сердце допустить необычность всего случившегося. Но об этом свидетельствовали не слова доктора, а прикрывавшая их тень неуверенности в собственной правоте. Опиравшийся спиной о крепкий толстый ствол дерева, Кэскарт то и дело наклонялся к угасавшему костру и ворошил его, заставляя вновь ярко пылать; прежде всех улавливал он малейший звук в сгустившейся ночной мгле – плескание рыбы в озере, потрескивание сухого сучка в лесу, шуршание снега, упавшего с ветки под воздействием жара костра. Изменился и тон его голоса – теперь доктор говорил тише и не так самоуверенно. На маленькой охотничьей стоянке уже хозяйничал страх, и при общем желании всех присутствующих переменить тему единственным, о чём они, казалось, способны были сейчас рассуждать, оставалось всё то же – источник подступившего к ним ужаса. Все их усилия были тщетны: ни о чём другом разговор не завязывался. Лишь Хэнку удавалось держать себя в руках и ограничиваться редкими замечаниями. Но и он больше не смел повернуться к темноте спиной. Лицо его постоянно было обращено в сторону леса, и когда возникала нужда подбросить в костёр дров, он старался не уходить за ними ни на шаг дальше, чем требовалось.

Охотников плотно обступила стена безмолвия: снег лежал ещё тонкой пеленой, но и её было довольно, чтобы умертвить все звуки в лесу, а окрепший к вечеру мороз властвовал над природой. Слышались только приглушённые человеческие голоса да слабое гудение пламени. Лишь изредка где-то рядом ощущался лёгкий трепет, подобный вибрации крылышек мотылька. Было очевидно, что никому не хотелось идти спать. Тем временем близилась полночь.

– Что ж, легенда сама по себе весьма причудлива, – после долгого молчания произнёс доктор, продолжая разговор просто для того, чтобы нарушить паузу. – Но ведь, по правде сказать, Вендиго не что иное, как олицетворенный Зов Ветра, который слышат лишь некоторые люди, – слышат на собственную погибель.

– Во-во, – откликнулся вдруг Хэнк. – И когда услышишь такое, ни в чём не усомнишься. Ведь обращаются прямо к тебе и называют тебя по имени.

Снова повисла томительная пауза. И тут доктор Кэскарт вернулся к тому, о чём никто уже не хотел говорить, – и с такой настойчивостью, что заставил своих собеседников заёрзать.

– Это иносказание весьма правдоподобно, – отметил он, вглядываясь в окружавшую их темноту, – ведь голос, как утверждают, напоминает все наводящие тоску лесные звуки – шум ветра, шорох падающей воды, звериные крики и прочее в том же роде. И стоит поддавшемуся слабости человеку услышать такое – ему, считай, конец! Самые же уязвимые места жертвы этого наваждения – ноги и глаза; ноги, как вы понимаете, страдают из-за их стремления к неустанному странствованию; глаза – из-за жадности к наслаждению красотой. Бедняга на бегу развивает такую скорость, что у него начинают кровоточить глаза, а ноги сжигает жар.

Доктор Кэскарт продолжал тревожно вглядываться в ночной мрак. Голос его снизился до едва слышного шёпота.

– Потому и говорят, – добавил он, – что Вендиго сжигает ноги своей жертвы; очевидно, это происходит из-за их сверхъестественного трения о почву, вызванного неимоверной скоростью передвижения, – так они и горят, пока вовсе не отпадут, а на их месте не отрастут новые, как у самого Вендиго.

Симпсон слушал речь дяди со всё возрастающим изумлением и ужасом, но ещё больше его пугала необыкновенная бледность, разлившаяся по лицу Хэнка. Юный богослов с трудом сдерживал желание заткнуть уши и закрыть глаза.

– Но ведь ноги даже не касаются земли, – медленно, намеренно растягивая слова, произнёс Хэнк, – человек летит так высоко, что ему кажется, будто это звёзды обжигают его. Только иногда Вендиго делает тяжёлые, длинные прыжки, пролетая над вершинами деревьев, а потом швыряет свою жертву с высоты на землю подобно тому, как морской ястреб швыряет пойманную рыбёшку, чтобы убить её, прежде чем съесть. Однако, в отличие от ястреба, Вендиго избрал себе самую что ни на есть никудышную пищу – мох! – Хэнк натянуто рассмеялся. – Пожиратель мха – вот он кто такой, этот Вендиго! – И проводник обвёл возбуждённым взглядом лица собеседников. – Да, пожиратель мха! – повторил он, сопроводив свои слова целым каскадом самых замысловатых, какие только мог изобрести, ругательств.

Но Симпсон уже уловил затаённую подоплёку этого разговора. Больше всего его компаньоны – сильные и многоопытные, хотя и каждый на свой лад, – боялись сейчас молчания. Они продолжали говорить и говорить, стремясь побороть само время. Непрерывным потоком слов они боролись с окружавшим их мраком, с нарастающим паническим ужасом, с покаянной мыслью о том, что посмели незваными гостями вступить в этот чуждый, враждебный им мир – они готовы были на всё, лишь бы не позволить возобладать над собой самым худшим, тщательно скрываемым от других опасениям. Куда менее опытный юноша, переживший накануне жуткую бессонную ночь, имел сейчас некоторое превосходство над ними. Он уже достиг той крайней степени ужаса, за которой неизбежно следует тупая невосприимчивость к нему. Эти же двое – и ироничный, всё подвергающий холодному анализу доктор, и прямодушный, своенравный «лесной житель» – испытывали глубокий душевный трепет.

Тянулись часы, а трое человеческих существ, осмелившихся забраться в самую пасть Дикой Природы, продолжали сидеть у костра, коротая время в негромких разговорах, безрассудно толкуя об ужасной, не дающей им покоя легенде, ни на миг не забывая о грозящей опасности и собирая все силы для возможной схватки с невидимым врагом. Силы, конечно же, были неравны, ибо Дикая Природа уже использовала преимущество первого удара – и взяла заложника. Судьба несчастного Дефаго нависала над ними грозовой тучей, и напряжение в конце концов стало невыносимым.

Хэнк первым не выдержал последней, самой длительной паузы, оборвать которую, казалось, никто из них уже был неспособен, – и он позволил вырваться на свободу накопившемуся напряжению; произошло это весьма неожиданным образом: Хэнк вдруг вскочил на ноги и издал невообразимо громкий, душераздирающий вопль, разнёсшийся далеко по ночному лесу. Чтобы усилить свой зов, он неоднократно прерывал его звучание, потрясая перед губами ладонью.

– Это для Дефаго, – объяснил он тут же, оглядев своих компаньонов со странным, вызывающим смехом, – готов биться об заклад, – здесь мы опускаем всю сопутствующую его речи замысловатую брань, – что мой старый приятель крутится сейчас где-то совсем близко от нас.

Неистовство и безрассудство выходки Хэнка, весь этот крайне нелепый спектакль произвели соответствующий эффект – Симпсон в испуге и изумлении привскочил на месте, а доктор, вдруг утратив обычное хладнокровие, даже выпустил трубку изо рта. Конечно, лицо Хэнка было ужасно, но Кэскарту тем не менее не следовало позволять себе обнаруживать перед всеми подобную слабость. В следующую же минуту в глазах его засверкал гнев, доктор неспешно поднялся на ноги и глянул с упрёком в лицо своему не в меру возбудившемуся проводнику. Поступок Хэнка был глуп, опасен и, конечно, абсолютно недопустим, поэтому Кэскарт намеревался подавить его нелепый бунт в зародыше.

Предположить, что могло бы произойти на стоянке в следующую минуту, не так уж трудно, хотя предположения отнюдь не всегда соответствуют действительности, тем более что времени на долгие рассуждения не было: вслед за глубоким безмолвием, поглотившим неистовый вопль Хэнка, как бы в ответ на этот душераздирающий призыв в ночном небе над головами охотников что-то промчалось с ужасающей скоростью – нечто громадное, неотвратимое, заполнившее собой всю окружающую массу воздуха, а ниже – между деревьями – прозвучал слабый, испуганный, исполненный неописуемой муки, взывающий о помощи человеческий крик:

– О! О! Какая ужасная высота! О, мои ноги! Они горят! Они в огне!..

Хэнк, белый как мел, с глупым, растерянным видом оглядывался вокруг. Доктор Кэскарт с выражением крайнего ужаса повернулся к палатке, словно ища в ней убежища, и издал невнятный возглас, но тут же застыл на месте, не в силах пошевелиться. Единственным, кто сумел до известной степени сохранить присутствие духа, был Симпсон. Он уже слышал прежде призывы Дефаго с небес, да к тому же был слишком испуган, чтобы немедленно отреагировать на произошедшее.

Придя в себя и обернувшись к поражённым своим товарищам, он почти спокойно произнес:

– Именно этот крик я тогда и слышал и примерно те же слова!

А затем, обратив лицо к небу, начал громко взывать:

– Дефаго! Дефаго! Спустись! Спустись к нам!

Но прежде чем его компаньоны успели осознать случившееся, в ближнем лесу что-то тяжело прогромыхало, прорываясь сквозь древесные кроны, и, ударяясь о ветви, с глухим грохотом упало на мёрзлую землю. Треск и шум, пронесшиеся по лесу, были ужасающи.

– Это он, да поможет ему милостивый Господь! – вырвался из уст Хэнка полуприглушённый испуганный шёпот; рука его непроизвольно потянулась к висящему на поясе охотничьему ножу. – И он уже идёт сюда! Да, он идёт сюда! – добавил Хэнк с испуганным, бессмысленным смехом, как только стали отчётливо слышны тяжёлые, неверные шаги – кто-то с хрустом и скрипом, ступая по снегу, двигался сквозь мрак к световому кругу, образуемому пламенем костра.

Шаги неотвратимо приближались, а трое мужчин недвижно и бессловесно стояли вокруг костра. Доктора Кэскарта будто парализовало, он был не в силах даже перевести взгляд. Лицо Хэнка выдавало душевную муку – казалось, он готов совершить новый отчаянный поступок, но не может ни на что решиться. В эту минуту он был словно вытесан из камня. Все трое походили на застывших в испуге детей, являя собой олицетворённый ужас. Разглядеть что-либо в кромешной тьме не представлялось возможным, а тем временем шаги всё приближались, все слышней становился хруст мёрзлого снега. Бесконечное – слишком долгое, а потому почти нереальное, – это размеренное и неотвратимо беспощадное приближение шагов было отвратительным и ненавистным.

Наконец непроглядный мрак словно вытолкнул из себя смутную, едва различимую фигуру. Она вступила в полосу той неопределённой освещённости, где ночные тени перемешивались с колеблющимся светом костра, и остановилась футах в десяти от охотников, устремив на них пристальный взгляд. Но тут же, совершив порывистое, судорожное движение, таинственная фигура, как бы управляемая кем-то на расстоянии, снова стала перемещаться вперёд, всё ближе к костру, к яркому свету – только теперь охотники различили в ней очертания человека, и этим человеком был Дефаго.

Казалось, что лица наблюдавших за этой сценой людей спрятались за масками страха – из мира реальности, преодолевая грань нормального человеческого видения, три пары неподвижных глаз будто смотрели теперь в Неведомое.

Дефаго медленно продвигался вперёд, поступь его была всё такой же неуверенной и тяжкой; сначала он направился как бы ко всем троим сразу, не выделяя никого из них, но затем резко повернул голову и уставился на Симпсона. От губ его отделился странный звук и раздался знакомый голос Дефаго:

– Я здесь, босс Симпсон. Меня кто-то звал. – Голос звучал еле слышно, холодно и бесстрастно, он казался натужным, задыхающимся, словно каждое слово давалось с необычайным напряжением. – Я здесь, я всё время в полёте, в этом адском огне.

И Дефаго засмеялся, неуклюже поворачиваясь, как бы кивая головой в сторону двух других обращённых к нему полулиц-полумасок.

Но этот смех неожиданно вернул к жизни охотников, только что являвших собой ряд восковых фигур с ярко-белыми лицами. Хэнк тотчас прыгнул вперёд, изрыгая поток ругательств, – столь причудливых и вычурных, что Симпсону не удалось различить в них почти ни одного английского слова, и он даже принял речь проводника за индейскую тарабарщину или неведомый ему жаргон. Но чутьё подсказало юноше, что неожиданный выпад Хэнка, вторгшегося в пространство между Дефаго и обоими шотландцами, оказался как нельзя более желательным и своевременным. Однако и доктор Кэскарт, несколько оправившийся от испуга, также сделал два или три медлительных, тяжёлых шага вперёд.

Позже Симпсон с огромным трудом, весьма смутно мог припомнить свои слова и действия в последующие несколько секунд, ибо глаза отвратительного, ужасного призрака испытующе-пристально уставились в его собственные глаза и находились в такой непосредственной близости, что юноша совершенно растерялся. Он мог лишь недвижимо стоять, не произнося ни слова. Симпсон не обладал закалённой волей старших своих товарищей, позволявшей им действовать вопреки любому душевному потрясению. Он наблюдал за происходящим как бы через стекло, отчего все казалось почти нереальным и напоминало дурной сон. Он вспоминал потом, что поток бессмысленных ругательств Хэнка перемежался властными, твёрдыми и повелительными фразами дяди, в которых говорилось что-то о пище, о виски, о костре и тепле, об одеялах и прочем… А далее над всем воцарилась бьющая в ноздри струя всепроникающего, необычного, ошеломляющего, мерзкого и в то же время сладковато-дурманящего запаха, которым сопровождалось всё, что происходило на стоянке в последующие минуты.

И однако именно Симпсон – куда менее опытный и искушённый, чем его компаньоны, – повинуясь спасительному инстинкту, произнёс фразу, немного разрядившую напряжённую психологическую атмосферу и выразившую тяжкое сомнение, терзавшее сердце всех троих охотников.

– Ты… ты в самом деле Дефаго? – спросил он тихим, прерывающимся от ужаса голосом.

И, прежде чем кто-либо успел хотя бы шевельнуть губами, зазвучал громкий, решительный голос доктора Кэскарта:

– Ну разумеется! Разумеется, это он! Неужели вы сами не видите?! Просто он едва жив от холода, истощения и страха. Случившееся с ним кого угодно могло довести до неузнаваемости.

Этими словами доктор Кэскарт пытался убедить в своей правоте не столько других, сколько самого себя. И лишь подчёркнутая выразительность и горячность речи выдавали затаившееся в его душе сомнение. Он говорил и двигался, не отнимая от носа платка. Омерзительный запах был вездесущ.

Сидевший теперь возле жаркого костра закутанный в одеяло человек – жалкий, съёжившийся, прихлёбывающий виски и держащий в исхудавшей руке еду – имел сходство с Дефаго, каким они привыкли его видеть, не большее, чем портрет шестидесятилетнего старика – с дагерротипом, сделанным с того же человека в ранней его юности, да к тому же в костюме давних времён, ушедших поколений. Невозможно найти слова, чтобы хоть приблизительно описать эту жуткую карикатуру, эту пародию, выдающую себя в неверном свете костра за истинного, живого Дефаго. Впоследствии, перебирая в памяти обрывки тех давних, тёмных и ужасных впечатлений, Симпсон утверждал, что в лице новоявленного Дефаго было больше животного начала, нежели человеческого, что черты его имели странные, неправильные пропорции, кожа головы и рук отвисала расслабленно и вяло, как если бы её до того долго мяли и растягивали. Лицо его смутно напоминало юноше жуткие рожи, какие для забавы делают из бычьих пузырей уличные торговцы на Ладгейт-хилле, – резко меняющие свои черты, когда их сильно надувают, они, сжимаясь, издают слабые жалобные звуки, сходные с человеческим голосом. Такими же мерзкими казались Симпсону лицо и голос создания, назвавшегося Дефаго. Кэскарт, пытавшийся много времени спустя передать словами это неописуемое явление, говорил, что так могли бы выглядеть лицо и тело человека, прошедшего испытание внезапно и сильно разреженным воздухом – когда атмосферное давление меняется столь резко, весь организм грозит разорваться в клочья, а позже принимает некий несообразный вид.

И один лишь Хэнк, убитый горем, потрясённый до глубины души неистовым потоком переживаний, с которыми он никогда не имел дела и которых не понимал, расставил наконец всё на свои места. Отойдя от костра на некоторое расстояние и заслонившись на мгновение ладонями от ослепляющего света, он принялся громко вопить – и в голосе его невероятным образом слились ярость и нежность:

– Ты не Дефаго! Совсем, совсем не Дефаго! Будь я проклят, если это ты, старый мой приятель, каким я знаю тебя вот уже двадцать лет! – Свирепым, ненавидящим взглядом он упёрся в съёжившуюся у костра фигуру, словно желая испепелить её дотла. – Хоть убей, это не ты! Пусть мне суждено до скончания века швабрить пол в преисподней клочком ваты на зубочистке, да хранит меня милосердный Господь! – продолжал Хэнк, сопровождая свои вопли отчаянными жестами, выражающими крайний ужас и отвращение.

Не было силы, способной сейчас оборвать его крик. Стоя в стороне от костра, он исторгал свои вопли с видом человека, в которого со всех сторон впиваются жала всего того, на что страшно было смотреть, что невозможно было слышать, – ибо Хэнк говорил правду. Он повторял свой приговор десятками самых разнообразных способов – один другого ухищрённей и замысловатей. Крики его эхом отдавались в окрестных лесах. Казалось, ещё минута – и он набросится на ненавистного «чужака» – рука его так и рвалась к висевшему на поясе длинному охотничьему ножу.

Но Хэнк не сделал этого, он не предпринял вообще ничего, и весь его бурный, неистовый порыв разрешился чуть ли не слезами. Крики вдруг резко оборвались, Хэнк как подкошенный рухнул на землю, и подбежавший к нему доктор Кэскарт уговорил его пойти в палатку и лечь. Но и оттуда Хэнк продолжал пристально следить за всем, что происходит у костра; его бледное, искажённое страхом лицо время от времени появлялось за приоткрытым пологом палатки.

Доктор Кэскарт, неотступно сопровождаемый племянником, который по-прежнему ухитрялся лучше остальных сохранять спокойствие духа, снова подошёл к костру и остановился напротив странной фигуры, склонившейся к огню. Не отводя глаз от лица «призрака», он заговорил. И голос его вначале звучал достаточно жёстко и требовательно.

– Скажи нам, Дефаго, в двух словах, что случилось с тобой? Должны же мы понять наконец, как помочь тебе?

В вопросах доктора, заданных властным, командным тоном, слышался приказ. Это и было прямым приказанием. Но тут же голос Кэскарта дрогнул: сидящий у костра человек повернулся, и в лице его проглянуло нечто столь жалостное, ужасное и нечеловеческое, что доктор отпрянул в сторону, будто от нечистой силы. Симпсон, стоявший за спиной дяди, утверждал впоследствии, что пугающее это лицо показалось ему маской, которая вот-вот спадёт, а под ней вдруг обнаружится во всей своей наготе нечто тёмное, дьявольское.

– Будь с нами честным, дружище, откройся нам! – В голосе доктора Кэскарта теперь слышались страх и мольба. – Мы больше не в силах переносить всё это!.. – уже кричал доктор, ибо инстинкт взял верх над разумом.

Наконец тот, кто назвался Дефаго, ответив мертвенно-бледной улыбкой, заговорил еле слышным, слабеющим и, казалось, приобретающим уже какое-то новое, странное качество голосом.

– Я видел великого Вендиго, – почти шептал он, и ноздри его шевелились, как у животного, внюхиваясь в окружающий воздух. – И я был вместе с ним…

Успел бы он добавить ещё что-то к сказанному, сумел бы доктор Кэскарт продолжить свой пристрастный допрос, теперь сказать невозможно, ибо в тот же миг от палатки донёсся истошный вопль Хэнка, а за пологом блеснули его испуганные глаза. Так Хэнк не кричал никогда.

– Ноги! Его ноги! Бог мой! Посмотрите на них – они же изменились, они огромные. Боже, какие огромные!

Отвечая доктору Кэскарту, сидевший у костра повернулся, и его ноги впервые оказались на свету. Но Симпсон не смог увидеть то, что разглядел из палатки Хэнк. Впоследствии же Хэнка ни разу не удавалось застать в таком состоянии, чтобы можно было получше расспросить его обо всём. В тот же миг доктор Кэскарт одним прыжком, словно испуганный тигр, оказался рядом с Дефаго и склонился над ним, торопливо прикрывая его ноги одеялом, – всё произошло столь стремительно, что юный богослов едва успел уловить мелькание чего-то тёмного и до странности массивного там, где он ожидал увидеть обутые в мокасины ноги проводника; но промелькнувшая перед его глазами картина не оставила какого бы то ни было ясного впечатления.

Прежде чем доктор Кэскарт успел выпрямиться, а Симпсон задаться вопросом, который зрел в его мозгу, Дефаго поднялся на ноги и уже стоял перед ними, с трудом и видимой болью переминаясь со ступни на ступню; его искажённое лицо, лишённое привычных черт, приняло выражение столь мрачное и злобное, что стало просто чудовищным.

– Теперь и вы видели, – хрипло пробормотал он, – видели мои горящие в огне ноги! Но… вы не смогли спасти меня, уберечь от этого… вот и снова пришло моё время, когда…

Внезапно его жалобный, молящий о помощи голос был прерван звуком, подобным завываниям ветра над озером. Деревья затрясли кронами, зашумели тесно переплетёнными ветвями. Языки пламени в пылающем костре припали к земле и сейчас же яростно полыхнули к небу. Над маленькой охотничьей стоянкой с ужасным, оглушительным шумом пронеслось что-то невидимое, на какой-то момент объяв собой всё вокруг. Дефаго сбросил с плеч и колен окутывавшие его одеяла, повернулся лицом к лесу и, сделав несколько неуклюжих, неуверенных шагов, подобных тем, что так напугали охотников, вдруг растворился в воздухе – прежде чем кто-либо успел шевельнуть хоть единым мускулом, чтобы попытаться воспрепятствовать этому; исчез стремительно, с ошеломляющей, хотя и неуклюжей быстротой, не оставляющей времени для раздумий и действий. Мрак в буквальном смысле поглотил его. Не прошло и десяти секунд, как трое застывших от изумления мужчин услышали дикий вопль, содрогнувший их сердца в бешеной пляске ужаса, – вопль, перекрывший вой внезапно налетевшего ветра и шум ломаемых бурей деревьев, вопль, грянувший на них с невероятной высоты и из неимоверной дали:

– О! О! Какая обжигающая высота! О, мои ноги, они горят! Мои ноги в огне…

И столь же внезапно этот отчаянный зов замер вдали, посреди неохватных пространств и мёртвого безмолвия.

Доктор Кэскарт, первым пришедший в себя, успел крепко схватить за руку Хэнка, попытавшегося в безрассудном порыве кинуться следом за другом – в объятый мраком лес.

– Но я хочу, чтобы ты знал – именно ты, – отчаянно вопил Хэнк, вырываясь из рук своего патрона, – это не он… вообще не он! В его шкуру влез дьявол!..

Невероятными усилиями – доктор Кэскарт признал впоследствии, что никогда не подозревал в себе подобных способностей, – удалось-таки утихомирить разбушевавшегося проводника и препроводить его обратно в палатку. Надо сказать, что с Хэнком он и в самом деле справился самым удивительным образом. Но куда больше доктор испугался за собственного племянника, до той минуты проявлявшего великолепное самообладание, – многодневное нервное перенапряжение вырвалось вдруг наружу в виде слезливой истерики, и Кэскарту пришлось немедленно изолировать юношу от потрясённого Хэнка, уложив в постель, наспех устроенную из мягких ветвей и одеял.

И пока над одиноким, затерянным в лесной глуши охотничьим лагерем истекали остатки ночи – для доктора Кэскарта то были часы бессонного, какого-то призрачного бдения, – юный богослов лежал там, выкрикивая в сбитые комом одеяла дикие слова и фразы. В бреду он бормотал что-то об ужасной скорости, о невероятной высоте, о пламени и огне, перемежая все эти несуразности с обрывками библейских текстов, усвоенных им в учебных аудиториях. «Они уже идут, о, как горят их лица, они страшны, нелепы, и поступь их ужасна, они всё ближе, ближе…» – жалобно стонал юноша, поминутно вскакивая, а потом садился на постели и, с напряжением вслушиваясь в мёртвое безмолвие, устремлял невидящие глаза в темноту леса и в страхе шептал: «Как ужасны их ноги… у тех, кто там, в диком лесу…» – и дядя кидался к нему, перебивал его речи, стараясь успокоить, отвлечь, дать другое направление лихорадочным его мыслям.

К счастью, истерика оказалась кратковременной. Сон излечил юного богослова, как, впрочем, и Хэнка.

До пяти утра, пока не обозначились первые признаки рассвета, нёс доктор Кэскарт свою ночную стражу. Лицо его посерело, а под глазами разлились синяки. Все эти бессонные, безмолвные часы воля его боролась с ужасом и смятением, охватившими душу. Внутренняя борьба доктора и нашла отражение в его внешнем облике.

С рассветом Кэскарт разжёг костёр, приготовил завтрак и разбудил Хэнка и Симпсона; около семи утра все трое были уже на пути к главной стоянке – трое сокрушённых и растерянных мужчин, хотя каждый из них в меру своих сил усмирил внутреннее смятение и в той или иной степени восстановил в душе равновесие.

Они говорили мало и по большей части о самых обыденных, малосущественных вещах, но тревожные вопросы продолжали мучительно бередить им души, настоятельно требуя разрешения. Хэнк, ближе всех стоявший к первобытной природе, первым сумел наконец обрести себя. Доктора Кэскарта от яростного натиска необычного защищала его «цивилизованность». Но с этого дня кое в чём он уже не чувствовал абсолютной уверенности – во всяком случае, на «обретение самого себя» ему понадобилось больше времени, чем его компаньонам.

Юному богослову, пожалуй, лучше других удалось восстановить душевное равновесие. Однако он ни в коей мере не претендовал на научную обоснованность своих выводов. Там, в самом сердце ещё неукрощённой человеком лесной глуши, рассуждал Симпсон, они оказались, без сомнения, очевидцами чего-то извечно жестокого, от природы грубого и по существу своему первобытного. Нечто, невероятным образом отставшее от своего времени и поневоле совместившееся с появлением на земле человека, теперь вдруг вырвалось наружу с ужасающей силой, как низшая, чудовищная и незрелая стадия жизни. Он видел во всём случившемся своего рода прорыв – случайное, мимолётное проникновение в доисторические времена, когда сердца людей ещё были угнетены дикими, всеохватывающими, беспредельными суевериями, а силы природы – неподвластны новым хозяевам жизни на земле, – Силы, населявшие первобытный мир и ещё не до конца вытесненные из современного бытия. Позже в одной из своих проповедей он определил их как «неукрощённые, свирепые Силы, что до сих пор кроются и в глубинах душ человеческих, – быть может, и незлонамеренные по сути своей и всё же инстинктивно враждебные по отношению к человеку, каким он предстает ныне на земле».

Никогда впоследствии Симпсон не обсуждал с дядей произошедшие события в подробностях, ибо преграда, разделяющая их столь различные склады ума, неизменно препятствовала этому. Лишь однажды, многие годы спустя, когда какой-то спор между ними привёл их на грань запретной темы, он задал дяде единственный вопрос:

– Можешь ли ты всё же сказать мне – на что они были похожи?

Ответ дяди, по существу своему мудрый, ни в коей мере не удовлетворил племянника.

– Было бы куда лучше, – заметил Кэскарт, – если бы ты не пытался более докапываться до истины.

– Ну, допустим, а как насчёт того запаха? – настаивал племянник. – Что ты сказал бы о нём?

Доктор Кэскарт пристально поглядел на Симпсона и поднял брови.

– Запахи, дорогой мой, – ответил он, выдержав паузу, – не так просты и доступны для телепатического общения, как голос или человеческий облик. Согласимся, что я понимаю в этом столь же много или, лучше сказать, столь же мало, сколь и ты сам.

С известных пор в своих рассуждениях он уже не позволял себе быть излишне многословным, как это случалось прежде.

* * *

К исходу дня трое охотников – замёрзшие, изнурённые, терзаемые голодом – завершили наконец долгую переправу через озеро и, чуть не падая с ног от усталости, дотащились до главной стоянки. На первый взгляд она показалась им брошенной. Костер не горел, и Панк, вопреки ожиданиям, не кинулся к ним навстречу с добрыми словами приветствия. Чувства всех троих были перерасходованы и притуплены, а потому никто не выразил вслух удивления или досады; и вдруг непроизвольный, исполненный необычайной ласки и нежности вопль, сорвавшийся с уст Хэнка, ещё раз напомнил о произошедшей с ними поразительной истории, обретающей наконец завершение: как безумный, опередив всех, кинулся проводник к остывшему кострищу. И доктор Кэскарт, и его племянник признавались впоследствии: когда они увидели Хэнка упавшим на колени и с восторгом обнимавшим некое живое существо, которое, еле шевелясь, полулежало возле остывшей груды золы, они до глубины души прониклись предощущением, что это нечто, без сомнения, их пропавший и вновь обнаружившийся проводник, настоящий, подлинный Дефаго.

Так оно и оказалось.

Однако это утверждение сильно опережает события. Радость была преждевременной. Истощённый до последней степени маленький канадский француз – вернее, то, что от него осталось, – вяло ползал вокруг кучки золы, пытаясь снова разжечь костер. Скрючившись в три погибели, он возился со спичками и сухими веточками: слабые его пальцы ещё кое-как повиновались долголетней, давно уже ставшей инстинктом жизненной привычке. Но, чтобы управиться до конца с простейшим этим действием, разума уже недоставало. Разум был утрачен безвозвратно. А вместе с ним Дефаго лишился и памяти. Не только события последних дней, но и вся долгая предшествовавшая необычайным событиям жизнь обратилась для него в белое пятно.

Тем не менее на этот раз у костра находилось доподлинно человеческое существо, хотя и невероятно, ужасающе усохшее. Лицо его не выражало никаких чувств – ни страха, ни радости узнавания, ни приветствия. Было похоже, что он не узнавал ни того, кто так горячо обнимал его, ни тех, кто обогревал и кормил его, произнося слова утешения и поддержки. Покинутый, сломленный, оказавшийся за пределами всякой человеческой взаимопомощи, он кротко, бессловесно исполнял волю других. То, что некогда составляло его «Я», исчезло навсегда.

Одним из наиболее тяжёлых воспоминаний в жизни все трое впоследствии охарактеризовали идиотскую улыбку, с которой Дефаго вдруг вытащил из-за раздувшихся щёк мокрые комки грубого мха и сообщил им, что он и есть «проклятый пожиратель мха»; от самой простой пищи его постоянно рвало; но больше всего трогал охотников его жалобный, по-детски беспомощный голос, когда Дефаго принимался уверять их, что у него болят ноги – «горят, как в огне», чему, впрочем, нашлась вполне естественная причина: осмотрев несчастного страдальца, доктор Кэскарт обнаружил, что обе его ноги сильно обморожены. Под глазами Дефаго ещё были заметны следы недавнего кровотечения.

Как перенёс он столь длительное пребывание в лесной глуши под открытым небом без пищи и обогрева, где он скитался, как удалось ему преодолеть огромное расстояние между двумя стоянками, включая и долгий пеший обход вокруг озера, – все эти подробности так и остались неизвестными. Память покинула его навсегда. Лишённый разума, души и воспоминаний, он протянул лишь несколько недель и ушёл из жизни вместе с зимой, начало которой ознаменовалось для него столь странным и печальным происшествием. Впоследствии индеец Панк добавил кое-какие детали к уже известным событиям, но его рассказ не помог пролить нового света. Около пяти часов вечера – то есть за час до того, как вернулись охотники, – он чистил рыбу на берегу озера, когда вдруг увидел похожего на тень, с трудом ковылявшего к стоянке проводника, которому предшествовало, по словам Панка, слабое дуновение какого-то необычного запаха.

Не раздумывая, индеец собрал манатки и поспешил к родному дому. Всё расстояние – добрых три дня ходу – он преодолел с той невероятной быстротой, на какую способен лишь человек его крови. Панка гнал ужас, давно поселившийся в крови племени, к которому он принадлежал. Уж он-то отлично понимал, что всё это значило: Дефаго «видел Вендиго».

1910

Страна Зелёного Имбиря

Мистер Адам сидел перед разожжённым камином в своём служебном кабинете. Человек он был немолодой, напряжённо сомкнутые губы и насупленные брови придавали его лицу выражение досады или гнева, хотя на самом деле он просто пребывал в глубокой задумчивости. В этот поздний час, где-то между вечерним чаем и ужином, царила умиротворяющая тишина; вокруг кресла валялись вскрытые и ещё не вскрытые письма, однако внимание мистера Адама было сосредоточено на короткой, отпечатанной на машинке записке. Он не знал, как на неё ответить, это вызывало беспокойство и недоумение, что и отражалось на его лице.

«Ох уж эти журналистские сборища! – бурчал он про себя. – Суета сует, да и только!»

Секретарша давно уже ушла домой, унеся с собой надиктованные им главы очередного, двадцатого романа; при мысли о том, какой успех снискали все его предыдущие творения, мистер Адам улыбнулся.

«Как я начал писать? – прочитал он отпечатанную фразу. – Что послужило побудительным толчком?» И снова насупил брови. Память унесла его в бездонный омут далёкого прошлого. Он хорошо помнил, что послужило побудительным толчком. «Но ведь в это никто не поверит…»

Мистер Адам недовольно поморщился. В конце концов он решил, что утром продиктует несколько банальных абзацев – не искажая фактов, но умолчав о том странном случае, благодаря которому обнаружил в себе писательский дар. Это было следствием глубочайшего потрясения, а потрясение, как известно, вполне может разбудить дремлющие где-то в подсознании способности. Чтобы выпустить их на волю, требуются особые обстоятельства; не сложатся нужные обстоятельства, и способности могут так и остаться нераскрытыми.

Он вспомнил, как странно подействовало на него потрясение, выразившееся в первом, ещё робком проявлении таланта. «Нет, нет, они подумают, что это чистейшей воды вымысел!» Продолжая размышлять, мистер Адам набросал карандашом несколько слов на полях записки.

«И ведь что интересно, – думал он, – ростки тех событий уже имели корни в моей душе. Во мне уже созрели все необходимые предпосылки. Я лишь использовал наиболее важные детали, внёс в них драматизм. В этом, видимо, и заключается творческий дар, надо полагать… В умении преображать сырой материал в законченное произведение».

Он помнил всё так отчетливо, как если бы это случилось не тридцать лет назад, а накануне. Испытанное им потрясение было вызвано утратой наследства. Махинации его опекуна, оказавшегося отъявленным мошенником, привели к тому, что он, двадцатилетний сирота, недавний выпускник Оксфорда, вместо ожидаемых двух тысяч фунтов в год вынужден был довольствоваться пятьюдесятью, а быть может, и того менее. Горечь и злость на обобравшего его опекуна, которого он знал лично, усугублялись беспомощностью и растерянностью, ибо он понятия не имел, как будет зарабатывать на жизнь. Если бы мистер Адам решил поведать журналистам правду, то злость и растерянность назвал бы в первую очередь. Именно эти чувства всецело владели им, когда он отправился на прогулку, чтобы хорошенько всё обдумать.

В двадцать лет положение, в котором он оказался, представлялось ему безнадёжным; ещё ни с кем в мире судьба не обходилась так жестоко; ненависть к опекуну, этому ханже, гнусавившему псалмы, не знала предела. Он готов был убить мистера Холиоука. Подлец вполне заслуживал смерти. Узнав, как тот из года в год надувал его и в результате оставил без гроша, молодой человек буквально кипел гневом. Не то чтобы он в самом деле собирался убить опекуна, но чувствовал, что способен на это. Мистер Адам до сих пор вспоминал, правда, уже с улыбкой, как в конце концов вынужден был всё же капитулировать под натиском доводов разума. «Это лишь усугубит моё положение, – с горечью заключил он тогда. – Если я убью Холиоука, мне не избежать наказания. Меня повесят. Тот, кто убьёт, будет и сам убит».

И он окончательно – так ему, во всяком случае, казалось – оставил мысль об убийстве.

Теперь же нужно было подумать о будущем. Как зарабатывать на жизнь? Решением этой проблемы он и занялся. Перебирал в уме все возможные виды деятельности: сцена, журналистика, страховое дело, торговля автомобилями – ещё только зарождавшаяся, – но неизменно с сожалением констатировал, что ничего из этого ему не подходит. Не очень привлекала его и эмиграция. Как одержимый, он лихорадочно пытался найти такую работу, которая бы его устроила. Да, людям открыты сотни тысяч путей, и всё-таки он никак не мог сделать выбор. В жизни каждому из нас предоставляется множество возможностей; как правило, мы используем лишь одну, но выбор есть всегда.

Некоторое время он прогуливался, не обращая внимания на то, куда идёт, как вдруг осознал, что находится у причала старого порта. Шёл уже седьмой час летнего субботнего вечера. Извилистые пустынные улочки были перечёркнуты косыми лучами солнца. Пахло морем, рыбой, смолёными канатами и оснасткой, и всё это вновь возродило мысль об эмиграции. Он вспомнил о своём двоюродном брате, который нашёл себе какую-то работу в Китае.

В голове у Адама теснились дикие замыслы, отравленные сильной горечью. Внезапно, подняв глаза, он прочитал три коротких слова, написанных блёклыми чёрными буквами на озарённой заходящим солнцем табличке, что висела на мрачной кирпичной стене. Была в этих словах какая-то потаённая романтика, пробудившая отклик в его душе. Он стоял и смотрел как зачарованный. Само собой, на табличке значилось лишь название переулка, но мысли Адама были уже далеко.

Как сказал бы поэт, слова, ненароком попавшиеся ему на глаза, расхаживали туда-сюда по его сердцу…

В воображении возникли картины давно забытых дней, когда старый порт вёл торговлю с южными островами, когда по узким улочкам сновали тёмнобородые моряки, говорившие на разных иноземных языках, а у причала и в море красовались, как символы высокой романтики, стройные силуэты парусных кораблей. Эти три коротких слова походили на цитату из какого-то стихотворения.

Страна Зелёного Имбиря!

Тот прежний мистер Адам, на тридцать лет моложе, остановился, устремил взгляд на, казалось бы, ничем не примечательную надпись, сиявшую в солнечных лучах ярче золота. А затем пошёл вдоль по извилистой улочке, где за высокими стенами домов скрывались самые неромантические конторы (там можно было найти судовых маклеров, нотариусов, машинисток, упаковщиков, комиссионеров), пока не наткнулся на единственное исключение – старую мебельную лавочку, многочисленные товары которой были выставлены даже на узком тротуаре. Здесь имелись вещи на любой вкус. Неторопливо пройдя несколько шагов, Адам увидел своё отражение в круглом зеркале, водружённом на шестифутовом треножнике. Он оглядел себя не без удовлетворения: добротный фланелевый костюм, монокль, соломенная шляпа, какие носят выпускники Оксфорда. И тут же в сумрачном грязном проходе за открытой дверью появился сутулый худой старичок в ермолке.

Человечек медленно двинулся навстречу возможному покупателю.

– Чудесная вещь! – прохрипел он, превозмогая одышку. – Настоящее произведение искусства, мой господин! И недорого! – Старик потирал руки, кивая головой в сторону зеркала. – Мы получили его из Китая лет тридцать назад.

Адам вдруг понял, что вот уже несколько минут рассматривает своё отражение. Пытаясь избавиться от беспокойных мыслей, он вошёл в лавку. Кланяясь и шаркая ногами, старичок попятился от него. Внутри оказалось темно и гораздо просторнее, чем можно было предположить по узкому входу. Одна-единственная керосиновая лампа освещала целую анфиладу длинных тесных комнат, забитых всякими антикварными вещицами, среди которых сутулый хозяин осторожно поставил и прихваченное с улицы зеркало. В царившем здесь полумраке собственное отражение показалось молодому человеку ещё привлекательнее. Оно словно смягчилось, стало более выразительным. Хриплый голос вновь проскрипел цену – и в самом деле пустячную, всего несколько шиллингов. Адаму вовсе не хотелось ничего покупать, но ещё меньше хотелось ему остаться наедине со своими мучительными мыслями, он прошёл вперёд и принялся осматривать зеркало. Нагнувшись, он увидел, что чёрное дерево рамы украшает глубоко вырезанная надпись. Она была сделана китайскими иероглифами. Адам провёл по иероглифам пальцем и вопросительно взглянул на хозяина.

– «Кто посмотрится в меня, – перевёл скрипучий голос, – убьёт и будет сам убит».

Унося зеркало с собой, старик семенящими шагами отступил в тень другой комнаты.

Молодой человек был ошеломлён. Невольная, еле уловимая дрожь пробежала по его телу. Что-то дрогнуло и в его душе. Трудно сказать, был ли он сильно встревожен. Но сильно удивлён – несомненно; испытывая странное притяжение, он почти машинально последовал за удаляющейся фигуркой с зеркалом, которая остановилась на пороге следующей – третьей по счёту – длинной комнаты, гораздо более тёмной, чем две предыдущие. Воздух здесь был прохладным, но затхлым. Адам вдруг остро ощутил своё одиночество. Подавляя слабый трепет, он заговорил грубо, почти вызывающим тоном.

– И что означает этот вздор? – резко спросил он.

– Только то, что сказано, мой господин, – ещё тише, чем прежде, прохрипел старик.

В его приглушённом голосе сквозило что-то неприятное, а выражение изборождённого морщинами лица отнюдь не приглашало к веселью. Вероятно, именно поэтому молодой человек громко рассмеялся. И лишь потом осознал, что смех выдал его. Адам нервничал – и смех выявил это, как лакмусовая бумажка. Да к тому же он походил на кудахтанье и звучал очень неестественно среди груд чужеземного хлама, не будил ни единого отголоска. Это был неживой смех.

– Ну и как, надпись оправдывается? – с вызовом спросил Адам, чувствуя, что опять выдаёт себя своим тоном. Неизвестно, заметил ли это старик, но сам он заметил: трепет, который он тщетно пытался подавить, охватил и его голос. – Вы хотите сказать, что, купив это зеркало, я… как и вы до меня…

Он так и не смог договорить. У него перехватило дыхание, голос осёкся. Произнося эти слова, он смотрел не на старика, а в зеркало, где видел себя. Однако не собственное отражение помешало ему закончить фразу и заморозило кровь в жилах: одной морщинистой рукой старый лавочник все ещё держал треножник, а в другой его руке сверкал обнажённый кинжал.

– Разумеется, оправдывается, мой господин, – послышался шёпот из темноты комнаты.

Говоря это, старик слегка изменил угол, под которым стояло зеркало. Молодой человек по-прежнему видел себя, но видел и ещё что-то, за своей спиной. Это «что-то» лежало на полу – неподвижное, ужасно сморщенное, в неестественной позе. Чьё-то жалкое, отталкивающее на вид тело. Выйти из узкой длинной комнаты можно было, только перешагнув через него.

– Это ты… сделал?.. – почти беззвучно выдохнул Адам.

– Он посмотрелся в зеркало, – раздался в ответ шелестящий шёпот. – Вот и случилось то, что должно было случиться.

– А ещё раньше… он… в свою очередь…

– Да, таков закон.

Лавочник уставился на Адама с ужасающей ухмылкой.

Адам почувствовал напряжение в мышцах; застывшая было кровь бурно запульсировала. Кулаки крепко сжались. Ни на миг не отводил он глаз от лавочника: отставив зеркало, тот неотвратимо продвигался вперёд. Несмотря на возраст, старик обладал лёгкой поступью и поразительным проворством; его конвульсивные движения выдавали молниеносную реакцию. Словно тень, витал он вокруг покупателя, который, не в силах пошевелиться, зачарованно наблюдал за его вселяющим ужас танцем. Кинжал то мерцал, то ярко вспыхивал.

Наконец, с невероятным трудом собрав воедино остатки воли, молодой человек сумел взять себя в руки, вновь обретя контроль над своим телом. Проснулся инстинкт самосохранения. Судорожно оглядевшись, Адам схватил со стоявшего рядом тикового столика массивную палицу. Сил едва хватало, чтобы поднять её.

– Теперь, значит, моя очередь? – угрожающе крикнул он, шагнув навстречу старику.

– Я могу постоять за себя! – прохрипел лавочник, с удивительной быстротой перемещаясь из стороны в сторону. – Не знаю только, легче ли вам от этого? – добавил он, размахивая кинжалом.

Ощутив в себе необъяснимый прилив сил, Адам одним прыжком приблизился к Танцующему Ужасу. Взмах тяжёлой палицей. И в следующий миг сокрушительный удар обрушился на голову противника, вогнав ермолку глубоко в расщелину треснувшего черепа. Лавочник пронзительно взвизгнул, повалился бесформенной тушей на пол и лежал, похожий на большое изувеченное насекомое. Больше он не шевелился.

«Кто убьёт, будет и сам убит! – попытался выкрикнуть Адам, но, как бывает в кошмарном сне, не смог произнести ни звука. – Тебя-то я, во всяком случае, прикончил. Теперь, стало быть, мой черёд?..»

Почувствовав, что кто-то наблюдает за ним, он быстро обернулся.

На улице, затемняя дальний вход в лавку, высокий незнакомец, слегка нагнувшись, рассматривал что-то стоящее на тротуаре.

Адам пригляделся. Из полутьмы комнаты он хорошо видел в вечернем свете очертания высокого человека. Но незнакомец ли это? Добротный фланелевый костюм, монокль, соломенная шляпа, какие носят выпускники Оксфорда…

Адам посмотрел на лежащее на полу тело. Это не лавочник! Его как будто ударило электрическим током. Мертвец был в добротном фланелевом костюме и соломенной шляпе.

С громким воплем Адам ринулся к выходу. Он опрометью пересёк узкую длинную комнату, направляясь к высокому человеку на улице. А тот быстро и бесшумно заскользил навстречу, словно был его зеркальным отражением. Вот он всё ближе и ближе, ужасно кого-то напоминающий, почти знакомый…

Адам не пытался его остановить; странно, но он чувствовал, что не хочет, не должен этого делать. Нужно принять его как судьбу, свою собственную судьбу, он не может избежать этой встречи, более того, он рад ей.

А потому Адам не только не замедлил шаг, но даже ускорил его, пока расстояние между ними не уменьшилось до одного фута. Он испытывал страх, и в то же время в нём возрождалось мужество. Они встретились, они прошли друг сквозь друга, и в этот короткий миг Адам успел узнать… самого себя… И вот уже он стоит на тротуаре, глядя в зеркало на высоком треножнике, а около него, потирая руки, суетится маленький, худощавый, согбенный старичок в ермолке. Очевидно, лавочник, обхаживающий потенциального покупателя.

– Чудесная вещь! – хриплым голосом расхваливал лавочник свой товар. У него были острые, как буравчики, глаза. – Настоящее произведение искусства, мой господин! – Старик указал на зеркало. – Мы получили его из Китая лет тридцать назад.

Волна удивительного, восхитительного чувства захлестнула сердце Адама, когда он нагнулся, чтобы ещё раз увидеть иероглифическую надпись на деревянной раме. Он провел по ней пальцем, затем вопросительно поднял взгляд.

– «Человеку, – перевёл скрипучий голос, – дано десять тысяч путей, но каждый должен выбрать свой собственный».

И лавочник стал рассказывать, как много лет назад некий джентльмен любезно расшифровал ему эту надпись, однако молодой человек уже не слушал его. Он изумлённо смотрел на раму.

– Она… пуста! – громко воскликнул Адам. – В ней нет зеркала!

И его сердце снова погрузилось в пучину бесподобного чувства.

– Зеркало разбилось, – объяснил скрипучий голос. – Но можно вставить другое, мой господин. Это дивная старинная вещь. – И он упомянул ту же пустячную цену, всего несколько шиллингов.

Молодой мистер Адам купил раму и отнёс её домой. Через некоторое время он поступил клерком в страховую контору своего двоюродного брата; а однажды вечером описал события, произошедшие с ним в Стране Зелёного Имбиря. Позднее он стал писать регулярно и длиннее. У него открылся особый дар – с потрясающей силой воображения описывать вымышленные приключения… И открылся этот дар благодаря потрясению, которое он тогда испытал.

Наутро пожилой мистер Адам продиктовал секретарше несколько банальных абзацев, отвечая на вопрос «Как я начал писать?»: «Двадцати лет от роду я поступил клерком в страховую контору своего двоюродного брата»… – и дальше в том же духе. Текст был невыразимо скучен.

– Пошлите мой ответ издателю, – сказал он секретарше, – с припиской: «Надеюсь, это именно то, что вам требуется. В противном случае можете выбросить».

И пока он додиктовывал последние строки, взгляд его блуждал между длинной полкой, где корешок к корешку стояли двадцать приключенческих романов, и высокой рамой на треножнике – пустой, без зеркала. Но пожилой мистер Адам знал, что зеркала там никогда не было и не будет.

1927

Затерянная долина

I

Близнецы Марк и Стивен выделялись даже среди себе подобных, являясь не столько одной душой, разделённой надвое, сколько двумя душами, сделанными по одному лекалу. Их характеры совпадали почти во всём – в предпочтениях, надеждах, страхах, желаниях; братья любили одинаковую еду, носили одинаковые костюмы, шляпы и галстуки и, конечно же, не любили всё одно и то же (а подобная связь – самая сильная!). Обоим было по тридцать пять, но оба оставались холостяками – им всегда нравилась одна и та же женщина. Поэтому, стоило девушке определённого типа появиться на горизонте, братья честно обсуждали положение и, сойдясь на том, что расставание будет невозможным, вместе поворачивались к той девушке спиной и сменяли обстановку прежде, чем разлучница успевала внести в их жизни беспокойство.

Ибо близнецы любили друг друга безграничной любовью, неописуемо нежной и всемогущей, как силы природы, а единственным их настоящим страхом была возможность расставания.

Внешне братья необычайно походили друг на друга, даже для близнецов. Глаза и те имели одинаковый цвет: морской серо-зелёный оттенок, что иногда сменяется на синий и мрачнеет по вечерам. Лица тоже были одинаковы – орлиный нос, строго поджатые губы, сильная, резкая линия челюсти. Оба близнеца обладали не только даром фантазии – подлинной, окрылённой, – но и большой силой воли, без которой подобный дар нередко становится источником слабости; другим же даром было умение испытывать подлинное, живое чувство, не только затрагивающее поверхность сердца, но пронзающее его до самых глубин.

Оба располагали собственными средствами, но изучали медицину, потому что имели к ней интерес, – Марк специализировался в болезнях глаза и уха, Стивен – в расстройствах нервов и ума. У братьев была своя совместная практика, пользующаяся успехом и даже уважением, в доме на Уимпол-стрит, где на медной табличке стояли их имена: «доктор Марк Уинтерз, доктор Стивен Уинтерз».

В июле и августе 1900 года близнецы отправились вместе за границу, чтобы, согласно своему обычаю, исследовать горные цепи, одну за другой, где братья собирали местный фольклор и естественную историю, записывали в небольшие книги с фотографиями Стивена в качестве иллюстраций. В этом году они выбрали Юру, точнее, ту её часть, что лежит меж Лак-де-Жу, Больмом и Флёрье, – конечно, нельзя покрыть весь горный массив за одно короткое путешествие. Приходилось исследовать его по частям, один год за другим; в качестве штаб-квартиры же братья выбирали тихие, немодные места, где не было опасности повстречать привлекательных особ, способных нарушить безграничное счастье таинственной братской любви, мистической привязанности, существующей между близнецами.

– За границей, сам знаешь, – говаривал Марк, – люди хитры, и трудно им сопротивляться. Английское хладнокровие улетучивается, и простое знакомство обращается связью раньше, чем ты успеешь всё обдумать…

– Именно, – соглашался Стивен. – Дома тебя защищают приличия, но там они вмиг исчезают, оставляя тебя уязвимым, открытым для… неожиданных нападений.

Подняв взгляд, братья засмеялись – каждый читал мысли другого, будто опытный телепат. И Марк, и Стивен таким образом намекали на свой страх, что кто-то из них останется один, а другого уведёт женщина.

– Конечно, в нашем возрасте приобретаешь иммунитет… – заметил Марк.

– По крайней мере, должен, – философски улыбнулся Стивен.

– Нет. Приобретаешь, – решительно постановил Марк – он, по взаимному согласию брата, играл роль старшего. Марк, если на то пошло, был несколько практичнее и смотрел на жизнь, может быть, чуть более критично. Стивен всегда принимал всё на веру, не проанализировав, даже не пораздумав; однако он питал большую склонность к мечтам и грёзам, как и все, кто любит фантазировать ради самой фантазии.

II

Братья жили на краю лесов, покрывавших склоны Шассерона с той стороны Ле-Рас, что лежит напротив Сен-Круа. Там в крестьянской хижине им отвели две спальни и комнату, которые близнецы находили очень приятными, как и простую еду, приготовленную руками Мари Петавель. Братья целыми днями ходили пешком, взбирались на горы и исследовали окрестности – Марк собирал легенды и фольклор, Стивен изучал природу, рисовал карты и планы. Впрочем, это было всего лишь разделением труда – каждый питал к работе другого не меньше интереса, чем к собственной. Если удавалось вернуться вовремя, долгими вечерами близнецы курили на шаткой деревянной террасе и, счастливые, будто дети, делились результатами – сравнивали записи и составляли главы. Всё, что они делали, Марк и Стивен делали с мальчишеским энтузиазмом. Дни, проведённые порознь, доставляли им, казалось, столько же радости, сколько проведённые вместе, и после своих отдельных экспедиций каждому удавалось вернуться с сюрпризами, пробуждавшими в другом близнеце интерес, даже восторг.

Таким образом, братьев миновала жизнь, которую иностранный элемент ведёт в отелях, – днём далеко не живописная, а по ночам полная шума и ненужной роскоши в нарядах. Иногда Марк и Стивен проходили мимо этих караван-сараев, и ежевечерние пиры, отблески которых долетали до братьев, лишь заставляли их ценить своё мирное убежище на краю леса ещё больше. Близнецы совершенно не привезли с собой вечернего платья, даже «le smoking»-а.

– Эти огромные отели своей атмосферой прямо-таки отравляют горы! – заявлял Стивен. – Убивают всю мистику!

– Этим людям с их флиртом, азартными играми и прочим куда лучше было бы в Трувилле или Дьеппе, – соглашался Марк, в глазах которого сверкало презрение.

Так, братья оставались равнодушны ко всем следам иного мира роскоши и веселья вокруг, охраняя себя от ревности, которую так легко пробудить, если речь идёт о великой любви, когда вся ваша жизнь зависит от безраздельного влияния объекта привязанности. Никто из шумной светской толпы не мог поставить совместную жизнь близнецов под угрозу: во всяком случае, едва ли там можно найти женщину, способную понравиться кому-либо из них!

Эту мысль нужно подчеркнуть (хотя не стоит преувеличивать): некоторые случаи в прошлом доказали, что угроза совершенно реальна, и лишь своей силой воли братья смогли её избежать. (К тому же обычно речь шла о неангличанках – взять, к примеру, то приключение в Будапеште или лондонский случай с гречанкой, сперва бывшей пациенткой у Марка, потом у Стивена…) Ни один, ни другой не говорили об угрозе прямо, но, без сомнения, странный страх, будто однажды женщина украдёт одного из братьев и оставит второго в одиночестве, каждый раз более или менее живо пробуждался в их разумах, стоило им оказаться на новом месте. Должно быть, он имел инстинктивный характер, как страх перед волком является инстинктом для оленя; что было интереснее всего, хотя и естественно, – каждый брат боялся не за себя, а за другого. Если бы Марку сказали, что когда-нибудь он женится, тот пожал бы плечами и улыбнулся: «Нет, но я ужасно боюсь, что женится Стивен!» – и наоборот.

III

А потом среди ясного неба сверкнула молния и попала в Стивена, застав того совершенно врасплох и став немалым потрясением. Дело было в том, что Стивен даже лучше брата владел славным, но трагическим даром поэтов и детей – строить целый рай из нескольких несущественных деталей и селить там свою душу.

Это произошло в конце первого месяца, проведённого вместе, – целого месяца безоблачного счастья. Никогда ещё после своего путешествия в Абруцци два года назад братья не бывали так счастливы, и ни единая душа их за эти тридцать дней не потревожила. Они собирались переместить свою штаб-квартиру на пару миль дальше, поближе к Валь-де-Травер и Крё-дю-Ван, и оставалось только договориться насчёт дня отъезда. Но однажды Стивен, возвращаясь домой в одиночку после целого вечера, проведённого за фотографированием, увидел Лицо, и это зрелище оказалось настолько внезапным и неотразимым, что буквально нанесло ему удар в само сердце.

Как подобное зрелище может лишить покоя человека сильного, разумного, здорового духом и крепкого нервами, в один миг наполнив его лихорадочным, страстным стремлением к обладанию? Ни философии, ни науке не объяснить этой тайны. От внезапного бурного желания у Стивена закружилась голова; его душа стала по-настоящему больна сладким и смертельным недугом. Подобные случаи, без сомнения, очень редки, но нельзя отрицать, что они случаются.

Стивен, несколько усталый, шагал домой в сумерках: за его спиной солнце уже скрылось за далёкими горами на французском горизонте, окружавшими долину Роны. Луна заливала открытую местность вокруг своим призрачным сиянием, которое забиралось в каждую расщелину и каждую сосновую рощу Юры. Кругом колебался прохладный ночной воздух, наполняясь шёпотами, между ветвей пробивался свет, а богатство ароматов могло соперничать с садом.

Никаких троп здесь не было, и Стивен, должно быть, сильно сбился с пути: ему нужно было выйти на горную дорогу, ведущую прямо к хижине, но вместо этого он неожиданно вышел прямо на электрический свет, распространявшийся вокруг одного (не самого крупного) из деревянных отелей на окраине леса. Этот отель Стивен узнал сразу же – они с братом всегда усердно его избегали. Это место было не настолько шумным и людным, как более крупные караван-сараи, однако его также населяли личности, которые их с Марком совершенно не интересовали. Стивен отклонился от пути на целых полмили.

По-видимому, когда ум ничем не занят, а тело утомлено, человеческий организм воспринимает всё с повышенной остротой, недоступной в противном случае. На веранде за стеклом стояла девушка, и её лицо выпрыгнуло навстречу Стивену во всём своём властном великолепии, завоевав его дух, ничем в тот миг не защищённый, настолько, насколько возможно. Лик девушки стал центром всего существа Стивена прежде, чем тот успел что-либо подумать, сделать, сказать «да» или «нет». Он замер, будто перед ним неожиданно вспыхнула молния, затаил дыхание и стал смотреть.

Лицо этой девушки, стоявшей чуть поодаль от разряженных в пух и прах господ, сидевших под ярким электрическим освещением, предстало перед глазами Стивена совсем недалеко, во всём своём мрачном, меланхоличном величии. Лик этот был так нежен и прекрасен, словно вся красота ночи, леса, звёзд и восходящей луны снизошла на землю и сосредоточилась в одном-единственном человеческом лице. Девушка стояла в пределах всего двадцати футов от Стивена, искоса вглядываясь в темноту из широкой оконной рамы в углу. Изо всех людей, которых Стивен когда-либо видел, эта женщина произвела на него самое неотразимое впечатление: она как будто была гостьей из другого мира, случайно упавшей в гущу жителей отеля. В некотором роде так и было: лицо девушки ничем не напоминало об известных Стивену европейских странах – она была с востока. Её лик наполнил душу Стивена волшебством чужих солнц; на миг перед его взором пронёсся парад далёких небес – и всё исчезло. Но теперь в углах его существа, до тех пор остававшихся тёмными, зажглись факелы.

Определённо, окружение девушки, на фоне которого она так сильно выделялась, выгодно оттеняло её достоинства, но причина, по которой она так поразила Стивена с первого взгляда, была в том, что электрическое освещение не достигало незнакомки, стоявшей спиной к окну: всё её тело от плеч и ниже было окутано тенью. Только лицо и шея были чуть повёрнуты так, что нежное сияние восходящей луны освещало изысканные восточные черты, казавшиеся в глазах Стивена прелестными, как ничто доселе. Лик девушки, подобной экзотическому растению среди толпы сорняков, мешающих расти, словно выплыл навстречу Стивену по косому лунному лучу, а вслед за ним – и она сама. Сознание Стивена, отделившись от него, полетело ей навстречу. Он едва мог дышать – так велико было его счастье от ощущения близости к девушке: та уже была в его объятиях, его губы касались её душистых волос. Стивена переполняли боль и наслаждение, его состояние было подобно экстазу – пожалуй, что и в прямом смысле слова: он словно оказался вне себя.

Прикованный к клочку лунного света на краю леса, он провёл так, может быть, целую минуту, а может быть, и две, прежде чем понял, что произошло. Тогда Стивен испытал второе потрясение, ещё сильнее первого: девушка не просто смотрела прямо ему в лицо, но и поднялась на ноги, словно начиная его узнавать. Изящным жестом она чуть склонила свою прелестную головку, будто кивая знакомому, и улыбалась ему глазами.

В этот миг, когда во всей крови Стивена разлилось безудержное желание, он осознал мистическую тайну: боль и наслаждение обладают одной и той же природой. Он бессознательно попытался сдержать себя, но потерпел поражение – нечто, скрывавшееся в глазах девушки, лишило его всякой силы воли. Пошатнувшись и ухватившись за ближайшее дерево, Стивен ступил за клочок лунного света и скрылся в густой темноте вокруг.

В наши дни, лишённые всякой романтики, это кажется невероятным. Однако Стивен, человек сильного и твёрдого характера, до сих пор знавший о подобном только через рассказы других, теперь сладко дрожал, прильнув к сосновому стволу, полностью обессиленный от испытанной любви с первого взгляда.

– Клянусь Богом, ради этого я готов принять мучительную смерть! Готов перенести целый век страданий ради того, чтобы подарить ей один миг счастья!.. – Эти неуклюжие слова, в которых сосредоточилась вся его страсть, вырвались у Стивена прежде, чем он понял, что говорит и делает. И стоило этому произойти, как он понял: эти жалкие фразы неспособны выразить и десятой доли бури, поднимавшейся внутри. Все слова покинули Стивена, и теперь его тяжёлое, частое дыхание было совсем лишено речи. Когда он отступил в тень, девушка снова уселась, но по-прежнему не сводила взгляда с места, где он стоял. Стивен, лишившись также способности двигаться, тоже продолжал стоять, не сводя с неё взгляда, а тем временем калёное железо создавало шедевр любви, выжигая образ незнакомки в его мягкой душе, в таких её закоулках, о существовании которых Стивен до сих пор не подозревал. Он в очередной раз оказался способен извлечь девушку из орды постояльцев, и она стояла совсем рядом, окутанная теплом и ароматом духов, лаская его; её прекрасное лицо с тонкими острыми чертами, уже ставшее для Стивена дороже всего на свете, пылало совсем рядом с его губами. От таинственной, чудесной радости у Стивена кружилась голова. Границы его существа растворились, а потом снова замкнулись, теперь включая и её.

Когда влюблённый пытается описать лицо, которому поклоняется, трудно составить по его словам определённый портрет: смутные и неясные фразы скорее скрывают, нежели передают красоту. Вот и Стивен даже не пытался расшифровать невыразимую тайну юного, мрачного овального лица, впервые увиденного под луной на три четверти, всё в котором – полуприкрытые миндалевидные глаза, мягкие тёмные волосы – было окутано мистической, пронзительной тайной любви. Он просто принял увиденное, полностью забыв о себе в тот же миг. Подробности Стивен осознавал лишь смутно: маленький нос любопытно загибался к изящному, но твёрдому подбородку, хотя незнакомка не была еврейкой. Губы, манившие его, словно принадлежали одновременно всем женщинам чуждой Стивену восточной расы; лицо скрывало в себе нечто дикое, почти первобытное, которое тем не менее смягчалось несравненно нежными глазами, большими, мечтательными и карими. Любовь мягкой волной разлилась по всему существу Стивена, изменив его раз и навсегда.

Её приветственный жест, такой неожиданный, такой привычный и, как ему теперь казалось, такой естественный, и её улыбку (как будто девушка увидела знакомого), столь озадачившую и обрадовавшую Стивена, он принял столь же безоговорочно. Девушка испытала то же, что и он, и выдала себя так же, как и он, не сумев сдержать жест радости и узнавания: объяснить её кивок каким-нибудь вульгарным правилом светской учтивости значило лишить произошедшее всей драгоценной скромности, подлинности и волшебства. Незнакомка жаждала знать Стивена так же, как он жаждал знать её.

Всё это заняло, по человеческим меркам, не больше двух минут, даже меньше.

Стивен никогда не поймёт, каким образом он смог удержаться от поспешных, импульсивных действий – какое-то время он боролся с собой. Борьба была короткой, мучительной и полной сомнений, но закончилась ощущением триумфа и восторга от предвкушаемого счастья.

С большим усилием Стивен теперь вспоминает, что наконец к нему вернулось умение передвигать ноги, и он продолжил путь домой. При этом он снова ступил в полосу лунного света, и девушка на веранде повернула голову, следя за его удаляющимся силуэтом. Она смотрела, не отворачиваясь, пока Стивен не покинул поле её зрения, и даже помахала маленькой смуглой ручкой.

Было холодно, и от этого думы Стивена были ясны, а мучения – остры. В его голове вспыхнула одна-единственная мысль: «Я опаздываю! Марк будет волноваться!..»

И тут его сердце словно обдало ледяной водой. В один короткий миг Стивен осознал весь подлинный, ужасный смысл Лица и возможные последствия этой встречи. Думая о своей братской любви – более того, любви близнеца к близнецу, – он никогда и не думал, что однажды в его жизни появится сила, перед которой весь остальной мир станет совершенно несущественным.

Марк смотрел на жизнь более критично, и если бы он был рядом, то, возможно, смог бы проанализировать хотя бы что-то из произошедшего. Но Марка рядом не было, и Стивен уже увидел.

Жизнь – это инструмент с натянутыми струнами, на которых покоится сердце человека. Теперь эти струны задрожали, наполняя сердце Стивена новым ритмом: что-то внутри него испарилось, а на опустевшем месте появилось нечто новое. Увиденный Лик овладел потаёнными уголками его души, и всё, что произойдёт отныне, будет неизбежно и неотвратимо.

IV

Затем перед внутренним взором Стивена выросла другая тень – призрачная, холодная. Его дорогу преграждала глубочайшая братская любовь к своему близнецу.

Спотыкаясь о корни и камни, Стивен пытался вернуть себе власть над собой, но терпел поражение. Все окна его души распахнулись: из них был виден новый мир, просторный, полный великолепных красок. Взор Стивена блуждал, его сердце пело, а позади, во тьме, возвышалась мысль, до сих пор безраздельно владевшая им, – любовь к Марку, уже, без сомнения, ставшая гораздо тусклее.

Обе страсти были подлинными, обе были сильны. Одна сформировалась за тридцать пять неразлучных лет, после бесчисленных тысяч взаимных жертв и связей. Другая обрушилась с небес так внезапно, что и сказать стыдно. И Стивен в первый же миг понял, что вместе они не уживутся: одна любовь должна погибнуть, чтобы разжечь другую.

На лестнице пахло необычным табаком. К своему удивлению и облегчению, войдя в хижину, Стивен увидел, что его брат впервые был не один. У открытого окна рядом с ним стоял невысокий смуглый мужчина, погружённый в захватывающий разговор с Марком. Тот, без сомнения, всё это время взволнованно глядел в окно, дожидаясь брата. Увидев Стивена, Марк, вместо того, чтобы представить незнакомца, взволнованно бросился к нему.

– Я уже боялся, что с тобой произошло что-то, – произнёс он тихо, но так, что Стивен всё понял. Пристально заглянув брату в лицо, Марк продолжал: – Как видишь, ужин мы откладывать не стали – на кухне тебя дожидается горячая еда от старушки Петавель.

– Я… я заблудился, – быстро ответил Стивен, поглядывая на незнакомца и думая, кто это. – Начало темнеть, я потерялся…

Успокоившись, Марк припомнил свои манеры и немедленно представил брату своего собеседника – университетского профессора из России. Он интересовался фольклором и легендами, читал книгу братьев об Абруцци и совершенно случайно обнаружил, что оказался их соседом в этом лесу – профессор жил в небольшом отеле в Ле-Рас и решил зайти и познакомиться. Стивен был слишком поглощён своими противоречивыми чувствами и попытками их скрыть и не заметил, что Марк и незнакомец, казалось, уже были хорошо знакомы. Он так боялся, как бы его не выдало взволнованное сердце, что был неспособен заметить необычное поведение и незаметные изменения в других.

– Профессор Самарянц родом из Тифлиса. Он столько интересного рассказал мне о легендах и фольклоре Кавказа! – продолжал Марк. – Стивен, нам непременно нужно съездить туда в будущем году. Мистер Самарянц был так добр, что обещал мне дать несколько писем к людям, готовым оказать помощь. Ещё он рассказал мне очаровательнейшую легенду о Затерянной долине – месте, которое существует где-то неподалёку. Там находят вечный покой души всех, кто наложил на себя руки или погиб другой жестокой смертью, – словом, всех, кому не получить покоя согласно учениям существующих религий…

Марк продолжал говорить, а Стивен тем временем снял свой рюкзак и обменялся парой слов с гостем, который прекрасно говорил по-английски. Стивен сам не слышал, что говорил, и надеялся только, что ему удалось не повысить голоса и не сказать откровенную чушь, невзирая на гибельные страсти, разрывавшие его грудь. Однако Стивен заметил, что лицо гостя необычайно располагало к себе, хотя и не смог определить, в чём именно был секрет. Наконец, сославшись на голод, он удалился на кухню с огромным облегчением: наконец-то он сможет привести мысли в порядок. Когда Стивен вернулся к брату двадцать минут спустя, Марк был один. Профессор Самарянц уже ушёл, хотя в комнате по-прежнему висел странный запах его сигар.

Выслушав вполуха рассказ брата о прошедшем дне, Марк принялся обсуждать свои новые интересы – Кавказ и тамошний фольклор, – удивляясь счастливой случайности, что привела к ним незнакомца. Особенно его заинтересовала легенда о Затерянной долине в Юре – как ни удивительно, но до сих пор, по словам Марка, ему и следа подобной истории не попадалось.

– И представь себе, – завершил он свой получасовой рассказ, смеясь, – профессор явился из одного отеля на краю леса! Знаешь, те самые маленькие шумные отели, которые мы всегда так старательно избегали? Никогда не знаешь, где поймаешь удачу!

– Да, никогда, – тихо ответил Стивен, теперь полностью овладевший собой – по крайней мере своим голосом и взглядом.

Братья собирались двинуться в путь дальше, вниз по долине, но, к потаённой радости Стивена, Марк сам нашёл предлог остаться в хижине подольше. К тому же было бы абсурдно и неестественно уехать, не расследовав такую живописную легенду о Затерянной долине!

– Мы здесь необычайно счастливы – почему бы не остаться ещё немного? – негромко добавил Марк.

– Почему бы и нет! – отвечал Стивен, надеясь, что ничем не выдаёт страшную бурю внутри него, которая поднялась при предложении остаться.

– Или ты не хочешь, а, старик?

– Напротив, очень хочу.

– Отлично! Тогда остаёмся, – произнёс Марк, немного помолчав. Стивен, сидевший на другом конце комнаты у лампы и сортировавший образцы, резко поднял голову – лицо брата, который сидел в сумерках на подоконнике, было едва видно. Однако что-то в его голосе пронзило сердце Стивена стрелой внезапной угрозы.

По спине Стивена пробежал холод – неужели он уже выдал себя? Неужели их взаимное понимание развилось чуть ли не до телепатии, когда один близнец ощущал чувства другого с малейшего слова или жеста, узнавал их даже по оттенкам молчания? За этим последовала другая мысль: быть может, что-то в Марке отличалось от… что-то также изменилось? Или это собственная бурная страсть Стивена, как он её ни подавлял, искажала его мысли и заставляла видеть то, чего нет?

Что за тьма встала между братьями в комнате?

Внезапная боль опалила Стивена изнутри: он осознал с жестокой ясностью, что одной из двух страстей в его сердце неизбежно придётся умереть, чтобы другая смогла жить… и, возможно, это будет Марк. Только сейчас он понял это по-настоящему, и при одной этой мысли все тридцать лет безграничной любви к брату могучей волной распахнули ворота жизни, стремясь обрушить и поглотить все препятствия на своём пути. Глаза Стивена горели от сдерживаемых слёз – он испытывал буквальную, физическую боль.

Жестоким усилием воли он поднялся и направился к окну, где брат сидел и курил, но не успел он миновать и половины пути, прилив пламенных слов отхлынул, и Стивен совершенно их забыл (он и сам не знал, что это было бы – признание? Самобичевание? Уверения в любви, которая только усилилась?). На место этих слов пришли банальные мёртвые общие места – Стивен сам не слышал их, когда говорил:

– Пойдём, Марк, дружище, пора спать. Я до смерти устал, и, думаю, ты тоже.

Стивен осознавал, как дрожит его голос, и, глядя на лицо брата, не мог не видеть на его месте другое.

– Ты прав. – Марк повернулся на свет, глядя на брата. – Кроме того, с наступлением вечера холодает, а мы сидим прямо под сквозняком…

Впервые за всю жизнь братья не могли посмотреть друг другу в глаза, их взгляды неспособны были встретиться – между ними как будто висел занавес, и требовалось прилагать усилия, чтобы сфокусировать зрение. Они, как и всегда, смотрели друг другу в лицо, но с некоторым трудом. Марк был прав – в комнате стало холодно, а в лампе кончилось масло, и она начала вонять. Закончились и свет, и тепло, и определённо пришла пора спать.

Братья покинули комнату рука об руку, а длинные тени сосен, падающие на пол из окна под восходящей луной, махали им, точно руки. Подхватив горсть вздохов из чёрных ветвей за окном, ветер рассыпал их по стенам и крышам, сопровождая братьев, направлявшихся в спальни, – те лежали напротив, по разным сторонам узкого коридора.

1.Bonne chance – желаю счастья, счастливого успеха (франц.).
2.Brule – гарь, пригорелое (франц.).
3.Траппер [англ. trapper] – охотник на пушного зверя в Северной Америке, пользующийся чаще всего западнями.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
3,8
5 оценок
409 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
21 ноября 2025
Дата написания:
1899
Объем:
420 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-04-231544-2
Правообладатель:
Эксмо
Формат скачивания:

Похожие книги