Читать книгу: «Записки перед казнью»

Шрифт:

Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436-ФЗ от 29.12.2010 г.)


Литературно-художественное издание


Главный редактор: Яна Грецова

Заместитель главного редактора: Дарья Башкова

Руководитель проекта: Елена Холодова

Арт-директор: Юрий Буга

Дизайнер: Денис Изотов

Редактор: Марина Нефедова

Корректоры: Елена Биткова, Марина Угальская

Верстка: Максим Поташкин

Фотография на обложке: Jeremy Vessey / Unsplash

Разработка дизайн-системы и стандартов стиля: DesignWorkout®


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


© 2022 by Danya Kukafka

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2025

* * *

Посвящается Дане Мерфи

Я бодрствую там, где умирают женщины.

Дженни Хольцер (1993)


12 часов

Ты – отпечаток пальца.

Открыв глаза в последний день своей жизни, ты видишь свой большой палец. В желтушном тюремном свете линии на подушечке твоего пальца похожи на высохшее русло реки, на закрученные узоры песка, размытого водой, которая когда-то протекала здесь, а теперь ушла.

Ноготь слишком длинный. Ты вспоминаешь старый миф из детства о том, что после смерти ногти продолжают расти, пока не скручиваются вокруг костей.

* * *

– Заключенный, назовите свое имя и номер.

– Ансель Пэкер, – отзываешься ты. – 999631.

Ты переворачиваешься на спину в койке. На потолке появляется привычная картина – узор водяных разводов. Если правильно повернуть голову, влажное пятно в углу обретает очертания слона. «Сегодня тот самый день», – думаешь ты, глядя на полосу вздувшейся краски, образующую слоновий хобот. Сегодня тот самый день. Слон улыбается так, словно знает страшную тайну. Ты потратил много часов, пытаясь в точности воспроизвести это выражение, отвечая слону на потолке такой же улыбкой – сегодня она получается искренней. Вы со слоном улыбаетесь друг другу до тех пор, пока факт, что это утро наступило, не перерастает в возбужденное осознавание, пока вы оба не становитесь похожи на маньяков.

Ты перекидываешь ноги через край койки, отрываешь свое тело от матраса. Ты надеваешь свою тюремную обувь – черные шлепанцы, которые велики тебе на пару сантиметров и в которых скользят ступни. Ты поливаешь зубную щетку водой из металлического крана, выдавливаешь крупитчатую полоску зубного порошка, затем смачиваешь волосы перед маленьким зеркалом, где стекло на самом деле не стекло, а исцарапанный, разъеденный алюминий, который не разлетится вдребезги, если попытаться его разбить. В нем твое отражение расплывчато и искажено. Ты один за другим обкусываешь каждый ноготь над раковиной, тщательно и равномерно отрывая белые ободки, пока ногти не становятся одинаково обгрызенными и короткими.

Капеллан, посетивший тебя вчера вечером, сказал, что зачастую самая тяжелая часть – обратный отсчет. Обычно тебе нравится этот капеллан – лысеющий мужчина, втягивающий, словно от стыда, голову в плечи. Капеллан в тюрьме «Полунски» недавно: лицо у него мягкое и покорное, открытое нараспашку, как будто можно проникнуть прямо ему в душу. Капеллан говорил о прощении, облегчении бремени и принятии того, что мы не можем изменить. Затем вопрос:

«Ваша свидетельница… – капеллан говорил через окошко для свиданий. – Она приедет?»

Ты представил себе письмо на полке в тесной маленькой камере. Манящий кремовый конверт. Капеллан смотрел на тебя с неприкрытой жалостью – ты всегда считал жалость самым оскорбительным чувством. Жалость – это разрушение под маской сочувствия. Жалость обнажает до костей. Жалость унижает.

«Она приедет, – сказал ты. Затем: – У вас что-то застряло в зубах». Ты смотрел, как рука капеллана встревоженно взметнулась ко рту.

По правде говоря, ты не особо задумывался о сегодняшнем вечере. Все это слишком абстрактно, слишком легко принимает любую форму. Слухам о корпусе 12 никогда не стоит доверять: один парень вернулся помилованным всего за десять минут до инъекции, когда он уже был привязан к каталке, и рассказал, что его пытали несколько часов, загоняя под ногти бамбуковые щепки, как герою боевика. Другой заключенный утверждал, что его угостили пончиками. Ты предпочитаешь не строить догадок. Капеллан сказал, что бояться – это нормально. Но ты не боишься. Вместо этого ты испытываешь тошнотворное чувство изумления – в последнее время тебе снится, что ты летишь по ясному голубому небу, паря над огромными кругами на полях. Твои уши закладывает от перепадов высоты.

* * *

Наручные часы, которые ты унаследовал в отсеке C, переведены на пять минут вперед. Ты предпочитаешь быть готовым. Они показывают, что у тебя осталось одиннадцать часов двадцать три минуты.

Тебе обещали, что больно не будет. Тебе обещали, что ты вообще ничего не почувствуешь. Однажды напротив тебя в комнате для свиданий сидела психиатр в строгом костюме и дорогих очках. Она сказала тебе то, о чем ты всегда подозревал и что невозможно забыть, то, чего ты предпочел бы никогда не слышать. По твоим обычным расчетам, выражение лица психиатра должно было дать тебе больше – как правило, ты можешь определить надлежащую степень огорчения или сожаления. Но лицо психиатра было намеренно непроницаемым, и ты возненавидел ее за это. «Что вы чувствуете?» – спросила она. Вопрос был бессмысленным. Чувства имели так мало значения. Поэтому ты пожал плечами и ответил правду: «Я не знаю. Ничего».

* * *

К 6:07 утра твои принадлежности уже готовы.

Вчера вечером ты смешал краски – Лягушатник научил тебя этому еще в отсеке C. Ты раздавил набор цветных карандашей корешком тяжелой книги, затем смешал порошок с баночкой вазелина из тюремного ларька. Ты размочил в воде три палочки от эскимо, которое выменял на десятки пакетиков приправы для лапши быстрого приготовления, и обрабатывал дерево, пока оно, истершись, не расщепилось на волокна, похожие на щетинки кисти.

Теперь ты устраиваешься на полу у двери камеры. Ты следишь за тем, чтобы край твоего картонного холста находился прямо в полосе света, падающего из коридора. Ты не обращаешь внимания на поднос с завтраком на полу, нетронутый с тех пор, как его принесли в 3:00 ночи, – подливка покрылась пленкой, а консервированные фрукты уже кишат муравьями-древоточцами. Сейчас апрель, но кажется, что июль; часто работает отопление, и кусочек сливочного масла растаял, превратившись в лужицу жира.

Тебе разрешено иметь только одно электронное устройство – ты выбрал радиоприемник. Ты тянешься к ручке, раздается треск помех. Мужчины в ближайших камерах часто выкрикивают свои пожелания – ритм-н-блюз или классический рок, – но они знают, что произойдет сегодня. Они не возмущаются, когда ты настраиваешься на свою любимую станцию. Классическую. Симфония звучит внезапно и шокирующе, заполняя каждый уголок бетонного пространства. Симфония в фа мажор. Ты приспосабливаешься к существованию звука, свыкаешься с ним.

«Что вы pисуете?» – как-то спросила Шона, просовывая поднос с твоим обедом в дверную щель. Она наклонила голову, чтобы получше рассмотреть твой холст.

«Озеро, – ответил ты. – Место, которое я когда-то любил».

Тогда она была еще не Шоной, а надзирателем Биллингс: волосы собраны в низкий тугой пучок, форменные брюки сморщены на выпуклых бедрах. Она стала Шоной шесть недель спустя, когда прижала растопыренную ладонь к твоему окошку. Ты узнал этот взгляд Шоны, ты видел его у других девушек в других жизнях. Испуг. Своим желанием, таким ранимым и неуправляемым, она напомнила тебе Дженни. «Назовите мне свое имя, надзиратель», – попросил ты, и она густо покраснела. Шона. Ты повторил это имя благоговейно, как молитву. Ты представил, как нервно бьется ее пульс, как трепещут голубые венки на тонкой белой шее, и стал чем-то бóльшим, и черты новой версии тебя уже проступили на твоем лице. Шона улыбнулась, показав щербинку между зубами. Смущенно, плотоядно.

Когда Шона ушла, Джексон одобрительно, c грубыми шуточками заулюлюкал из соседней камеры. Ты выдернул из простыни торчавшие нитки, привязал к концу миниатюрный батончик «Сникерс» и запустил его под дверь Джексона, чтобы тот заткнулся.

Ты пытался нарисовать что-нибудь другое для Шоны. Нашел фотографию розы, засунутую в один из учебников по философии, которые ты брал в библиотеке. Ты идеально смешал цвета, но лепестки не получились. Роза оказалась размытым жгуче-красным пятном, все углы неправильные, и ты выбросил холст, пока Шона его не увидела. В следующий раз, когда она отперла твою камеру, чтобы отвести по длинному серому коридору в душевую, Шона как будто что-то знала – она потянулась к металлу твоих наручников и прижала большой палец к внутренней стороне твоего запястья, проверяя. Надзиратель по другую сторону от тебя тяжело дышал через нос и не заметил, как ты вздрогнул. Ты так давно не чувствовал ничего, кроме грубых рук, тащащих тебя через клетки, прохладных ребер пластиковой вилки и скучного удовольствия от собственной руки в темноте. Прикосновение Шоны вызвало электрический трепет.

С тех пор вы усовершенствовали этот обмен.

Записки, спрятанные под обеденными подносами. Мгновения, улученные между твоей камерой и клеткой для прогулок. Буквально на прошлой неделе Шона просунула в дверную щель твоей камеры сокровище – маленькую черную шпильку для волос из тех, что усеивали ее гладкий пучок.

Теперь ты обмакиваешь палочку от эскимо в синюю краску в ожидании ее шагов. Твой картонный холст терпеливо разложен вдоль двери, уголок к уголку. Сегодня утром у Шоны будет ответ. Да или нет. После вашего вчерашнего разговора он может быть любым. Ты умеешь игнорировать сомнения, сосредотачиваясь на предвкушении, словно оно – живое существо, покоящееся у тебя на коленях. Начинается новая симфония, сперва тихая, затем все более напряженная и глубокая, – ты концентрируешься на стремительном ритме виолончели, думая о том, что событиям свойственно ускоряться, наслаиваться, и это всегда приводит к захватывающему крещендо.

* * *

Рисуя, ты посматриваешь на бланк. Опись имущества осужденного. Каким бы ни был ответ Шоны, тебе придется паковать вещи. В изножье койки лежат три красных сетчатых мешка – самые необходимые вещи перевезут в тюрьму «Стены», где у тебя, прежде чем все заберут, будет еще несколько часов с земными ценностями. Ты лениво набиваешь мешки всем, что накопил за последние семь лет в «Полунски»: запасными тюбиками зубной пасты, острым соусом и кукурузными колечками со вкусом лука. Теперь все это бессмысленно. Ты оставишь все Лягушатнику в отсеке C – единственному заключенному, который мог выиграть у тебя в шахматы.

Свою Теорию ты оставишь здесь. Все пять блокнотов. Дальнейшая судьба Теории будет зависеть от ответа Шоны.

И все же есть вопрос с письмом. Есть вопрос с фотографией.

Ты поклялся больше его не перечитывать. Ты все равно выучил его почти наизусть. Но Шона опаздывает. Поэтому, убедившись, что руки у тебя сухие и чистые, ты с трудом встаешь, дотягиваешься до верхней полки и достаешь конверт.

Письмо Блу Харрисон короткое, лаконичное. Всего один листок линованной бумаги. Она вывела твой адрес наклонным почерком: Ансель Пэкер, тюрьма «Полунски», корпус 12, отсек А, отделение смертников. Долгий вздох. Ты бережно кладешь конверт на подушку, а затем, отодвинув стопку книг, находишь фотографию, приклеенную скотчем и спрятанную между полкой и стеной.

Это твой любимый уголок камеры, отчасти потому, что его никогда не обыскивают, а отчасти из-за граффити. Тебя держат в этой камере в отсеке A с тех пор, как назначили официальную дату, а когда-то, еще до тебя, другой заключенный старательно выцарапал на бетоне слова: «Мы все бешеные». Видя эту надпись, ты каждый раз улыбаешься – настолько она странная, нелепая и непохожая на другие тюремные граффити (в основном цитаты из Писания и изображения гениталий). В нацарапанной фразе есть тихая правда, учитывая обстоятельства, ее можно назвать почти забавной.

Ты отклеиваешь скотч от уголка фотографии, стараясь не порвать. Садишься на кровать, держа фотографию и письмо на коленях. «Да, – думаешь ты. – Мы все бешеные».

* * *

Пока несколько недель назад не пришло письмо от Блу Харрисон, фотография была единственным, что ты хранил для себя. Еще до вынесения приговора, когда твой адвокат верила в историю с вынужденным признанием, она предложила тебе помощь. Потребовалось несколько телефонных звонков, но в конце концов ей удалось отправить фотографию по почте из офиса шерифа в Таппер-Лейке.

На фотографии «Синий дом» выглядит маленьким. Ветхим. Из-за ракурса не видно ставни с левой стороны, но ты помнишь, как они утопали в гортензиях. Глядя на фотографию, легко увидеть только ярко-синий дом с облупившейся краской. Признаки того, что это ресторан, не бросаются в глаза. Над крыльцом развевается флаг: открыто. Гравийная подъездная дорожка расчищена, чтобы создать импровизированную парковку для посетителей. С улицы занавески кажутся просто белыми, но ты знаешь, что с другой стороны они в красную клетку. Ты помнишь запахи. Картофель фри, лизол, яблочный пирог. Лязг кухонных дверей. Пар, разбитые стаканы. В день, когда была сделана фотография, небо было подернуто дождем. Глядя на снимок, ты почти чувствуешь резкий дух серы.

Твоя любимая деталь на фотографии – окно верхнего этажа. Занавеска слегка приоткрыта, и, если присмотреться, можно увидеть силуэт руки, от плеча до локтя. Обнаженной руки девочки-подростка. Тебе нравится представлять, что она делала в тот самый момент, когда была сделана фотография, – вероятно, стояла у двери своей спальни, разговаривая с кем-то или смотрясь в зеркало.

Она подписала письмо «Блу». Ее настоящее имя Беатрис, но для тебя и всех, кто тогда ее знал, она не была Беатрис. Она всегда была Блу: Блу с заплетенными в косу и перекинутыми через плечо волосами. Блу в толстовке команды по легкой атлетике Таппер-Лейка с нервно натянутыми на запястья рукавами. Возвращаясь в памяти к Блу Харрисон и времени, проведенному в «Синем доме», ты вспоминаешь, как она никогда не могла пройти мимо витрины, не бросив тревожный взгляд на свое отражение. Ты не знаешь, что за чувство испытываешь, когда смотришь на фотографию. Оно не может быть любовью, потому что тебя проверяли: ты не смеешься и не вздрагиваешь в нужные моменты. Есть статистика. Что-то насчет распознавания эмоций, сочувствия, боли. Ты не понимаешь ту любовь, о которой читаешь в книгах, а фильмы тебе нравятся в основном за то, что по ним можно изучать мастерство перевоплощения. И все же, что бы они ни говорили о твоих способностях, – это не может быть любовью, это было бы невозможно с неврологической точки зрения, – но, глядя на фотографию «Синего дома», ты переносишься туда. В место, где крики прекращаются. Тишина восхитительна, она приносит невыразимое облегчение.

* * *

Наконец-то эхо из длинного коридора. Знакомое шарканье шагов Шоны.

Ты опускаешься на пол, возобновляешь размеренные движения кистью: ты усеиваешь траву крошечными красными цветочками. Ты пытаешься сосредоточиться на кончике щетины, на восковом запахе раздавленного карандаша.

– Заключенный, назовите свое имя и номер.

Голос Шоны всегда звучит так, словно она на грани срыва, – сегодня каждые пятнадцать минут будет подходить надзиратель, чтобы убедиться, что ты все еще дышишь. Ты не осмеливаешься оторвать взгляд от своей картины, хотя и знаешь, что на ее обнаженном лице будет написано все то же откровенное и неприкрытое желание, смешанное теперь с волнением или, может быть, печалью, в зависимости от ее ответа.

У тебя есть то, что нравится Шоне, но на самом деле ничего из этого не имеет отношения к тебе. Ее увлекает твое положение: твоя сила заперта в клетке, ключ буквально у нее в руках. Шона из тех женщин, которые не нарушают правил. Она послушно отворачивается, пока надзиратели-мужчины производят досмотр с раздеванием перед каждым душем и каждым часом прогулки. Ты проводишь двадцать два часа в сутки в этой камере размером два на три метра, где физически не можешь видеть других людей, и Шона это знает. Она из тех женщин, которые читают любовные романы с мускулистыми мужчинами на обложках. Ты чувствуешь запах ее стирального порошка и сэндвича с яичным салатом, который она приносит из дома на обед. Шона любит тебя за то, что вы не можете стать ближе, за то, что между вами стальная дверь, обещающая и страсть, и безопасность. В этом смысле она совсем не похожа на Дженни. Дженни вечно прощупывала тебя, пыталась заглянуть внутрь. «Расскажи мне, что ты чувствуешь, – говорила Дженни. – Отдай мне всего себя». Но Шона наслаждается расстоянием, опьяняющей неизвестностью, которая всегда разделяет двух людей. И теперь она стоит на краю пропасти. Требуется вся сила воли, чтобы не поднять глаза и не подтвердить то, что ты и так знаешь: Шона принадлежит тебе.

– Ансель Пэкер, – спокойно отзываешься ты. – 999631.

Форма Шоны поскрипывает, когда она наклоняется, чтобы завязать шнурки на ботинке. Камера в углу не охватывает ту часть клетки, где идеально расположился твой холст. Мелькает быстрая, почти неуловимая вспышка белого – проблеск бумаги: записка Шоны проскальзывает в дверную щель и незаметно прячется под краем картины.

* * *

Шона верит в твою невиновность. «Ты бы никогда этого не сделал, – прошептала она однажды, остановившись возле твоей камеры во время долгой вечерней смены. Ее щеки были изрезаны тенями. – Ты бы никогда».

* * *

Она, конечно, знает, как тебя называют в корпусе 12.

Убийца Девочек.

Газетная статья изобиловала подробностями: она вышла после твоей первой апелляции и прозвище распространилось по корпусу 12 со скоростью лесного пожара. Автор свалил все случаи в одну кучу, будто они были преднамеренными, связанными друг с другом. Девочки. В статье использовалось это слово, которое ты ненавидишь. «Серийный» – это нечто иное, ярлык, предназначенный для мужчин, непохожих на тебя.

Ты бы никогда. Шона уверена, хотя ты сам ни разу этого не утверждал. Ты предпочитаешь позволять ей пустословить, позволять, чтобы негодование взяло верх, – это неизмеримо проще, чем вопросы: «Вы сожалеете? Вы раскаиваетесь?» Ты никогда до конца не понимаешь, что это значит. Конечно, ты сожалеешь. Точнее, ты не хотел бы здесь находиться. Ты не представляешь, как чувство вины может кому-то помочь, но этот вопрос задавали тебе годами, на протяжении всего судебного процесса и твоих многочисленных безуспешных апелляций. «Способны ли вы? – спрашивают они. – Способны ли вы физически испытывать сочувствие?»

Ты засовываешь записку Шоны за пояс штанов и смотришь на слона на потолке. У слона улыбка психопата, в одно мгновение он живой, а в следующее – просто впечатление. Сам этот вопрос абсурден, почти безумен: нет ни черты, которую можно переступить, ни сигнала тревоги, который можно активировать, ни весов, на которых можно взвесить. Наконец ты сделал вывод, что на самом деле вопрос не в сочувствии. Вопрос в том, как ты вообще можешь быть человеком.

И все же. Ты подносишь большой палец к свету, рассматриваешь его вблизи. В этом узоре есть что-то неоспоримое и настойчивое: слабое, как у мыши, биение твоего пульса.

* * *

Есть история, которую ты знаешь о себе. Есть история, которую знают все. Вытаскивая из-за пояса записку Шоны, ты удивляешься, как эта история настолько исказилась: теперь важны только моменты твоей слабости, они разрослись, поглотив все остальное.

Ты горбишься, чтобы камера, расположенная в углу твоей клетки, не засекла записку. Вот они, написанные неровным почерком Шоны. Три слова:

«Я сделала это».

Надежда вспыхивает ослепительно-белым огнем. Она прожигает каждый дюйм твоего тела, мир раскалывается и истекает кровью. У тебя осталось одиннадцать часов и шестнадцать минут, а может, если верить обещанию Шоны, у тебя впереди целая жизнь.

* * *

«Наверняка были и другие времена, – как-то сказал тебе репортер. – Времена до того, как вы стали таким».

Если эти времена когда-то были, тебе хотелось бы их вспомнить.

Лаванда
1973 год

Если и было какое-то «до», то началось оно с Лаванды.

Ей было семнадцать лет. Она знала, каково приносить жизнь в этот мир. Серьезность. Она знала, что любовь может плотно укутать, а может и ранить. Но до поры до времени Лаванда не понимала, каково расстаться с тем, что она вырастила у себя внутри.

* * *

– Расскажи мне что-нибудь, – выдохнула Лаванда в перерыве между схватками.

Она лежала на одеяле в сарае, привалившись спиной к стогу сена. Джонни склонился над ней с фонарем в руке, его дыхание клубилось белыми облачками в студеном воздухе поздней зимы.

– Малыш. Расскажи мне про малыша, – попросила Лаванда.

Становилось ясно, что ребенок действительно может убить ее. Каждая схватка доказывала, насколько они неподготовлены: несмотря на всю браваду Джонни и отрывки из медицинских учебников его деда, которые Джонни цитировал, ни он, ни она почти ничего не знали о родах. В книгах об этом не упоминалось. Кровь, апокалиптический ужас. Боль, раскаленная добела и пропитанная потом.

– Он вырастет и станет президентом, – сказал Джонни. – Он будет королем.

Лаванда застонала. Она чувствовала, как головка ребенка, словно наполовину вылезший грейпфрут, раздирает ее плоть.

– Ты же не знаешь, что это мальчик, – с трудом произнесла она. – К тому же королей больше не существует.

Она тужилась, пока стены сарая не окрасились алым. Ее тело казалось полным осколков, что-то рвалось и скручивалось у нее внутри. Когда началась следующая схватка, Лаванда погрузилась в нее и из ее горла вырвался гортанный крик.

– Он будет хорошим, – сказал Джонни. – Он будет храбрым, умным и сильным. Я вижу его головку, Лав, ты должна продолжать тужиться.

Черная пелена. Все ее существо превратилось в одну сплошную рану. Потом раздался вопль, жалобный плач. Джонни был по локоть в крови, и Лаванда смотрела, как он взял простерилизованный спиртом секатор, а затем перерезал им пуповину. Через несколько секунд Лаванда держала его на руках. Своего ребенка. Скользкий от последа, с пеной на головке, младенец представлял собой клубок разъяренных конечностей. В свете фонаря его глаза казались почти черными. «Он не похож на младенца, – подумала Лаванда. – Маленький фиолетовый инопланетянин».

Джонни, отдуваясь, тяжело опустился на сено рядом с ней.

– Посмотри, – прохрипел он. – Посмотри, что мы сделали, девочка моя.

Это чувство охватило Лаванду как раз вовремя – любовь, настолько всепоглощающая, что она больше походила на панику. За ним немедленно последовало тошнотворное, неистовое чувство вины. Ведь в ту же секунду, когда она увидела ребенка, Лаванда поняла, что не хочет такой любви. Эта любовь была слишком сильной. Слишком голодной. Но он рос у нее внутри все эти месяцы, и теперь у него были пальчики на руках и ногах. Он жадно глотал кислород.

Джонни вытер младенца полотенцем и решительно приложил его к соску Лаванды. Глядя на сморщенное, шелушащееся тельце, Лаванда была благодарна за темноту в сарае, за уже мокрое от пота лицо – Джонни терпеть не мог, когда она плакала. Когда Лаванда положила ладонь на круглую головку младенца, к ее первым предательским мыслям уже примешивалось сожаление. Она заглушила это чувство заверениями, прошептав в скользкую кожу ребенка: «Я буду любить тебя, как океан любит песок».

Они назвали младенца Анселем, в честь деда Джонни.

* * *

Вот что обещал Джонни: тишину. Открытое небо. Целый дом в их распоряжении, собственный сад для Лаванды. Никакой школы, никаких разочарованных учителей. Вообще никаких правил. Жизнь, в которой никто за ними не следил, – в фермерском доме они были одни, совершенно одни, а ближайший сосед находился на расстоянии шестнадцати километров. Иногда, когда Джонни уходил на охоту, Лаванда вставала на задней веранде и кричала во весь голос, до хрипоты, чтобы проверить, не появится ли кто-нибудь. Никто не пришел ни разу.

Всего год назад Лаванда была обычной шестнадцатилеткой. Шел 1972 год, она проводила дни, пропуская мимо ушей уроки математики, истории и английского, и хихикала со своей подругой Джули, покуривая настрелянные у дверей спортзала сигареты. С Джонни Пэкером она познакомилась в таверне, куда они пробрались однажды в пятницу. Он был постарше, симпатичный. «Ну прямо молодой Джон Уэйн», – фыркнула Джули, когда Джонни впервые заехал за ней после школы на своем пикапе. Лаванде нравились всклокоченные волосы Джонни, его фланелевые рубашки и тяжелые рабочие ботинки. Руки Джонни вечно были грязными из-за работы на ферме, но Лаванде нравилось, как от него пахло. Машинным маслом и солнечным светом.

В последний раз, когда Лаванда видела свою мать, та, ссутулившись, сидела за складным карточным столиком, изо рта у нее свисала сигарета. Мать попыталась соорудить на голове бабетту – начес получился плоским, кривым, как спущенный воздушный шарик. «Валяй, – сказала мать Лаванды. – Бросай школу, переезжай на эту захудалую ферму».

Улыбка, полная мрачного удовлетворения.

«Вот увидишь, милая. Мужчины – волки, а некоторые волки терпеливы».

Уходя, Лаванда стащила с комода старинный медальон матери. Ржавый металлический кружок с пустым местом для имени внутри. Сколько она себя помнила, медальон красовался в центре сломанной шкатулки матери – единственное доказательство того, что мать Лаванды была способна чем-то дорожить.

Жизнь на ферме действительно оказалась не совсем такой, как представляла себе Лаванда. Она перебралась туда через полгода после знакомства с Джонни, он жил там со своим дедом. Мать Джонни умерла, а отец уехал, и ни о ком из них он никогда не говорил. Когда Джонни был ребенком, старик Ансель, ветеран войны с басовитым голосом, заставлял его работать по хозяйству за еду. Старик Ансель кашлял и кашлял, пока не умер через несколько недель после приезда Лаванды. Они похоронили его во дворе под елью. Лаванда не любила ходить по этому месту, там все еще оставался холмик голой земли. Она научилась доить козу, сворачивать шеи курицам, прежде чем ощипать и выпотрошить их. Она ухаживала за огородом, который был в десять раз больше клочка земли за трейлером ее матери, – огород вечно грозил зарасти и выйти из-под контроля. Она отказалась от регулярного душа, потому что с краном на улице это было слишком сложно, и ходила с нечесаными волосами.

Джонни занимался охотой. Очищал воду. Делал починки в доме. Иногда по вечерам он звал Лаванду после долгого дня работы во дворе, – она заставала его стоящим у двери в расстегнутых штанах, возбужденным и ждущим с ухмылкой на лице. В такие вечера он швырял ее к стене. Пока Джонни жадно рычал ей в шею, она, с силой прижатая щекой к шершавому дереву, наслаждалась его страстью. Его требовательными толчками. Его распаляющими мозолистыми руками. «Девочка моя, девочка моя». Лаванда не знала, что больше ее заводит: жесткость Джонни или то, что она может ее укротить.

* * *

Подгузников у них не было, поэтому Лаванда обернула вокруг пояса Анселя чистую тряпку и завязала ее узлом на ножках. Она плотно запеленала его в одно из одеял, найденных в сарае, а затем заковыляла вслед за Джонни.

В дом она возвращалась босиком. Голова кружилась. Ей было так больно, что она не помнила, как добралась до сарая, помнила только, что Джонни нес ее на руках, и теперь у нее не было обуви – воздух поздней зимы обжигал холодом, и Лаванда прижимала к груди захлебывающегося воплями Анселя. Она предполагала, что было около полуночи.

Фермерский дом стоял на вершине холма. Даже в темноте он выглядел покосившимся, опасно накренившимся влево. Дом постоянно требовал ремонта. Дед Джонни оставил их с лопнувшими трубами, протекающей крышей и выбитыми оконными стеклами. Обычно Лаванда не придавала этому значения. Все искупали мгновения, когда она в одиночестве стояла на веранде, глядя на бескрайнее поле. По утрам колышущаяся трава отливала серебром, по вечерам – рыжиной, а за пастбищем виднелись ощерившиеся вершины гор Адирондак. Фермерский дом находился недалеко от Эссекса, штат Нью-Йорк, в часе езды от Канады. В ясные дни ей нравилось, щурясь от солнца, представлять себе невидимую черту, за которой даль переходит в совершенно другую страну. Эта мысль была экзотической, чарующей. Лаванда никогда не покидала штат Нью-Йорк.

– Ты не разожжешь огонь? – попросила она, когда они вошли. В доме было холодно, от тяги в печи шевелилась остывшая с прошлой ночи зола.

– Уже поздно, – сказал Джонни. – Разве ты не устала?

Спорить не стоило. Лаванда с трудом поднялась по лестнице, где вытерла кровь с ног тряпкой для мытья посуды и переоделась. Ни одна из ее старых вещей больше не налезала: вельветовые брюки клеш, которые она купила на барахолке с Джули, лежали в коробке вместе с самыми нарядными блузками с воротничкам – все это стало слишком тесным для ее выпирающего живота. К тому времени, как она забралась в постель, надев старую футболку Джонни, тот уже спал, а Ансель возился в свертке у нее на подушке. Шею Лаванды стягивал высохший пот, и, сидя с младенцем на руках, она погрузилась в тревожную полудрему. К утру тряпка Анселя промокла насквозь, и Лаванда почувствовала, как по ее сдувающемуся животу стекает жижа.

Проснувшись от запаха, Джонни вскинулся – потревоженный Ансель пронзительно заплакал.

Джонни встал, нашарил старую футболку и бросил ее на кровать, но чуть дальше, чем могла дотянуться Лаванда.

– Если ты можешь подержать его секундочку… – начала Лаванда.

Тот взгляд, которым Джонни одарил ее тогда. Выражение досады было чуждо его лицу – это чувство было таким уродливым, что, вероятно, зародилось внутри самой Лаванды. Ей захотелось попросить прощения, хотя она и не знала за что. Прислушиваясь к скрипу шагов Джонни, спускающегося по лестнице, Лаванда прижалась губами ко лбу кричащего младенца. Разве не так было всегда? Все эти ее предшественницы, женщины, жившие в пещерах, шатрах и кибитках. Удивительно, как она раньше не задумывалась об этом древнем, неизменном факте. Материнство по своей природе – это то, что ты делаешь в одиночку.

* * *

Вот что Джонни когда-то любил: родинку на затылке Лаванды, которую он целовал перед сном. Косточки ее пальцев, маленькие, но он мог поклясться, что чувствует каждую из них. То, как передние зубы Лаванды налезали друг на друга: «кривозубка» – так он ее дразнил.

Теперь Джонни не видел ее зубов. Зато видел царапины на ее лице от крошечных ноготков Анселя.

«Бога ради, – говорил он, когда Ансель кричал. – Неужели ты не можешь его заткнуть?»

Джонни сидел за щербатым столом и пухлыми пальчиками Анселя рисовал мультяшных зверушек на остатках жира на тарелке. «Собака, – хриплым от нежности голосом объяснял Джонни. – Курица». Лицо Анселя было неопределенным, непонимающим – когда малыш неизбежно захныкал, Джонни передал его обратно Лаванде и встал, чтобы выкурить свою вечернюю сигару. Снова оставшись одна, Лаванда, пока пальцы Анселя размазывали жир по ее рубашке, старалась удержать эту сцену в памяти. То, как Джонни смотрел на своего сына в короткие идеальные минуты, словно желая передать ребенку свою душу. Как будто ДНК было недостаточно. Воркующий и ласковый, с малышом на коленях, Джонни походил на того мужчину, с которым Лаванда так давно познакомилась в таверне. Она все еще слышала заплетающийся от пива голос Джули.

«Спорим, внутри он мягкий, – прошептала тогда Джули. – Спорим, от него можно откусить кусочек».

* * *

К тому времени, как Ансель научился самостоятельно садиться, Лаванда уже не помнила очертаний лица Джули – только ресницы и хитрую, озорную улыбку. Потертые джинсы и чокер на шее, никотин и самодельный бальзам для губ. Голос Джули, напевающий The Supremes. «А как же Калифорния? – спросила преданная ею Джули, когда Лаванда объявила, что переезжает на ферму. – А как же протесты? Без тебя будет совсем не то». Лаванда помнила силуэт Джули за окном отъезжающего автобуса, нарисованный от руки плакат «Прекратите войну во Вьетнаме!», засунутый куда-то под ноги. Джули помахала рукой, когда «Грейхаунд» с кряхтением отъехал, и Лаванда не задумалась – даже не задалась вопросом, – может ли решение привести к разрушению.

* * *

Дорогая Джули.

Лаванда сочиняла письма мысленно, потому что у нее не было ни адреса, ни способа добраться до почтового отделения. Она не умела водить, а Джонни пользовался пикапом только раз в месяц, чтобы в одиночку съездить в магазин. «На ферме столько работы, – говорил он. – Зачем тебе понадобилось в город?» Выгружая банки консервов, Джонни хмурился и бормотал голосом, который принадлежал его деду: «Дороговато содержать вас двоих».

* * *

Дорогая Джули.

Расскажи мне о Калифорнии.

Я часто думаю о тебе – наверное, ты загораешь на солнышке где-нибудь на пляже. Здесь все хорошо. Анселю сейчас пять месяцев. У него такой странный взгляд, как будто он видит тебя насквозь. В любом случае надеюсь, что там теплее. Когда-нибудь, когда Ансель подрастет, мы найдем тебя. Он славный малыш, тебе он понравится. Мы все посидим на песке.

Дорогая Джули.

Сегодня Анселю восемь месяцев. Он такой пухленький, складки на его ножках будто из теста. У него уже два зуба, торчат как маленькие косточки.

Я все время вспоминаю, как однажды летом мы отправились на окраину участка, где растет дикая малина. Джонни клал ягоды прямо в ротик Анселю, ладошки Анселя покраснели от сока. Они были похожи на счастливую семью с открытки, и я, глядя, как они играют, чувствовала какую-то отрешенность. Словно птичка, сидящая на дальней ветке. Или один из кроликов Джонни, подвешенный за лапки.

Дорогая Джули.

Знаю-знаю. Много времени утекло. Сейчас снова весна. Ансель ходит и лезет куда ни попадя. Он порезал руку о какой-то строительный инвентарь во дворе, и, конечно, началось заражение. У него был жар, но Джонни сказал: «Никакой больницы». Ты же знаешь, я не верю в Бога и все такое, но я была как никогда близка к тому, чтобы обратиться к молитве. Скоро наступит лето – ты знаешь, как это бывает. Я даже не помню последние несколько недель. Как будто я все их проспала.

Дорогая Джули.

Научилась ли ты водить? Знаю, мы обещали друг другу, что научимся вместе. Надо было сделать это, пока у нас была такая возможность. Я не покидала участка с тех пор, как родился Ансель – ему уже почти два года, представляешь?

Вчера Джонни взял Анселя на охоту в лес. Я сказала ему, что Ансель еще слишком мал. Когда они вернулись, у Анселя были фиолетовые пятна на руках.

Джули, видела бы ты, какой формы эти синяки. Будто от пальцев.

* * *

Все началось с малого. Мелочи, на которые легко не обращать внимания. Рычание Джонни, сердито захлопнутая дверь, сжатое запястье, щелчок по уху. Ладонь, игриво шлепающая ее по щеке.

* * *

Когда Лаванда очнулась, Анселю было три года. Их дни и ночи тянулись долгой, однообразной чередой, время засасывало в одинокую пустоту фермерского дома.

Душным днем иссушающего лета Ансель ушел в лес. Лаванда, стоя на коленях, возилась в саду. Когда она оторвалась от увядающих георгинов и обнаружила, что двор пуст, солнце висело высоко в небе. Она понятия не имела, как давно Ансель ушел.

Ансель не был красивым ребенком, и даже милым его нельзя было назвать. У него был массивный лоб и слишком большие глаза навыкате. В последнее время он стал подшучивать над Лавандой. Прятал лопатку, когда она готовила, наполнял ее стакан водой из туалета. Но сейчас все было по-другому. Раньше он никогда не выходил один за пределы поля.

Лаванду захлестнула паника. Она стояла у кромки деревьев и кричала, звала Анселя, пока не сорвала голос.

Джонни дремал наверху. Он заворчал, когда Лаванда перевернула его на спину.

– Чего?

– Ансель… – задыхаясь, выпалила она. – Он убежал в лес. Джонни, ты должен его найти.

– Успокойся, – кисло дохнул на нее Джонни.

– Ему три года. – Лаванда ненавидела пронзительную тревогу в собственном голосе. – Он совсем один в лесу.

– Почему бы тебе самой не пойти?

Напряженный член Джонни торчал сквозь прорезь в его семейниках. Предупреждение.

– Ты знаешь лес, – сказала она. – И ты быстрее.

– Что ты мне за это дашь? – спросил он.

«Он шутит», – подумала она. Он уже улыбался. Его рука скользнула вниз, под резинку трусов.

– Это не смешно, Джонни. Это не смешно.

– Разве я смеюсь? – Он ритмично трогал себя, не переставая улыбаться. Лаванда ничего не могла с собой поделать – к горлу болезненным комом подступали слезы. Когда она заплакала, рука Джонни замерла. Его улыбка превратилась в гримасу.

– Ладно, – сказала Лаванда. – Но ты обещаешь, что потом его найдешь?

Она забралась на него сверху. Глотая соленые слезы, она вылезла из своих льняных штанов. Всунув член Джонни к себе внутрь, она представила, как ее малыш испуганно падает в ручей. Представила, как вода наполняет его крошечные легкие. Парящего стервятника. Крутой овраг. Лаванда бесчувственно двигалась вверх-вниз – к тому времени, как Джонни обмяк у нее внутри, ухмылка на его лице полностью изменила его.

«Вряд ли можно увидеть другого человека целиком», – говаривала Джули. Когда Джонни оттолкнул ее, поникнув и тяжело дыша от ярости, Лаванда изучала его презрение. Луну его лица, открывшую свою изрытую кратерами обратную сторону.

* * *

День перетекал в вечер, а Лаванда, охваченная истерикой, мерила шагами двор. Джонни быстро вышел из дома – как она надеялась, на поиски, – и она, прижав колени к груди, тревожно раскачивалась на нижней ступеньке крыльца. К тому времени, как Лаванда услышала шорох в лесу, начались сумерки, и ее беспокойство уже затвердело, превратившись в глубокий, всепоглощающий ужас.

– Мама?

Ансель скорчился в полумраке на окраине леса. Ноги у него были грязными, вокруг рта налипла земля. Лаванда бросилась к нему, ее глаза уже приспособились к сумеркам: он был покрыт чем-то багровым, и от него пахло ржавчиной. Кровь. Она лихорадочно ощупала его детские косточки, проверяя, все ли цело.

Кровь, казалось, текла из его руки. В кулаке Ансель сжимал бурундука без головы. В полумраке существо было похоже на изувеченного плюшевого зверька, на обезглавленную куклу. Анселя это, похоже, не волновало – просто очередная забытая игрушка.

Из горла Лаванды рвался крик, но она была слишком измучена, чтобы его издать. Она схватила Анселя на руки, вернулась к дому и потащила его в уличный душ. Насекомые тучами кружили вокруг единственной лампочки, пока Лаванда водила испещренной пятнами губкой по пальцам ног Анселя; в знак извинения она поцеловала каждый из них, а ледяная вода все лилась и лилась из крана.

– Пошли, – прошептала она, вытирая его полотенцем. – Давай-ка тебя чем-нибудь покормим.

Когда Лаванда включила свет на кухне, собственное тело показалось ей воронкой, в которую медленно утекало облегчение.

В доме было тихо. Джонни ушел. Но пока Лаванда ходила взад-вперед по периметру участка, он наведался в сарай. Запыленные старые замки его деда были извлечены из хранилища и установлены на двери кладовой. Джонни запер все консервы, запер холодильник, просверлил отверстие в шкафчике над раковиной, чтобы запереть на замок сухие макароны и арахисовую пасту.

Его слова неотступным эхом отдавались в ушах Лаванды: «Вам с этим мальчишкой нужно научиться зарабатывать свой хлеб». Неважно, сколько долгих дней она провела в огороде, пытаясь вырастить помидоры. Неважно, сколько утренних часов она прозанималась с Анселем, обучая его словам из словаря в кожаном переплете. Неважно, сколько вечеров она потратила, счищая грязь со старых охотничьих ботинок Джонни. Джонни ясно дал понять: его работа – обеспечивать. Лаванда не могла сообразить, в чем теперь заключалась ее работа, но, очевидно, она с ней не справлялась.

«Ладно», – подумала Лаванда, обводя взглядом запертую еду. В голове у нее все перемешалось. Ладно. Они поедят утром.

В ту ночь она не осмелилась лечь в свою постель. Она не могла бы посмотреть ему в лицо – она не знала, что может там увидеть. Вместо этого она свернулась клубочком рядом с Анселем на жестком полу во второй спальне, укрывшись старым одеялом из сарая. «Кушать», – пробормотал Ансель в темноте, когда на лестнице наконец раздались тяжелые шаги Джонни. Когда зубы у Анселя застучали, Лаванда сняла халат, в котором была после душа, и укутала малыша в него. Лежа обнаженной на полу, грудью к окну, Лаванда заметила, как в отражении сверкнул медальон ее матери – единственная вещь, которая ей принадлежала. Она бережно расстегнула цепочку и надела на шею Анселя.

– Теперь это твое, – сказала Лаванда. – Это всегда будет оберегать тебя.

Ее голос дрожал, но сами слова, казалось, убаюкивали мальчика.

Подождав, пока в доме не воцарится полная тишина, Лаванда прокралась вниз и достала из шкафа в прихожей одну из курток Джонни. До этого момента ее тревога была незначительной. Джонни никогда не делал ничего подобного, только слишком сильно хватал ее за запястья или отталкивал с пути, поднимаясь по лестнице. Запертая еда была обещанием и угрозой, вызванной ее неспособностью делать самое главное – быть матерью.

У края поля притаился пикап. Лаванда пробиралась босиком сквозь высокую влажную траву. Ночь была такой темной. Безлунной. Она чувствовала слабость и истощение. Она ничего не ела с самого завтрака. Ключ легко вошел в замок на дверце, она открылась со скулящим скрипом.

Лаванда устроилась на водительском сиденье.

Это было неотразимо: «почти». Она почти вставила ключ в замок зажигания. Она почти ехала всю ночь, пока не добралась до океана. Но при виде рычага переключения передач Лаванда столкнулась с правдой, еще более сокрушительной теперь, когда она зашла так далеко. Она не умела водить. Она не знала, есть ли в машине бензин, да и в любом случае не сумела бы его заправить. На ней даже не было рубашки, и она не могла достать рубашку, не зайдя в комнату, где спал Джонни. Это было так отчаянно безнадежно. У нее ни за что не получилось бы.

Лаванда склонилась над рулем и дала волю рыданиям. Она плакала по Анселю, по бурундуку, по собственному урчащему желудку. Она оплакивала то, чего хотела, но чего больше не могла даже представить. Как будто она слишком долго держала свое собственное желание на ладони и теперь оно стало просто предметом, лишенным смысла, бесполезным и занимающим место.

* * *

На следующее утро ее разбудил запах поджаривающегося бекона.

Лаванда одна лежала на полу в спальне Анселя, одеяло сбилось в ногах, в окно лились резкие, вязкие лучи солнца. Халат валялся бесформенной кучей, она накинула его и спустилась вниз.

Джонни стоял у плиты, как ни в чем не бывало. Эта знакомая массивность. Лаванда так хорошо знала его тело, словно стала его частью, – теперь она чувствовала себя глупо, вспоминая свои мысли о шоссе. Джонни протянул ей тарелку. Горка дымящейся яичницы и две полоски хрустящего бекона, который они замораживали для особых случаев. Быстрый взгляд – и она увидела, что шкафчики снова заперты, а лишние продукты убраны и спрятаны.

Ансель сидел за столом и с удовольствием прихлебывал молоко из стакана.

– Пожалуйста, – сказал Джонни. Теперь его голос был мягким. – Ешь, любовь моя.

Лаванда уже не могла вспомнить, что же обещал Джонни, но узнала, как это звучало. Она позволила Джонни запустить пальцы в ее волосы. Она позволила ему поцеловать ее в бедро. Она позволила ему шептать «прости, прости», пока слова не зазвучали будто на совершенно другом языке.

Пока Джонни дремал, Лаванда сидела с Анселем в кресле-качалке. Цепочка от медальона оставила на шее Анселя едва заметное зеленое пятно, и на мгновение ее страх сменился паникой из-за сходства с синяком. Они вытаскивали все книги с полок – технические руководства и карты Филиппин, Японии, Вьетнама, – пока не нашли ее. Составленную картографом карту Адирондака. Лаванда усадила Анселя к себе на колени и разложила бумагу у них на ногах.

– Мы здесь, – прошептала Лаванда. Она провела рукой Анселя вдоль шоссе. От фермерского дома до города на краю страницы.

* * *

Чистота ее нижнего белья была особым видом насилия. Задержка на четыре недели, затем на шесть: Лаванда молилась о пятнышке крови. Каждое утро тело предавало ее, медленно меняясь без ее разрешения. Ее рвало в покрытый ржавчиной унитаз, ужас поднимался вместе с ее внутренностями – набирающий силу, парализующий.

* * *

Дорогая Джули.

Помнишь, как мы обожали «Девочек Мэнсона»? Как следили за судебными процессами, словно за телешоу? Сейчас мне снятся эти девочки, то, как они дошли до такого кровавого конца. Интересно, чувствовала ли когда-нибудь подобное Сьюзан Аткинс. Шептал ли голос в темноте ее сознания: «Уходи».

Это нарастает, Джули. Я не могу это остановить.

* * *

Лаванда нашла в сарае джутовый мешок. Внутрь она положила одну жалкую банку кукурузы – она украла ее, когда Джонни отвернулся; банка выпирала у нее под рубашкой, сердце колотилось от безрассудства. Она сунула в мешок старое зимнее пальто: хотя оно было слишком маленьким для Анселя, если понадобится, оно не даст ему замерзнуть. Наконец она добавила ржавый кухонный нож, завалившийся за раковину. Она запихнула мешок в глубину шкафа в комнате Анселя, куда Джонни никогда бы не заглянул.

В ту ночь Джонни, как всегда, храпел, и Лаванда положила руку на свой живот, который казался раздутым и чужим. Она подумала о мешке в шкафу, излучающем обещание. Когда она рассказала Джонни о ребенке, готовясь к вспышке гнева, тот только улыбнулся: «Наша маленькая семья». К ее горлу предательски подкатила желчь.

Лаванда росла. Поскольку она становилась все шире, то поселилась в кресле-качалке у задней двери: садилась с утра пораньше и зачастую вставала только для того, чтобы сходить в туалет. Ее мозг превратился в решето и больше ей не принадлежал. Будущий ребенок пожирал ее мысли по мере их появления, а Лаванда была всего лишь оболочкой, зомбированным инкубатором.

Ансель постоянно жался к ногам Лаванды. Он давил пальцами жуков и преподносил ей в подарок. Он раскусывал желуди своими молочными зубами и отдавал ей половинки. Джонни пропадал по несколько дней, и Ансель приносил Лаванде банки супа, которые Джонни оставлял на кухонной стойке. Их паек. Они по очереди облизывали холодную ложку. Когда Джонни возвращался, настроение у него было скверное – Лаванда думала о мешке в шкафу, куртке, ноже. Она стала слишком большой, чтобы подняться по лестнице.

* * *

Дорогая Джули.

Я размышляю о решениях. О том, как мы восстаем против них и как о них сожалеем, даже когда видим, как растут последствия.

* * *

Схватки начались рано. Пронизывающая боль в холодном предрассветном сумраке. Лаванда умоляла: «Только не в сарай. Давай сделаем это прямо здесь».

Джонни расстелил одеяло рядом с креслом-качалкой. Они с Анселем стояли над Лавандой, пока она кричала, истекала кровью и тужилась. На этот раз все было по-другому: она ощущала себя не в своем теле, как будто боль поглотила ее и она находилась здесь только для того, чтобы наблюдать. Посреди родов Ансель бросился к Лаванде, беспокойно прижав липкую ладошку к ее лбу, и Лаванда ощутила первобытный порыв, который ненадолго привел ее в себя: прилив любви, такой сильной и обреченной, что она сомневалась, переживет ли это.

Потом наступил покой.

Лаванда мечтала, чтобы пол под ней разверзся и она провалилась в другую жизнь. Она была уверена, что ее душа покинула тело вместе с головкой, пальчиками и ноготками на ногах младенца. Когда Джонни передал сверток Анселю и попытался поднять ее с пола, Лаванде пришло в голову, что реинкарнация – действительно ее последняя надежда: в этом самом мире есть и другие жизни. Калифорния. Она перекатывала это слово в голове, словно сладкий леденец, который таял у нее на языке.

Она не могла смотреть ни на одного из своих больных, хлюпающих носом детей. Ансель с его странным лицом чудовища. Новорожденный, комочек теплой кожи, к которому она опасалась прикасаться, чтобы не подхватить от него какую-то болезнь. Какую именно, она не знала. Но это поймало бы ее в западню здесь.

Лаванда вжималась в твердые половицы. Ей хотелось стать пылинкой на потолке.

* * *

Шли недели, а у новорожденного так и не было имени. Один месяц превратился в два. «Малыш Пэкер», – ворковал Ансель, играя со свертком на полу у камина. Песенка, которую он сочинил, была немелодичной и веселой: «Малыш Пэкер ест, Малыш Пэкер спит. Брат любит тебя, Малыш Пэкер. Брат любит тебя».

* * *

Время от времени Джонни проявлял нежность, вяло пытаясь вернуть ее к жизни. Он растирал ступни Лаванды, присев на край матраса. Очищал губкой ее раны, расчесывал щеткой ее колтуны. Она оставалась в постели, когда Джонни приносил младенца, чтобы она покормила его грудью, а в остальное время Малыш Пэкер ерзал под бдительным присмотром четырехлетнего Анселя.

В те несколько минут в день, когда Лаванда держала младенца на руках, она задавалась вопросами: как он сюда попал, возможно ли, что этот милый грудничок вообще принадлежит ей? С Анселем она чувствовала то же самое, но тогда ее любовь была такой новой и неистовой. Теперь она боялась, что уже истратила ее без остатка.

«Забери его, – монотонно просила она, как только младенец заканчивал кормиться. – Я не хочу, чтобы он оставался здесь».

Досада Джонни нарастала. Лаванда чувствовала, как она накапливается у него в груди, словно расплавленная лава. От ужаса ей становилось только хуже. Внутри у нее все онемело. Она питалась одной банкой кукурузы или фасоли в день, и спазмы голода ощущались как фоновые помехи. «Я дам тебе больше, когда снова начнешь вносить свой вклад, – лениво обещал Джонни голосом, кислым от отвращения и досады, повторяя слова, которые превратились в навязчивую идею. – Ты должна научиться зарабатывать свой хлеб».

К моменту, когда Джонни, переполненный негодованием, склонился над кроватью, Лаванда была настолько слабой и безмозглой, что не могла даже заставить себя испугаться. Она смотрела снизу вверх на своего мощного мужчину, взбешенного, кипящего от ярости, и пыталась вызвать в памяти Джонни в поле с малиной. Не то чтобы его заменил этот жуткий незнакомец, скорее он эволюционировал. Превратился в собственную тень.

– Вставай, – велел Джонни.

– Не могу, – ответила Лаванда.

– Вставай, Лаванда, мать твою. – Его голос звучал сдавленно от сдерживаемой ярости. – Вставай сейчас же.

– Не могу, – повторила она.

Лаванде казалось, будто она добровольно напросилась на то, что произошло дальше. Словно сюжет был уже написан для нее и ей оставалось только его прожить. Она поняла, что месяцами ожидала этого. Запертая еда, небольшие синяки – предупреждения, которые она замечала, но которым не внимала.

Прежде чем Джонни бросился на нее, она ожидала, что перед ней предстанет какая-то кошмарная версия человека, которого она никогда раньше не видела. Но нет. За миллисекунды до удара, глядя на того же брутального мужчину, которого всегда знала, Лаванда подумала с ясностью, граничащей с сочувствием: «Ты мог бы стать кем угодно, Джонни. Ты мог бы стать кем угодно, только не этим».

* * *

Клок волос, вырванных с корнем. Крик, полный мольбы, когда ноющие кости Лаванды ударились об пол. Рана между ног, открывшаяся, жгучая. Ботинок Джонни со стальным носком, взвившийся на дыбы, словно конь, угодил ей прямо в живот. Шок, красный отблеск.

Когда с порога донесся звук, в глазах у Лаванды двоилось: она увидела зыбкий силуэт Анселя. Он держал малыша, как учила его Лаванда, подложив одну руку под головку. Расплывчатый, он выглядел слишком маленьким – без штанов, на цыплячьих ножках, – чтобы держать младенца. Оба плакали в панике, но когда Лаванда потянулась к ним, все ее тело отозвалось болью от множества ран, которых она еще не успела осознать, а рот превратился в лужицу крови и песка.

– Ансель, – прохрипела Лаванда. Не раздалось ни звука. – Уходи.

Время замедлилось.

– Нет, – попыталась закричать она. – Джонни, пожалуйста…

Все произошло слишком быстро. Слишком бездумно. Одной массивной рукой Джонни дернул голову Анселя назад и с треском ударил ею о деревянный дверной косяк.

После этого наступила тишина.

Она звенела в ушах Лаванды, разрываемая только тяжелым, затрудненным дыханием Джонни. Даже малыш от удивления перестал плакать. В комнате было невероятно тихо. Лаванда ошеломленно наблюдала с пола, как осознание, казалось, захлестнуло Джонни. Его огромное тело дрожало от потрясения, когда он, пятясь, вышел из спальни. Они слышали, как он стремительно спустился по лестнице и хлопнул сетчатой задней дверью. Ансель медленно, ошарашенно моргнул.

Лаванда поползла по деревянному полу. Медленный скрип. Добравшись до своих детей, она сгребла их в объятия и заплакала.

Этой ночью Джонни не вернулся. Лаванда лежала в кровати, прижавшись к мальчикам, бдительная и настороженная. Она кормила малыша, пока тот не заснул. Когда Ансель совсем обессилел от голода, Лаванда виновато покачала головой. Молока недостаточно. Ансель запавшими глазами смотрел на нее снизу вверх из-под тонких влажных ресниц, как испуганное маленькое привидение.

* * *

При первых лучах рассвета Лаванда выскользнула из кровати. Синяки на ее ногах и животе уже побагровели, оба мальчика, ровно дыша, спали на старом матрасе. Рана на голове Анселя распухла до размеров мяча для гольфа.

Лаванда со скрипом приоткрыла окно и подставила лицо утреннему свету. Ветерок овевал ее щеки, росистый воздух казался новым обещанием. Поля вдали были по-утреннему желтыми. Вдали, вдали. Вдали было место, которое Лаванда едва помнила. За пределами этой комнаты, за пределами этого дома были матери, которые готовили для своих детей жаркое в горшочке. Невинные и ничего не боящиеся маленькие мальчики, которые смотрели мультики по утрам в субботу. Хрустящий попкорн в кинотеатре, хлопья в коробках, настоящая зубная паста. Телевизоры, газеты и радиоприемники, школы, бары и кофейни. До того как она переехала на ферму, человек высадился на Луне – там уже вполне мог вырасти целый город.

Джонни не было до полудня. В его волосах запутались веточки. Он ночевал в лесу. Выражение его лица сделало его намного меньше: это был совершенно другой Джонни, поникший и пристыженный. Все его тело отчаянно молило о прощении.

Лаванда не могла и помыслить о прощении. Но она сделает кое-что ради голубого рассвета из этой манящей дали. Ради внешнего мира, которого, как она начала бояться, ее дети никогда не увидят.

– Пожалуйста, – попросила Лаванда. Она оскалила зубы, чтобы Джонни увидел скол, который он оставил на ее резце. – Прокати меня на машине.

* * *

Впервые за много месяцев Лаванда надела настоящую одежду. Она причесалась, плеснула водой на опухшие щеки и обернула вокруг талии мягкий шерстяной свитер, который вязала всю зиму.

– Мы идем в сарай? – спросил Ансель, когда Лаванда надела свою самую нарядную обувь – мокасины, которые она не носила со школьных времен. Джонни уже ждал в машине. Чтобы уговорить его, потребовалось на удивление немного: выразительный взгляд на отметины у нее на бедрах, а также заверения в том, что за пару часов с мальчиками ничего не случится. Плана у Лаванды не было. Но она не видела иного выхода, кроме как уйти.

– Мы с папой немного проедемся, – объяснила Лаванда. – Скоро вернемся.

Ансель протянул руки с пола, и она подняла его. Он был слишком большим, чтобы сидеть у нее на руках, но вес казался привычным, словно она носила его постоянно. Шишка у него на голове раздулась и стала величиной с кулак, Лаванда подавила желание коснуться ее. Она поцеловала волосы рядом с шишкой, затем присела на корточки над младенцем. Завернутый в одну из курток Джонни, Малыш Пэкер ерзал и агукал у камина – они играли набором старых ложек, и его неугомонные ладошки покрылись черными пятнами от полироля. Лаванда прижалась носом к головке младенца, вдыхая его сладкий, терпкий мускусный запах.

– Ансель, – Лаванда обхватила ладонями его щеки, – могу я доверить тебе заботу о брате?

Ансель кивнул.

– Если он заплачет, куда мы его отнесем?

– В кресло-качалку.

– Хорошо, – сказала Лаванда. Ее уже душили слезы. – Умничка.

Пора. Решения Лаванды казались не решениями, а скорее хлопьями пепла, оседающими ей на плечи. Не ей судить об этом моменте. Она слышала рокот двигателя пикапа на краю поля, ощущала гнетущее присутствие Джонни, постоянное и угрожающее.

Лаванда не вынесла бы даже одного взгляда назад. Полная отрицания, где-то в глубине души Лаванда знала, что последний раз, когда она видела своих детей, уже прошел, – она не могла выдержать их вопрошающих глаз, ротиков-бутончиков, маленьких ноготков, которые она вырастила из ничего. Поэтому она не смотрела. Повернувшись спиной, Лаванда шагнула в день.

– Ведите себя хорошо, – велела она и закрыла дверь.

* * *

Лаванда не покидала фермы почти пять лет. Поначалу уединение было для нее подарком судьбы, а дикая природа – противоядием от химической тоски в трейлере матери. Лаванда не могла точно определить момент, когда фермерский дом превратился в ловушку.

Теперь за лобовым стеклом расстилалась вселенная, одновременно знакомая и чужая: заправочные станции, переполненные энергией, рестораны быстрого питания, из которых доносился умопомрачительный аромат говядины. Лаванда высунула руку из окна, в ушах свистел ветер, и она почти забыла о крушении своей жизни. Ей пришлось посчитать на пальцах, чтобы вспомнить, что ей двадцать один год, у ее школьных подруг сейчас наверняка есть работа, мужья, дети. Лаванда поняла, что не знает, кто нынешний президент, – она совершенно пропустила выборы семьдесят шестого года. Машина мчалась, превышая скорость на шестнадцать километров в час, Лаванда была голодной. Но в то же время свободной. Она была вдали от своих детей, и это опьяняло ее; у нее кружилась голова.

– На юг, – ответила Лаванда, когда Джонни спросил, куда она хочет поехать. От него исходил стыд, и он вел машину молча. Руль в руках Джонни казался таким крохотным, миниатюрным – они ехали со скоростью не меньше ста тридцати километров в час. Она могла бы сделать это, вырулив на встречку или свернув в кювет на обочине шоссе. В этом и состоял смутный план. Но воздух был таким свежим, радио мурлыкало, и, к своему удивлению, Лаванда осознала, что не хочет умирать.

Они остановились заправиться неподалеку от Олбани, в двух часах езды от дома и на полпути к штату Нью-Йорк. Когда Джонни загнал пикап на станцию, Лаванда улыбнулась, представив себе сотни километров, разделяющие его и ее мальчиков.

– Что смешного? – спросил Джонни, все еще робко.

– Ничего, – ответила Лаванда. – Я в туалет.

Пока Джонни открывал дверцу, она разглядывала волосы у него на затылке. Линию позвоночника, широкие плечи, нежную впадинку между ухом и черепом. «Разница так невелика», – подумала она. Участок уязвимой кожи. Ей хотелось, чтобы этот участок был всем Джонни: все было бы намного проще, если бы только он был хорошим.

Лаванда стащила с приборной доски четвертаки, пока Джонни заправлял машину. Она направилась к круглосуточному магазинчику, и ее сердце затрепетало. Когда на двери магазина звякнул колокольчик, Лаванда поняла, что с тех пор, как ей исполнилось шестнадцать, она еще никогда не была настолько одинокой.

Пожилая кассирша посмотрела на Лаванду с подозрением. Вдоль стен тянулись ряды закусок в ярких упаковках. В самой глубине магазина, между автоматом с газировкой и морозилкой с мороженым, был таксофон.

Вот он. Кровь застучала у Лаванды в висках.

Ее шанс.

Лаванда жалела, что у нее нет времени. Ей хотелось посидеть и взвесить все за и против, хорошенько подумать о том, от чего ей придется отказаться. Но за грязной витриной Джонни встряхивал заправочный пистолет, и она все еще чувствовала выпуклость размером с гусиное яйцо на затылке Анселя, призрачно пульсирующую под ее ладонью. Время не принадлежало ей. Ничто ей не принадлежало.

– Девять-один-один, что у вас случилось?

Называя адрес фермерского дома, Лаванда заставила себя не отрывать взгляда от этикетки на пачке картофельных чипсов.

– Мэм, говорите почетче.

– Четырехлетний мальчик и грудничок. Вам нужно добраться туда, пока Джонни не вернулся. Он бил их, сами увидите. Мы в двух часах езды. Пожалуйста, пока он не вернулся.

Она уже плакала, слезы скатывались на пластик. На всякий случай она дважды повторила адрес.

– Отправляю бригаду, мэм. Оставайтесь на линии. Вы мать? Нам нужно знать…

Джонни за окном задрал голову. Лаванда запаниковала и повесила трубку.

Продавщица из-за прилавка внимательно наблюдала за происходящим. Ей было около шестидесяти: пушистые седые волосы, тенниска в пятнах, обкусанные до красных кругов ногти. Она перевела взгляд с Джонни на Лаванду, а затем на бесполезный телефонный провод. Она подняла палец и указала за туалет, туда, где виднелась приоткрытая дверь в подсобку.

Лаванда благодарно кивнула. Она вбежала в проем.

В подсобке не было освещения. Разложенные на высоких полках чистящие средства вырисовывались в дюймовой полоске проникающего из-за двери желтого света. Лаванда прислонилась к металлу, потрясенно затаив дыхание от того, что она натворила, – женщина снаружи что-то сделала с замком и заперла ее. Страх затопил Лаванду. Страх жил в ней так долго, что превратился в совершенно новую силу. Он был резким, едким, свежим и будоражащим.

Лаванда вжалась в дверь, прислушиваясь. Дверь была слишком толстой. Она ничего не слышала. Она заставила себя унять дрожь в руках и попыталась вспомнить голос в телефоне.

Диспетчер казалась такой спокойной. Такой уверенной. Лаванда представила, как люди в форме врываются на ферму, переговариваясь профессиональными, взрослыми голосами. Они найдут Анселя и малыша, укутают обоих в большие теплые одеяла. Накормят их чем-нибудь кроме консервированных бобов. Она представила, как женщина в полицейской форме, с тугим пучком, гораздо более сильная и толковая, чем когда-либо бывала Лаванда, возьмет на руки малыша.

В пульсирующей, ожидающей темноте Лаванда вдыхала запахи отбеливателя, пыли и уксуса. В коробке на нижней полке она нашла целую кучу шоколадных пирожных, каждое в отдельной упаковке, – такие аккуратненькие штампованные квадратики, каких она не видела с детства. Несмотря ни на что, в животе у нее заурчало. Лаванда, всхлипывая, разворачивала одно маленькое пирожное за другим и целиком запихивала в рот – когда она методично проглатывала их, тесто идеально проваливалось ей в горло. Окруженная шуршащими полиэтиленовыми обертками, с липкими пальцами, Лаванда пыталась понять, не совершила ли она величайшую в своей жизни ошибку. Может быть. Но сквозь сомнения пробивалось что-то еще – проблеск твердости, за которую она могла ухватиться. Она всегда слышала, что нет ничего сильнее материнской любви. Впервые с тех пор, как стала матерью, Лаванда в это поверила.

* * *

Женщина на заправке отперла подсобку, где пряталась Лаванда, и внутрь хлынул ослепительный свет. Помогая Лаванде подняться с пола, она сказала, что ее зовут Минни. Лаванда, щурясь, разглядывала яркие ряды сладостей, жвачки и сигарет.

– Я сказала ему, что ты вызвала полицию, – сообщила Минни, протягивая Лаванде стаканчик кофе. Она никак не прокомментировала обертки от пирожных и пятно шоколада на щеке Лаванды. Была уже ночь, вокруг пустых бензоколонок вились мотыльки. – Я его даже не впустила. Он долго носился вокруг колонок, орал и все такое. Отпинал свою машину. Но в конце концов уехал.

– В какую сторону он поехал? – спросила Лаванда. Голова у нее раскалывалась, но первый глоток кофе, горчившего на языке, оказался восхитительным.

Минни указала на юг. Вглубь штата, в противоположном направлении от дома.

Позже Лаванда выяснит номер социальной службы. Она будет звонить снова и снова, умоляя дать ей хоть какую-то информацию, пока наконец администратор не сжалится над ней и не подтвердит: мальчики в системе опеки. Их отец не объявлялся.

* * *

В ту ночь Лаванда спала, сидя в подсобке, сжимая в руке железный держатель для бумажных полотенец, словно пистолет.

Она нашла его – холодный бугорок в нагрудном кармане. Это был медальон, который она подарила Анселю, на скорбно свернувшейся цепочке. Она не помнила, когда сняла медальон с шеи сына, когда положила его в карман. «Это будет оберегать тебя», – сказала она ему. Казалось невыносимо жестоким, что она могла дать такое обещание, а потом случайно его украсть. Правда разбухала в темноте подсобки. Никакая побрякушка – и никакая любовь – никого не защитит.

* * *

Утром Минни дала Лаванде горячий сэндвич с яйцом, двадцатидолларовую купюру и подвезла ее до автобусной остановки.

– Иди, милая, – сказала Минни, когда Лаванда вылезла из машины. – Уезжай как можно дальше.

Съежившись на скамейке, Лаванда гадала, где теперь Ансель. Она надеялась, что кто-нибудь дал ему настоящую одежду, – всю свою жизнь он ходил в мужских трусах, подколотых булавками на поясе. Она представила его в чистой пижамке за тарелкой с сочным мясом. Она забыла рассказать полиции о маленьком мешке, в который положила кукурузу, нож и зимнее пальто. Но сейчас она радовалась этому. Сколько надежд она возлагала на эти жалкие вещицы.

«Дорогая Джули», – думала Лаванда, садясь в первый попавшийся автобус. К страху, сжимающему ее грудь, теперь примешивалось что-то еще. Пульсация в железах под зубами. Не свобода – для этого она была слишком разбита, – но нечто близкое.

Дорогая Джули.

Дождись меня. Я приеду к тебе.

* * *

Когда Лаванда наконец добралась до океана, он пах именно так, как она и надеялась.

Чтобы попасть в Сан-Диего, ей потребовалось несколько недель. Она ловила попутки, крала кошельки, выпрашивала на перекрестках деньги на автобус. Найдя в канализации неподалеку от Миннеаполиса охотничий нож, Лаванда вспомнила, как Джонни потрошил оленей – от заднего прохода до диафрагмы. Четыре дня она провела на пассажирском сиденье грузовика, развозившего пиво, не снимая руки с рукоятки этого ножа, засунутого за пояс джинсов.

Сейчас Лаванда скинула обувь, позволяя набережной согреть ее покрытые волдырями ноги. Пахло хот-догами, водорослями, выхлопными газами. На пляже было полно семей, отдыхающих, играющих, резвящихся в прибое. Лаванда оставила пластиковый пакет со своими пожитками (зубная щетка, расческа, сигареты) и неловко сошла на обжигающий песок.

Вода была ледяной, восхитительной. Лаванда плеснула себе в лицо, позволила холодной соленой струйке попасть в рот. Она разделась прямо на оживленном пляже и стояла по щиколотку в воде в лифчике и трусах.

Вина всегда была с ней. Иногда она душила, словно подушка, прижатая к лицу среди ночи, а иногда колола, как нож. Неделями ей снился один и тот же кошмар: Ансель копается во дворе под елью, где они похоронили дедушку Джонни, но под землей лежит не дедушка. Это сама Лаванда. «Смотри, мама, – говорит Ансель, поднимая ее окоченевшую серую руку. – Смотри, что я нашел».

Во время бодрствования вина обычно кипела на медленном огне, вызывая непрерывную боль. Ее грудь, в которой все еще сохранялось молоко, была постоянным напоминанием. Но она не могла отрицать: было и чистое, блаженное облегчение. Ее переполняла радость от собственного одиночества, от долгих часов наедине с собой. Страх постепенно вымывался из ее крови.

Лаванда не знала, куда она отправится дальше. Это не имело значения. Она жмурилась от солнца, пока вода омывала ее колени, бедра, таз, ребра, а затем набрала полные легкие воздуха. Прежде чем отдаться ледяному течению, Лаванда подумала о своих детях.

Она создала двух живых существ. В конце концов они станут людьми. Лаванда надеялась, что тайна их будущего хранится именно в этом: в колючем песке, в покрытых мурашками руках, в волнах, накатывающих на их веснушчатые плечи. Она вспомнила окно спальни в фермерском доме, дразнящий ветерок. Теперь у них это было. По крайней мере, Лаванда подарила им возможность. Ее мальчики смогут потрогать бескрайний мир своими руками.

Когда-нибудь, надеялась Лаванда, ее дети войдут в океан. И тогда они почувствуют ее.

Любовь Лаванды в глотке соленой воды.

10 часов

Ты видел реки, видел озера, но океан ты видел всего однажды.

Побережье Массачусетса, много лет назад. Вы ехали навестить бабушку и дедушку Дженни, и она настояла, чтобы вы проделали несколько лишних километров, – вам было по двадцать пять лет, и вы еще не были женаты.

«Не могу поверить, что ты никогда не видел этой воды», – сказала Дженни, подпрыгивая на сиденье. Когда показался океан, ты свернул в первую же бухту, и она уговорила тебя зайти по колено в прибой. Ее волосы трепал ветер. Ее рот широко раскрылся в смехе, непристойно-алом до самого горла – ты видел коронки на коренных зубах Дженни.

Если хорошенько сосредоточиться, тебе и сейчас почти удается заменить бетонную стену камеры этой гигантской ревущей синевой. Крики чаек, урчание автомобильного двигателя, податливый песок под твоими босыми ногами. Несмотря ни на что, ты благодарен за это воспоминание – за вид бескрайней воды, бурлящей вдали.

Глядя на океан, можно поверить, что он бесконечен.

* * *

Скомканная записка от Шоны лежит в носке твоего ботинка, прижатая к большому пальцу ноги. Давление при ходьбе, заставляющее прихрамывать. Бомба, которая, взорвавшись, победно уничтожит все преграды.

* * *

Ты ополаскиваешь кисти в раковине, когда появляются двое надзирателей. Они указывают на твои руки, которые ты протягиваешь сквозь щели в двери. Чтобы на тебя надели наручники, тебе приходится отвернуться от входа, согнуться пополам и опуститься на колени, вывернув руки назад. Каждый раз тебя досматривают с раздеванием.

– Посетительница, – говорят они.

Комната для свиданий представляет собой длинный ряд белых бетонных кабинок. Садясь, ты потираешь запястья. По другую сторону стекла – твой адвокат, выглядит так же, как всегда.

Тина Накамура сидит, крепко сцепив руки на папке из манильской бумаги. В такой день заключенным обычно не дозволяют встречаться с адвокатом лично, но ты всегда нравился начальнику тюрьмы. Особое разрешение. Розовато-лиловая помада Тины умело нанесена, подчеркивая суровые уголки тонкого рта, а ресницы изящно удлинены с помощью той самой косметики, которая заставляет мужчин поверить, что косметики нет. Тебя не проведешь. Тина примерно твоего возраста, лет сорока пяти, ее волосы, как обычно, собраны в аккуратный шелковистый хвост высоко на макушке. Сегодня на ней строгий темно-синий брючный костюм, сшитый на заказ. Когда она будет уходить, ты бросишь взгляд на ее обувь. Обувь Тины всегда ее выдает; ты подозреваешь, что у нее проблемы с коленями или, может быть, бурсит, потому что это не лакированные туфли на каблуках, как можно было бы ожидать, а балетки с ортопедической подошвой, созданные для пожилых официанток из закусочных.

– Сегодня утром моя команда подала еще одну апелляцию, – говорит Тина. – Теперь нам остается лишь ждать звонка. К вечеру мы должны узнать, рассмотрит ли ее суд.

Тина никогда не боялась смотреть тебе в глаза. Ее взгляд постоянен и строг. Обычно его сила приводит тебя в необъяснимую ярость, но сегодня Тина маленькая. Она незначительна. Ты прижимаешь пальцем ноги скомканную записку Шоны, напоминая себе об этой обжигающей тайне.

– Начальник тюрьмы сказал мне, что вы пригласили свидетельницу, – говорит Тина.

– Свидетельницу? – переспрашиваешь ты, хотя прекрасно это знаешь.

– На казнь, – уточняет Тина.

– Казнь, – повторяешь ты.

Тебе нравится, как ее передергивает. Ноздри Тины трепещут, когда она произносит это слово.

Ты никогда не забудешь выражение лица Тины, когда она увидела, что ты сделал. Она встретилась с тобой в Хьюстонской тюрьме до суда и вынесения приговора. Один из помощников Тины передал ей папку с фотографиями с мест преступлений. Ее лицо стало пепельно-серым, а глаза увлажнились от потрясенного сочувствия. С тех пор ты привык к этому выражению. Ты видел его у судьи. Ты видел его у присяжных. Ты видел его у зрителей в зале суда, когда обвинение показывало те же фотографии на проекторе, в десять раз увеличив детали.

Ты не любишь смотреть на эти фотографии. На них все не так, как ты помнишь.

– Тина, вы придете? – спрашиваешь ты.

Ты говоришь своим самым приятным голосом, который смягчает людей. Но Тина только смотрит на тебя с выражением, которое тебе хорошо знакомо. Иногда ты встаешь перед металлическим зеркалом в своей мрачной белой камере и репетируешь это выражение лица: лоб наморщен, глаза влажные и печальные. Это выражение – ужас. Это замешательство. Это худший вид жалости: жалость, которая презирает саму себя.

– Приду, – отвечает Тина, и ты не можешь сдержать улыбку.

Всего через несколько часов ты будешь бежать. Твои ноги будут гореть, а легкие – жадно захлебываться живительным кислородом. Ты снова придаешь лицу подобающее выражение (мрачное принятие), но в твоей груди поднимается радость от твоей тайны, упоительная, удушающая. Когда ты подавляешь приступ смеха, он обжигает, как дым, который слишком долго удерживаешь в горле.

* * *

Это произойдет в полдень в фургоне для перевозки.

«А вдруг меня увидят?» – спросила Шона, остановившись у твоей камеры однажды поздно ночью. Ты три дня излагал план в записках, спрятанных под обеденными подносами, Шона сжимала одну из них в кулаке, грызя ногти и что-то тревожно бормоча.

Ты постарался как можно лучше изобразить обиду: «Шона, любовь моя. Ты мне не доверяешь?»

* * *

Такое уже случалось. В семидесятые произошел захват заложников: двое заключенных сбежали из «Стен», приставив пистолеты к головам тюремных библиотекарей. Всего несколько лет назад трое мужчин вырвались со двора для прогулок «Полунски». В них стреляли, а затем затащили обратно. По слухам, однажды заключенный сбежал, перекрасив свою белую тюремную робу зеленым маркером, и вышел, притворившись врачом. Учитывая обстоятельства, ты поступил бы, как Тед Банди, и выполз через вентиляционную шахту. Но у тебя нет вентиляционной шахты – только Шона и сорок минут в фургоне между «Полунски» и «Стенами».

Вернувшись в камеру, ты встаешь над стопкой своих блокнотов и красными сетчатыми мешками, издевательски раскиданными на койке.

Пять блокнотов – семь лет размышлений и записей в неволе, доверенных желтой линованной бумаге. Стопка на твоей койке похожа на кипу рукописных страниц, а не на шедевр, которым, как ты знаешь, она является на самом деле. Ты всегда представлял, что будешь рассылать копии по почте, получать письма от поклонников и рецензии в газетах. На обложку поместят ту черно-белую фотографию из зала суда, где у тебя такой пронзительный взгляд.

Ты оставишь свою Теорию здесь. Шона сможет найти ее под койкой. Когда они начнут тебя искать – когда поднимется паника, рассредоточатся поисковые группы, а равнины осветят прожекторы вертолетов, – она укажет им на нее.

«Значит, это что-то вроде манифеста?» – спросила Шона, когда ты описал основы. Тебя передернуло от нахлынувшего раздражения. Шона поняла, что сморозила глупость; она покраснела от смущения. «Манифесты – дело рук сумасшедших», – медленно объяснил ты. Манифесты бессвязны, их пишут наспех перед бессмысленными террористическими актами. Твоя Теория – это, скорее, исследование самой непреложной истины о человечестве. Не бывает полностью плохих людей. Не бывает полностью хороших людей. Мы живем как равные в мутном сером промежутке.

* * *

Вот что ты помнишь о своей матери. Она высокая и в основном состоит из волос. Она сидит на корточках в огороде, нежится в кресле-качалке, опускается в ржавую на гнутых ножках ванну. Иногда ванна наполнена водой, и намокшее длинное платье твоей матери плавает на поверхности, как медуза. А иногда мать остается сухой – она протягивает прядь своих блестящих рыжих волос, словно подарок. Об отце ты не помнишь ничего. Ни звука, ни запаха. Твой отец – смутное присутствие, маячащее вдалеке; он – необъяснимая боль в затылке. Ты не знаешь, почему они ушли, куда отправились и почему в этих воспоминаниях твоя мать так одинока. Ты помнишь только ржавую цепочку, которая лужицей собиралась в ямке между твоими ключицами, нося ее, ты чувствовал, будто ничто не может тебе навредить.

Твоя мать – та часть Теории, в которой ты еще не разобрался. Все мы плохие и все мы хорошие, и никто не должен быть обречен на одно или другое. Но если хорошее может быть испорчено последующим плохим, то к какой категории его отнести? Как его оценить? Какова его настоящая ценность?

В большинстве твоих воспоминаний матери нет. А если есть, то она всегда готова уйти, исчезнуть.

* * *

Воспоминания вызывают это.

Ты пытаешься сосредоточиться на физических ощущениях. На привычном: лязге металлических дверей, запахе мясных консервов. Пыль, моча. Сальные волосы. Ты сползаешь на пол, вжимаешься спиной в бетон.

Это все равно приходит.

Где-то в глубине твоего подсознания начинает плакать Малыш Пэкер. Если бы ты мог воспроизвести саундтрек своей жизни, этот звук стал бы самым громким и постоянным – горестный крик младенца. Тишина твоей собственной беспомощности. Постепенно вопли затухают, переходя в тихое жалобное всхлипывание.

* * *

Есть только одно место, где нет криков. Ты попал туда субботним утром семь лет назад.

Солнечный летний день. 2012 год. Ты проснулся до восхода солнца, слишком взволнованный, чтобы оставаться в пустой постели, – после ухода Дженни прошло несколько месяцев, а ее отсутствие все еще ощущалось как незаживающая рана. Ты вел машину медленно, запоминая. Стоял конец июня, утро было сочно-голубым и пахло елями, мокрыми после долгого ночного дождя. В Таппер-Лейке, штат Нью-Йорк, была одна полуразрушенная церковь, маленькая приземистая библиотека и заправочная станция. Горстка домов окружала затянутое туманом озеро. Облака клубились над водой, словно пар, плавно поднимаясь в небо. Твоя память придает этой поездке, этому утру, этой густой влажности фатальный оттенок. Хотя ты провел в Таппер-Лейке всего несколько коротких недель – чтобы оказаться там, тебе потребовалась целая жизнь. Вся череда минувших лет умышленно и намеренно вела к этому.

На заправке прыщавая девочка-подросток соскребала кусочки расплавленного сыра с витрины для пиццы.

«Да?» – спросила она, не поднимая глаз.

«Я ищу ресторан».

«Он здесь один. – Она сковырнула с лопатки корочку пригоревшего сыра и отправила ее в рот. Тебе хотелось услышать, как она это произнесет. – "Синий дом"».

* * *

Когда малыш начинает кричать, ты, тщетно закрыв уши руками, даешь себе обещание.

Это не закончится здесь.

Когда ты в первый раз кому-то навредил, тебе было одиннадцать лет и ты не понимал разницы между болью и желанием. Ты жил в ветшающем особняке с девятью другими детьми: все началось с того, что ты почти случайно подмигнул, проверяя свою привлекательность. Когда девочка на другом конце стола покраснела от твоего внимания, ты испытал ощущение собственной власти, вызывающее зависимость. Ты и представить себе не мог, что это незначительное решение перенесет тебя в будущее, прямиком на этот бетонный пол. Что твои действия станут цепочкой, целенаправленно ведущей в настоящее.

Освободившись, ты пройдешь пешком всю техасскую пустыню. Ты будешь ехать на крышах скоростных поездов, умываться в ледяных озерах. В конце концов ты доберешься до «Синего дома».

Ты не сделаешь этого. Ты уверен. Ты больше не причинишь вреда ни одному человеку.

Саффи
1984 год

Саффрон Сингх могла бы рассказать вам, сколько вещей она любила, всего их было четыре.

Во-первых, звуки дома мисс Джеммы поздно ночью. Из комнаты на третьем этаже, которую Саффи делила с другими воспитанницами, она слышала все. Чихание, стоны, хныканье. По ночам тайны дома раскрывались сами собой. Кутаясь в свое колючее розовое одеяло, Саффи наслаждалась восхитительным одиночеством под ворочание и вздохи дома.

Во-вторых, рамка для фотографий, которую она взяла с комода матери перед тем, как социальные работники отвезли ее к мисс Джемме. Ее мать подложила под стекло лист бумаги из блокнота с наспех нацарапанной поперек строчкой: «Felix culpa»1. Саффи не знала, что означают эти слова, но их написала ее мать и за это она их любила. Она спала, засунув рамку под подушку.

В-третьих, ее пузырек лака для ногтей Teenie Bikini. Цвет был пастельно-фиолетовый, нежный и успокаивающий. Саффи пользовалась им экономно, позволяя себе наносить только один слой за раз. Ей нравился не сам пузырек, а то, что благодаря ему она чувствовала себя модной и взрослой – девушкой с чистыми блестящими пальчиками.

В-четвертых, мальчик внизу. Он спал в комнате прямо под ее спальней. Лежа без сна, Саффи представляла, как кислород выходит из ее легких через нос, пересекает коридор, спускается по лестнице и попадает в его открытый рот.

И тот вечер был необычным. Особенным. В тот вечер Ансель Пэкер подмигнул ей в столовой через стол.

* * *

«Врунья! – сказала Кристен, когда радостная Саффи вернулась наверх. Кристен сидела на полу, отрабатывая движения, которые запомнила по кассете «Аэробика с Джейн Фонда». – Ансель мог бы заполучить любую девочку в доме. Ты уверена, что он не подмигивал Бейли?»

Бейли была самой красивой девочкой в доме, возможно, самой красивой девочкой, которую Саффи когда-либо видела. Бейли было четырнадцать (Анселю – одиннадцать, Саффи – двенадцать) – и волосы у нее были цвета карамели. Кристен и Лила нередко пробовали покачивать бедрами, как Бейли, закатывать глаза, как Бейли, грызть ногти, как Бейли. Как-то Кристен украла лифчик Бейли размера 32C, и они все по очереди примеряли его в ванной, возились с застежкой и оттягивали вниз футболки, чтобы увидеть, как он будет на них смотреться. Но за ужином Бейли сидела через два стула от Анселя. Ему пришлось бы повернуть голову в совершенно ином направлении.

Другая версия заключалась в том, что Ансель нарочно подмигнул Саффи.

Эта мысль разлилась по ее животу, потом побежала вниз по ногам. Жидко-горячая, волнующая. Саффи прокручивала в голове этот момент, пока не забыла, во что он был одет и как именно подмигнул, пока лицо Анселя вообще не исчезло из ее воображения. Но факт оставался фактом: это чувство вызвал именно он. Она была пригвождена к матрасу. Наэлектризованная, изнывающая. Она не осмеливалась пошевелиться, чтобы это томление не решило, как все остальное, ее покинуть.

* * *

Двор за домом мисс Джеммы представлял собой широкий склон, полгектара холмистого поля, спускавшегося к ручью. После завтрака Саффи расстелила на росистой траве свое розовое одеяло, доставшееся ей от уже взрослой девочки по имени Кэрол, которая родилась без одной руки. Участок земли мисс Джеммы рядом с горным хребтом Адирондак летом был покрыт густой, влажной, восхитительной зеленью, и Саффи сидела, вытянув долговязые ноги и разложив на коленях свои записи. Она сняла с любимых легинсов в горошек тлю и, прищурившись, посмотрела на страницу.

Саффи разгадывала тайну.

Все началось с мыши. Обезглавленной. Всего лишь крошечное розовое тельце, распростертое на кухонном полу. Его нашла Лила и кричала, пока все не сбежались, – Саффи и Кристен помогли ей похоронить мышь во дворе. Они надели черное и читали мрачные стихи под всхлипы Лилы.

Потом была белка. Ее засунули под куст рядом с подъездом. Саффи застукала мисс Джемму, когда та, скривившись от отвращения, несла остатки белки на лопате к мусорному баку. «Койоты», – сказала она, выбросив кучку косточек в мусорку. Вторая белка, оставленная на том же месте. Мисс Джемма заставила одного из старших мальчиков убрать ее, а сама наблюдала с лужайки, кутаясь в халат. «Разве я не велела тебе находиться в доме?» – рявкнула мисс Джемма на Саффи, когда та с любопытством высунула голову из раздвижной задней двери.

Саффи знала толк в тайнах. Она взахлеб читала книги о Нэнси Дрю. С тех пор Саффи каждый день проводила на улице, прочесывая участок в поисках улик. Она не знала, что именно искать, но отчаянно хотела раскрыть преступление. Пока что она записала даты убийств. Описала, как выглядели тела. (Ужасно!) Ей хотелось, чтобы у нее были Джордж или Бесс, кто-нибудь, кто помог бы ей с версиями, но Кристен и Лила предпочитали сплетничать о стрижке Сьюзан Дей, свесившись вниз головами с верхней койки Кристен.

Она надеялась, что, может быть, ей поможет Ансель. Все лето Ансель бродил вдоль заболоченного ручья на границе участка мисс Джеммы. Саффи любила смотреть с одеяла, как он обходит поле по периметру, делая пометки в большом желтом блокноте, который всегда держал под мышкой. Она видела книги, которые он брал во взрослом отделе библиотеки: энциклопедии и учебники по биологии. Она слышала – Ансель настолько умен, что перескочил первый класс и сразу пошел во второй. Ей хотелось, наблюдая за ним, запомнить каждое его движение: как он наклоняет плечи, когда пробирается через камыши, как закладывает за ухо шариковую ручку. Саффи задавалась вопросом: можно ли прочесть то, что с ним случилось, по трагическому изгибу его шеи?

Она знала его историю.

Все знали.

Саффи услышала ее в одну из первых своих ночей в доме мисс Джеммы: Лила, взволнованная великолепной драмой, рассказывала о ней возбужденным шепотом. Один из старших мальчиков украл папки из кабинета мисс Джеммы, и подробности разлетелись по всему дому, множась и меняясь. Лила сообщила, что родители бросили Анселя, когда ему было четыре года. Они жили на ферме или, может быть, на ранчо. Когда Анселя нашли полицейские, он едва ли не умирал от голода. Но самое худшее – рассказывая, Лила выпучила глаза, как будто это было не только самое худшее, но и самое лучшее – там был еще и младенец. Всего двух месяцев от роду. К тому времени, когда прибыли полицейские, Ансель уже целый день пытался накормить малыша. Но было слишком поздно.

Младенец умер.

Саффи никогда не забудет этот образ. Настоящий младенец, не больше куклы. С тех пор она слышала с полдюжины других версий: младенца отправили в другой приют, Ансель специально убил младенца, младенца вообще не было. Но этот первый образ остался с ней, утвердившись в качестве истины. Крошечная, безвольно повисшая шейка. Саффи никогда не видела мертвецов, даже свою мать, и уж тем более грудничка.

Она смотрела, как Ансель, такой старательный и сосредоточенный, пробирается сквозь заросли, и думала о том, как печально, что одно-единственное несчастье может превратить тебя в историю, о которой будут шептаться. Трагедии неизбирательны и абсолютно несправедливы. Саффи, разумеется, понимала это.

* * *

В тот вечер Саффи наблюдала за ним весь ужин. С тридцатисекундными перерывами, чтобы никто не мог обвинить ее, будто она на него пялится. Если Ансель и подмигнул снова, Саффи этого не заметила, уставившись на свое картофельное пюре и считая в обратном порядке от двадцати девяти.

В восемь, когда все собрались перед телевизором, чтобы посмотреть серию «Семейных уз», Саффи прокралась в подвал. На сердце у нее было тяжело от разочарования, и подвал показался подходящим местом: бетон, пауки и беспорядочно разбросанные квадратики ковролина. Мисс Джемма хранила там пыльный проигрыватель и картонную коробку с пластинками. Саффи любила перебирать их, разглядывать фотографии на обложках. У Джони Митчелл был такой соблазнительный взгляд – Саффи пыталась повторить это выражение перед зеркалом, но оно никогда не получалось таким же.

– Привет.

Это был Ансель.

Он стоял у подножия лестницы, наполовину в тени. Его руки были засунуты в карманы вельветовых брюк, плечи застенчиво сутулились.

– Можно мне взглянуть? – попросил он.

И вот Ансель уже рылся в коробке рядом с ней. Саффи рассматривала его пальцы, пробегающие по альбомам ABBA, Элтона Джона, Саймона и Гарфанкеля. Руки Анселя были слишком большими для его тела – руки мальчика намного старше одиннадцати: он был похож на толстолапого щенка.

– Слышала эту? – спросил Ансель, вытаскивая пластинку из стопки. Нина Симон.

Саффи глупо, смущенно пискнула и отрицательно покачала головой.

– Давай сядем, – предложил Ансель, указывая на скопление квадратиков ковролина на полу. Когда он улыбнулся, Саффи вздрогнула. Однажды Ансель точно так же улыбнулся мисс Джемме и та густо покраснела и поплотнее запахнула халат – девочки потом еще несколько дней смеялись над мисс Джеммой.

Когда заиграла музыка, у Саффи возникло странное чувство. Саффи была уверена, что уже переживала этот момент раньше, в какой-то другой жизни, и песня проникла в ее сердце, затронув то место, о котором она почему-то забыла. Ансель лег на спину рядом с ней. Его плечо оказалось совсем близко к Саффи, она осторожно легла на квадратики ковролина рядом, и, когда у нее перед глазами засверкали искры, Саффи поняла, что лежит, затаив дыхание. Песня стала громче, певица прохрипела: «I put a spell on you»2, и Саффи захотелось остановить время на этом моменте, сделать стоп-кадр и сохранить его, просто чтобы убедить саму себя, что это происходит.

Затем все закончилось. Пластинка немного помолчала, прежде чем зазвучала следующая песня. Ансель не пошевелился, и Саффи тоже. Они лежали так, пока не закончилась пластинка, пока у Саффи не заболела спина на твердом холодном полу, пока не прозвенел звонок ко сну и по потолку не затопали ноги других детей. Ничто из этого ее не тронуло, потому что у нее было это. Волшебство. Может быть, даже любовь. Саффи знала, что любовь – это то, что может тронуть и изменить тебя, таинственная сила, которая делает тебя другим: лучше, теплее и целостнее. Восхитительный запах. Знакомый, неуловимый. Он разбудил в ней голод.

* * *

Когда мама Саффи была жива, ей нравилось говорить о любви.

Самыми прекрасными для Саффи были вечера, когда она сидела по-турецки в шкафу матери и перебирала цветастые хипповские юбки, которые мама носила в Рино вместе с массивными украшениями.

«Вот увидишь, Саффи, девочка моя, – говорила мать, – настоящая любовь похожа на огонь».

«Ты так любила папу? – как-то спросила Саффи робко. – Как огонь?»

«Давай я тебе кое-что покажу», – мать потянулась к обувной коробке, стоявшей на самой верхней полке шкафа.

Саффи часто думала о своем отце. Он ушел от них еще до рождения дочери, не оставив ничего, кроме своей фамилии – Сингх. Дети на игровой площадке передразнивали ее фамилию, подражая акценту таксистов из сериалов и передач по телевизору. Люди в продуктовом магазине пялились на Саффи так, словно она не могла принадлежать своей светловолосой матери. Ее папа был родом из города под названием Джайпур и жил теперь там, о чем она с гордостью сообщала, пока не поняла, что это означало: он недостаточно любил ее, чтобы остаться.

В пыльной коробке из-под обуви лежала фотография. Единственное свидетельство реального существования отца Саффи. Он сидел в библиотеке, разложив перед собой на столе книги. Он улыбался, на волосы был гордо водружен темно-синий тюрбан – как объяснила мать, это было частью его религии. Во взгляде человека с фотографии Саффи впервые увидела себя, испуганно щурящуюся из зеркала.

«Почему он ушел?» – осторожно спросила Саффи, словно мать была птицей на ветке, которую она могла спугнуть.

«В нем нуждалась его семья на родине».

«А как же мы?»

«Послушай, – вздохнула ее мать, и Саффи поняла, что зашла слишком далеко. – Ты помнишь, почему я назвала тебя Саффрон?3 Это цветок. Самый редкий и драгоценный цветок, – добавила мать. – Такой цветок, из-за которого может начаться война».

Она положила фотографию обратно в коробку, устремив зеленые глаза куда-то вдаль – Саффи отчаянно хотелось увидеть это место. Прикоснуться к нему самой.

«Ты поймешь это, ты это почувствуешь, – сказала тогда ее мать. – Настоящая любовь съест тебя заживо».

* * *

Ансель протянул Саффи обе руки, чтобы помочь ей встать с пола. Его ладони были влажными, а большие пальцы перепачканы чернилами, ведь он весь день строчил в желтом блокноте. Ансель поднимался по лестнице вслед за ней, и Саффи чувствовала, как он движется у нее за спиной. Близость Анселя будоражила, почти пугала. Ей хотелось этой близости так же, как хотелось посмотреть ужастик, с каким-то зябким трепетом. Хотелось дрожи, еканья в сердце. Неожиданного укуса.

К моменту, когда Саффи устроилась на нижней койке Лилы, она уже задыхалась от нетерпения рассказать о случившемся – при воспоминании все казалось еще более волнующим. Они жадно изучали украденный Кристен журнал Teen, прижавшись друг к другу, а фонарик прикрепили к верхнему матрасу, чтобы мисс Джемма не кричала, что пора спать. Они уже практически выучили номер наизусть, но все равно перелистывали потрепанные страницы своего любимого интервью с Джоном Стэймосом. Самая важная статья в журнале наконец-то стала актуальной: «Ты подцепила идеального парня: вот как его удержать».

– Тебе надо выбрать третий способ, – прошипела Лила сквозь капу. Капу она начала носить еще до того, как попала к мисс Джемме, и с тех пор ее зубы сместились, оставив пустые зазоры. Пальцы у Лилы всегда были влажными и постоянно тянулись ко рту. На среднем пальце она носила громадное винтажное кольцо, о котором Саффи не хватало духу спросить, – оно было слишком велико для пальца Лилы, палец пришлось обмотать несколькими слоями скотча, чтобы кольцо не спадало. Кольцо представляло собой медно-золотой ободок, украшенный массивным фиолетовым камнем. Саффи предполагала, что это аметист, хотя однажды слышала, как Лила назвала его фиолетовым сапфиром. Драгоценный камень всегда блестел от слюней Лилы, которая с одержимостью ласкала его губами. Сейчас кольцо было у Лилы во рту, и с ее пальца свисала ниточка слюны. Саффи поморщилась.

– Номер три, – сказала Кристен. – Покажи ему, как сильно он тебе нравится.

Решено. Лила уже засыпала, привалившись к подушке, Саффи же, наоборот, чувствовала себя катастрофически, невыносимо бодрой.

На следующее утро Саффи достала из коробки для творческих принадлежностей в подвале стопку цветной бумаги и устроилась на полу в спальне. В шестом классе ее учительница рисования сказала, что у нее «склонность к изобразительному искусству». При воспоминании об этом Саффи затрепетала от гордости.

Несколько часов спустя у нее получилось наполовину стихотворение, наполовину комикс. Она и Ансель были миниатюрными схематичными человечками, между ними реалистично нарисован проигрыватель: «Околдовала тебя» – так она озаглавила эту картинку. На следующем кадре они держались за руки у реки, в другой руке Саффи держала лупу, а вдалеке аплодировала ликующая толпа. «Тайна раскрыта», – назвала она его. На сетке висел койот, а у ее ног кругами бегала стайка счастливых белок. Между своей маленькой головкой и головкой Анселя Саффи нарисовала сердечко, но, подумав, закрасила его и превратила в толстую черную музыкальную ноту.

Закончив, Саффи аккуратно сложила листок и написала на лицевой стороне имя Анселя своим лучшим почерком. Она покраснела, представив, как бумага помнется в кармане его вельветовых брюк.

* * *

Когда Саффи спускалась с холма во дворе, послеполуденное солнце припекало ей затылок. Она переоделась в свое любимое платье – унаследованное от Бейли, оно было из желтого ситца, с рукавами-фонариками, и от него все еще пахло аэрозольным дезодорантом Бейли. Дойдя до высоких сорняков на берегу ручья, Саффи пригладила кончик своей развевающейся косы.

Ансель, присев на корточки, что-то строчил в желтом блокноте, который всегда носил с собой. Саффи заметила, что утром он причесался; кудри были еще влажными. Она стояла у него за спиной, и цветная бумага становилась влажной в ее вспотевшей ладони.

Все произошло в один миг замешательства и ужаса.

Саффи тронула Анселя за плечо.

Ансель удивленно обернулся. Он попытался заслонить это от нее своим телом, но было слишком поздно. Она стояла прямо над ними, подошвы ее любимых блестящих сандалий были от них в нескольких сантиметрах.

Они были разложены на траве у ее ног. Одна, две, три. Маленькие передние лапки вытянуты над головами в знак капитуляции, слишком методично, чтобы это было случайностью. Две белки с отрытыми глазами и вывалившимися языками. А между ними – лиса. Лиса была крупнее и умерла гораздо раньше. На ее морде зияли дыры выклеванных глаз, внутренности были беспорядочно разбросаны по траве – лиса представляла собой груду костей, покрытых клочьями выгоревшего рыжего меха, разложенных человеческими руками в извращенной попытке вернуть ей первоначальную форму.

– Не надо… – прорычал Ансель.

Саффи поняла, что хуже всего были даже не животные. Не их оскаленные зубы, не их застывшие глаза и не то, что они лежали ровно в пятнадцати сантиметрах друг от друга, будто маленькие куколки в кроватке.

Хуже всего было лицо Анселя. Саффи никогда раньше не видела на нем такого выражения – поразительное сочетание удивления и гнева. Ансель прижал блокнот к груди, словно защищая его, и оскалил зубы. Он был совсем не похож на себя прежнего.

Тело Саффи решило за нее: она бросилась бежать. Прежде чем Ансель успел что-либо сказать, она в панике помчалась обратно вверх по склону, потеряв комикс на цветной бумаге где-то в траве. В ее открытый рот залетела большая черная муха – она заплакала, тяжело дыша и пытаясь выплюнуть насекомое на землю, но восковые крылышки прилипли к языку. В тот момент Саффи столкнулась с фактом жизни, который с тех пор возненавидела: она берет все плохое и поселяет у тебя внутри. Не имеет значения, что ты за человек, и не имеет значения, чего ты хочешь. Плохое настойчиво живет в твоей крови, всегда оставаясь частью тебя, и как магнит притягивает весь ужас мира.

* * *

Саффи Сингх не впервые сталкивалась с мрачной, жуткой стороной жизни. В течение нескольких недель после той аварии воображение Саффи рисовало страшную череду вариантов гибели ее матери. Она представляла свою мать обезглавленной на обочине. Ноги матери, торчащие из-под пылающего кузова их «Вольво», грудь, пронзенную насквозь столбом знака «Стоп». Хотя на момент аварии Саффи было всего девять лет, она знала, что полицейские будут врать, чтобы ее уберечь. «Травма головы, – сказали они ей. – Быстро и безболезненно». «Нет», – ответили они, когда Саффи спросила, много ли было крови. Саффи представляла себе тело матери, бесформенной кучей лежащее посреди дороги, словно выброшенная салфетка.

* * *

Саффи с грохотом захлопнула заднюю дверь дома мисс Джеммы, ноги тряслись и не слушались.

Кристен и Лила валялись на полу в спальне с ее пузырьком лака для ногтей Teenie Bikini. Они вскочили, когда Саффи вошла, – она должна была бы впасть в ярость от их бесчинства – и притихли, поглядев на нее. Волосы дыбом, как от удара током. Они усадили Саффи на пол возле ее койки. «Что случилось? – допытывались они, усевшись рядом. Голова у Саффи кружилась от ацетонового запаха лака для ногтей. – Что-то плохое? Где Ансель?» Саффи ненавидела, что они упивались драмой, на сей раз ее собственной. Она не представляла, как об этом рассказать. Она все-таки разгадала тайну.

Когда раздался стук в дверь, три девочки замерли.

Кристен встала и храбро прокралась на цыпочках вперед.

– Это Ансель, – одними губами произнесла она, выглядывая в щелку. Увидев испуг на лице Саффи и то, как она отчаянно замотала головой, Кристен наполовину высунулась в коридор. Саффи и Лила ждали, пытаясь разобрать неясный шепот.

– Что тебе нужно? – спросила Кристен. Она осторожно вышла из комнаты, и дальнейшего разговора не было слышно.

Когда Кристен вернулась, вид у нее был ошарашенный. Потрясенный.

– Что? Что он сказал? – выдохнула Лила.

На вытянутой ладони Кристен держала два старых, крошащихся овсяных печенья с изюмом. Мисс Джемма покупала такие на дни рождения в пластиковой упаковке со скидкой в продуктовом магазине. Они побелели от старости – похоже, Ансель запасся ими, чтобы использовать в момент вроде этого. Сладкие кусочки прилипли к вспотевшей руке Кристен – странный, неуместный подарок.

Неловкое молчание.

– Эм-м-м, – вполголоса сказала Кристен. – Что бы это ни значило, Ансель просил никому не говорить.

Саффи повернулась к мусорке рядом с кроватью, наполненной использованными салфетками, и ее стошнило в ведро. Лила неуверенно засмеялась. Кристен присоединилась к ней, нервно захихикав. Все еще держа на коленях мусорное ведро, Саффи испытала облегчение, услышав глупое фырканье Лилы, и тоже начала смеяться: эти крошащиеся старые печенья были самым странным, что они когда-либо видели.

* * *

Тем вечером была очередь Саффи помогать с ужином. Запеканка с тунцом. Она зажала нос, когда из раковины донесся запах рыбных консервов.

– Сафф, ты в порядке? – спросила Бейли. Бейли выглядела прекрасно: ресницы густо намазаны тушью, волосы свисают шелковистой завесой. Пока Кристен и Лила стояли на стульях у плиты, препираясь по поводу кастрюли с лапшой, Бейли прижала холодную ладонь ко лбу Саффи. – Ты какая-то бледная. Пойди приляг. Мы закончим запеканку.

Саффи чуть не расплакалась от такой доброты.

Вернувшись наверх, она наслаждалась одиночеством своей спальни, таким восхитительным и редким. Саффи взбиралась по лесенке на свою койку, готовая рухнуть на нее и забыться. Запах ее не остановил. Сначала он был ненавязчивым – едва уловимая сладковатая гнильца. На полпути вверх по лесенке Саффи замерла. Наморщила нос. Она откинула покрывало.

Лиса.

Все разрозненные останки были перенесены на ее постельное белье в цветочек. От лисы осталась лишь кучка костей и разложившихся тканей, это больше не походило на животное даже по форме, вокруг зубастой челюсти роились мухи. Комковатая и застывшая, она выглядела так неправильно на цветочной простыне, что у Саффи потемнело в глазах. Она понимала: поднимать крик не стоит.

Вместо этого она задержала дыхание. Собрала свое потрясение в комок. Крепко сжала его, чтобы подступающие слезы затвердели, превратились в массу, которую она сможет сдержать. «Послушай, – подумала Саффи самым требовательным голосом своей матери. – Ты уже пережила гораздо худшее». И это было правдой. Медленно и протяжно выдохнув, она вытащила углы простыни из-под матраса и завернула в нее лису. Вероятно, Ансель подбросил ее недавно, пока она готовила с девочками, потому что жидкость почти не просочилась на матрас.

Держа сверток подальше от тела, Саффи крадучись спустилась по лестнице и проскользнула к мусорному баку.

«Мы сами о себе заботимся», – повторяла ее мать. Саффи особенно любила это выражение маминого лица. Зубы стиснуты. Взгляд как сталь. «Я и ты, доченька, – говорила мать. – Мы воины».

За ужином Саффи, как всегда, прочитала молитву. Когда мисс Джемма попросила передать ей «Фанту», она так и сделала.

По другую сторону широкого стола из красного дерева Ансель спокойно накладывал себе на тарелку запеканку. Саффи ощущала его присутствие, каждое малейшее движение. Когда Ансель встал, чтобы убрать посуду, Саффи так сильно вздрогнула, что опрокинула стакан с водой Лилы. Она смотрела, как лужица растекается по столу, и думала о том, что любовь совсем не такая, как обещала ей мать.

* * *

В тот вечер Саффи не ужинала. На следующий день она не завтракала и не обедала. Через неделю она сбросила почти четыре с половиной из своих сорока килограммов. Кристен и Лила приносили к дивану стаканы с соком – Саффи отказывалась возвращаться в спальню. Кристен отметила, что там и впрямь пахнет как-то странно, хотя Саффи не могла рассказать ей почему.

Мисс Джемма забеспокоилась. Когда она села, в лицо Саффи повеяло диванной затхлостью, смешанной с резкими химическими духами мисс Джеммы.

– Саффрон, милая, – сказала мисс Джемма. – Ты должна рассказать нам, что происходит.

Мисс Джемма выглядела так нелепо: сухие синие тени на веках, домашние тапочки, шаркающие по ковру. Саффи ничего не сказала. Она не могла. Еще два дня мисс Джемма навещала Саффи на диване, но так и не сумела заставить ее проглотить хотя бы ложку супа.

Наконец приехали двое социальных работников. Они пошептались с мисс Джеммой на кухне, затем со строгими лицами сели напротив Саффи, сцепив руки на коленях. «Детям из смешанных семей приходится тяжелее», – серьезно сказали они ей. Она знала, что отличается от других. Ее переведут в новую приемную семью; по их словам, смена обстановки часто помогает. Когда Саффи заплакала, то и сама не знала, от грусти или от облегчения.

Пока Саффи собирала вещи, Кристен и Лила топтались рядом. Кристен преподнесла ей прощальный подарок: тюбик блеска для губ Maybelline Kissing Gloss, который они стащили с прикроватной тумбочки Бейли. Их самое ценное общее сокровище.

– Ты уверена? – спросила Саффи, расплакавшись от этого жеста. Слезы теперь лились не переставая, и Саффи чувствовала себя такой слабой и глупой из-за всего этого – из-за того, что не может есть, из-за того, что ей не хватает сил справиться с этим так, как хотела бы ее мать, из-за того, что Лила смотрела на нее взглядом, полным жалости и любопытства, посасывая свое фиолетовое кольцо потрескавшимися губами.

– Пусть он будет у тебя, – ответила Кристен, вкладывая липкий тюбик блеска для губ в ладонь Саффи.

* * *

Саффи заканчивала собирать одежду, когда Ансель пришел попрощаться.

Кристен и Лила спустились вниз, чтобы полакомиться пончиками, которые привезли социальные работники. Саффи была одна. Сначала она почувствовала его запах. Стиральный порошок и горьковатый летний пот – тот же запах исходил от его футболки тем вечером на полу подвала. От запаха Анселя, который раньше опьянял, по ее спине поползли мурашки страха. Этот страх почему-то казался притягательным, его хотелось испытывать снова и снова.

– Можно войти? – спросил Ансель.

Он выглядел возмутительно нормальным. Последние несколько дней Саффи подчеркнуто отводила взгляд всякий раз, когда он входил в гостиную. Он держался как ни в чем не бывало. Он выглядел таким же красивым, как и всегда, только слегка виноватым, и в груди Саффи разлилась жгучая горечь.

– Чего тебе? – спросила она.

– Сафф, – сказал он. Раньше он никогда так ее не называл. В его глазах появилось новое выражение – натянутая грусть. – Мне очень жаль.

– Лиса, – сказала она. – Зачем ты это сделал?

– Я же извинился.

– Но зачем? – спросила она.

– Я слышал, как вы смеялись, – ответил он. – Ты и девочки. Мне не нравится, когда надо мной смеются.

– Мы смеялись не над тобой, – возразила Саффи. Слова прозвучали наигранно, неискренне.

– Зря я так поступил, – сказал он. – Иногда я совершаю поступки, которые не могу объяснить.

– Ты не можешь это объяснить?

Он пожал плечами:

– Ты понимаешь, о чем я. Ты ведь знаешь, каково остаться совсем одному. Сам звук может вызвать у тебя желание причинить боль.

– Я не одна, – слишком резко произнесла Саффи.

Пауза, как будто он ей не поверил.

– Прости меня, ладно? – Голос Анселя был мягким, в нем было все, чего она изначально искала.

– Слишком поздно, – сказала Саффи, но уже не так уверенно. – Я уезжаю.

Она ненавидела Анселя за то, как он прикусил губу. Владевшее ею желание снова проснулось, разминая свои затекшие конечности. Это желание было чуждым, невыносимым. Сила, которой Саффи не могла придать надлежащей формы, новое измерение, подкравшееся к ней в темноте. Она не осмеливалась посмотреть ему в глаза.

– Ну же, Сафф. – Ансель подошел ближе. – Пожалуйста, прости меня, прежде чем уедешь.

Его лицо, светлое и открытое, трагическое и прекрасное, оказалось в нескольких дюймах от ее лица. Ансель протянул руку и прижал палец к выступающей ключице Саффи. Она подумала о младенце, погибшем в том фермерском доме, с крошечными пальчиками на руках и ногах, губками и глазками. Каково это – быть обделенным.

Она неохотно кивнула. Да. Он прощен.

Ансель шагнул вперед и обнял Саффи. Ощущение его теплого тела, прижатого к ее телу, было совсем не таким, как она себе представляла. Она оцепенела, одеревенела, от его прикосновений кружилась голова. Впервые Саффи возненавидела себя. Она ненавидела себя глубоко, осознанно, уже не как девочка, а как женщина – с яростью, отчаянием, стыдом. Это была та ненависть, что подстерегает на мелководье, скрежеща челюстями, – самая отвратительная часть ее самой. Она распахнула объятия и, лелея, впустила ее в себя.

1.Счастливая вина (лат.). – Прим. пер.
2.«Я околдовала тебя» (англ. «I Put a Spell on You») – песня из одноименного альбома американской джазовой певицы Нины Симон (1965). – Прим. ред.
3.Шафран (англ. saffron). – Прим. ред.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
4,6
45 оценок
399 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
20 мая 2025
Дата перевода:
2025
Дата написания:
2022
Объем:
322 стр. 4 иллюстрации
ISBN:
9785006306240
Издатель:
Переводчик:
Правообладатель:
Альпина Диджитал
Формат скачивания:

Похожие книги