Читать книгу: «Кузница милосердия», страница 4
Косарь и Отличница
Когда мы изучали фармакологию, сенсей велел нам играть в увлекательную игру.
Условия были такие: один прикидывается доктором. другой наряжается больным, а третий – медсестрой. Доктор лечит, больной нарушает, а медсестра все путает и делает неправильно. Задача: вылечить больного вопреки неблагоприятному расположению звезд.
Доктором назначили одну очень правильную Отличницу, больным – известного Косаря, не слишком усердного в медицинской учебе. Медсестрой же, если мне не изменяет память, был я сам и глубоко вжился в этот образ.
Понятно, что Доктору пришлось несладко. Отличница искренне хотела помочь Косарю. Но тот обнаружил фантастические познания по части разного рода диверсий, изобретательно нарушал режим, пил в больничном туалете водку, выбрасывал в унитаз таблетки, прописанные Отличницей. Что касается Медсестры, то в моем исполнении она приобрела уголовно наказуемые черты.
Косарь уверенно вел партию к недетскому мату. Отличница решилась назначить последнее средство.
– Да? – ликующе замер Косарь.
– Да, – твердо сказала Отличница.
– Очень хорошо! – воскликнул Косарь. – На следующий день больной умер!
– Да, – кивнул довольный сенсей и объявил игру законченной. – Больной умер.
– Ага, падла!.. – прошелестели мы с Косарем.
Протозоя
Забрался я, было дело, по неестественной надобности на один медицинский сайт. Речь там шла об эпидемиологических исследованиях.
У меня в глазах потемнело от формул с интегралами да логарифмами.
А я-то, глупый, двадцать лет ломаю голову, зачем нас на первом курсе учили высшей математике и физике. Мне и не снились такие высоты.
Более того – мне не снились даже равнины.
Хотя наш коллективный разум – еще не медицинский, но уже и не школьный – вполне походил на эти равнины; такой же был плоский во всем, что касалось точных наук.
Наш физик, похожий на высокого молодого филина, которого рвут на части ночные соки, но некуда их выплеснуть, садился, подпирал щеку и молча глядел на нас сквозь дымчатые очки. Потом вздыхал:
– Господи, какая же с вами тоска.
И вывешивал плакат: Микроскоп в разрезе. С издевательской бодростью объявлял:
– Микроскоп. Какие будут гипотезы?
Лекции нам читал маленький добрый человечек, профессор Замков, единственной заслугой которого было то, что он числился сыном скульпторши Мухиной. Никто его не слушал. Швырялись пивными бутылками, выкрикивали хульные слова.
На экзамене мне достался вопрос про какую-то интерференцию и опять же про микроскоп. Благодаря этой загадочной интерференции можно было рассматривать болезнетворное простейшее, протозою, без всякого для него ущерба. И я полчаса жалел эту протозою космодемьянскую, и радовался ее счастливому избавлению, пока меня не перебили и не спросили:
– Тройки за наглость хватит?
– Да, – сказал я.
Теперь я думаю, что не такой уж я был наглый. Я, во всяком случае, не кидался бутылками в сына Мухиной. А те, кто кидались, сейчас кого-нибудь лечат, ни уха и ни рыла не смысля в физике.
Доктор Томсон
В медицине меня часто спрашивали, когда же я начну заниматься наукой.
Больничный профессор выжидающе рассматривал меня, думая, что я вот-вот созрею и начну возить его пробирки в Институт Экспериментальной Медицины.
Но он не дождался.
Я насмотрелся на разную науку, когда учился на нервной кафедре. Там мне открыли глаза. В частности, на большие старинные шкафы, набитые уродливыми позвонками и пробитыми черепами вперемежку с авоськами, полными бутылок. Я в жизни не видел столько пустой посуды – разве что в пунктах ее приема.
Мне объяснили, что на кафедре царит групповщина, и пьют узкими группами по два-три-четыре человека, причем эти группы никогда не пересекаются. А шеф жрет в одиночестве.
Такие обычаи, может быть, меня бы не остановили. Но я уже носил в себе первый кирпич нелюбви к науке, заложенный доктором Томсоном, когда я на третьем курсе учился у него патологической анатомии.
Доктор Томсон слыл извергом; как-то получилось, что мне повезло, меня он не тронул. Но в душу запал.
Он был молод, высокомерен, со злым голливудским лицом.
– Моя фамилия Томсон, – подчеркивал он. – Не Томпсон.
Как будто это что-то объясняло.
Доктор Томсон без передыху сыпал избитыми гадостями: «стервоидные гормоны», «введение – неприличное слово».
Он на дух не переносил практическую медицину и намекал, что близок к важному открытию.
На каждом занятии он возбужденно прищуривался и заводил разговор о лейкоцитах:
– Что это за функция такая – прибежать по сигналу тревоги и превратиться в гной? Примчаться, чтобы погибнуть? Не значит ли это, что они – функциональные импотенты?
И делал паузу, чтобы мы успели оценить глубину его догадки. Мне было наплевать на потенцию лейкоцитов, потому что я уже заранее предвидел, что дело закончится тасканием пробирок. К тому же на войне, как на войне, а палец – он поболит и пройдет, несмотря на половую несостоятельность всякой мелочи.
– Мне вот это интересно, – доктор Томсон все сильнее и сильнее себя взвинчивал. – А вы, если вам это не интересно, можете отправляться в деревню Яблоницы Волосовского района и щупать старушек.
Он угадал наполовину, старушек мне хватило и в Питере.
Нынешняя наука не по мне, не та эпоха.
Если бы мне выдали астролябию с чучелом замученного крокодила, да поселили в кирпичной башенке, то там я, укутанный в мантию звездочета и его же колпак, открыл бы, наверное, планету Хирон, ошибившись по средневековому невежеству в букве. А без колпака – извините.
Горнило
Люди делятся на деликатных и не деликатных.
Деликатным жить трудно, остальным – легко.
Помню, был у меня больной, которому, хоть он и больной был, было легко, а мне, здоровому, с ним было плохо. Потому что я ставил ему банки.
Я был студент и подрабатывал медбратом. А эта туша отдыхала ничком, на рыболовецком пузе: румяная, многосочная, с легким бронхитом. Я ставил банки, а туша хакала-крякала: «Эх! Эх!» Потом с удовольствием испортила воздух, сама того не заметив. Вернее, не придав значения. И снова закрякала.
Скольких проблем не стало бы, если б так уметь.
У меня есть приятель, очень робкий и тревожный на людях. В студенческие годы у него тоже случился похожий Урок Мужества – правда, чуть иного рода. В колхозе.
Один студент сгонял на выходные в город и вернулся с банкой ветчины.
Выставил людям, те быстренько сомкнулись в круг, а мой приятель остался за его пределами. И там подскакивал, за магическою чертою, заглядывая через плечо.
Наконец, умирая от неудобства, осведомился у хозяина ветчины, под дружные звуки большой коллективной ротоглотки:
– А можно мне взять один кусочек?
Один едок, сидевший ближе других не сдержался. Его мой приятель уже достал своими аристократическими вывертами.
– Чтоооо?!… Кусочек?!… Сожри всё!… и еще пизды ему дай!…
Унтер-антидепрессант
Сколько я перевел всякой всячины про депрессию и как ее лечить – уму непостижимо.
И вот блиц-сеанс из жизни.
Есть одна воинская часть, под Питером, и прибыло в нее пополнение. Молоко там, не молоко – черт его разберет, что у них; короче, не обсохло еще. Ходят ошалелые, форма мешком болтается. Вчера писали диктанты, а сегодня уже служат.
И вкалывают с ночи до ночи: копают, носят, перетаскивают, складируют.
Через несколько дней на утренней поверке одного недосчитались: нету.
Старшина, или кто там распоряжается, пошел искать.
Завернул в сортир, начал проверять кабинки. Заглядывает в одну и видит: нашелся боец. Сидит, заливается слезами и пилит себе вены.
– Ты чего это? Ты что тут делаешь?
Солдат, всхлипывая:
– Я… я… никому, никому здесь не нужен…
Старшина изумился так, что на минуту лишился речи. Он совершенно искренне поразился и даже обрадованно всплеснул руками:
– Как? Почему? Как это не нужен? Работы сколько! Быстро пошел, быстро бери лопату!…
Дрянная зависимость
Иногда загрустишь, как задумаешься, от какой дряни зависит твоя благополучная жизнь.
Я, конечно, не про людей говорю, про обстоятельства.
В институте, например, у меня была тройка по ЛОР-болезням. И мне, по-моему, не дали из-за нее стипендию. А может быть, дали, но все равно обидно.
И кто же приложил к этому руку?
Один, в частности, тип. Мне его выдали для курации. Я должен был внимательно его изучить и написать про него самодельную историю болезни с оригинальными мыслями.
Этого типа, как выяснилось, ужалила в ухо какая-то мошка-молодец. Ухо разнесло в целое блюдце диаметром. Ну, и что тут выяснять? Он сидит и не соображает ни хрена, да и соображать нечего. Цедит что-то сквозь зубы, рассматривает свои шерстяные носки, а те уже не шерстяные, а керамические. И такая от них двинулась ударная волна, что у меня, как и положено в ЛОР-болезнях, перехватило и горло, и нос, и ухо заложило.
Понятно, что за мои соображения по поводу уха и мошки влепили нечто нехорошее.
И на экзамене припомнили, потому что я уже, получилось, себя плохо зарекомендовал.
Вообще, лютая была кафедра. Мелкая и злая. Их профессор, молодой еще совсем, настоящее удовольствие получал от своих темных дел. Сидит за столиком один негр, готовится отвечать по билету. Надеется попасть к кому-нибудь подобрее. Ему, негру, что горло было, что нос – все едино, одинаковый занзибар.
Тут входит профессор, только что с операции, распаренный и хищный.
– Так! Давайте-ка мне кого-нибудь!…
– А вот… (указывают на съежившегося негра).
– А ну, пошли!
Схватил за шиворот (я не вру), поволок к себе.
Потом, уже насобачившись в поликлиниках-больницах, я этому профессору не то тетку его лечил, не то бабку. Так он мне бутылку подарил, которую не жалко. У него их, понятно, много было, как у любого профессора.
Профессор Козьмин-Соколов
Раз уж я снова взялся рассказывать про учителей, не грех припомнить приятных. Были же такие? Были.
Натаскивал нас один профессор-микробиолог по фамилии Козьмин-Соколов. Настоящий профессор, давней выделки. Пожилой, крепкий, с огоньком; чепчик какой-то нелепый, словно из задницы вынутый, но это не в ругательном смысле. Очки. Брови сведены, лицо серьезное и чуточку удивленное.
Он хорошо знал цену нам и нашей учебе. Никогда не упускал случая сделать какую-нибудь ремарку:
– Та-ак. Прекрасно. – Поднимает палец, поворачивается ко всем: – Смирнов – опытный дежурный…
Таким тоном, будто ему это и в голову не приходило. А я молча разношу гнилостные пробирки: знаю, куда ставить, потому что второй раз уже.
Но главное – главными были его ботинки-долгожители. Мой приятель даже рот себе зажимал обеими руками. Глаза, казалось, вывалятся от натуги, а поймать нечем.
Это были сверхботинки, им не хватало только веревочки, перевязать. Описывать их незачем. Каждый и без меня хорошо знаком с этим шаблонным образом. Знаете, на удочке такой ботинок достают из пруда, вместо рыбы? Ну вот. Такой же.
В них-то профессор и расхаживал меж столами, шлепая ботинками.
Уже ползанятия прошло, я сижу, отдыхаю. Вдруг он резко останавливается, замирает на полуслове, оборачивается ко мне. С тревогой:
– Как вы себя чувствуете?
Я вжался в сиденье, потому что сидел с подбитым глазом и радовался, что никто меня за это не трогает.
Эмблема печали
Интересный случай, который я сунул в один старый рассказ, но его мало, кто читал.
Случай и без рассказа славный.
Принимает специальный доктор человека. У того вдруг ни с того, ни с сего началась белая горячка и расстроила все его планы. И этот человек, вместо того, чтобы ловить классических и давно надоевших чертей, просит бумагу и ручку. Начинает рисовать, но поминутно прерывается, перегибается через стул и с кем-то сумбурно беседует. В командной манере.
– А с кем же вы разговариваете?
– А с товарищем моим, Васей (Борей, Петей, Колей). Он превратился в жучка, залез мне в жопу и не выходит, подает оттуда сигналы.
– Теперь все понятно. Так. А это что? – Доктор тычет в рисунок. На рисунке – пышная, вполне толково изображенная роза.
– А это я сам.
Folie a deux
В психиатрии считается, что бывает такая штука: folie a deux, как они пишут для непонятности. Но я-то люблю разглашать врачебные тайны: читайте – «безумие на двоих».
То есть вот это что: если жена рехнулась, то и супруг не отстает. Обратное тоже верно. И в итоге доктор не знает, кто начал первым.
Но я, на заре моей практики, открыл, что поделиться можно и другими болезнями.
Знал я одну пожилую пару. Условная родня.
У супруги, проворной и радостной бабулечки, имелся чудовищный зоб. Огромных размеров. Он ей, конечно, совершенно не мешал. Она ела, пила, плясала и шутила с этим зобом.
Познакомился я с ними, как сейчас помню, посидел, попил чаю. Жена толкает меня: пошли, мол. Ну, мы пошли. А на пороге хозяин дома вдруг говорит:
– А у меня тоже зоб.
Пытаясь оскалиться сколь можно вежливее, я недоверчиво смерил его, грузного, взглядом и усомнился.
– Ну, как же, – сказал он.
Полез в пинжак и вынул инвалидную сиреневую справку.
– Вот, – тычет пальцем, – видите, написано: зоб.
Смотрю я в бумажку. А там, в разделе «причина инвалидности», проставлено «заб». То есть заболевание. Писать же слово целиком – долго, неприятно, чайник собесовский выкипает, селедка портится. Вот и сокращают. Таких «забов» пруд пруди.
– Это не зоб, – объясняю я мягко. – Это от слова заболевание. Означает, что вы инвалид потому, что чем-то болеете.
Но он мне не поверил и мрачно спрятал бумажку обратно в пинжак же. Он до того сжился с супружеским зобом, что не видел возможности уклониться от этой уважительной редкости. Он думал, будто вполне заслужил себе право иметь зоб.
А говорят – безумие на двоих. Какое тут безумие, когда обобществляется материальный нарост. Это не безумие. Впрочем, оно там тоже было.
Еще один довесок
Ночь. Тело без паспорта. Вынуто из сугроба. Доставлено без комментариев, почти не дышит, не говорит даже, пахнет химией, мелкие ссадины. На снимке – непонятно.
Звать нейрохирурга всегда стыдно. Он добрый человек, пожилой, спит дома, в больнице не дежурит. А вдруг напрасно позовешь? Машину зря гонять, будить, операционную готовить. Брить бесчувственное тело.
Тем более, что доктор безотказный, поедет.
У него, правда, на выходе результаты не очень. Ничего не попишешь, тяжелые очень больные.
– Здравствуйте… У нас тут, знаете ли… Я не могу исключить…
– Ну хорошо, я приеду, насверлю ему дырок, а дальше – как бог решит.
– Видите ли, я не уверен, что там что-то будет такое, чтобы сверлить…
– Ну, напиши, что есть подозрения, я приеду, зачеркну.
Ноу Хау
Когда у нас была Империя Зла, это были не пустые слова.
Рейган знал, про кого говорил.
На четвертом курсе я учился оперативной хирургии. Дело это было дохлое, потому что какой из меня хирург. Там учить приходилось много, наизусть, да еще руками резать, трупов. И собак живых. Они потом бегали и плодились по всему институту, кое-как сшитые.
Однажды я даже порезался и радостно стоял в сторонке, следил за скучным потрошением. «Самострел!» – обозвал меня доктор. Но помиловал. Начал рассказывать про интересную операцию трахеостомию, которую должен уметь делать любой доктор, даже какой-нибудь захудалый физиотерапевт из поликлиники, который только и понимает, что нажимать кнопку «пуск», да переворачивать песочные часы.
Потому что такая грубая дырка в горле может спасти чью-нибудь неосторожную жизнь.
Эту трахеостому – под одноименный учебный фильм – нам провертели во всех местах по закону созвучия. Рассказывали, как мама сделала ее ребятенку столовым ножиком, и тот задышал. Еще одному везунчику прокрутили в туалете, штопором. Гвоздем делали, шилом, еще чем-то. Может быть, пальцем. Да мне-то что, я все равно не умею. Сделаешь – и не отпишешься.
Но вернемся к Империи Зла и Рейгану.
Берет наш доктор хитрую железяку с острым концом, трубку. На дворе – 1984 год.
– Вот так, – показывает. – Вбиваете в горло, разворачиваются лепестки, для фиксации. И пациент дышит. Это у нас такую придумали! Ни у кого нет. Даже у американцев. Их полицейские, между прочим, обучены делать трахеостомию, в рамках неотложной помощи. Для спасения мирных граждан. И дыроколы у них есть, но только у нас теперь намного лучше.
– А надо им продать, – прошелестел вкрадчивый голос одного нашего товарища, который, как я уже рассказывал, украл аппарат «Электросон».
У доктора запотели очки. Он покачал головой и недоуменно расхохотался:
– Вы что? Во дает!… Нашли друзей!…
Наследие розенкрейцеров
Сейчас я буду раскрывать один масонский секрет. Дело в том, что в невропатологи я отправился неспроста. Меня всегда соблазняло тайное знание, представленное в древних инкунабулах под видом символических рисунков. Я рассматривал примитивные изображения холмов, божественных ликов, неуместных и любопытных путников, которые доиграются. Застенчивых змей, приколоченных гвоздями к кресту. Младенчиков, которые безропотно и с некоторым даже удовольствием отправляются в какой-то котел. По непонятной причине строгие старческие физиономии. Двоеперстия. И тому подобное розенкрейцерство.
Я рассуждал: не может же оказаться, что все эти слабо художественные картины были созданы просто так. В них, конечно, прячется высшая мудрость Николы Фламеля и Джона Ди. И я обратился к другим книгам с картинками, где мудрость была не высшая, но тоже ничего.
По мощам и елей, как говаривал один патриарх. Дело кончилось тем, что в учебнике нервных болезней я нашел картинку, которая была ничем не хуже тех самых, средневековых. Не менее аллегорическая. А то и более. Многие, я думаю, видели эту картинку, но мало кто познал ее глубинный, второй смысл на практике. Рисунок изображает представительство разных органов в мозговой коре. Сколько мозга и за что отвечает. Известно ведь, что организм такая свинская штука, что ответственность в нем возможна только коллективная, а значит – ничья. А я в итоге, аккуратно по Герману, отвечаю за все. Вот тебе и дорогой мой человек. И в радужке представлены все органы, и в ухе, и в пятке, и в коре.
А если что-нибудь из этого отрезать, то ничего не случится, хотя, казалось бы, сразу конец, целое посольство вырезали. Не стало пятки со всеми ее парламентерами от желудка – и ладно. Откусили ухо с чрезвычайным и полномочным послом независимой гениталии – наплевать. Слышать не слышно, а гениталия процветает. И с корой то же самое бывает. Нет коры, отмерла или вовсе не существовала – полный порядок. Жизненно важные органы продолжают работать.
Но вернемся к мозговому представительству. Больше всего мозга идет на лицо, рот (якобы для речевой деятельности) и кисти рук. А остальному – по чуть-чуть. Поэтому на картинке изображен мозг, а на мозге разлегся кошмарный урод: в основном, огромная пасть и загребущие лапы. Вот какими мы предстаем перед мозгом. И, может быть, даже перед высшими инстанциями, которые управляют мозгом из космоса. Вот так. А тайное розенкрейцерское знание заключается в следующем. Как лицо отражается в мозге, пастью своей звериной, так и мозг отражается на лице! Чтобы прийти к этому второму, сокровенному знанию, мало выучить учебник с картинкой. Надо заняться Умным Деланьем в окружающей среде. И я не раз видел: да, полная аналогия. Именно так все на лице и отражается. Весь мозг.
Теория Вирхова
Расчудесный писатель Клубков мучился деснами. Явился ко мне и начал сдержанно мучиться.
– Лечи печенку, – говорю. – Это же все от нее.
Оно и вправду так, особенно в китайской трактовке. Глаза, например, тоже зеркало печени: слезятся с бодуна и желтеют при желтухе. А с деснами вообще все просто, можно объяснить сосудистым ходом. Велел я ему пить травку-расторопшу. И стал он ее пить. А потом пошел к знакомому патологоанатому и все ему рассказал.
– Ччччччто за чушь!… – взвился доктор. – Чччччччччто он такое говорит?!… Лечить надо орган! орган!…
И сердито замолчал. Третьим глазом прислушиваясь к немцу Вирхову, старому медицинскому гестаповцу, который тоже так думал. Ответные похвалы, которыми сыпал Вирхов, доктор улавливал без труда. Благо по долгу службы давно привык сообщаться с потусторонним миром.
Конечно, нет хлеба – кушай пирожные, это ясно. Ему-то лечить орган одно удовольствие. Органы аккуратно разложены на подносе, рядом – вострый ножик, стакан спиртика, лучок, беломор-папироса. Все абсолютно ясно. Безошибочная диагностика.
Child Abuse
Сейчас много рассуждают о сексуальной травме детского возраста. Не в трамвае, конечно, а в книжках, которые я вынужден читать по работе. И постоянно приводят какие-то примитивные, грубые примеры. Вот у меня была травма достаточно необычная – вернее, ее обстоятельства.
Когда мне было лет семь-восемь, бабушка возила меня в пионерлагерь Инструментального Завода. Она там работала докторшей. И я развлекался вольготной жизнью. В казарме не жил, на линейку не ходил, в глупые игры не играл. Общественные ребята меня за это, конечно, недолюбливали. Учили разным плохим вещам. Один раз научили стишку и сказали: прочитай папе. Но я уже что-то подозревал и решил сначала порадовать бабушку. Дай, говорю, я тебе стишок прочитаю. Бабушка растрогалась: лубочный внучек будет читать лубочное стихотворение. Поставила меня, в коротеньких штанишках, на стульчик. Откуда я изрыгнул такое, что у нее кровь отхлынула от поверхности тела.
А потом эти ребята научили меня рисовать на руке сердце, пронзенное стрелой. Я с удовольствием нарисовал этот символ шариковой ручкой. И гордо расхаживал. Не знаю, что я себе воображал, но, видимо, эта акция вполне устроила мою зачаточную сексуальность. Но бабушка таких вещей не выносила. Она, пожалуй, даже с излишней болезненностью воспринимала всякого рода блатную атрибутику. Что-то здесь было нездоровое, оставшееся у нее от рабфака 20-30-х годов. При виде убитого сердца она рассвирепела. Схватила меня за руку и поволокла в баню, хотя я весь уже успел помыться, был банный день, и у меня осквернилась только рука. Но она все равно потащила меня в баню целиком. А в бане мылся женский обслуживающий персонал. Доисторических размеров поварихи, прачки и уборщицы. И в этой бане, думая, что я ничего не смыслю, бабушка стала отдраивать мою руку. Затолкав, разумеется, меня к этим женщинам, в чем мама родила.
Я мало что помню. Какие-то чудовищные фрагменты. Или это позднейшие наслоения Рубенса? Эрмитаж? Клубы пара, страшное уханье. Обнаженные горы. В какой-нибудь Америке мою бабушку не то что засудили бы за беспрецедентный абьюз – ее бы казнили. Мне достаточно было бы позвонить в 911. Но я совсем не хотел, чтобы бабушку судили и казнили. Я понимал, что виноват, и что пронзенные стрелами сердца – ужасное преступление. Да и позвонить было неоткуда. Начало 70-х – откуда там телефон? Если только у начальницы. И то, наверное, не было. Никакой Америки. А то бы они живо. Я, между прочим, по сей день не выяснил, в чем эта травма сказалась. Но должна была сказаться. Это точно. Что-то слетело с катушек, а я и не вижу.
Начислим
+5
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе