Читать книгу: «Неокончательный диагноз», страница 2
Я решил, пока он спит, прогулять девочку по зимнему Переделкину, – гуляли, конечно, беседуя, – и меня тронуло, что девочка говорит о Боре материнским тоном, сетует, что не нашел он пока – в шаге, повторяю, от пятидесяти – своего настоящего места в жизни.
Скажи она мне, что Борино положение в киноинституте вызывает у нее уважение, вряд ли посоветовал бы ей выйти за него замуж и посвятить ему жизнь.
Девочка по имени Катя сомневалась, что Борина тогдашняя жена Ольга уступит его ей.
Ольга отбила Борю у талантливой артистки Люды, как никто из трех первых жен преданной не только Боре, но и Ордынке, «За Ордынку, – говорила Люда, – я разорву любого». Она и поссорила Борю со мной, внушив ему, что я плохо отношусь к Ордынке Ардовых (с воцарением Ольги наши отношения немедленно восстановились). А Ольга мыслила сделать из мужа знаменитого человека, а Ордынку превратить в салон, где бы собирались тоже знаменитости (даже интересно, кого она видела вместо Ахматовой, Пастернака и вообще тех, кто бывал у Ардовых до Олиного рождения).
Но ко времени появления юной Кати у третьей жены Бори были уже планы уехать с каким-то художником в Америку – и вакансия жены освобождалась.
Я, правда, не ожидал, что девочка, ставшая четвертой женой, будет до такой степени влиять на взрослого Бориса.
В самом начале девяностых она уговорила Борю бросить киноинститут – вознамерилась сделать его знаменитым художником, чьими картинами она сумеет торговать.
Когда же лопнула идея с художественным салоном, Катя убедила свою маму продать квартиру и купить домик в Абрамцеве, где собиралась разводить породистых собак и держать во дворе лошадь (лошадь им, по-моему, кто-то подарил, видел я эту лошадь).
Уверен, что переездом в Абрамцево Катя, родившая там троих детей, погубила и Борю, и себя.
Не желая, по обыкновению, думать о неприятном, Боря не захотел понять, как он болен, – кстати, Люда, увидевшая где-то бывшего мужа, по виду Бориному (он страшно исхудал) догадалась, что болен он серьезно, – Катя же, упавшая-таки с лошади, после ушиба головы не все воспринимала адекватно.
За долгое с ним знакомство я привык к тому, что Борис везучее меня, – и если ему так не повезло в противоборстве с болезнью, то мне и надежды не остается, приключись со мною нечто сходное.
Вместе с тем я рассчитывал окрепнуть на Корфу, больше времени проводить в морской воде – и продолжал строить планы, осуждая себя за мнительность, в которой прежде не бывал замечен.
Мои опасения, возникшие из-за сравнения своей жизни с жизнью Бори, подтвердились меньше чем через год. Болезнь ли, ее ли лечение стали фоном моей жизни?
Через жизнь мою за два десятилетия после смерти Бориса прошли десятки докторов – и не всех причислил бы я к спасителям, всякое бывало. Но одно я усвоил: без доверия к докторам до моих лет не доживешь, причем особого доверия к тем, кто видит в тебе-пациенте не подчиненного, но партнера, как спьяну посоветовал я одному уже отошедшему от дел профессору медицины, чем едва не довел его до сердечного приступа от изумления.
А может, моя жизнь нынешняя протекает внутри болезни? Тема медицины будет, наверное, пунктирно просвечиваться едва ли не во всем, что рассказываю или собираюсь рассказать.
Никогда я не испытывал такого, как тем летом, когда исполнилось мне семьдесят пять, прилива энергии – и притом не только энергии заблуждения (что и в более позднем возрасте еще полезнее, чем в молодости), но и вообще энергии.
У меня вышла книжка, вернее, две, но одна – тоненькая – была собрана из уже опубликованного в журналах. Пришлось, правда, по требованию издателя что-то добавить, буквально за неделю сочинить несколько коротеньких рассказов; над ними бы еще недельки полторы посидеть, но меня торопили – и они портят эту красиво изданную книжку. Зато другая – сильно потолще – была совсем новой, месяца за четыре сочиненной.
Мне кажется, что удовольствие, которое получал я от ее сочинения, тексту в некоторой степени передалось – и книга не осталась совсем уж непрочтенной, как с большинством из книг моих случалось.
Конечно, прочтению способствовал и вновь возникший интерес к нашему некогда знаменитому дачному поселку, а все действие моей книжки происходит в Переделкине.
Огорчало лишь восприятие моего сочинения мемуаром, а не романом частной жизни – в повествовании видели итог. Между тем, казалось мне, через свою жизнь я использовал возможность изобразить и время, в котором жил, – и продолжение должно было бы последовать.
День рождения жены мы отметили в Париже, а мой – в Питере, который не меньше Парижа люблю: в Париже я больше двух недель не жил, а в Питере случалось жить и месяцами – и чувствовать себя на этих берегах не чужим.
Сигнал слепой опасности – властный намек на зыбкость нашего существования – я не услышал, но увидел, когда в Шереметьеве, пока ждали возвращения своих чемоданов, носильщик на электрокаре едва не налетел на мою жену.
Но в Питере никаких предупреждающих сигналов не последовало. Телефонные поздравления (к семидесяти пяти и я привык к мобильной связи) выслушал под косым от резкого ветра дождем, не отменившим долгой прогулки по городу, интервью со мной по случаю юбилея, опубликованное в спортивной, конечно, газете, укрепляло в уверенности, что к вышедшему после семидесятилетия двухтомнику сочинений о спорте необходимо успеть добавить не менее двух томов и не о спорте.
Под свой электрокар, замаскированный под возвращение болезни, точнее, под последствия удачного, но слишком долгого для одного организма лечения, я попал в следующем году.
Начался третий акт моей медицинской драмы, на этот раз совсем уж вплотную близкой к трагедии.
Но я же обещал не торопиться – не пугать всеми подробностями этой драмы и упомянул о ней только для констатации факта: летом 2016-го мне и года жизни не обещали, а не то что восьмидесятилетия.
Прервал свой рассказ о 31 июля 2020-го – и сейчас вернусь к возвращению домой из клиники.
Операция-манипуляция вновь удалась – и ехал я на дачу с чувством освобождения. Временного, конечно, но теперь до осени, аж до начала октября жить можно будет с меньшим беспокойством.
Забыл уточнить, что возвращался я из частной клиники – в пятидесятой больнице, где столько я пролежал, куда потом приходил как домой, и не только лечащие врачи и сестры, но и суровые люди на вахте при входе казались мне роднёй, объявили карантин из-за пандемии, и мой давний и главный благодетель-академик, заодно и главный уролог всей России устроил меня в частную, к известному хирургу.
Прощаясь с хирургом, уже на крыльце частной клиники задавался праздным вопросом: как же выживают люди без связей и без денег?
На обратном пути домой в машине работало радио.
Про Лешу я сейчас вспомнил в ассоциативной связи с разговором чуть ли не полувековой (ну, может, чуть меньшей) давности, когда зашла конкретно речь о предстоящей старости.
И невообразимая тогда в применении к нам (собеседник мой, правда, был меня четырьмя годами старше) возникла цифра возраста восемьдесят, Алексеем произнесенная.
Речь Лешки – Алексея Габриловича, известного, кто не знает, кинорежиссера – начиналась на тему суетную, на первый взгляд: ему года два оставалось до шестидесяти, и он заранее расстраивался, что звание народного артиста ему, скорее всего, не присвоят, поскольку совсем недавно стал он заслуженным деятелем искусств и лауреатом Государственной премии, а по заведенным кем-то правилам между поощрениями-наградами должно пройти определенное время – кажется, лет пять.
Для поддержания разговора я машинально заметил, что до шестидесяти надо дожить, – и накаркал: умер Алексей в пятьдесят девять.
Откуда же возникла тогда в нашем разговоре цифра восемьдесят?
У Алексея была убедительная генетика: отец (знаменитый сценарист) умер в девяносто три, но за полгода до смерти дописал роман – и режиссер Леша переживал из-за того, что работать именно режиссером до такой вот старости невозможно. Он не представлял себе, как сможет снимать кино, дожив (что доживет, сомнений у него не было) до восьмидесяти, например.
Разговоры наши с Лешкой происходили во время прогулок от метро «Аэропорт» до метро «Динамо» (мы еще и стадион обходили вокруг ограды), – и, когда возвращались мы с прогулки к нашему кооперативному поселению, Габрилович-младший смотрел на часы и обязательно говорил: «Ну, узнаем сейчас, что там Эльцын?»
Тогдашняя Россия, еще часть СССР, во главе с Борисом Ельциным вела борьбу за предоставление большей, чем выделялось ей центральной властью (Горбачевым), самостоятельности – и на телевидении появился вместо второй программы российский канал.
Противники Ельцина распускали слух, что настоящая фамилия Ельцина Эльцын – и это выдает его еврейскую национальность, чего при внешнем виде ни у кого не хватало фантазии вообразить. Уж ладно пусть Сахаров (который академик) – Цукерман, но чтобы Ельцин – Эльцын, извините.
Тем не менее в память о покойном Леше я стал называть ныне упраздненную либеральную радиостанцию «Эльцыным» – говорил утром жене, включая транзисторный приемник: «Ну что там Эльцын?» (теперь транзистор пылится на камине, до него и не дотянешься поверх высокой, чуть не до потолка, стопки толстых журналов за прошедшие времена).
По включенному в машине радио вещал именно «Эльцын».
У меня, постоянного слушателя радиостанции, были, однако, эстетические с нею расхождения, как у моего наставника (он читал в школе-студии при МХАТ курс лекций по литературе XX века) с властью (тогда еще советской).
Безоговорочно мне нравился точностью формулировок только один малый, с которым шапочно познакомился я на книжной ярмарке. Он был со мною приветлив, но за приветливостью я чувствовал почтение к моему – и тогда, более чем десятилетие назад, серьезному – возрасту, и мне сделалось грустно. Я ему и вправду в отцы годился – позже узнал, что отец его учился двумя курсами старше меня и после университета сделался большим начальником, а сын взял себе остроумный – мол, не раскусишь – псевдоним.
Передача начиналась с шутки-пародии на существовавшие и дальше существующие возрастные ограничения-запреты: чего-то не положено знать-видеть до шестнадцати, чего-то, как я слышал, и до восемнадцати (до службы в армии) преждевременно.
Меня, шестилетнего, не хотели пускать на спектакль в детском театре – уже умевшего читать и прочитавшего не только повесть «Сын полка» дачного соседа Катаева (спектакль по ней был поставлен), но еще раньше «Трех мушкетеров» Дюма.
Я и читать научился ради того, чтобы самому, сразу после того, как прочли мне про мушкетеров вслух, своими глазами прочесть этот роман.
Перечитываю «Трех мушкетеров» (и не реже «Двадцать…» и «Десять лет спустя») на протяжении всей жизни – последний раз весной 2022-го, правда, только три тома «Десяти лет спустя», – и не вполне бескорыстно, а с карандашом для пометок на полях.
Складывалось в сознании что-то вроде эссе, где запомнившиеся мне еще ребенком цитаты перемежались бы с новыми впечатлениями повидавшего жизнь старика и размышлениями о том, как повлияло на меня столь раннее первое мое чтение, что начиналось именно с Дюма и трех его мушкетеров и что вновь испытано при очередном обращении моем к роману.
Пытался я и понять, «как сделан роман» Дюма (есть же, кажется, у Шкловского работа «Как сделан „Дон Кихот“», мною так и не освоенная).
Догадывался, что и мой ранний интерес к политике тоже родом из Дюма – читая его, я впервые ощутил себя в истории мира и никогда ребенком не играл, как другие дети, в мушкетеров – они были для меня реальностью, пусть и в далеких от меня временах.
От Дюма я впервые узнал о противоречиях, драмах и самом феномене дружбы, особенно втроем. Д'Артаньян дружит с каждым из мушкетеров скорее отдельно – Дюма и представляет их нам (авторский прием) глазами д'Артаньяна, чьи мемуары, кем-то вроде бы за него написанные, автор «Мушкетеров», по слухам, прочел, прежде чем сочинять роман.
Отдельность д'Артаньяна и вынуждает, на мой взгляд, Дюма упорствовать с названием, где фигурируют трое, а не четверо.
Драматургия дружбы втроем наиболее сложна, я это и по своему опыту знаю. Мне случалось быть третьим – сначала опекаемым двоими, как младший, потом и вытесненным, по моей вине, из третьих неожиданно возникшим четвертым; затем, после перерыва отношений, самому стать четвертым – позже и снова третьим, когда один из нас умер. А теперь бывший и четвертым, и третьим живет бо́льшую часть года у теплого моря – и нас осталось двое, и кто считает себя первым, а кто – вторым, без разницы, не имеет значения, раз кому-то судьба выпадет остаться одному.
Все попытки инсценировать-экранизировать «Трех мушкетеров» казались мне пошловато поверхностными; я снискавший кассовый успех фильм-мюзикл и смотреть не стал – не захотел делить своего Дюма с массовой публикой, как и вообще ни с кем из его достойных почитателей не собираюсь делить.
Недавно узнал, что в пятьдесят четвертом году (мне было четырнадцать) сосед по лестничной площадке писатель Василий Гроссман, измученный придирками издателей и редакторов, требующих от него поправок и купюр, перечел – для улучшения настроения – Дюма, правда, не «Трех мушкетеров», а «Графа Монте-Кристо», мною так и не прочитанного. Даже такой человек, как Василий Семенович, решившийся на роман, который, при других обстоятельствах, и тюрьмой мог для автора закончиться, нуждался во вдохновляющем примере и поддержании веры в то, что иногда и зло бывает поверженным – не всегда же ему побеждать?
В эссе мне хотелось бы и представить, как сложилась бы моя жизнь, начни я ее с чтения других авторов, и задуматься – не во вред ли себе зачитывался я Дюма, может быть, именно мне и не следовало узнавать его так рано?
Я и назвать собирался эссе «Горе от Дюма», но жена высмеяла это название, сочла фельетонным, и мне расхотелось и само эссе сочинять.
Все, однако, брошенное на разных стадиях или не начатое, когда близок бывал уже к тому, чтобы начать, никуда от меня, из сознания моего, насовсем не уходит – и в чем-то все же продолженном, а не брошенном еще возникнет – и будет очень кстати.
Но как было не предупредить о раннем воздействии на меня романа Дюма?
С первыми в тот день поздравлениями – прямо в машину, возвращавшую меня из клиники, – позвонил Коля Анастасьев, приятель с детства; ему уже полгода, как стало восемьдесят, и он хотел утешить меня, поделившись наблюдением, что жить после восьмидесяти трудно, но тем не менее можно.
Коля сыграл во взрослой моей жизни главную роль. Именно он привел меня на дачу к будущей жене. Я, конечно, знал, где она живет, и даже показал дорогу ехавшему к ней в такси Вульфу – высокие гости съезжались на день ее рождения, – но сам и в обыкновенные дни не пошел бы. Знакомы с ней мы были формально, правда, на похоронах ее мужа, тоже моего с детства приятеля, я нес его гроб и зван был на поминки, но не пришел – не знал адреса; пришел уже с тем же Колей на первую со дня смерти годовщину; но без Коли, повторяю, в гости к ней не пришел бы ни в городе, ни за городом.
С Анастасьевыми наши отношения напряглись было после шестидесятилетия Коли, когда он за что-то, я так и не понял за что, обиделся на меня и мою, им же, можно сказать, сосватанную жену, но мы с нею и в годы, когда встречи надолго прекратились, всегда помнили о заслуге Николая, приведшего меня летом девяносто пятого года в дом на улице Довженко.
Начислим +19
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе





