3 книги в месяц за 299 

Руководство для домработницТекст

4
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Руководство для домработниц
Руководство для домработниц
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 558  446,40 
Руководство для домработниц
Руководство для домработниц
Аудиокнига
Читает Вероника Райциз
299 
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Записки из приемного покоя, 1977 год

В приемном отделении никогда не услышишь сирен: на Вебстер-стрит водители их выключают. Но, когда подъезжает скорая “Эй-Си-И” или “Юнайтед Амбуланс”, я вижу боковым зрением ее красные задние фонари. Обычно мы ее уже ждем: нас предупреждают по рации на специальной “медволне”, вы это видели по телику. – “«Город-Один», вас вызывает «Эй-Си-И», у нас код два. Мужчина, сорок два года, травма головы, давление 190 на 110. В сознании. Будем через три минуты”. – “Говорит «Город-Один». Машина 76542, вас понял”.

Если это “код три”, то есть состояние критическое, врач и медсестры ждут у подъезда, коротают время за болтовней. Внутри, в шестом кабинете (травматология) дежурит бригада, которая специализируется на “синих кодах”: ЭКГ, рентгенологи, пульмонологи, кардиологические медсестры. Но водителям или пожарным, как правило, просто некогда предупреждать про большинство пациентов с “синим кодом”. Пьемонтская пожарная часть никогда не звонит, а от них поступают самые тяжелые. Богачи с обширными коронаротромбозами, зрелые дамы, пытавшиеся отравиться барбитуратами, дети, выловленные из бассейнов. Весь день напролет тяжелые, больше смахивающие на катафалк “кадиллаки” “КОПОАП”[66] заезжают задом на соседнюю парковку, слева от приемного отделения. Весь день напролет мимо моего окна проплывают каталки, везущие больных на кобальтовую пушку. Машины серые, шоферы в сером, одеяла серые, пациенты желто-серые, и только кое у кого на лбу или на шее – ослепительно-алые кресты, начертанные фломастерами врачей.

Меня звали туда работать. Нет, спасибо. Терпеть не могу долгие проводы. Почему я до сих пор отпускаю пошлые шуточки о смерти? Теперь я отношусь к смерти очень серьезно. Исследую ее. Не напрямую, просто вынюхиваю то да се. Смерть представляется мне в обличье человека… Иногда самых разных людей, которые со мной здороваются. Слепая миссис Эддерли, мистер Джионотти, мадам И, моя бабушка.

Таких красавиц, как мадам И, я в жизни не видывала. Вообще-то она уже выглядит неживой: прозрачная голубовато-белая кожа, безмятежное, без примет возраста восточное лицо с изящными скулами. Она носит черные брюки и сапоги, жакеты с воротником “мандарин”, пошитые и отделанные… где? В Азии? Во Франции? Возможно, в Ватикане: они тяжелые, как облачение епископа… или скорее как рентгенозащитный халат. Декоративная ручная оторочка насыщенных цветов: фуксии, пурпура, апельсина.

В девять подъезжает “бентли”. Шофер, нагловатый филиппинец, выходит и, стоя на парковке, долго курит “Шерманс”, одну за другой. Сыновья мадам И, долговязые, в костюмах гонконгского пошива, провожают ее от машины до дверей отделения радиотерапии. От дверей идти еще долго, в другой конец коридора. Никто, кроме нее, не проделывает этот путь в одиночку. У дверей она оборачивается к сыновьям, улыбается и кланяется. Они отвечают поклонами на поклон и провожают ее взглядом, пока она не заходит в кабинет. А потом идут пить кофе и разговаривать по телефону.

Проходит полтора часа, и все они одновременно появляются вновь. Она с двумя розовато-лиловыми пятнами на скулах, оба ее сына, “бентли” с филиппинцем за рулем; вскоре вся компания неспешно удаляется. Блеск и сияние серебристого автомобиля, ее черных волос, ее шелкового жакета. Весь ритуал – беззвучный и плавный, как кровообращение.

Ее больше нет в живых. Я точно не знаю, когда она ушла; видимо, я в тот день была выходная. Она и так всегда выглядела покойницей, но благопристойной, как на иллюстрации или в рекламе.

Мне нравится работать в приемном. Кровь, кости, сухожилия – это же просто гимн жизни… Я благоговею перед человеческим телом, перед его выносливостью. И слава богу, что оно такое выносливое, потому что рентгена или дозы болеутоляющего приходится ждать часами. Возможно, у меня нездоровая психика. Меня завораживают два отрезанных пальца в стерильном пакете, блестящий складной нож, торчащий из спины костлявого сутенера. Мне нравится, что у нас можно починить всё, кроме того, что уже не чинится.

“Синие коды”. Ну-у, все обожают “синие коды”. Это когда человек умирает: останавливается сердце, пресекается дыхание, но реанимационная бригада может вернуть умирающего к жизни – и часто действительно возвращает. Даже если это восьмидесятилетний уставший от жизни старик, невольно увлекаешься драмой воскрешения, пусть даже ненадолго. Тут спасают много жизней, жизней молодых, плодотворных.

Проворство и рвение десяти-пятнадцати человек, участников действа – это же как премьера в театре. Пациент, если он в сознании, тоже участвует, хотя бы в том смысле, что смотрит на происходящее с интересом. Пациенты никогда не выглядят испуганными.

Если пациент прибыл с родственниками, моя обязанность – получить от них информацию и самой информировать их о положении дел. В основном успокаивать.

Для медиков главное – “хороший” будет код или “плохой”: правильно ли сделано то, что положено, среагировал ли пациент на манипуляции; а для меня главное – хорошая смерть или плохая.

Плохая смерть – это когда в качестве “ближайшего родственника” в документах указан директор гостиницы или когда человека через две недели после инсульта, агонизирующим от обезвоживания, обнаруживает уборщица. Самая скверная смерть – когда я вызываю из какой-то глуши, откуда ужасно неудобно добираться, несколько сыновей, дочерей и свойственников, и они собираются вместе, но, кажется, совершенно не знают ни друг друга, ни умирающего отца или мать. Им не о чем говорить. Они без устали твердят, что надо все организовать, что надо же все как-то организовать, а кто же будет все организовывать, а?

Хорошей смертью умирают цыгане. Так считаю я, но медсестры и охранники со мной не согласятся. Цыгане всегда приходят минимум вдесятером, требуют пустить их к умирающему, чтобы расцеловать его и обнять, нечаянно отключая при этом или ломая телевизоры, мониторы и всяческую аппаратуру. Самое лучшее в цыганской смерти – они никогда не принуждают своих детей вести себя тихо. Взрослые вопят, рыдают в голос, всхлипывают, но дети как носились, так и носятся взад-вперед, играют, хохочут, и никто не говорит им: пригорюньтесь, имейте уважение.

Похоже, хорошая смерть – по случайному совпадению хороший код: пациент чудо как хорошо реагирует на все жизнетворные процедуры, а позднее просто тихо уходит в мир иной.

Хорошей смертью умер мистер Джионотти… Родственники вняли просьбе медиков – остались на улице, но всё же поочередно – а собралось их много – заходили в палату, извещали мистера Джионотти, что пришли, а потом выходили успокоить остальных: мол, все усилия предпринимаются. Целая толпа: одни сидели, другие стояли, обнимались, курили, иногда пересмеивались. Мне казалось, что я присутствую на празднике, куда съехалась вся родня.

Одну вещь я о смерти знаю. Чем “лучше” человек, чем больше было в нем любви, жизнелюбия и нежности, тем меньше пустота, которая остается после его смерти.

Когда мистер Джионотти умер… что ж, был, и нету, и миссис Джионотти заплакала, и остальные – тоже, но все они, обливаясь слезами, уехали вместе, а он, в сущности, остался среди них.

Давеча вечером я повстречала в автобусе слепого мистера Эддерли. Несколько месяцев назад Дайану Эддерли, его жену, доставили в больницу мертвой. Он наткнулся на ее тело у подножия лестницы – тростью своей наткнулся. Сестра Маккой – дрянцо с гнильцой – все убеждала его не плакать:

– Поймите, мистер Эддерли, слезами горю не поможешь.

– И ничем не поможешь. Я же ничего больше не могу для нее сделать. Оставьте меня в покое.

Услышав, что за Маккой захлопнулась дверь – она пошла все организовывать, – он сказал мне, что никогда раньше не плакал. А теперь испугался, что это как-то подействует на глаза.

Я надела ее обручальное кольцо ему на мизинец. В лифчике у нее лежали грязные купюры – тысяча с лишним долларов. Я положила деньги в его бумажник. И сказала, что купюры по пятьдесят, двадцать и сто долларов, и пусть он найдет кого-нибудь, чтобы их рассортировать.

На днях, когда мы встретились в автобусе, он, должно быть, вспомнил меня по шагам или по запаху. Вообще-то я его даже не заметила – просто влезла в автобус и плюхнулась на ближайшее сиденье. А он аж встал с переднего сиденья около кабины, чтобы пересесть поближе ко мне.

– Здравствуйте, Лусия, – сказал он.

И принялся очень смешно рассказывать про своего нового соседа по комнате в Хиллтопском пансионате для незрячих – страшного неряху. Я гадала, как же он определил, что сосед – неряха, а потом сообразила и рассказала ему свой сюжет про двоих слепых соседей, комедию прямо-таки для братьев Маркс: приправляют спагетти кремом для бритья, роняют клецки и поскальзываются на них, и тому подобное. Мы посмеялись, а потом примолкли, взялись за руки… И так ехали от Плезант-Вэлли до Алькатрас-авеню. Он тихо плакал. Я оплакивала свое собственное одиночество, свою собственную слепоту.

В первую ночь моей работы в приемном скорая “Эй-Си-И” привезла неопознанную больную. Персонала не хватало, ее раздели два водителя скорых и я: стянули с варикозных ног драные колготки; ногти на ногах загибались, как когти попугая. Мы достали ее документы – причем не из замызганного лифчика вынули, а отлепили от холодной и потной груди. Фото молодого парня в мундире морского пехотинца: “Джордж, 1944”. Три размокших купона на кошачий корм “Пурина” и красно-бело-синюю медицинскую страховку. Прочитали полуразмытые чернильные записи в страховке. Ее звали Джейн. Джейн Доэрти. Мы заглянули в телефонную книгу. Ни Джейн, ни Джорджа.

 

У старух в сумочках (если эти сумочки никто не успел стибрить) никогда не бывает ничего, кроме вставных челюстей, расписания 51-го автобуса и записных книжек с именами без фамилий.

Мы с водителями взялись сообща обрабатывать урывочную информацию: позвонили в отель “Калифорния”, спросили Энни (ее имя подчеркнуто в книжке), и в химчистку “Пять долларов”. Иногда приходится дожидаться, пока не позвонит кто-то из родственников, приступивший к поискам. В приемном телефоны звонят с утра до вечера. “Вы не видели такого-то?..” Старики. У меня смешанные чувства к старикам. Мне кажется, пустое дело – делать полную замену тазобедренного сустава или коронарное шунтирование какому-нибудь девяностопятилетнему старцу, который шепчет: “Пожалуйста, дайте мне уйти”.

Поразительно, что старики то и дело поскальзываются в душе – зачем так часто мыться? Но, возможно, им важно ходить самостоятельно, оставаться на ногах. Иногда такое ощущение, что падают они нарочно… или вот женщина, которая наелась пастилок “Экс-Лакс”… Видимо, хотят вырваться из дома престарелых.

Бригады со скорых и наши медсестры вечно перешучиваются, слегка заигрывают друг с дружкой. “Пока! До следующего жмурика!” Раньше меня это шокировало: делают трахеотомию или бреют пациента, чтобы прикрепить датчики, – а сами хохмят без передышки. Восьмидесятилетняя женщина с переломом таза всхлипывает: “Дайте руку! Возьмите меня за руку! Умоляю!” А шоферы трындят себе про матч “Окленд стомперз”.

– Возьми ее за руку, в самом-то деле!

Он поглядел на меня, как на чокнутую. Теперь я почти никого не беру за руки, а шучу много – правда, не при пациентах. Здесь напряжение зашкаливает, стресс постоянный. Здорово изматывает – все время оказываешься в ситуациях, когда жизнь висит на волоске.

Еще больше изматывает то, что, в сущности, порождает весь этот стресс и цинизм: в приемном полно пациентов, которые вовсе не нуждаются в экстренном лечении или – еще почище – совершенно здоровы. Иногда так от этого устаешь, что начинаешь тосковать по честным ножевым или огнестрельным ранениям: вот где все четко. А к нам с утра до вечера, с вечера до утра идут те, у кого почему-то пропал аппетит, или стул нерегулярный, или шея затекает, или моча стала красной либо зеленой (верный признак того, что на обед были свекла либо шпинат).

Слыхали вы в полночный час завывания сирен где-то вдалеке? Сплошь и рядом они спешат к какому-нибудь старому хрычу, у которого кончился портвейн.

Истории болезни, одна за другой. Физиологическая тревожная реакция. Головная боль напряжения. Гипервентиляция легких. Интоксикация. Депрессия. (Это все диагнозы, а пациенты жалуются на рак, сердечный приступ, тромбоз, удушье.) Каждый из этих пациентов обходится в сотни долларов: скорая, рентген, лабораторные анализы, ЭКГ. Скорая получает прилагающийся к бесплатной медицинской страховке талон, и мы – талон, и врач – талон, а пациент поспит немножко, а потом приедет такси, чтобы отвезти его домой за счет штата. О господи, неужели я стала такой же черствой, как сестра Маккой? Страх, нищета, алкоголизм, одиночество – смертельные болезни. Более того, они требуют экстренной помощи.

Но к нам поступают и пациенты в критическом состоянии: сердце, травма – мы за считаные минуты их стабилизируем потрясающе умело и эффективно, – и их тут же отправляют на операционный стол или в реанимацию.

Пьяницы и самоубийцы отнимают у нас по несколько часов драгоценного времени: занимают места в палатах, отвлекают на себя медсестер. У моего стола человека четыре или пять ждут записи к врачам. Перелом голени, острый фарингит, кривошея и тому подобное.

Мод, поддатая, помятая, раскинулась на каталке, ее пальцы ритмично теребят мой локоть – так кошки-невротички “топчут” лапами хозяев.

– Какая вы добрая… прелесть вы моя… это все головокружение, дорогая.

– Ваша фамилия, адрес? Где ваша страховка?

– Пропало, все пропало… Я так несчастна, так одинока. Меня тут примут? У меня определенно что-то неладно с внутренним ухом. Мой сын Вилли никогда не звонит. Ну, конечно, из Дейли-Сити звонки платные. А у вас есть дети?

– Распишитесь вот здесь.

В ее сумочке, набитой черт знает чем, я не нашла почти ничего информативного. Чтобы промокнуть помаду, она прикладывает к губам листки бумаги для самокруток “Зиг-Заг”. Огромные размазанные поцелуи рассыпались по сумочке – все равно что попкорн.

– Как фамилия и телефон Вилли?

Она начинает всхлипывать, тянет руки к моей шее:

– Не надо ему звонить. Он говорит, я противная. И вы думаете, что я противная. Обнимите меня!

– Мод, я подойду к вам попозже. Отпустите мою шею и распишитесь на этой бумаге. Отпустите меня.

Пьяниц неизменно привозят в одиночестве. Самоубийц – в сопровождении минимум одного человека, а обычно нескольких. Вероятно, того-то им и надо. Чтобы с ними были хотя бы двое полицейских. Наконец-то я поняла, почему самоубийство считается преступлением.

Хуже всего – передозировки. Повторяются бессчетно. Медсестрам обычно некогда. Они дают пациенту какие-то лекарства, но главное – сразу же выпить десять стаканов воды (это если передозировка не критическая и не требует промывания желудка). Мне страшно хочется просто засунуть пациенту два пальца в рот. Икота и слезы. “Ну давайте, еще стаканчик”.

Бывают самоубийства “по основательным причинам”. Во многих случаях причины действительно основательные: смертельная болезнь, невыносимая боль. Но меня больше впечатляет, если я примечаю основательный подход к делу. Пуля в лоб, вскрытые, как надо, вены, качественные барбитураты. Тогда, даже если попытка не удается, человек словно бы излучает умиротворенность и силу: наверно, потому, что принял продуманное решение.

Что меня бесит, так это повторники: сорок капсул пенициллина, двадцать штук валиума и пузырек микстуры от кашля. Да, я в курсе, что по статистике те, кто грозится или действительно пытается покончить с собой, рано или поздно лишают себя жизни. Но я уверена: это всегда роковая случайность. Обычно Джон возвращается домой в пять, но в тот день у него лопнула покрышка, и он не успел спасти жену. Подозреваю, иногда это разновидность неумышленного убийства: мужу или какому-то другому постоянному спасателю наконец-то надоело подоспевать вовремя, как раз к угрызениям совести.

– Где Марвин? Как же он, наверно, переживает.

– Пошел позвонить.

Мне совершенно не хочется говорить ей, что он в буфете: ему полюбились сэндвичи “Рубен” от наших поваров.

В университетах сейчас сессия. Самоубийц порядком, некоторые – в основном ребята азиатского происхождения – достигают своего. А приз за самое дурацкое самоубийство недели я бы присудила Отису.

Жена Отиса, Лу Берта, ушла к другому. Отис выпил две упаковки соминекса, но сна у него – ни в одном глазу. Наоборот, раздухарился.

– Позовите Лу Берту, пусть приедет, пока еще не поздно!

Только и делает, что выкрикивает указания из-за двери травматологического кабинета:

– Мэри Брочар – так мамку мою зовут – 849–0917… А Лу Берту поищите в баре “Адам и Ева”.

Лу Берта только что направилась из “Адама и Евы” в “Шалимар”. В “Шалимаре” телефон долго был занят. Потом кто-то снял трубку. Стиви Уандер: сингл “Не волнуйся ни о чем” прозвучал с начала до конца.

– Милочка, расскажите мне все еще раз по порядку… Чем-чем он передознулся?

Я ответила.

– Тьфу. Идите скажите этому дармоеду чернозадому, этому павиану беззубому, что, если он хочет меня отсюда выманить, пусть ужрется чем покрепче да побольше.

Я пошла сказать ему… что ему сказать? Может: она рада, что он оклемался? А нашла я его в шестом кабинете, у телефона. Он уже натянул свои брюки, а больничный халат – белый в горошек – пока не снял. Оказалось, он нашел у себя в куртке полпинты “Королевских ворот”[67]. И теперь расселся вальяжно, ну прямо гендиректор.

– Джонни? Привет, это Отис. Я тут в приемном в Оклендской городской. Ну знаешь, поворот с Бродвея. Как делишки? Ништяк! А Лу Берта, шалава, с Дэррилом замутила… [Молчание]. Без балды.

Заходит старшая сестра смены:

– Он еще тут?! Гони его в шею! Везут четверых кодовых. ДТП, у всех код три, будут через десять минут.

Спешу зарегистрировать пациентов, пока не подъехали скорые. Кого не успею оформить, пусть подождут, примерно половина не выдержит и уйдет, а пока все нервничают и возмущаются.

Вот черт… перед ней еще трое, но ее лучше зарегистрировать без очереди. Марлен-Мигрень, постоянная клиентка приемного. Настоящая красавица, совсем молодая. Она прерывает разговор с двумя баскетболистами из колледжа Лейни (у одного травма правого колена) и ковыляет к моему столу. Спектакль начинается.

Она стонет, как Орнетт Коулман раннего периода, времен “Одинокой женщины”[68]. Коронный номер: для начала биться головой об стену прямо у моего стола и одним махом сбросить со стола все, что там лежало.

Следующая сцена – рыдания. Страдальческий визг, переходящий в надсадный коклюшный кашель, напоминает мне мексиканские корриды да техасские песни про любовь: “Ай-яй-яй-яй, зря не ищи ты…”

Она оседает на пол, мне видна только ее рука с модным маникюром, протягивающая через стол страховку.

– Вы что, не видите, я умираю! Вот-вот ослепну, будьте вы прокляты!

– Рассказывай! Марлен, как ты умудрилась наклеить себе фальшивые ресницы?

– Шлюха вонючая!

– Марлен, сядь на стул и распишись. Сейчас подъедут скорые, тебе придется обождать. Сядь!

Она садится на стул, достает было зажигалку и сигарету “Кул”.

– Ты не кури, ты расписывайся давай, – говорю я.

Она ставит подпись. Приходит Зефф – проводить ее до палаты:

– О-о, какие люди! Марлен, наша подружка-злючка.

– Катись со своими комплиментами, санитар безмозглый.

Приезжают скорые. Да, случаи по-настоящему экстренные. Двое скончались. Битый час все медсестры, дежурные врачи, специально вызванные врачи, хирурги – все до единого работают в шестом кабинете с двумя маленькими детьми, которые выжили.

Марлен натягивает одной рукой свой бархатный жакет, другой красит губы в цвет фуксии:

– Не стану ж я прохлаждаться всю ночь в вашем вшивом отеле?! До скорого, птичка моя.

– До скорого, Марлен.

Temps Perdu[69]

В больницах я работаю уже много лет и, если извлекла для себя какой-то урок, то вот какой: чем хуже пациенту, тем меньше от него шума. Вот почему, когда пациенты вызывают меня по громкой связи, я – ноль внимания. Я – сестра-хозяйка, моя первоочередная задача – заказать медикаменты и капельницы, доставить пациентов в операционную или на рентген. Естественно, в конце концов я все-таки отвечаю, обычно говорю им: “Ваша медсестра скоро зайдет!” Она же все равно зайдет, рано или поздно. К медсестрам я теперь отношусь совсем по-другому. Раньше думала, они все упертые и бессердечные. Но истинное зло – не в них, а в болезни. Теперь-то я понимаю: равнодушие медсестер – оружие против хворей. Болезнь надо побороть, растоптать. Задавить безразличием, если вам так больше нравится. А если пляшешь вокруг больного на задних лапках, то просто поощряешь в нем желание подольше не выздоравливать. Правда-правда.

Когда я только начала работать, услышав из динамика: “Сестра! Скорее!”, я спрашивала: “В чем дело?” Это отнимало слишком много времени, и вообще, в девяти случаях из десяти оказывается, что на телевизоре просто сбились цвета.

И только за теми, кто не может говорить, я приглядываю внимательно. Вот загорелась лампочка, нажимаю кнопку: молчание. Значит, человеку определенно есть что сказать. Как правило, что-то и впрямь не в порядке – допустим, калоприемник переполнился. Вот еще один урок, который я для себя вынесла (а больше, пожалуй, ничего): люди зачарованно следят за своими калоприемниками. Не только психи и маразматики – те забавляются с ними, как с игрушками, серьезно; всякий, кому поставили калоприемник, начинает благоговейно созерцать наглядность жизненных процессов. А если бы наши тела были прозрачными, как окошечко стиральной машины? Вот было бы здорово за собой наблюдать. Те, кто бегает трусцой, бегали бы еще усерднее, накачивая кровь в жилы. Влюбленные проводили бы еще больше времени в постели. Черт, ты только посмотри, как сперматозоиды ломанулись! А еще мы бы лучше питались: киви и клубникой, борщом со сметаной.

 

В общем, когда загорелась лампочка “4420, вторая койка”, я пошла в палату. Пожилой мистер Брюггер, диабет, последствия обширного инсульта. Сначала я увидела полный калоприемник: во-во, так я и думала. “Я скажу вашей медсестре”, – проговорила я, улыбнулась, заглянула ему в глаза. И, боже мой, испытала сильнейшее потрясение: как удариться об раму, когда падаешь с велика, или как соната Вентейля[70] прямо тут, на четвертом этаже восточного крыла. Его черные глазки-пуговки, окаймленные серо-белыми складками-эпикантусами, смеялись. Без пяти минут глаза Будды… Глаза цвета терна, глаза терпеливые, глаза почти монгольские, глаза Кентширива смеются, встретившись с моими… Меня захлестнула память о любви, а не сама любовь. И мистер Брюггер это почувствовал, бесспорно, потому что с тех пор каждую ночь то и дело вызывает меня звонком вечной любви.

Он помотал головой: насмехается над тем, что я подумала, будто дело в калоприемнике. Я огляделась. На телеэкране раскачивались, как пьяные, кадры “Странной парочки”[71]. Я отрегулировала телевизор и ушла, торопясь вернуться за свой стол, нырнуть в ласковые волны воспоминаний.

Маллан, штат Айдахо, 1940 год, шахта “Ипомея”. Мне пять лет, я приподнимаю большой палец ноги – отбрасываю на стену тени от весеннего солнца. Сначала я его услышала, а только потом увидела. Яблочный звук. Или сельдерейный? Нет, это Кентширив ел луковицы гиацинтов, устроившись под моим окном. В уголках рта – грязь, губы пурпурные, как печенка, и влажные, как у мистера Брюггера.

Я выпорхнула к нему (к Кентшириву) без оглядки, без колебаний. По крайней мере следующее, что помню – как сама надкусывала хрустящие, холодные, взрывающиеся во рту луковицы. Он ухмыльнулся мне, и в щелях между складками жира на его пухлой мордашке засверкали его глаза-изюминки: давай же, смакуй. Нет, это слово он не произнес, это мой первый муж так говорил, посвящая меня в тайны лука-порея и лука-шалота в Санта-Фе, на нашей саманной кухне с vigas[72] и мексиканским кафелем. Потом нас стошнило (Кентширива и меня).

Села за стол, работала на автопилоте: отвечала по телефону, договаривалась насчет кислорода и лаборантов, а сама улетала, оседлав ветер, в теплое марево кошачьих ив, душистого горошка и форелевых садков. Шкивы и оснастка шахты ночью, после первого снегопада. Соцветия борщевика на фоне звездного неба.

“Он знал каждый дюйм моего тела”. Я это где-то вычитала, наверно? Неужели живой человек способен сказать такое? Той же весной, в лесу, раздевшись догола, мы пересчитывали все родинки друг на дружке, каждый день помечая тушью, на каком месте остановились. Кентширив подметил, что палочка для туши – совсем как елда у кота.

Кентширив умел читать. Его звали Кент Шрив, но, когда он назвался, я подумала, что это у него имя такое, а не имя и фамилия, и в ту первую ночь повторяла это снова и снова, беззвучно пела снова и снова, и с тех пор у меня всю жизнь такой обычай: “Дже-ре-ми”, “Крис-то-фер”. Кент-ши-рив-Кент-ши-рив. Он умел читать даже объявления о розыске преступников на нашей почте. И говорил, что, когда мы вырастем, наверняка прочтет объявление про меня. Конечно, я буду действовать под кличкой, но он догадается, что это я, потому что там будет написано: большая родинка на левой лодыжке, ожог на правой коленке, родинка в щели между ягодицами. Возможно, кто-то из моих прежних любовников прочтет эти строки. Но вы таких деталей не помните. А Кентширив вспомнил бы. Мой третий сын родился с такой же родинкой – прямо над задним проходом. В первый день его жизни я расцеловала это место, радовалась, что однажды другая женщина, наверно, поцелует его туда же или начнет считать родинки. Учет особых примет Кентширива занял больше времени, чем учет моих, потому что у него были еще и веснушки; вдобавок он не все позволял. Когда я добралась до его спины, он перестал мне доверять, сказал, что я привираю.

* * *

Привезли двоих после операции, какая досада: не успела я погрузиться в прошлое, а тут заказы, заполнять пачки листочков. Лучи любви, которые шли ко мне со второй койки в палате 4420, ничем не отличались от всех остальных в моей жизни. Кентширив, мой палимпсест. Интеллектуал старше меня, сардонический ум, гурман и эротоман. Это он заложил традицию пикников, которой я верна всю жизнь, что в Сиуатанехо[73], что в окрестностях Нью-Йорка. С Харрисоном, этим жуликом, мы ели гамбургеры на могиле индейца зуни.

Но ни на одном пикнике не было так вкусно и так страшно. Кентширив – он же умел читать – предупредил: за то, что мы развели костер, полагается тысяча долларов штрафа или тюрьма. Не нам, а нашим папам и мамам, хихикал он, подбрасывая в огонь сосновые шишки. Крем для сосков “Массе”, инфракрасная лампа для промежности, спрей от геморроя “Америкейн”, сидячие ванны три раза в день. С заказами я разделалась в один момент, чтобы вернуться к сосновому аромату, к вкусу вяленой говядины с белым хлебом. Соусом служил лосьон для рук “Джергенс” – медово-миндальный, и с тех пор мне не попадался ни один кисло-сладкий соус, который его бы затмил. Кентширив умел печь оладьи в форме Техаса, Айдахо и Калифорнии. Его зубы оставались черными с субботы до среды, потому что в субботу он лакомился лакрицей. А летом они были черные все время – от черники.

Мы пробовали воспроизвести половой акт, но не управились и бросили это дело, сосредоточились на технике прицельного мочеиспускания. Он, естественно, попадал в мишень чаще, но для девочки хоть как-то прицелиться – неслабый фокус. Он кивнул, признавая мои достижения, сверкнул глазами-щелочками.

Он повел меня на мой первый форелевый садок. Единственный в моей жизни форелевый садок. Я имею в виду садок без воды в рыбопитомнике. Эти мелкие резервуары осушали всего несколько раз в год, но Кентширив точно знал, когда туда надо идти. От его взгляда ничего не ускользало, хоть и казалось, что глаза у него всегда закрыты, словно он носит деревянные эскимосские очки от солнца. Главное, попасть на садок в теплую погоду, пока его не успеют очистить от ила. Садки были выстланы студенистой – как слюни, как форелья малафья – тиной, ее слой был, наверно, дюйма три в глубину. Сперва я толкала Кентширива, и он летел через весь садок и рикошетом возвращался, и так мы носились, отскакивая от стенок, точно намасленные автопокрышки, сверкали с головы до пят от рыбьей чешуи.

Потом мыли головы томатным соком, чтобы отбить запах. Безуспешно. Спустя несколько дней, когда он был в школе, а я лежала на кровати, отбрасывая на стенку тени пальцами ног, я вдруг чуяла запах дохлой рыбы и начинала тосковать по Кентшириву, мне хотелось поскорее услышать, как он поднимается в горку, как его коробка для ланча со звоном бьется об колено.

* * *

Мы прятались в сарае за кухней Джей-Роба, подглядывали, как он и его тощая жена “делают это”: акт столь бесконечно-уморительный, что впоследствии он подпортил мне немало блаженных моментов, на хи-хи пробивало. В общем, Джей-Роб и его жена сидели за столом, покрытым клеенкой, оба мрачные, курили, пили стопку за стопкой, просто курили и выпивали в молчании, а потом он срывал с головы каску с фонариком, орал: “По-собачьи!” и заваливал жену на кухонный табурет.

Большинство шахтеров были финны, после смены они мылись под душем и шли в сауну. Двор сауны был огорожен дощатым забором, зимой финны выскакивали во двор, прыгали в сугробы. Мужчины высокие и малорослые, толстые и тощие, все, как один, розовые, катались по снегу. Вначале, глядя через нашу дырку в заборе, мы хихикали над всеми этими синими елдами и яйцами, а потом начинали, как и мужчины, хохотать от упоения, радуясь снегу и синему-синему небу.

* * *

На работе установилось ночное затишье. Венди, старшая сестра отделения, и ее лучшая подруга Сэнди сидели за соседним столом и портили бумагу. Серьезно, портили, выводили на ней машинально “1982” и свои новые фамилии, если выйдут замуж за тех, с кем сейчас встречаются. Взрослые женщины, в наши-то дни, в наши-то времена. Мне стало их жалко, этих прелестных молодых медсестер, еще не познавших настоящей романтической любви.

– Ну, а ты о чем замечталась? – спросила Венди.

– О старой любви, – вздохнула я.

– Круто… в твоем-то возрасте ты еще о любви думаешь. Я даже не среагировала. Дурочке невдомек, какая страсть только что полыхнула между мной и второй койкой в 4420-й.

Кстати, его звонок надрывается, не переставая. Я ответила: “Ваша медсестра скоро зайдет”. Сказала: Сэнди, он хочет обратно на койку. Я ведь теперь его отлично знаю: стоило один раз впустить в мою душу его взгляд, стопроцентно кентширивовский. Сэнди заставила меня вызвать ей на подмогу санитара. Мертвый груз.

Я всегда умела слушать. Вот оно – лучшее, что во мне есть. Ну да, идеи возникали в голове Кентширива, но кто его внимательно выслушивал? Я. Мы были классической парой – Скотт и Зельда, Поль и Виргиния. Трижды попали в еженедельную газету города Уоллес, штат Айдахо. В первый раз – когда потерялись. Мы и не думали теряться, а просто прошатались по лесу и пришли домой с опозданием, но взрослые все равно спустили воду из всех канав. Второй раз – когда мы нашли в лесу мертвого бродягу. Сначала услышали звук его смерти издалека: жужжание мух с поляны. Третий раз – когда на Сикста свалилась лестница. По крайней мере газета, в отличие от наших предков, оценила это по достоинству. Кентшириву поручили сидеть с Сикстом (шестым ребенком в семье, ему тогда был всего месяц). Подумаешь, какой-то маленький мокрый сверточек, да еще и спит все время, вот мы и подумали: пойдем с ним в амбар, какая разница. Мы решили покачаться на стропилах, оставили сверточек на полу, влезли по лестнице. Кентширив ни разу даже не упрекнул меня за то, что я случайно толкнула лестницу ногой. Такие вещи он воспринимал спокойно: что случилось, то случилось. А случилось вот что: лестница начала падать на младенца, и, если бы она рухнула чуть левее или чуть правее, повалилась бы прямо на него, но он оказался в пустом квадратике между брусками, как в рамке, и продолжал спать. Это было чудо, но мы, кажется, такого слова еще не знали. Итак, мы провели несколько часов на узком стропиле, высоко-высоко, висели на коленках, потому что попробовать распрямиться и сесть на стропило было слишком страшно. Лица побагровели от прилива крови, голоса стали какие-то потешные: мы же разговаривали вверх тормашками. Мы кричали, но нас никто не слышал. Все наши – и мои, и его родичи – уехали в Спокан, остальные коттеджи в поселке были далеко. Становилось все темнее. Мы додумались, как сесть на стропило и потихоньку добраться до стены, прислонялись к ней по очереди. Мы играли в сов и плевались, пытаясь во что-нибудь попасть. Я описалась. Сикст проснулся, принялся орать без передышки. Мы во весь голос, перекрикивая младенца, перечисляли все, чего бы нам хотелось поесть. Хлеба с маслом и сахарным песком. Кентширив ел такие бутерброды с зари до зари. Я знаю, теперь-то он диабетик, потихоньку лакомится лосьоном “Джергенс”, доводит себя до комы. Он все время потел, его клетчатые рубашки на солнце посверкивали – засахаривались.

66Кооперативное общество по повсеместному оказанию американской помощи – некоммерческая организация, занимающаяся оказанием гуманитарной помощи в различных регионах мира.
67“Королевские ворота” – марка водки и джина, производится в Сан-Франциско.
68Композиция американского джазового музыканта Орнетта Коулмана (1959).
69Потерянное время (фр.).
70Соната Вентейля – вымышленное музыкальное произведение из цикла романов Пруста “В поисках потерянного времени”.
71“Странная парочка” – американский ситком 70–80-х годов.
72Балки (исп.).
73Город-курорт в Мексике.
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»