Читать книгу: «Геракл»
Глава 1 Я родился
Я открыл глаза и непонимающим взглядом обвёл помещение. Сознание было ясным, мысли — отчётливыми, но картина передо мной не складывалась в ничего логичного и знакомого. Я чётко осознавал, что до того, как я глаза закрыл, я находился где-то в другом месте. Совсем в другом. Там было светло. Яркий, ровный свет, льющийся с потолка. Было мягко и удобно — я лежал на чём-то пружинящем, утопающем в комфорте. Запах… да, там пахло кофе, свежей краской после недавнего ремонта и лёгкой пылью с улицы, смешанной с ароматом сирени из открытого окна.
А здесь… Здесь было темно, душно и пахло совсем иначе. Пахло землёй, влажной глиной, дымом и чем-то кисловатым, животным. Не отвратительно, но чуждо. Знакомое ощущение дезориентации после глубокого сна в незнакомой комнате накрыло с десятикратной силой. Только это был не сон. И не комната. Точнее, комната, но какая-то первобытная.
Логика, холодная и беспристрастная, настойчиво шептала: ты был там, а теперь ты здесь. Между «там» и «здесь» — пропасть. И скрепившей её точкой было только одно действие — закрытие глаз. Эмоции, отложенные на мгновение мозгом для анализа, рванули наружу лавиной. Удивление, переходящее в лёгкую панику, непонимание и дикий протест против этой глиняной, дымной реальности требовали выхода. Я открыл рот, чтобы выразить весь этот коктейль максимально ёмко, тем словом, которое в моём прежнем мире ставило точку в любых спорах и точно описывало абсурд происходящего.
Но мои голосовые связки, гортань, язык — весь речевой аппарат — оказались иными, непослушными, незрелыми. Мысль, родившаяся в сознании взрослого человека, была искажена до неузнаваемости физиологией младенческого тела.
И моя первая фраза в этом новом мире прозвучало так:
— Дё дя гу ня?
Звуки были гулкими, немного захлёбывающимися. Я услышал их своими ушами и… внутренне содрогнулся. Да, вокруг явно творилась эта самая «гу ня». Полнейшая, абсолютная, беспросветная. Это ёмкое определение идеально подходило к окружающей обстановке, к моим ощущениям, ко всему, что успел зафиксировать мой взгляд. Какое ещё могло быть слово?
Не желая мириться с этой «гу нёй», я снова зажмурил глаза. Крепко-крепко, изо всех сил, так что перед веками поплыли цветные пятна и искры. Суеверная логика требовала: если ты не видишь этого мира, значит, его и нет. Если отвернуться от кошмара, он растворится. Так исчезают монстры в темноте, если натянуть одеяло на голову.
Я цеплялся за смутный, ускользающий образ «того» места. За вспышку света за веками, за ощущение правильного масштаба, за призрачное обещание комфорта, которое уже не мог вспомнить детально, но жаждал всем существом. «Просто исчезни, — мысленно приказывал я этой глиняной клетке. — Я закрою глаза, сосчитаю до десяти, а когда открою — всё будет как было. Всё будет правильно».
Для верности, чтобы стряхнуть с сознания липкую паутину этого наваждения, я старательно потряс головой. Ощущение твёрдого, чуть колючего под шерстью ложа подо мной никуда не делось. Запах дыма и остывшего жира всё так же висел в воздухе.
Наступил момент истины. Стратегия страуса должна была либо сработать, либо окончательно разбить последние надежды. Я не стал открывать глаза сразу. Вместо этого я, медленно и с величайшей осторожностью, как сапёр, проверяющий мину, приоткрыл лишь один глаз. Правый. Левая половина мира оставалась в спасительной, отрицающей реальность тьме.
Через узкую щель ресниц в сознание хлынул тот же сумрак. Тот же косой луч пыльного света из отверстия под потолком. Те же грубые силуэты лавок вдоль стены. Всё было на своих местах. Не сдвинулось ни на миллиметр. Тяжёлое, плотное разочарование, горькое и безвозвратное, накатило на меня. Волшебство не сработало. Закон «зажмурился — исчезло» в этом мире не действовал.
Реальность была упряма. Она никуда не делась. Она ждала. Объективная реальность, данная нам в ощущениях, неумолимая ты самка собаки!
Я с безнадёжным видом открыл и правый глаз. Картина от этого ничуть не изменилась, как и от предыдущего зажмуривания. Я, по-прежнему, видел перед собой две руки. Две мои руки, судя по тому, что они росли из моих плеч. Две мои пухлые детские руки. Слово «пухлые» повисло в сознании, холодное и чужеродное. Я смотрел на эти короткие пальцы с ямочками на костяшках, на мягкие, округлые запястья, на ладони, которые казались слишком маленькими, чтобы что-либо удержать. Это был не просто взгляд — это была перепроверка, сканирование каждой детали, как будто от точности осмотра зависела сама реальность. Но факт оставался фактом: пропорции были искажены. Все было слишком… компактно.
И каждая из этих маленьких, неправдоподобно пухлых рук сжимала в кулачке по змее.
Моё восприятие сузилось до этих двух точек контакта. Длинные, гибкие тела с пёстрой, тусклой чешуёй обвивались вокруг запястий, будто живые браслеты. Но это была пародия на жизнь. Головы с прищуренными, плёнчатыми глазами безвольно свисали, шеи были вывернуты под невозможным, резким углом. Хребты сломаны. Змеи были не просто задушены, а именно что их шеи были переломаны. Я знал это с той же уверенностью, с какой знал теперь о пухлости своих рук. Это было знание, впечатанное в мышцы предплечий, в память сухожилий, которые всё ещё были напряжены до дрожи.
В голове, холодной и ясной от шока, застучали вопросы, отскакивая друг от друга, как град по железу. С какой силой надо сжать? Какое давление, какое усилие нужно приложить к гибкому позвоночнику гада, чтобы не просто обездвижить, а переломить его? Инженерная часть моего прошлого ума пыталась подсчитать напряжение, прочность на излом, площадь захвата… и давала сбой. Эти расчёты не сходились с тем, что я видел. Мягкая детская плоть, неразвитые мышцы — они не могли быть источником такой силы. Это был факт. Абсурдный, нарушающий все законы, но факт.
Так, подождите. Пауза. Стоп-кадр.
Мыслительная машина, мчавшаяся по наклонной, вдруг наткнулась на простой, фундаментальный вопрос, который перечёркивал все предыдущие. Вопрос не о змеях, не о силе. Вопрос о базовых условиях.
А почему, собственно, у меня детские ручки?
Ледяная волна, от которой похолодело всё внутри, прокатилась от темени до копчика. Не эмоция — физиологическая реакция на катастрофу. Все обрывки данных, которые я до этого отчаянно игнорировал, внезапно сложились в единую, безупречную и чудовищную картину. Низкий, нависающий потолок, который теперь казался не просто низким, а огромным. Грубые лавки, бывшие не лавками, а горами древесины. Искажённый, неконтролируемый звук моего собственного голоса, который я слышал минуту назад. Сам масштаб всего вокруг. Он был не «таким», он был «другим». Потому что изменился не мир. Изменился я.
Я был маленьким.
В голове что-то щёлкнуло — тихо, но окончательно. Последний предохранитель. Мир не просто перевернулся. Он был выброшен за борт, а на его место водрузили этот — глиняный, дымный и абсолютно, бесповоротно чужой.
Тихий звук, полный чистого, неразбавленного изумления и первого проблеска осознания, сорвался с моих губ. Слова, как и прежде, вышли искажёнными, сплющенными незрелой артикуляцией, но теперь они несли не ругательство, а конкретный, адресованный вселенной вопрос:
— Я что, попал?
Тихий вопрос «Я дё бо ба?», прозвучавший в гробовой тишине комнаты, повис в воздухе, не получив ответа. Раз уж волшебство не сработало, а руки упрямо твердили свою немую правду, нужно было действовать. Пассивность в условиях информационного голода была худшей стратегией.
Я оглядел окружающую обстановку с новой, методичной тщательностью. Комната не просто была тесной и полутёмной — теперь я видел её детали.
Стены. Обмазаны глиной. Но обмазано не тяп-ляп, не грубыми комьями, а ровным, выверенным слоем. Рука мастера. Значит, моя новая семья не из самых бедных. Уже неплохо. Стартовый бонус — вещь очень полезная, хотя и сильно недооцениваемая в моей прежней жизни. Помнится, там, люди реально думали про старт из гаража на примере воротил бизнеса. «Ну, у него же получилось!» — убеждали они окружающих, — «Он ещё и колледж бросил». Вот, только, у этого самого легендарного «него» был тот самый стартовый бонус в виде богатых родителей. И гараж его был в частном доме, а не в промзоне. И бросил он Гарвард или Оксфорд, а не Заборостроительный колледж в Нижних Запупенках. Ладно, отвлеклись, смотрим дальше.
Мебели немного. Лавки вдоль стен. Дерево тёмное, почти чёрное от времени и рук. Никакого лака, никакой резьбы — просто обработанные и отполированные до блеска задницами за много лет использования. Значит, либо технический уровень общества невысок, либо мы всё же не на вершине пищевой цепочки. Но шкуры… Лавки и пол были покрыты шкурами. Не одной, не двумя. Они лежали повсюду, грубоватые, с вьющейся, свалявшейся шерстью. Я, конечно, ветеринар не настоящий, но это, похоже, овчина. Так что, отставить панику, семья, явно, состоятельная, если может позволить себе столько овечек перевести на одеяла. Значит, отара. Скот — богатство. Так что, я богат!
Свет проистекал из двух источников. Во-первых, маленькое квадратное отверстие под самым потолком. Без стёкол, без ставень — просто дыра в стене. Во-вторых, глиняные плошки с тёмным, густым маслом и плавающим в нём фитилем. Они стояли на грубых деревянных полках, вбитых в стену, и коптили низкие стропила чёрными, бархатистыми хлопьями сажи. Стропила. Я видел стропила. Балки, на которые, видимо, уложена кровля. Значит, чердака, утепляющего пространство над головой, нет. Климат, скорее всего, тёплый. Средиземноморский? Италия? Греция? Средняя Азия? Мысль кольнула, но я отогнал её, собирая факты.
Запахи. К едкому запаху палёного масла от светильников примешивались другие, идущие, судя по всему, из-за низкой двери в дальнем углу: чеснок, что-то пряное, вроде чабреца или орегано, и запах жареного, точнее, тушёного мяса с лёгким привкусом гари. Кухня. Значит, я где-то в жилой части, не в хлеву.
Картина складывалась, но не хватало ключевых фрагментов пазла. Я сидел голым задом на ещё одной шкуре — мягкой, тёплой, мехом внутрь. И я был не один. Рядом, разметавшись и пуская тонкую струйку слюны на свою часть шкуры, дрых другой голый карапуз. Мальчик. Темноволосый, с чёрными кудряшками, такими же пухлыми щеками. Я перевёл взгляд со своих рук, всё ещё чувствуя в них призрачное напряжение от змей, на его. Размер — один в один. Похоже, брат. Возможно, близнец.
На всякий случай, движимый новой волной странного, отстранённого любопытства, я скосил глаза вниз, на себя. И… медленно выдохнул. Я тоже мальчик. По крайней мере, базовая идентичность совпадала. Гора с плеч — смешная, иррациональная в данной ситуации, но тем не менее.
А это ещё что? На внутренней стороне бедра моей левой ноги, прямо на нежной, бледной коже, виднелись две маленькие, аккуратные ранки. Две точки, как от тонких игл, но с лёгким синячком вокруг. По ширине — как раз по габариту змеиной морды. Я машинально развернул правую ногу. На икре — ещё две такие же отметины. Укусы. Два. Значит, это тело… получило дозу яда. Этим, вероятно, объяснялась та самая судорога, не дававшая разжать кулаки. И, возможно, кое-что ещё. Мысль оформилась холодно и чётко: я, по всей видимости, ничью душу не выселил и не поглотил. Я занял уже пустую оболочку. Моральная дилемма, если она и была, отпадала. Мелочь, а приятно.
Наша импровизированная постель была огорожена от остального пространства. Я поднял взгляд выше. По периметру стояли, прислонённые друг к другу, шесть больших круглых щитов. Сделаны из дерева, обтянуты грубо выделанной кожей, по краям — бронзовая оковка. Ещё одно подтверждение тому, что семья не из бедных. Точка. Если в доме есть шесть боевых щитов, просто чтобы отгородить детский угол, значит, речь не о простых землепашцах.
И тут, как щелчок выключателя, в голове всё сложилось. Легенды и мифы Древней Греции. Книга с толстой мелованной бумагой. Иллюстрация: пухлый младенец, сидящий на звериной шкуре, сжимает в руках двух змей, обвивших его запястья. Рядом, раскрыв рот, ревёт его испуганный брат-близнец. Алкид. Змеи, подосланные Герой.
Картинка встала на место с ужасающей ясностью.
Интересно, Грузовик-сан, почему я тебя не помню?
Разгоняя тишину, по ушам резанул женский визг. Он был настолько пронзительным и полным чистого, неконтролируемого ужаса, что я физически вздрогнул, а мой брат на шкуре заворочался. Это была нянька. Она проснулась и увидела то, что не должна была видеть ни при каких обстоятельствах: доверенные ей младенцы и мёртвых змей в их руках. Её крик был сделан из паники, предчувствия ужасной кары и животного страха. «Ох и достанется же ей на орехи», — успела мелькнуть у меня сухая, сторонняя мысль, прежде чем визг перешёл в бессвязные вопли.
На этот звуковой сигнал бедствия ответили немедленно. Раздался тяжёлый, стремительный топот, грохот удара о дерево — и дверь в комнату, не выдержав напора, с треском распахнулась, отскочив от стены. В проёме, заслонив собой слабый свет из соседнего помещения, возникла фигура. Здоровенный, бородатый мужик. Он был практически гол — на нём была лишь набедренная повязка. Его тело, от плеч до колен, было высечено из мышц, покрытых рубцами и тёмными волосами. В правой руке он сжимал короткий, тяжелый меч, лезвие которого отливало в свете светильников тусклым, красновато-жёлтым блеском. Бронза. «Амфитрион», — безошибочно щёлкнуло у меня в голове. Образ из книг и мифов материализовался в виде этой дышащей силой и яростью реальности. «Отец Алкида и Ификла. Интересно, про Зевса правда, или потом уже придумали для солидности?»
Его глаза, дикие и быстрые, пронзили полумрак комнаты, просканировали щиты, углы, нас на шкуре. Он что-то рявкнул — низко, гулко, как разъярённый бык. Его голос был грубым и властным.
За его спиной, обогнав его на последнем шаге, в комнату впорхнула, словно испуганная лань, молодая женщина. Длинные тёмные волосы разметались по её плечам, лицо было бледным от ужаса, а широко раскрытые глаза ловили меня и брата, полные такой бездонной тревоги, что её почти можно было потрогать. «Алкмена. Его жена. И, по совместительству, наша мама», — сделал я мгновенный логический вывод.
И тут началась какофония. Амфитрион продолжал рычать что-то, обращаясь то к няньке, то к невидимым угрозам в тени, размахивая мечом. Алкмена вскрикивала, её слова лились быстрым, высоким, певучим потоком, в котором сквозь панику пробивались оттенки укора, вопроса, безмолвной мольбы. Нянька, рыдая и заламывая руки, захлёбывалась оправданиями, её голос дрожал и срывался на тот же животный визг.
И я — я не понимал ни единого слова. Ни одного. Звуки, крики, интонации сливались в абсолютно бессмысленный, хотя и эмоционально насыщенный шум. Я вслушивался, пытаясь уловить знакомые корни, созвучия, но тщетно. Язык был наглухо чужим. То ли в мозгу реципиента не осталось никаких следов знаний языка, то ли этих знаний там и не было вовсе — Ификл был ещё слишком мал, чтобы говорить.
«Печально», — подумалось мне с горькой иронией, пока вокруг бушевала буря из незнакомых звуков. — «Придётся учить эллинский с нуля. Методом глубокого погружения. Только без Илоны Давыдовой».
Тяги к изучению языков вообще и греческого в частности, насколько я помнил, у меня никогда не было. Не подумайте, что я фанат мифов Древней Греции. Нет, не буду отрицать, почитывал, как и все дети в Союзе, адаптированные, конечно, да и мультики по ним были занятные. Особенно те, которые «для взрослых», была такая категория в отечественной мультипликации. Но, вот, Олдей сильно уважал и их героя, который должен быть один, читал неоднократно. Правда, никогда не думал, что со мной произойдет вот такое.
Кстати, а чего это я такой спокойный? Мысль прозвучала у меня внутри отстранённо, будто я наблюдал за собой со стороны. Если отбросить все предположения и фантазии, передо мной лежал простой, чудовищный факт: я помер. Там, в том светлом месте с запахом кофе и сирени, моя жизнь закончилась. Я должен был испытывать ужас, панику, горечь утраты, протест. Я должен был метаться в границах этого детского черепа, отчаянно цепляясь за призраки прошлого.
А вместо этого во мне царила странная, кристальная ясность. Я воспринимал всё — визг няньки, рёв Амфитриона, трепетные руки Алкмены, холодок бронзового меча в воздухе — с чёткостью высококачественной записи. Эмоции были, но они словно проходили через фильтр, через толстое стекло. Я анализировал их, а не тонул в них.
Мой собственный покой перед лицом собственной смерти пугал меня больше, чем сама смерть. И тогда я попытался найти рациональное зерно. Во-первых, шок. Глубокий, всепоглощающий психологический шок от смены реальности. Организм, чтобы не разорваться на части, включает режим холодного наблюдения. Отсюда эта чёткость и отстранённость. Во-вторых, адреналин. Который, судя по всему, всё ещё гулял по этой маленькой кровеносной системе. Ведь это тело только что совершило нечто невозможное — задушило двух змей. Оно боролось за жизнь, оно выжило. Гормоны, мобилизующие на борьбу, ещё не успели утихнуть, они гасили панику и притупляли страх.
И в-третьих, самое главное, — я был теперь маленьким. Младенцем. Во всей этой ситуации был один неоспоримый и, как ни странно, утешительный плюс: мне можно. Мне можно не держать лицо. Мне можно не собирать волю в кулак. Мне можно быть иррациональным, слабым, испуганным. Общество — это древнегреческое общество вокруг меня — не ждёт от меня мужества, стоицизма или философского принятия судьбы. От младенца ждут только одного: чтобы он жил, рос и… ревел, когда страшно.
Это осознание стало ключом, отпустившим последний зажим. Я не должен был играть роль взрослого в теле ребёнка. Я мог просто быть этим ребёнком. Моё странное спокойствие было аномалией, которую следовало исправить, чтобы не вызывать подозрений. Мне нужна была легальная, социально одобренная отдушина для всей накопленной чудовищности происходящего.
И с чистой совестью, с почти что облегчением, я отдался на волю инстинктов этого тела. Я перестал сдерживать тот клубок непонятных ощущений, что клокотал где-то в глубине грудной клетки. Я разревелся. Не просто заплакал — а именно разревелся, громко, надрывно, заливисто, на всю мощь неразвитых ещё лёгких.
Я размазывал слёзы, сопли и слюни по своей пухлой физиономии кулачками, которые всё ещё не могли разжаться и сохраняли странное, скрюченное положение. Мои собственные звуки оглушали меня, сливаясь с общим хаосом, становясь его частью. Это был идеальный, безупречный детский плач — полное отсутствие контроля, абсолютная капитуляция перед миром, который оказался слишком большим, слишком громким и слишком непонятным. Я не просто притворялся — я позволил этому телу сделать то, что оно должно было делать. И в этом потоке звука и ощущений была своя, странная свобода.
Мой громкий, искренний плач стал спусковым крючком. Второй младенец, разбуженный первоначальным визгом и грохотом, но до сих пор пребывавший в сонном оцепенении, увидел моё искажённое гримасой лицо, услышал рёв и мгновенно, не задумываясь, присоединился к концерту. Его плач был другим — более обиженным, капризным, с ноткой недоумения. Он, тыкая пухлым пальчиком в мою сторону, ревел, по-видимому, оттого, что у меня было два замечательных пёстрых «шнурка», а у него — ни одного. Его детский ум ясно фиксировал несправедливость распределения «игрушек».
Впрочем, его интерес к происходящему оказался удивительно гибким и практичным. Заметив, что одна из змей, в процессе моей истерики размоталась с предплечья и висит верёвкой, он вдруг смолк на полвздоха. Любопытство победило испуг. С деловым видом, всхлипывая уже скорее по инерции, он потянулся к длинному, пёстрому хвосту твари и начал старательно, с сосредоточенным видом, обматывать её вокруг моей ноги, как будто пытался завязать ленту или прикрепить необычную погремушку.
Это действие, такое невинное и чудовищное одновременно, видимо, стало последней каплей для нервов взрослых. Крики и взаимные упрёки между Амфитрионом, Алкменой и нянькой тут же прекратились, сменившись единым порывом. Теперь они были не враждующими сторонами, а спасателями у разбитого корыта.
Женщины кинулись к нам первыми. Сильные, но на удивление бережные руки подхватили меня. Запах страха, пота и шерсти от их одежд смешался с другими ароматами комнаты. Змей у меня отобрали быстро, решительно и с явным, почти физическим облегчением. Кто-то отшвырнул их в угол с отвращением. «Эх, трофей», — мелькнула у меня дурацкая, запоздалая мысль сквозь рев.
Но главным было другое. Те же самые руки — тёплые, шершавые от работы, но нежные сейчас — принялись осторожно, но настойчиво разминать мои пальцы. Кулачки, сведённые остаточной судорогой, всё ещё были сжаты, будто продолжая душить невидимых гадов. Сухожилия ныли, мышцы предплечья дрожали от напряжения. Мне массировали ладони, по одному разгибали каждый палец, мягко, но не останавливаясь. Было немного больно, но это была «правильная» боль — боль освобождения, возвращения контроля. И, что удивительно, ничего при этом не хрустнуло и не сломалось. Какой-никакой, а плюс в этой сумбурной вечеринке.
Пока со мной возились, другая женщина, видимо, та самая нянька-кормилица, успокаивала второго младенца, отвлекая его от змеиного хвоста и укачивая на руках. Затем настала очередь практических действий. Нас обоих быстренько, с привычной ловкостью закутали в грубоватые, но мягкие и чистые льняные пелёнки. Пеленание было тугим, успокаивающим, оно возвращало ощущение границ и безопасности, которых так не хватало в этом хаосе.
И затем… ко мне поднесли источник тепла, сытости и глубокого, почти животного успокоения. Сиську. Полную, тёплую, пахнущую молоком и кожей. Очевидно, няньки в этом доме выполняли и функции кормилиц. «Эх, когда ещё я до сиськи теперь доберусь в этой новой жизни, — с философской покорностью подумал я, переставая реветь и начиная посапывать, — надо пользоваться моментом». Инстинкты тела взяли верх над остатками аналитического ума. Я взял грудь и начал сосать, ощущая, как тепло разливается по телу, прогоняя последние остатки леденящего страха. Хорошо, хоть руки не замотали в пелёнки, оставили снаружи. Хоть полапать можно. Подрасту, ведь потом долго не дадут.
Стоя над заснувшими детьми, окутанными льняной тканью и безмятежностью полного истощения, Амфитрион исподлобья посмотрел на истоптанный пол, где ещё лежали два пестрых, безжизненных шнура.
— Эти змеи дают человеку вздохнуть, а выдыхает он уже на берегу Стикса. Он, как железные тиски, сжимает все мышцы разом. Горло, грудь, живот… Человек в полном сознании, но не может вдохнуть. Задыхается, глядя в небо, и шевелить пальцем не в силах. — Амфитрион с силой сжал свой кулак, и сухожилия на его руке выступили, как канаты. — Хвала уж не знаю кому что у нашего мальчишки получилось их так удачно схватить. За горло. С первого раза. До того, как его укусили.
Он наконец перевёл тяжёлый взгляд на Алкмену, стоявшую рядом, всё ещё бледную, но уже не дрожащую.
— Не уверен, — признался он с редкой для него откровенностью, — что смог бы сделать так же.
Алкмена не ответила сразу. Она провела рукой по его напряжённой спине, и под её ладонью мышцы чуть дрогнули.
— Надо принести благодарственную жертву, — прошептала она наконец, и её шёпот был похож на шелест священных листьев в святилище. — Зевсу. И Гере… — она помедлила, что-то прикидывая, а, потом, решительно закончила, — И Гермесу.
Амфитрион нахмурил свои густые брови, повернув к ней голову.
— А Гермесу-то за что? За то, что он, хитрец и вор.
— За ловкость, — тихо, но непреклонно пояснила Алкмена. — Да и, вообще, лишним не будет.
— Это да, — задумчиво согласился Амфитрион, — лишним не будет. Клянусь ляжками Клио!
Раздался звук подзатыльника.
Амфитрион, вместо ответа, резко обернулся и в одно движение обхватил её за талию, притянув к себе. Его борода, колючая и пахнущая вином и потом, прижалась к её щеке.
— Но быть между твоими мне нравятся больше, — прошептал он губами у самого её уха, и его рука скользнула ниже, крепко и без обиняков запуская руку жене между ног.
Алкмена не вырвалась. Она лишь тихо ахнула, а потом, уже вполголоса, засмеялась — низко, счастливо и немного смущённо.
Амфитрион похохатывая вышел из комнаты, а Алкмена склонилась над сладко спящими малышами,
— Дурак наш папка. Сатир похотливый! — довольно промурлыкала она, поправляя пелёнки, — Эдак у вас новый братик появится. Или сестрёнка. Чувствую, не высплюсь я сегодня!
***
Так началась моя новая жизнь в далёком прошлом. И эта жизнь подкидывала мне всё новые сюрпризы. Начать, хотя бы, с того, что брательника звали не Ификлом, а Иолаем. А Ификлом звали вовсе даже меня. Сперва, я подвис на пол дня, размышляя, а где же тогда Алкид, герой богоравный Геракл в будущем, но потом припомнил, что окончание «-ид», "-ад" и "-иад" у эллинов означало то же самое, что и «-ич» в русском. То есть, «потомок такого-то» или в более полной трактовке «входящий в род такого-то». Как все потомки Рюрика звались Рюриковичами. Так что, Алкид — это не столько личное имя, сколько «потомок Алкея». А Алкей Персеид, Алкей Хромой, сын великого Персея, как раз является моим дедом. Нашим с Ификлом дедом. Так что, Алкиды мы обои два, как сказали бы в моё время. Причём, Персеидами мы были и по папиной, и по маминой линии. Потому как Алкмена приходилась двоюродной сестрой Амфитриону. И с этой точки зрения припадки у Геракла прекрасно объяснялись близкородственной связью. Как говорится, инцест — дело семейное.
Интересно, кто из нас двоих схлопотал этот дебаф? Кто припадочный, тот и Геракл, или есть варианты? Змей, всё-таки, я задушил. Ой, как не хочется-то получить кроме новой жизни ещё и свистящую флягу. Ну да поживем — увидим, доживём — узнаем, переживём — учтём.
Сразу отмечу про себя, что посленское знание, на которое так уповают все попаданцы, у меня оказалось крайне дырявым и выборочным. Я помнил общую канву мифов, но детали и последовательность событий были туманны. Зато обнаружился неожиданный, прямо-таки роскошный бонус: собственная память стала работать с пугающей чёткостью. Я мог, как с полки, снять воспоминание о прочитанной когда-то статье, эпизоде из фильма, схеме из учебника. Я видел шрифт, ощущал вес книги в руках. Это было удобно… и в то же время обескураживающе бесполезно в девяноста девяти случаях из ста. Вот зачем мне сейчас, в мире бронзы и глины, до мелочей помнить алгоритм Быстрого Преобразования Фурье? Или тонкости устройства полевого транзистора? Это знание висело в мозгу ярким, но абсолютно бессмысленным грузом.
О, а вот знакомство с книгой «как изобрести всё — создай цивилизацию с нуля» очень даже может пригодиться. Но между смутным воспоминанием о схеме примитивного динамо и его реальным воплощением лежала пропасть, имя которой — «мне ещё и года нет, и я не владею даже местным наречием». Ну а что вы хотите, граждане древние греки? Мне ещё предстоит долгий путь от беспомощного комочка до хотя бы внятно говорящего ребенка. Расти, расти и ещё раз расти.
Короче, жди Эллада, богоравный я подрастёт и покажет тебе Эвбееву мать! А пока что у меня лапки. Короткие, пухлые и совершенно не приспособленные ни к кузнечному делу, ни к тонкой настройке водяной мельницы. Пока моя основная и единственно верная задача — это расти большим и сильным, слушать маму с папой (вернее, учиться их понимать) и хорошо кушать сиську. Я же вам не Ахиллес какой-нибудь, в конце концов[1]. Ну и упражнять тело, пока никто не видит, маскируя это дело под игры.
О! Сиська! Как же хочется мяса с жареной картошечкой!
Комментарии:
[1] Ахиллес — переводится на русский как «Невскормленный». То есть, его не кормили грудью.
Глава 2 Если хочешь быть здоров…
Последние лучи Гелиоса, казалось, цеплялись за белую штукатурку стен, окрашивая двор в теплые, медовые тона. В воздухе висела ленивая муха и запах жареной ячменной лепешки от кухни. А я сидел на теплом от солнца камне у самой стены и пытался заставить свое тело сделать то, что разум считал элементарным.
«ИдОр», — четко и ясно прозвучало в моей голове. Вода. Простое, изящное слово. Я собрался с духом, сделал вдох и...
— Ыд-ды-дой…
Это было похоже не на речь, а на стон умирающего. Язык, неповоротливый и толстый, как кусок вареного мяса, уперся в небо, а потом бессильно шлепнулся вниз. Никакого внятного «ипсилон», только мычание. Губы отказывались складываться в нужную улыбку для звука «омега».
Я сглотнул, чувствуя привкус горького разочарования. Все было внутри. Я уже освоил мелодику этого диалекта, понимал грамматические конструкции, в голове вертелись целые фразы. Но стоило попробовать их извлечь наружу — и мой речевой аппарат устраивал бунт. Мозг, эта серая железа, отвечающая за миллионы нейронных связей, просто не справлялся с управлением. Не наработаны связи. Не отточены движения. Это было безумно досадно.
По-первости, я было подумал, что моё подселение нарушило какие-то связи в мозгу тела-реципиента и я теперь навсегда такой буду. Однако, меня успокоил мой братюня. Нам сейчас по полтора года, а в навыках речи и в ловкости он мне ничуть не уступает. Проще говоря, такой же говорливый и проворный, как и я. Если не споткнулся о свои ноги, то уже подвиг. И язык у него точно так же ведёт себя, как пьяный спартанец после симпосиона. Это они слово «оргия» еще не придумали и называют данное мероприятие просто «пир» — «симпосион». Я долго ржал, вспоминая старую миниатюру Ширвиндта и Державина: — «ну ты вчераааа, на симпозиме!».
Так что, мы с Иолаем фыпиявим и пйифыпётываем на пару. Как будто мёд прямо из улья ели. Вместе с очень злыми пчёлами. Интересно, а ульи уже изобрели или ещё бортничают? А то, на этом деле ух как развернуться можно. Сахар-то делать не умеют, а сладенького человеки завсегда не дураки были отведать.
Стараюсь бормотать скороговорки, когда никого нет рядом. Но, имея брата-близнеца, оказаться в одиночестве крайне проблематично. Вот и сейчас, только я начал про «ехал грека через реку», как Иолай, незаметно появившийся за спиной, поинтересовался «сё та гека?» Ну и как ему объяснить, если тут ещё нет ни понятия Греция, ни греков? Эллада есть, а вот эллинами ещё и не пахнет. Фиванцы есть, микенцы, афиняне, спартанцы, аргосцы. Куча всяких других. А единого народа нет. Перефразируя классика «под Трою пришли фиванцы, микенцы, афиняне, а ушли эллины». А вот фига там ушли. Там и полягут, герои богоравные, блин горелый. Как бы устроить так, чтобы не было тут Троянской войны? Хотя, она, вроде бы, уже после Геракла была. Или нет? Но он, то есть, я, самоубился же. Так что, если жить до старости, то есть шанс загреметь под Трою. Это тоже мне не слишком нравится.
Сиську нам уже не дают. Кормят жидкой кашей. Эх, как блинов-то хочется. Здесь их и не делают. Лепёшки пекут. Ячменные да просяные. А блинчиков, пшеничных, с вареньецем клубничным… Так, слюни подбери, герой Эллады. Время превозмогать!
Если с речью дела обстояли плохо, то с координацией движений был просто сущий ад. Взрослое сознание посылало в тело четкие команды: «поднять ногу, перенести вес, мягко приземлиться на пятку». А тело, эта неуклюжая тряпичная кукла, отвечало полной анархией. Нога дергалась как попало, корпус заваливался в непредсказуемую сторону, а вместо мягкого шага раздавался глухой топот или, того хуже, шлепок о землю всей плашмя. Расстояние до предмета я оценивал с ошибкой в добрый локоть, а сила хвата либо была смехотворно слабой, либо зашкаливающей, заставляя чашку вылетать из рук, как из катапульты.
Это было невыносимо. Сидеть сложа руки — значило терять драгоценное время. Но и вызывать подозрения у взрослых трехлетним младенцем, демонстрирующим осознанные гимнастические упражнения, было себе дороже. Ответ, как часто бывает, лежал на поверхности. Игра.
— Ио́лай, — позвал я брата, сидевшего и усердно пытавшегося завязать узел на куске старой веревки. — Пази юда!
Он подполз ко мне, оставив свои попытки. Я взял обломанную щепку, оставшуюся от вчерашних дров, и с нарочитой серьезностью нарисовал на утрамбованной земле первый неровный круг.
— Это ко́ська, — объявил я, с трудом выговаривая слово «кочка».
Иолай кивнул, его взгляд загорелся любопытством.
— А вот еще ко́ська. И еще. И там, босая, — я старательно выводил круги разного размера и на разном расстоянии друг от друга, пока небольшой участок двора не стал напоминать абстрактную карту. — Это — бо́лос. Ужасный. Там живет... тюдоисе.
— Чудосисе? — с благоговейным ужасом переспросил Иолай.
— Тюдоисе, — согдасился я. — Ыдйа. Её нада убить. Но сьтоб до неё дойти, нузя пйыгать по коскам. Есйи сваися — утонесь! Пф-ф-ф! Пузыйи! Идёс?
Он закивал с такой силой, что я испугался, как бы он голову не оторвал. Энтузиазма было хоть отбавляй. Проблема была в исполнении.
Первый же «прыжок» больше походил на падение вперед с криком. Иолай, с азартом разбежавшись, просто не смог оттолкнуться, шлепнулся животом на первую же «кочку» и сбил с нее всю «грязь» — то есть прочерченные границы. Мой собственный прыжок был чуть более техничным, но не менее плачевным. Я рассчитал дистанцию по-взрослому, но мышцы ног не обладали нужной силой. Вместо легкого прыжка получился неуклюжий подскок, и я приземлился пяткой прямо на линию круга, едва не подвернув голеностоп.
— Утёп, — мрачно констатировал я, развалившись на земле.
— И я утёп! — весело согласился Иолай, катаясь рядом, как будто это и была цель игры.
Так мы и «тонули» день за днем. Наша «Гидра» — старый, с отбитым краем глиняный горшок, водруженный на палку, — терпеливо ждала своих победителей в условленном конце «болота». Мы тайком утащили его с кухни, и теперь главной стратегической задачей между тренировками стало не дать кухарке его обнаружить.
Прогресс был мучительно медленным. Ноги не слушались, чувство равновесия подводило. Мы то и дело падали, царапали колени и ладони, но поднимались и пытались снова. Иолай, с его детской непосредственностью, относился к падениям как к части веселья. Я же каждый раз кусал губы от досады, внутренне ругая это непослушное тело.
Лишь к концу второго месяца наших ежедневных «заплывов» что-то наконец щелкнуло. Мышцы окрепли, мозг начал выстраивать нужные связи. Мы уже не падали, а именно прыгали — сперва на ближние «кочки», потом, с замиранием сердца, на те, что подальше. Слабый, но отчетливый контроль над телом начал возвращаться. Мы даже устроили первое успешное «сражение», одновременно навалившись на палку и повалив «Гидру» на землю с победным криком.
Нашей радости не было предела. Но и она оказалась недолгой.
В одно прекрасное утро мы вышли во двор и обнаружили на привычном месте лишь голую палку, торчащую из земли. От горшка не осталось и следа.
С кухни доносилось довольное бормотание кухарки и звонкое шорканье песком о глину. Она нашла свою пропажу и с энтузиазмом отчищала его.
Я взглянул на Иолая. Он смотрел на пустую палку с комическим разочарованием, его нижняя губа уже начала предательски трястись.
— Ну сто з, — вздохнул я, кладя ему руку на плечо. — Ыдйа повейзена. Сйавься, гейоиня богойавная!
Иолай хмыкнул, смахнул непослушную слезинку и ткнул ногой в ближайшую «кочку».
— Тепе́ль новая чудосися? — спросил он с надеждой.
Я оглядел двор в поисках вдохновения. Взгляд упал на кучу старых, отпиленных сучьев.
— Новая, — твердо пообещал я. — И стйасная. Но нада быстйа бегась. Догоняй!
И мы побежали, два маленьких, неуклюжих героя, тренирующих свои тела для будущих подвигов, пока с кухни доносилось победное бормотание богоравной героини.
***
Слова наконец-то начали слушаться. Губы, язык, дыхание — все складывалось в почти чистую, звонкую речь на местном наречии. Секрет был прост до безобразия: скороговорки. Не те, древние, а мои, родные, русские.
Я не учил Иолая целенаправленно. Просто бормотал их себе под нос, отрабатывая артикуляцию. А он, как попугай-невидимка, подслушивал и повторял. Забавнее всего было наблюдать за лицами слуг. Они замирали с тряпками или кувшинами в руках, провожая взглядом мчащегося по двору Иолая, который на полной скорости выкрикивал: «Фла Саса по сасе!» или «Сяпйя тяхла, сяпйа сохйа, сяпйя сдохйа!» Для них это было чистой воды детский лепет. Бессмысленный и забавный.
А для нас это медленно, но верно становилось чем-то большим. Нашим шифром. Тайным языком, который здесь, в этом мире бронзового века, не расшифровал бы никто. Зародышем свободы. Ведь, даже если поймать какого-нибудь праславянина, то его язык будет очень далёк от моего русского.
Скоро нас, может, станут выпускать за ворота. И мы сможем обсуждать что угодно — хоть планы по завоеванию мира — прямо на рыночной площади, не боясь быть понятыми. Для меня же в этом трескучем наборе звуков была живительная отдушина — слабое, но родное эхо из прошлой жизни.
Иолай пока не спрашивал, откуда берутся эти странные, быстрые фразы. Он просто впитывал их, как губка. И в его доверчивых глазах я читал лишь радость от новой игры. Спасибо тебе, братюня, за эту слепую веру.
***
Смотреть, как песчинки времени утекают сквозь пальцы, занимаясь лишь бессмысленной беготней и возней, было для меня формой тихой пытки. Каждый прожитый день без прогресса казался преступлением против будущего. Поэтому я объявил войну бесполезному веселью. Моей тайной доктриной стал принцип: каждая игра должна иметь скрытую цель.
Я стал архитектором наших развлечений, мастерски маскируя тренировки под забавы. Детское тело было странным, почти обманчивым сосудом. Оно сдавалось там, где я ожидал выносливости, — не могло долго таскать что-то тяжелое. Зато поражало там, где я готов был к слабости — было гибким, как лоза, и способным на десятки безостановочных кругов по двору, после которых я, дух захватывая, валился на землю, а Иолай, смеясь, требовал еще.
Силу я пока строго табуировал. Мышечная память взрослого человека была коварной штукой: она могла заставить детское тело совершить рывок, на который его неготовые связки и хрупкие кости просто не были рассчитаны. Одно неловкое движение — и вместо героя получается инвалид. Нет, сила подождет.
Наш упор был на другое: на ловкость, гибкость, выносливость и скорость. Я перекраивал мифы, которые еще не стали мифами, в наши повседневные квесты:
«Лапки-тяпки». Один из нас был львом немейским, неподвижно сидящим на камне и лишь рычавшим, когда другой пытался легонько шлепнуть его по вытянутым вперед «лапам»-ладоням. Задача — быть проворным, чтобы коснуться и отскочить, не получив ответного шлепка.
Погоня за златорогой ланью Артемиды, была, по сущности, пятнашками. Тот, кто был ланью, должен был не просто бегать, а петлять, резко менять направление, тренируя не только ноги, но и вестибулярный аппарат преследователя.
Похищеним золотых яблок из сада Гесперид я обозвал прятки. Яблоками служили подобранные нами гладкие камешки или желтые листья. Их нужно было незаметно для «дракона Ладона» ,которого по очереди изображал то один, то другой, вынести из «сада» — определенного угла двора.
Ну и наша коронная забава — «Охота на стимфалийских птиц». Целью служил старый, обглоданный собакой мосол. Соседский пес когда-то зарыл его под нашим забором. Логика моя и Иолая была железной: раз забор наш, значит, и сокровище под ним — тоже наше! Мы бросали в кость мелкие камушки и короткие палки, соревнуясь в меткости. Звонкий «тюк!» о высохшую кость был для нас слаще любой музыки.
Именно в пылу такой «охоты» мы и натворили дел. Палок, особо, взять было неоткуда, и, по этой причине, мы использовали запас палок из ближайшей поленницы. Обычно, мы успевали сложить их обратно. Обычно... Кухарка появилась внезапно и узрела быстро убывающую поленницу. Гремящая медь крыльев стимфалийских птиц показалась нам райской музыкой по сравнению с её криком. Так, наверное, кричат гарпии
— Чтобы через пять минут всё было сложено! Лучше, чем было!
Последствия были быстрыми, унизительными и очень жгучими. Потом, потирая ощутимо горящие зады, мы молча и покорно складывали дрова обратно. В голове у меня кипел праведный гнев. Это же была несправедливость! Мы ведь обязательно всё бы убрали сами, после игры! Кто же знал, что этим дровам суждено было спасти обед от срыва «вотпрямщаз»?
Иолай, всхлипывая, подтащил очередную палку
— Это… нечесно, — пробормотал он, и в его голосе впервые прозвучала не детская обида, а взрослое чувство несправедливости.
— Абсолютно, — фыркнул я, втискивая очередную деревяшку в шаткую конструкцию. — У них тут своих законов нет. Слушай, запомни раз и навсегда: бить будущих, богоравных героев по голой попе — это военное преступление. Когда-нибудь герои договорятся и такую конвенцию подпишут про это. Женевская, кажется. Вот!
Он перестал всхлипывать и уставился на меня широкими, еще влажными глазами.
— Жене… что?
— Ничего. Просто знай, что мы были правы. А теперь давай быстрее, а то эта «гарпия» вернется и устроит нам вторую, вернее, первую битву при Фермопилах прямо здесь.
Он не понял половины слов, но твердая уверенность в моем голосе сработала лучше любой мази. Мы закончили уборку, получив кроме болезненного урока еще и ценный опыт — как правильно складывать поленницу, чтобы она не падала от одного неловкого взгляда. Каждая игра, даже такая, учила нас чему-то. Пусть даже и дорогой ценой.
***
Мысли крутились в голове, как камни в праще, прежде чем выпустить их в цель. Целью сейчас было решение: просить или не просить взрослых научить нас грамоте и счёту. Желание было острым, почти физическим — как зуд от заживающей раны. Без знаний мы оставались бы просто двумя шустрыми щенками, пусть и сыновьями лавагета. Но щенками.
Проблема была в том, что знания, которые хранились у меня в голове, были... неправильными. Вернее, правильными для другого времени. Я смутно помнил, что алфавит, которым пользовались здесь и сейчас, — это не та плавная, знакомая каждому школьнику последовательность «альфа-бета-гамма». Он был грубее, угловатее, в нём быть знаки, которые позже исчезнут, а привычных — не хватало. Это всё равно что пытаться читать, глядя в кривое бронзовое зеркало: образ узнаваем, но все черты искажены и смазаны.
С цифрами — ещё веселее. Аттическая система, если она уже была в ходу, напоминала мне римскую, только ещё менее удобную. Палочки, галочки, сочетания первых букв числительных. Непозиционная. То есть ценность знака не зависела от его места. Попробуй-ка в уме перемножить «Π» (пять) на «Δ» (десять), когда у тебя нет таблицы умножения, записанной удобными арабскими цифрами. Головная боль бронзового века.
Я слонялся по комнате, заложив руки за спину, чем вызывал умилённые взгляды служанок. «Смотри-ка, вырядился в маленького Амфитриона!» А я ломал голову над дилеммой. Можно было попробовать внедрить что-то своё. Гениальную десятичную позиционную систему, чтобы потом все эллины пели тебе дифирамбы. Но как объяснить трёхлетнему Иолаю, а через него — взрослым, откуда в моей голове взялся этот стройный, совершенный инструмент? Нет, это путь параноика и изгоя. Проще и безопаснее учиться тому, что уже есть, и потихоньку, исподволь, вносить улучшения. Как капля, точащая камень. Но для этого надо было увидеть сам «камень» воочию. А я не видел.
Рядом Иолай усердно строил башню из камушков. Он уже ловко оперировал понятиями «больше» и «меньше», «выше» и «ниже».
— Брат, — позвал я, садясь на циновку напротив него. — Сколько камушков?
Он внимательно посмотрел на свою неустойчивую конструкцию, потом на меня.
— Много, — авторитетно заявил он.
— «Много» — не счёт, — отрезал я. — Слушай и повторяй. Эна.
— Эна, — без запинки повторил он, ткнув пальцем в верхний камушек.
— Дио.
— Дио! — он указал на второй.
Мы дошли до десяти. Он схватывал на лету. Его детский мозг, не замусоренный сложными системами, впитывал простые названия чисел как имена новых друзей. Это стало нашей новой тайной игрой. Мы считали всё: ступеньки на пороге (их было три), чаши на столе (пять), воробьёв на ветке оливы (то два, то сразу никто, когда они вспархивали).
Чтобы добавить азарта, я ввёл правило. Кто ошибётся в числе — получает щелбан. Легкий, символический. Иолай встретил это правило с восторгом. Для него это была высшая математика, замешанная на чистом спортивном интересе.
И вот настал его звёздный час. Мы считали пчёл (с безопасного расстояния), и я, автоматически, по старой памяти из другой жизни, ляпнул:
— ...пента, екси, септа...
Я тут же понял, что облажался. Но было поздно. Иолай замер, а потом его лицо озарилось торжеством чистого, незамутнённого злорадства.
— Эпта! — возопил он, словно поймав меня на краже амброзии. — Эпта, брат! Не септа! Щелбан! Третий!
Он подбежал ко мне, его глаза сияли. Для него это была не ошибка, а великая победа. Он методично, с чувством глубокого удовлетворения, нанёс мне третий за сегодня щелбан по лбу. Не больно. Но обидно.
— Да-да, герой, эпта, — буркнул я, потирая лоб. — Септа — это там, в Вестеросе... Ох, проехали.
Я смотрел, как он скачет по комнате, празднуя свою тактическую победу над братом, и чувствовал странную смесь досады и нежности. Досады — потому что «Игру престолов» я теперь ненавидел всеми фибрами души, из-за неё я терял лицо перед трёхлетним ребёнком. А нежности — потому что в его радости не было злобы. Только азарт. И в этом азарте, в этом повторении «ена, дио, триа...» по любому поводу, ковался фундамент. Фундамент для будущих знаний.
Я подожду с алфавитом, решил я, глядя на его скачущую фигурку. Пусть сначала числа от одного до ста отскакивают от зубов, как горох от стены. Пусть он полюбит сам процесс. А там... там видно будет. Может, и правда, стоит попросить отца показать, как он ведёт учёт овец или меряет землю. Под видом детского любопытства. Всё начинается с малого. Даже великая математика — с щелбанов за «септу» вместо «эпты».
***
Три года. Целая веха. На двоих, как с гордостью думал я, целых шесть — возраст почтенный и обязывающий. Главным нашим совместным достижением, помимо умения не падать с бега, стал счёт. Под моим чутким, почти педагогическим руководством, Иолай уверенно оперировал числами до двадцати. Он мог пересчитать овец в загоне, правда, результат получался приблизительный, потому что они не стояли смирно, кувшины на полке и даже звёзды на вечернем небе, пока их не становилось слишком много.
Я ходил, напыжившись от гордости, словно индюк — птица, которую здесь не видели и не увидят ещё добрую тысячу лет. Мысленно я вручил себе орден имени великого педагога. Макаренко. Получилось неплохо и торжественно. Продудел в голове какой-то бравурный марш, устроил себе овацию, тоже мысленно.
И вот однажды это наше «неплохо» получило огласку. Амфитрион, наш отец и лавагет, устраивал пир для соседских вождей и друзей. В гинекее, где мы с матерью и служанками слушали отголоски веселья — звон чаш, мужской гул, взрывы смеха — отец, видимо, разгорячённый вином и гордостью, пустился хвастать своими наследниками. Не силой (мы были ещё малы для демонстрации мышц), а умом. Конкретно — умением считать.
Гости, как водится, выразили сомнения. «Трёхлетки? Да они и трёх слов связать не могут!» Чтобы развеять сомнения, за нами прислали.
Это был момент. В доме уважаемых людей пространство чётко делится на мужскую и женскую половины. Мегарон — царство дыма очага, запаха мяса, вина, кожи и мужских разговоров. Гинекей — мир ткацких станков, пряных трав, тихих бесед и женщин. Мальчикам до семи лет путь в мегарон заказан. Если позвали — это высокая честь, событие, о котором потом будут рассказывать другим мальчишкам. Правда, рассказывать нам было пока некому — за пределы нашего двора нас ещё не выпускали.
Нас привели. Я чувствовал, как Иолай нервно сжимает мою руку. Большая, сумрачная зала, освещённая огнём очага и факелами. Десятки глаз, блестящих от вина и любопытства, уставились на нас. Запах жареного баранины, кожи и чего-то ещё, мужественного и чужого.
Началось с простого. «Сколько будет, если к трём овцам добавить двух?» Иолай, краснея, но твёрдо, выдал: «Пять!» Раздались одобрительные возгласы. Потом вопросы усложнились, но мы справлялись. Цифры были нашим островком уверенности в этом море взрослых людей.
И тут один из гостей, широкоплечий детина с лицом, обветренным в походах, громко, чтобы все слышали, заявил:— И что с того? Ловко, не спорю. Но настоящему воину, герою, вся эта... премудрость зачем? Копьё в руках держать да щит ставить — вот наука!
Тишина повисла на миг. Взгляды снова устремились на нас. И я, движимый смесью азарта, досады и чёртова озорства, которое только и ждёт повода вырваться из трёхлетнего тела, открыл рот:
— Ответствуй тогда, герой богоравный, — мой голосок прозвучал дико чисто в наступившей тишине. — Сколь перелапал ты сисек, коль восемь рабынь ты купил, но одна амазонка из них?
Сначала была абсолютная тишина. Та самая, когда слышно, как трещит полено в очаге. Все эти бородатые, закалённые в боях мужчины смотрели на меня с одинаковым выражением полного, абсолютного недоумения. Такой вопрос... от трёхлетнего птенца? В нём была и дерзость, и житейская, солдатская расчетливость, и дикая неожиданность.
А потом грянул гром. Не гром — хохот. Он прокатился волной, сшибал с ног. Кто-то ударил кулаком по столу, опрокинув кувшин. Тот самый скептик, сидевший с полным ртом вина, закашлялся, фыркая и разбрызгивая тёмные капли, а стоявшие рядом хлопали его по спине, сами давясь от смеха. Все вокруг хохотали, не скрываясь, животным, раскатистым смехом воинов. Один, тучный гость, пытался встать, пошатнулся, сполз с лавки на пол и так, не в силах подняться, пополз на четвереньках к выходу, мота головой и судорожно ловя ртом воздух между приступами ржания. Он не дополз, повалившись на бок и беззвучно трясясь от хохота.
В этой какофонии я понял одну простую вещь: юмор здесь любили самый что ни на есть непритязательный, солдатский, с душком и расчётом. И я, сам того не зная, только что выстрелил в самую яблочко.
Отец, Амфитрион, утирая слёзы смеха, поднялся и лично, взяв нас за руки, повёл обратно в гинекей. Он долго шептался с Алкменой на пороге, временами срываясь на новый приступ смеха и кивая в нашу сторону. Мать смотрела то на него, то на нас с затаённым любопытством и лёгкой тревогой.
Когда отец, всё ещё ухмыляясь, удалился, мама подозвала нас к себе. Она опустилась перед нами на колени, её красивое лицо было серьёзным.— Мальчики мои, — тихо сказала она. — Зачем вам всё это? Грамота, счёт... Вы же видели. Не все считают это нужным для воина.
Иолай нахмурился, его детское лицо стало неожиданно взрослым и сосредоточенным.
— Наш папака — лавагет, — произнёс он чётко, как заученную истину. — Он решает. От его слов жизнь у людей, или нет. Мы хотим, когда вырастем, решать... правильно. Как он. А для этого... — он искал слово.
— Надо быть не только сильными, — подхватил я, видя его затруднение. — Но и умными. И хитрыми. Чтобы видеть дальше конца своего копья.
Алкмена внимательно смотрела на нас. Я решил добавить аргумент, который, как я знал, будет понятен здесь и сейчас.
— И ещё, — сказал я с наивной, деловой непосредственностью. — Умея хорошо считать, никто не надует нас с нашей долей добычи после похода! Никто!
Мать замерла на секунду, а потом рассмеялась. Тихо, звонко, с облегчением и какой-то новой гордостью. Она притянула нас обоих к себе и взлохматила волосы, пахнущие солнцем и дворовой пылью.
— Ах вы, добытчики мои, — прошептала она, смеясь. — Настоящие герои. Идите, идите играть.
Мы выбежали назад во двор, под слепящее солнце. Иолай прыгал от возбуждения.
— Слышал, брат? Они смеялись! Папака нас похвалил!
— Слышал, — ухмыльнулся я, чувствуя, как камень сомнений свалился с души. Мы получили негласное разрешение. Теперь можно было учиться не таясь. И первый бой — битва за знания — был нами выигран. Пусть и с помощью грубого солдатского юмора.
***
Так, помаленьку, день за днём, мы и взрослели. Ум наш обрастал новыми знаниями, как виноградная лоза — новыми побегами, а тело потихоньку наливалось силой, ещё хрупкой, но уже ощутимой. Наша жизнь была чётко поделена на санкционированные взрослыми занятия и тайные тренировки, которые я упрямо называл «играми».
Правда, одна из наших первых «тренировочных баз» пала. Тот самый, выкопанный у забора, бесценный мосол, служивший мишенью для «стимфалийских птиц», не выдержал интенсивного обстрела. В один прекрасный день метко брошенный камень расколол его на несколько острых, бесполезных осколков. Иолай смотрел на останки нашего «чудовища» с трагическим недоумением, словно хоронил старого боевого товарища.
Но на смену утрате пришла новая возможность. Амфитрион, которому мы, видимо, всё больше нравились своей бойкой сообразительностью (или он просто устал от наших вечных поисков «чего бы покидать»), раздобыл нам глины. Целую большую корзину жирной, прохладной, податливой массы, принесённую с речного берега.
Так началась новая эра. Мы лепили из неё мишени. Простые шары, приплюснутые лепёшки, неуклюжие пирамидки. Сушили их на солнце, пока они не становились твердыми и звонкими. Теперь у нас был неиссякаемый запас целей для метания. Главное правило, выстраданное после истории с поленницей, было железным: после стрельбища — тщательно подмести «поле боя». Мы бегали босиком, и наши подошвы, хоть и покрытые уже приличным слоем загрубевшей кожи, всё равно были детскими. Остроугольный осколок высохшей глины, вонзившийся в пятку, — это вам не акупунктура по желанию, а прямая дорога к воспалению, а то и к чему похуже. Мысль о столбняке в этом мире, где о существовании бактерий не подозревали, а лечили травами и заговорами, заставляла меня быть педантично-чистоплотным. «Таки оно мине надо», — мысленно вздыхал я, подражая интонациям великого разведчика из далёкого-далёкого будущего.
Глина открыла и другую дверь. В перерывах между метанием камней, беготнёй в пятнашки и прочими «подвиговыми» играми я начал экспериментировать. Всплыли обрывки памяти: видео о старых китайских мастерах, которые без всякого гончарного круга, одними пальцами и простыми инструментами, создавали из глины изящные чайники и чаши. Меня, конечно, интересовало не изящество, а полезность.
Я пытался слепить хоть что-то, кроме шарика. Глубокую миску, чтобы пить воду, не обливаясь. Прямоугольную плитку, на которой можно было бы углём что-то чертить. Простую свистульку, чтобы подавать сигналы. Получалось, прямо скажем, не очень. То стенка получалась разной толщины и чаша разваливалась при сушке, то свистулька не свистела, а только булькала жалобно. Мои руки, уже неплохо управлявшиеся с палкой-копьём, отказывались понимать тонкую работу с пластичным материалом.
Зато в другом мы с Иолаем достигали потрясающих успехов — в умении учумазиться, выпачкаться в глине с головы до пят так, словно мы не лепили, а боролись с самим болотным чудовищем. После наших «творческих сеансов» нас надо было не отмывать, а отскрести. И эта часть программы выполнялась нами безукоризненно.
Иолай, видя мои мучения с глиняными поделками, не оставался в стороне. Сперва он просто копировал мои неуклюжие попытки, лепя бесформенные комки. Но потом, с детской непосредственностью, нашёл своё призвание. Он стал лепить «зверей». Его львы были похожи на собак с опухшими мордами, птицы — на комки с двумя отпечатками пальцев вместо глаз, а однажды он с гордостью презентовал мне нечто длинное, с рядом бугорков на спине.
— Гидра! — объявил он.Это было удивительно похоже. Уродливо, примитивно, но дух нашего старого горшка-врага был уловлен.
Отмывали нас, конечно, с пристрастием. Тёплой водой из кувшинов, грубыми полотняными тряпицами, под воркотню и щипки служанок. Попа после такой процедуры частенько знала, что такое родительская, вернее, обслуживающая длань. Но это был почти ритуал. Наказание за творческий беспорядок.
Иолай, потирая место воспитательного воздействия, однажды философски изрёк:
— Блат за блата.
Я поперхнулся. Он имел в виду «брат за брата». С его лёгкой руки это превратилось в нашу новую поговорку. Фраза «Не тот брат, кто брат, а тот, кто брат!», подхваченная им с моих слов, стала нашим боевым кличем в любой совместной авантюре. Мы выкрикивали её, бросаясь в погоню друг за другом, или перед тем, как вместе навалиться на какое-нибудь дворовое дело. «Ауф!» — добавлял я для солидности, и нам казалось, что мы непобедимы.
Так и жили. День за днём. Месили глину, метали камни, бегали до изнеможения и снова месили глину. Иногда получались кривые, но собственные чашки. Иногда — звонкие щелбаны за ошибки в счёте. Иногда — заслуженные шлепки за грязь. Мы набирались не только ума-разума, но и той самой, житейской, прикладной смекалки и сноровки, которые не прописаны ни в одном героическом эпосе. И пусть наши ноги были в земле, а руки в глине — головы-то наши уже мечтали о подвигах. Или, на худой конец, о том, как бы слепить что-нибудь этакое, что не развалится при первой же попытке этим воспользоваться.
Глава 3 Маленьких обижают!
Наглый солнечный луч, пробивавшийся сквозь щель в воротах, был главной приманкой моего детства. Четыре года я смотрел на него, как узник на полоску свободы. За этими дубовыми створами, окованными потускневшей бронзой, лежало всё: пыльные фиванские улочки, запахи чужих очагов, крики торговцев и, самое главное, другие дети. А мы с Иолаем были взаперти, как драгоценные, но бесполезные вазы в гинекее.
И вот в этот день луч расширился до ослепительного пространства. Ворота, с глубоким, древним скрипом, распахнулись. Не для того, чтобы кого-то впустить, а чтобы нас выпустить. Впервые.
Алкмена, наша мать, стояла на каменном пороге, заламывая тонкие пальцы. Её лицо было полем битвы между тревогой и гордостью.— Только, родные мои, вы же пообещаете… — её голос дрогнул. — Не убегайте далеко. Играйте на нашей улице, где мы вас услышим.
Я кивнул с деловитой серьёзностью делового человека, а не четырёхлетки. Иолай же, стоявший рядом, буквально вибрировал от нетерпения, его взгляд уже застрял где-то там, за воротами, в мире кривых переулков.
Над нами нависла тень Амфитриона. Его рука, тяжёлая и твёрдая, как рукоять копья, легла мне на плечо, а затем на плечо Иолая.
— Драки, — сказал он тихо, наклоняясь так, что его борода колола нам щёки, — старайтесь избегать. Любой дурак может пустить в ход кулаки. Умный сперва пускает в ход язык. Потом уже, если надо… — Он не договорил, но его глаза, серые и холодные, как речная галька, блеснули намёком. Он знал. Он всё видел. Наши прыжки по «кочкам», наши «охоты на птиц», наши тихие разговоры на тарабарском языке.Мы с Иолаем переглянулись. Эта мысль пронзила нас обоих, как молния: отец не просто разрешает — он ждёт от нас действий.
Алкмена, услышав последние слова, сделала шаг вперёд.
— Драки? — её голос взвился до тонкого, испуганного звона. — Ты думаешь, их будут бить?
Амфитрион выпрямился, его тень снова поглотила нас. Он смотрел не на неё, а куда-то поверх наших голов, туда, где кончалась безопасность двора и начиналась улица.— Обязательно будут, — прозвучало невозмутимо, как приговор. — Они же новенькие. Никто их не знает. Каждый пёс на новой кости пробует зуб. — Он помолчал, и в его голосе прозвучала странная, почти шутливая нотка, которую я слышал лишь раз или два в жизни. — Вот и посмотрим, есть ли толк от всей этой… «Ификловой свистопляски», что он тут с братом устраивает. Очень уж толково, шельма, всё организует.
Слова «Ификлова свистопляска» повисли в воздухе. Они не были осуждением. Они были… признанием. Высшей оценкой наших тайных тренировок. Горячая волна гордости ударила мне в лицо. Иолай сжал мою руку так, что кости затрещали.
Амфитрион хмыкнул и слегка подтолкнул нас в спину, к свету.
— Ну, чего ждёте? Мир будете завоёвывать, или как? Идите. И держитесь вместе.
А мы уже бежали по нашей кривой улочке Фив, огороженной с двух сторон каменными и глинобитными заборами с такими замечательными таинственными закоулками! В моей голове стремительно рос список упражнений, замаскированных под детские игры, которые можно выполнять на вновь открывшемся нам пространстве. Если только… если только нам не будут мешать. О, а вот и они!
— Э, малышня, а ну, стопэ! — раздался голос из одного проулка, — сюда подошли! Оболы есть? А если найду?
Голос был грубый, с привычной уличной хрипотцой, не оставляющий сомнений — здесь говорят так и не иначе. Я обернулся на звук и увидел их. В тенистом проулке, куда не добиралось полуденное солнце, сидела группа детей. Лет четырёх – шести. Они сгрудились вокруг чего-то на земле — камешков, палок, игральных костей — я не успел разглядеть. Но теперь все их взгляды, острые и оценивающие, как у мелких хищников, были прикованы к нам. К новеньким.
— Чё, ухи козьим дерьмом забились, не слышал, чё те старший сказал? — продолжил давить тот же голос. Его хозяин, коренастый шестилетка с насмешливо скошенным ртом и взъерошенными волосами цвета пакли, медленно поднялся. Он был старше, шире в кости, и в его позе читалась власть, выстраданная в таких же стычках. Двое других, потяжелее и посерьёзнее, тоже встали по его бокам, готовые поддержать. Остальные лишь подхихикнули, поддакивая своему вожаку. В воздухе запахло пылью, потом и той самой дракой, про которую с таким знанием дела говорил отец. Испытание началось. Теперь надо было держать марку не просто перед уличной шпаной, а перед самим Амфитрионом, который где-то там, за стеной, ждал отчёта о нашей «свистопляске».
Я почувствовал, как Иолай дёрнулся вперёд, инстинктивно подчиняясь приказу более сильного и старшего. Моя рука легла ему на плечо, не как ладонь брата, а как командирская длань — тяжело и однозначно. Он обернулся, и в его широко распахнутых глазах я прочёл не страх, а удивление и вопрос. «Почему мы не идём?»
— Нельзя бежать собачкой к каждому, кто позвал, — прошептал я ему на нашем языке. — Он нам не начальник. Подойдёшь на его окрик — сразу признаешь, что он здесь главный, а ты так, шавка подзаборная, которую можно ткнуть мордой в ту же козью кучу. Так не пойдёт.
— Ты чё там шепчешься, малёк? Сюда подошёл, я сказал! — вожак сделал несколько шагов в нашу сторону, и его тень лениво поползла по камням мостовой, накрывая наши ноги. Его голос стал опасным, низким.
Я вдохнул полной грудью, ощущая, как холодная, знакомая сосредоточенность вытесняет первый укол адреналина. Это была та же ясность, что приходила на «стрельбище», когда надо было попасть в «Гидру». Я встретился с ним взглядом, подняв подбородок.
— Так у нас к тебе дел нет, чтобы ноги топтать, — ответил я громко и чётко, стараясь, чтобы голос не дрогнул на высокой ноте. — Тебе надо, ты и перебирай копытами.
Наступила секунда ошеломлённой тишины. Даже хихиканье в тени проулка стихло. Потом лицо шестилетки налилось густой, багровой кровью. Его глаза сузились до щелочек.
— Ты чё, щенок, меня сейчас с сатиром сравнил? — он прошипел, и слюна брызнула из угла его рта. Он был уже в двух шагах, и от него пахло потом, пылью и детской, но уже звериной злобой. — Знаешь, что я сейчас с тобой за это сейчас сделаю?
Я быстро покосился на его двух «быков». Они расходились в стороны, отработанным движением заходя нам во фланги, чтобы отрезать путь к отступлению. Угроза из вербальной стала совсем осязаемой. Сердце заколотилось, но разум работал с пронзительной скоростью.
— Дай-ка, угадаю. Забодаешь? — с преувеличенным, почти глуповатым любопытством переспросил я, чуть склонив голову набок.
Эффект был мгновенным. Один из пятилеток, тот что позади и левее, не сдержал короткого, фыркающего смешка и тут же зажал рот ладонью. Второй, более серьёзный, тут же отвесил ему подзатыльник, но в его собственных глазах мелькнуло не только раздражение, а что-то другое — смущённое понимание абсурда ситуации. Но его старшему было не до смеха. Тот взревел — низко, по-звериному — и ринулся вперёд.
Его левая рука, сильная и цепкая, впилась мне в новенький хитончик, грубо рванула на себя маленького и лёгкого меня. Правая, сжатая в грязный кулак с ободранными костяшками, ушла на замах для мощного, сокрушительного удара. Его разъярённое, перекошенное лицо оказалось в сантиметрах от моего. Я увидел расширенные ноздри, жёлтый налёт на зубах и яростный блеск в глазах.
И в этот миг время для меня растянулось, стало вязким и медленным. Все звуки ушли, остался лишь свист крови в ушах. Я увидел его нос — крупный, мясистый, идеальную мишень. Увидел его оттопыренные, красные от гнева уши. Мои руки взметнулись вверх будто сами собой, по команде, отточенной в тысячах игровых схваток с Иолаем. Пальцы впились в его оттопыренные ушные раковины, цепко, до боли. И я, используя его же рывок на себя и всю силу своих ног, вложился в удар лбом.
Раздался негромкий, но сочный, мокрый хруст, похожий на звук ломаемой спелой редьки. Хватка на моей одежде ослабла. Его глаза на миг остекленели от шока и невыносимой боли. Он ахнул, захлебнулся, и по его лицу из расплющенного носа хлынула тёмная, густая кровь.
И тогда я заорал. Боевой клич, вычитанный мной у Олдей. Как же я мечтал крикнуть его, с того самого момента, как понял, куда я попал.
— МА-ЛЕНЬ-КИХ! МА-ЛЕНЬ-КИХ ОБИ-ЖА-ЮТ!
Рёв был оглушительным, почти животным. И почти в тот же миг мимо моего виска, с тонким, злобным свистом, пролетел один, затем второй камень. Они неслись с такой силой и точностью, что казалось, их метнула не детская рука, а маленькая, идеально настроенная катапульта.
Два крика, уже полные не злости, а боли и страха разорвали воздух. Первый «бык», схватившись за рассечённый лоб, из которого сочилась кровь, второй, прикрывая заплывающий синевой глаз, с громким плачем бросились наутёк, спотыкаясь и налетая друг на друга.
Я обернулся. Иолай стоял в боевой стойке, которую мы отрабатывали сотни раз: левая нога впереди для устойчивости, корпус слегка развёрнут. В его опущенной правой руке уже зажат новый камень, левая была готова для следующего броска. Его лицо было бледным, но абсолютно спокойным и сосредоточенным. В его глазах горел холодный, ясный огонь, который я видел только на нашей «охоте на стимфалийских птиц». Наша игра окупилась сторицей.
Мы разом повернулись к оставшейся троице в проулке. Они замерли, разинув рты. Их вожак лежал навзничь на пыльной дороге, без сознания от резкого и очень злого удара, и заливал пыльную дорогу кровью и соплями. Авторитет, построенный на силе и страхе, только что был сломан одним точным ударом и двумя меткими камнями.
Один из мальчишек, самый мелкий и щуплый, сделал робкий шаг вперёд. Его глаза бегали от нас к своему поверженному главарю и обратно.
— Эээ… — протянул он, и голос его сорвался на фальцет. — Парни… а вы… чьи такие резкие?
Я выпрямил спину, отряхнул хитон, на котором остались грязные отпечатки пальцев бывшего задиры. Теперь важно было не только показать силу, но и закрепить статус. Сила без имени — это просто дикость. Сила с именем и родословной — это уже положение.
— Амфитриады мы, — ответил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно и чуть свысока, как у отца, когда он говорил с младшими воинами. — Лавагета Амфитриона Алкида сыновья. Ещё вопросы будут?
Имя отца, его титул «лавагет» — военный предводитель, — сделали своё дело. Самый мелкий мальчишка непроизвольно отступил на шаг. Двое других переглянулись, и в их взгляде промелькнула вполне определенная мысль — драться с сыновьями лавагета — это уже не просто уличная разборка, это политика. И политика показывала, что мы стоим выше.
Наступила неловкая пауза, которую нужно было заполнить, пока страх не сменился завистью или новой вспышкой глупой бравады. Один из них, парнишка с веснушчатым носом, видимо, самый сообразительный из оставшихся. Ковырнул пальцами босой ноги землю и наконец спросил, глядя куда-то мимо нас:
—Ага. В пристенок играете?
Вопрос был испытанием другого рода. Проверкой на свою, уличную, а не только родовую состоятельность. Знаешь наши правила — можешь быть своим. Нет — останешься чужаком, пусть и крутым.
Я почувствовал, как Иолай насторожился, услышав знакомое слово. Уголки его губ дрогнули в полуулыбке.
—На щелбаны? — уточнил я, делая вид, что раздумываю.
— А то как? — парировал веснушчатый, уже смелее.
— Давай! — бросил я, и это прозвучало как вызов, но уже дружеский, спортивный.
Напряжение мгновенно спало, сменившись деловым азартом. Мы подошли к стене, плоской глинобитной поверхности одного из домов, идеально подходившей для игры. Игра — «пристенок» — была простой, древней и безжалостно азартной. В ней смешивались меткость, расчёт и твёрдость пальцев. Сперва вóда чертил палкой длинную линию вдоль стены, примерно в двух шагах от неё. Затем он бросал свой, самый красивый, камешек так, чтобы тот, стукнувшись о стену, отскочил и упал за черту. Это был его «ставка». Потом по очереди бросали остальные. Задача каждого следующего была сложнее: нужно было не только перебросить черту, но и поставить свой большой палец на свой камушек, а затем, не отрывая палец, дотянуться указательным до любого другого камешка, брошенного до тебя. Дотянулся — забираешь чужой трофей себе. Не дотянулся — твой камень остаётся лежать, как мина для следующего игрока. Все камни, оставшиеся на «поле» после круга, забирал вóда. Водой становился по очереди каждый, и заклятые враги за игрой могли на время стать союзниками против общего везунчика.
Но главной валютой, помимо камней, были щелбаны. Если ты проигрывал все свои камешки, путь к продолжению игры был один: подставить лоб более удачливому сопернику и получить за каждый щелбан по одному камню обратно. Игра воспитывала всё: меткость, хладнокровие, умение терпеть боль и ценить ресурсы. Не абы какие камешки шли в ход — только самые красивые. Красные, словно обожжённые в печи, синие с прожилками лазурита, пёстрые, с крапинками слюды, блестевшие на солнце. Красивых камушков у нас был целый мешочек, спрятанный в нашей комнате. Этой игре, этой маленькой школе жизни, нас научил сам Амфитрион. Она была древней, как говно мамонта, и одинаково любимой и детворой, и воинами в походах, которые коротали за ней время, играя уже не камешками, а медными оболами.
Он же, Амфитрион, принёс нам несколько горстей разнообразной гальки с речного берега, из которой мы с Иолаем заботливо, как ювелиры, отбирали самые плоские и самые яркие экземпляры. И именно двумя такими, идеально отшлифованными водой плоскими камушками, Иолай несколькими минутами раньше и запульнул в «шестёрок» бывшего главаря — метко, жестоко и без промаха.
Перед игрой мы с Иолаем, соблюдая неписаный кодекс — жестокий, но не бесчеловечный, — заботливо перевернули главаря этой шайки на левый бок, подогнув ему правую ногу к животу. Хоть он и был врагом, но мы ведь не звери лесные. Нос у него, судя по всему, был сломан в лучших традициях уличного мордобоя. Вокруг глаз уже наливались солидные, сине-багровые «фонари», сулившие ему много дней впечатляющего вида. Лежал он без памяти, тело обмякшее. Если я ему, чего доброго, сотрясение устроил, могла начаться рвота, а захлебнуться в ней, лежа на спине — дело плевое. Мы устроили его поудобнее в тени, подальше от игровой зоны, и вернулись к делу. Отвоёванное право на игру нужно было подтверждать.
К шестому кругу, когда арифметика щелбанов и бросков сделала нас богаче на восемь прекрасных камешков (хоть и стоило это трёх наших собственных, особенно жалко было плоский камушек с золотистой жилкой), из-за угла, робко ковыляя, показались те самые пятилетки-«быки». Они вернулись. У одного, того, что получил камень в лоб, красовалась шишка размером с голубиное яйцо, идеально круглая и синюшная, точно посередине лба. Второй щеголял шикарным, хоть не дотягивающим до босса, фингалом под правым глазом. Они постояли на краю, переминаясь, их взгляды метались от азартно возящихся у стены игроков к всё ещё бесчувственной груде их бывшего покровителя. Наконец, тот, что с шишкой, потёр болящий лоб, поморщился и решился:
— А… можно с вами?
Формулировка была красноречивой. Их иерархия рухнула, и они искали покровительства у новой силы. Я кивнул, не прерывая броска:
— Камни есть? Щелбаны на рыло готовы принимать?
— Есть! — бодро, уже почти радостно, отозвался второй, с фингалом. Их приняли без лишних слов. Улица быстро перестраивалась.
Поверженный главарь пришёл в себя, когда мы заканчивали восьмой круг. Сначала он просто засучил ногами, издав стон, больше похожий на мычание. Потом, с трудом, опираясь на стену, приподнялся и сел. Его движения были медленными, осторожными, как у очень старого человека. Он бережно, кончиками пальцев, ощупал свой нос, вздрогнул и скривился от боли. Его заплывшие глаза, щелочки между опухшими веками, нашли меня. В них не было уже прежней ярости, только тупая боль, недоумение и остатки обиды.
— Ды дего здедал, дволозь? — гундосо, из-за распухшего и забитого кровью носа, поинтересовался он. Звук был комичный и жалкий одновременно.
Я отложил свой камень и повернулся к нему полностью, демонстрируя, что не боюсь.
— Нос тебе сломал, — констатировал я факт без злорадства, но и без сочувствия, как врач, сообщающий диагноз. — Ещё хочешь?
Он поморщился, попытался втянуть воздух и снова скривился.
— Дед! — выдохнул он с новой, детской обидой. — Дя на дебя бабе бодалуюзь!
Я нахмурился, пытаясь понять, что он имеет в виду.
— Бабе? Бабушке, что ли, жаловаться собрался? Ну, бабушка твоя, я думаю, прялку в руки даст, чтобы ты урок усвоил.
— Бадьге бодему! Одзу! — почти взвыл он, ткнув пальцем в мою сторону, а потом себе в грудь, пытаясь прояснить родственные связи.
— Ах, отцу! — сделал я удивлённое лицо. — Ну, что ж, жалуйся, кто ж тебе запрещает? Сходи, расскажи.
Он явно не ожидал такой реакции. Его разум, и без того помутнённый, пытался обработать ситуацию, где его главный козырь — угроза пожаловаться старшим — не срабатывал. Он бубнил что-то невнятное, а потом выдавил:
— Он двоего бабгу бабьдёт!
Это было настолько нелепо и искренне, что я не сдержал лёгкой усмешки. Картина могучего Амфитриона, размахивающего палкой и гоняющегося за усатым воином из-за потасовки пацанов, была достойна комедии.
— Это была смешная шутка, — сказал я, кивая. — Мне понравилась. Запомню. А когда будешь жаловаться, не забудь назвать имя. Скажи, что тебя побил Ификл Амфитриад. Четырёх лет отроду. Чтобы твоему отцу не было стыдно за сына, которого уложил малыш.
На этом мы с ним и распрощались.
Закончились первые десять кругов, отмеченные азартными взвизгами, азартным шепотом подсчётов и звонкими щелчками по лбам. Потом вторые десять. Мы втянулись в этот ритм, в эту мелкую, увлекательную экономику камешков и щелбанов. Мы дважды спускали все свои тщательно накопленные сокровища, проигравшись в пух и прах из-за неудачного рикошета или чужой ловкости пальцев. Но мы же и трижды с лихвой возвращали своё, забирая камни и, что важнее, раздавая щелбаны — теперь уже не как унижение, а как честную валюту проигрыша, которую каждый принимал с гримасой, но без обиды. Мы учились не только побеждать, но и проигрывать, что, как я понимал, было не менее важной наукой.
Наконец, Гелиос начал своё неторопливое движение к багряному ложу горизонта, растягивая тени до невероятных длин и окрашивая пыль в розовато-золотистый цвет. Пора было возвращаться. Мы собрали свои, теперь уже значительно потяжелевшие, мешочки, попрощались кивками и короткими «да завтра!» с новыми знакомыми — уже не врагами, не соперниками, а скорее товарищами по игровому полю. Веснушчатый даже похлопал Иолая по плечу, оценивая его бросок.
Дорога домой казалась короче. Мы шли по опустевшей, остывающей улице, и в воздухе витало чувство выполненного долга и огромной, детской усталости.
— А всё-таки левую руку тебе надо больше тренировать, братишка, — нарушил я тишину, обдумывая прошедший день как полководец — прошедшее сражение, — ты второму в лоб не попал.
Иолай, мирно жевавший травинку, нахмурился.
— Это я первому под глаз не попал, — сокрушённо отозвался братюня, явно мысленно прокручивая тот самый момент.— Камень, понимаешь, крутанулся в воздухе.
Глава 4 Разбор полетов
Оказалось, папашку поверженного гундосого главаря звали Телем. И прозвище у него было — Гундосый. Не для красоты, а по сути: в каком-то давнем бою, ещё при старом базилее, ему основательно раздробили нос. То ли палицей прилетело, то ли обухом топора, этого никто доподлинно не знал. Говорили, только, что повезло Телему, что вообще жив остался. Сросся нос криво, навсегда одарив владельца той самой гнусавой тягучестью, которую я слышал у его сына после того, как приложил его лобешником. Телем был не просто каким-то стражником. Он занимал пост старшего караульщика юго-восточных ворот Фив. Фактически, десятник городской стражи. Декадарх, если по-местному говорить. А это уже вам не вол начихал. Солидный человек, начальник, с ключами от малых ворот. Его слово на этом участке стены было законом, и даже купцы с нагруженными телегами, спешащие к утреннему раскладу, снимали перед ним шапки и называли не иначе, как «господин декадарх Телем».
Ну, а сынулька его, Полисфен, тоже, стало быть, отныне Гундосый. Прозвища здесь цеплялись насмерть. Его свежесломанный нос стал не просто личной болью, а публичным клеймом, фамильной меткой, вынесенной на всеобщее обозрение. Он теперь носил на лице очевидное напоминание о своём поражении — и о том, чей он сын. Уличная ирония, чёрная и беспощадная, работала без сбоев. «Глянь-ка, Гундосый-младший похаживает. Чего тоже в привратную стражу решил записаться?» — такие шутки я почти физически слышал, глядя на его будущее. Это был приговор, вынесенный дворовой моралью.
Телем приходил к нашему отцу. Мы думали ругаться, а он извинялся за сына своего. Ещё и Полисфена с собой притащил. За ухо. И это «за ухо» было не фигуральным выражением — красная, оттопыренная, похожая на кусок плохо обработанной кожи, ушная раковина, красноречиво свидетельствовала о методе конвоирования.
А началось всё ещё до их визита, в тот самый вечер.
В тот раз нас, вернувшихся домой поздно, когда длинные тени уже слились в единую серо-лиловую пелену сумерек, сперва осмотрела мама. Она поворачивала нас перед собой, как кукол, задирала рубашонки, проверяя бока и спины на предмет повреждений наших драгоценных, но, по её мнению, внезапно ставших хрупких тушек. Её пальцы, обычно такие нежные за прялкой или у очага, сейчас были цепкими, как щупальца осьминога. Она вынюхивала запах крови, вглядывалась в каждую царапинку, и её лицо, обычно озарённое тихой улыбкой, было напряжённым полотном материнской тревоги. Она не обнаружила ничего серьёзного — ни ссадин, ни синяков, ни, боги упаси, ран. Лишь лбы у обоих были украшены алыми пятнышками от свежих щелбанов, да средние пальцы слегка отекли от раздачи тех же самых щелбанов другим, а подушечки пальцев на правых руках покраснели и припухли от бесчисленных бросков и скольжения по шершавой гальке. Удивлённо и обрадованно, она посмотрела на мужа, как бы спрашивая: «И это всё?»
Амфитрион, наблюдавший за осмотром, стоял, прислонившись к косяку двери в мегарон. Он был ещё в простой домотканой тунике, пахнущей конюшней и оливковым деревом — видимо, только что вернулся с осмотра угодий. Он вздохнул — не тревожный вздох отца, а скорее усталый и в то же время заинтересованный вздох стратега, оценивающего донесение лазутчиков. Затем он присел на корточки, опустившись на наш уровень, и посмотрел нам прямо в глаза своим пронзительным, серым, как речная галька, взглядом. В его морщинах у глаз застряли крупинки дорожной пыли.
— Ну, что, герои, — произнёс он без тени улыбки, — рассказывайте по порядку. Как вы докатились до жизни такой?
Мы с Иолаем переглянулись. У меня в голове молнией пронеслась мысль: формальный отчёт. Это он поймёт. Я кивнул брату почти незаметно. Мы разом выпрямили спины, пятки щёлкнули друг о друга — стойка «смирно», которой я научил Иолая втайне. В этом доме такого ещё не видели. Да и в целом, тутошние воины о строевых упражнениях, как я успел увидеть, знали очень мало, да и не особо хотели знать большего, полагаясь на личную ярость и грубую силу. Затем мы рявкнули в унисон, преданно уставившись в точку над головой отца, где на деревянной балке сидела сонная ящерица:
— Выполняли твой приказ, господин лавагет!
Амфитрион откинул голову назад, его брови поползли к волосам, и на мгновение он стал похож на изумлённого совёнка.
— Какой ещё приказ? — удивлённо, почти растерянно уставился он на нас. — Что я вам успел приказать?
— Господин лавагет изволил приказать, — отрапортовал я чётко, как будто провинившийся рядовой сержанту на плацу, — не ввязываться в драку сразу, а сперва поговорить. Приказ выполнен в полном объёме. Первый этап: отвлечь неприятеля разговорами. Второй этап: нанести поражение в случае агрессии. Третий этап: провести мирные переговоры и закрепить успех!
Я закончил, и тут же, не дав отцу опомниться, Иолай, глядя в ту же самую точку в пространстве, выпалил как из катапульты,
— Неприятельская армия, численностью до трёх полноценных бойцов, разгромлена в ближнем бою и частично обращена в бегство! Проведено решительное лобовое столкновение с передовым отрядом противника, завершившееся полной потерей оным отрядом боеспособности и возможности дальнейшего участия в сражении! Отряды поддержки условно нейтрализованы и после проведения кратковременного, но интенсивного обстрела с дальней дистанции, и обращены в бегство! Потери с нашей стороны — отсутствуют! Захвачены стратегические позиции и установлен контроль над территорией!
Он выпалил это на одном дыхании, ни разу не сбившись и не запнувшись. Слова, которые он слышал от меня в наших играх и тренировках, сложились в безупречный, чудовищно серьёзный для четырёхлетнего ребёнка военный рапорт. Я сам едва успел поймать свою отвисшую челюсть. А Амфитрион медленно, будто скрипя шеей, перевёл застывший, остекленевший взгляд с Иолая на Алкмену, потом обратно на нас, и наконец, задумчиво произнёс, обращаясь к жене:
— Знаешь, родная, я за двадцать лет командования ещё не слышал ни разу такого чёткого, короткого и, при этом, полного доклада о стычке. Все подробности, оценка сил, результат. Может мне их прямо сейчас зачислить сотниками? — Он покачал головой, и в уголках его глаз появились весёлые морщинки— первые признаки того, что он не в ярости, а скорее ошеломлён и заинтригован. Потом он повернулся к нам, и его лицо снова стало строгим, но в глубине серых глаз уже играли искорки. — А теперь, герои-стратеги, подробности. И, сделайте милость, нормальным человеческим языком. Без этих… «лобовых столкновений» и «нейтрализаций». Что там на самом деле было?
Мы расслабились, но лишь немного. Я начал первым, уже обычным голосом, но всё ещё стараясь говорить чётко и по делу,
— Бежали мы по улице, влево от наших ворот. Через пять или шесть дворов нас окликнули. Там, в проулке между домами, сидела кучка мальчишек и играла в пристенок. Их главарь, мальчик лет шести, сразу начал командовать, чтобы мы подошли. Мы не подошли. Тогда он сам подошёл и попытался утвердить своё лидерство. Схватил меня за грудки и дёрнул на себя. А я ему — лбом по носу. Со всего размаху. Так что, "лобовое столкновение, пап, и взаправду было! Он упал и больше не вставал. Сознание потерял.
— Вместе с ним в драку хотели вступить два его подпевалы, — немедленно включился Иолай, теперь уже просто рассказывая, а не докладывая, жестикулируя припухшими пальцами. — Они были чуть помладше. Лет пяти, наверное, потому что они были больше нас, но меньше главаря. Один получил моим камешком, круглым и гладким, точно в лоб — у него теперь шишка, как яйцо курицы. Другому я попал чуть ниже, под глаз — будет фингал на пол-лица, синий-синий. Они заревели, как поросята, и убежали, даже своего предводителя бросили.
— А с остальными тремя ребятами, которые остались сидеть у стены, мы потом познакомились и играли в тот же пристенок, — хором закончили мы, уже улыбаясь, вспоминая, как те робко, но с интересом наблюдали за разгромом своего тирана. — Они даже показали нам свою лучшую гальку для бросков.
Наступила тишина, нарушаемая только стрекотом цикад где-то в винограднике. Амфитрион смотрел на нас, переводил взгляд на наши припухшие лбы и красные, в царапинах от гальки, пальцы, снова на нас. Потом он медленно выдохнул, и этот выдох был полон такого сложного чувства — облегчения, что мы целы, недоумения от нашей странной выучки, смутной гордости за стойкость и лёгкого ужаса от того, что он породил таких… методичных маленьких вояк.
— И кто вас только… — он начал и запнулся, — кто вас только такому научил?
Мы с Иолаем снова выпрямились в струнку, как по команде, и рявкнули, преданно глядя ему прямо в глаза:
— Ты, отец!
На этот раз он не сдержался. Громкий, раскатистый, чистый смех вырвался из его груди и разнёсся по тихому вечернему двору, спугнув ящерицу с балки и заставив улыбнуться даже нашу серьёзную мать. Он смеялся до слёз, хватая себя за бок, а потом, отдышавшись, просто потрепал нас обоих по головам, не говоря ни слова. Этот смех был лучшей наградой и полным оправданием.
А на следующий день, как и следовало ожидать, пришёл Телем. Но не с громкими упрёками и не требовать выпороть зарвавшихся нас. Он явился с покорно опущенной головой и своим отпрыском, которого вёл, крепко держа за ухо. Полисфен шёл, приплясывая на цыпочках от боли, и его разукрашенное фингалами и отёками лицо выражало такую степень унижения и страдания, что даже у меня ёкнуло сердце. Он был похож на побитого щенка, которого тащат на поводке.
Как оказалось, стражник Телем когда-то, в одной из стычек с соседями из Орхомена, которые тут громко именуются войнами, сражался под непосредственным началом нашего отца. И не просто сражался, а выжил благодаря его хладнокровному командованию в ситуации, когда их отряд попал в засаду в каменистом ущелье. Амфитрион, тогда ещё молодой лохаг, не дал им запаниковать, построил щитовую стену и вывел буквально из-под самых копий противника. С тех пор Телем носил в себе не просто уважение, а почти сыновью преданность к Амфитриону, которую, впрочем, из скромности или гордости никогда не афишировал. И этот визит был для него делом чести и долга — он пришёл извиняться за то, что его отродье посмело поднять руку (вернее, схватить за грудки) на сыновей его командира. Для человека его склада, старого солдата, это было важнее любых формальных титулов.
А когда они с отцом ушли в прохладную полутьму мегарона, чтобы «поговорить по-мужски» под кувшинчик парменского вина, густого и смолистого, и зажаренного на вертеле сочного барашка, это уважение, судя по доносившемуся через какое-то время громогласному смеху и обрывкам воспоминаний («А помнишь, лавагет, того рослого орхоменца с секирой?..»), превратилось в нечто большее. Два воина, отбросив формальности, находили общий язык, вспоминая былые походы, запах костра, тяжесть доспеха в долгом походе. Телем зауважал отца ещё больше, увидев, как тот, вместо того чтобы гневаться или требовать выкупа, принял его как равного, как старого сослуживца, разделил с ним трапезу. В этом мире такой жест значил очень много.
А мы в это время занимались своей, детской частью дипломатии. Устроив Полисфена на низкой каменной скамье во дворе, в тени раскидистой оливы, мы приступили к лечению. Сперва — холодные примочки из мокрой овечьей шерсти на его оттянутое карающей отцовской дланью ухо, чтобы снять отёк и унять пульсирующую боль. Мальчишка сидел, покорно всхлипывая, но уже без страха в глазах, а с каким-то тупым отчаянием. Видимо, дома его уже отходили как следует. Потом настал черёд главного — его носа. Он был искривлён влево и распух так, что напоминал перезрелую сливу. Присмотревшись, я понял, что смещение, хоть и серьёзное, было сравнительно свежим и не успело зафиксироваться окончательно. Воспоминания из прошлой жизни — инструкции по первой помощи, обрывки медицинских сериалов, даже смутный образ учебника анатомии — сплелись в смутную, но уверенную инструкцию у меня в голове. Я действовал почти что автоматически.
— Держись, — коротко сказал я, глядя ему в залитые слезами глаза. — Будет больно, но потом станет лучше. Иола́й, держи его за плечи.
Брат, серьёзно нахмурившись, встал позади скамьи и упёрся руками в плечи Полисфена. Я взял его за переносицу большим и указательным пальцами, а другой рукой — за подбородок. Сделал быстрый, точный рывок на себя и вверх, стараясь повторить траекторию удара, но в обратную сторону. Раздался тот самый, неприятный, влажный хруст, от которого у самого желудок ёкнул. Полисфен взвыл нечеловеческим голосом, дёрнулся, но Иолай удержал его. Зато нос, пусть и в синяках, встал на место, и дыхание сразу стало свободнее, перестав быть хлюпающим свистом.
— Видишь, уже легче дышать? — спросил я, а он, всхлипывая, кивнул, удивлённо прислушиваясь к самому себе.
Теперь его нужно было зафиксировать. И здесь пригодились наши «научные изыскания», которые Алкмена с улыбкой называла «гончарной болезнью». В ходе бесконечных упражнений с глиной у нас получились не только мишени для бросков, но и несколько удивительно крепких, обожжённых на очаге мисочек разной формы. В одной из них мы как-то раз, экспериментируя, сварили неплохой клей из остатков костей и шкур, выпрошенных у кухарки. Состав вышел липким, въедливым и вонючим, но держал на совесть. Бумаги, конечно, у нас не было. Но в кладовке Амфитриона, среди прочей поклажи — старых ремней, наконечников стрел и тюков тканей — нашёлся совершенно никому не нужный, пыльный лист папируса. Ну, как не нужный? Раз лежит без дела, завёрнутый в тряпку, значит, ненужный, и судьба его — послужить делу врачевания, а не плесневеть в углу. Мы отрезали от него аккуратный, длинный кусок острым бронзовым ножичком, который я стащил на кухне «напосмотреть». «Откусочили», как мы это в шутку назвали
Обмазав одну сторону полоски нашим костным клеем, я с серьёзным видом врача-жреца наложил импровизированную шину на только что вправленный нос Полисфена, тщательно прижал её вдоль переносицы и зафиксировал клейкой полоской. Конструкция выглядела диковато, как ритуальная маска какого-то духа, но держалась намертво. Полисфен сидел с важным и страдальческим видом, как раненый воин после посещения полевого лекаря.
— Неделю не снимать, — строго наказал я, глядя ему в глаза. — Спать на спине. Не мочить, не ковырять, не дёргать. Если отвалится, размокнет или начнёт сильно, до темноты в глазах, болеть — сразу беги к нам. Понял?
Он кивнул, осторожно касаясь пальцами новой «архитектуры» на своём лице. В его глазах, помимо остаточной боли, читался некий проблеск уважения, смешанного с изумлением. Мы были не просто теми, кто его побил. Мы были теми, кто мог и исправить содеянное, причём делали это со знанием дела, не хуже, а может, и лучше, чем платный врач на рынке. Это меняло всё. Из врагов мы стремительно превращались в нечто иное — в покровителей, в тех, кто сильнее и, что важно, умнее.
Когда отцы вышли из мегарона, довольные, немного хмельные от вина и разговоров, с бликами очага в глазах, картина была готова: их сыновья сидели втроём на скамье, а жертва вчерашнего конфликта красовалась с профессионально (на взгляд дилетантов) зафиксированным носом и уже жевал кусок лепёшки с мёдом, который сунула ему Алкмена. Телем, увидев это, только тяжело вздохнул — вздох, в котором смешались облегчение, усталость и новая толика уважения. Он похлопал своего сына по неповреждённому плечу и что-то пробормотал Амфитриону, кивая в нашу сторону: «Шустрые, как демоны, и умные, как змеи, твои птенцы, лавагет. Видно, яблоко от яблони…». Конфликт был не просто исчерпан. Он был мастерски превращён в союз, скреплённый и мужской дружбой отцов, и детским, странным врачеванием. А мы получили первого, пусть и невольного, «пациента», что в этом мире, где любая рана могла стать смертельной, было не менее ценно, чем друг. И ещё кое-что — тихую, но прочную репутацию среди уличной детворы, которая разлетится по кварталам быстрее любой молвы.
— А почему ты Полисфена, когда клей наносил, называл «По» и хихикал при этом? — поинтересовался у меня Иолай позже, когда наш новый приятель и его отец, уже безо всякого уха, отбыли домой, и мы остались вдвоём во дворе, залитом лунным светом.
Я посмотрел на брата, на его любопытное личико, и не смог сдержать улыбку. Ну и что мне ему ответить? Что лицо Полисфена с этими фингалами, синяком под глазом и белой полосой папируса через всё лицо было вылитой пародией на одного известного мне по прошлой жизни персонажа — неуклюжую, вечно попадающую в переделки кунг-фу панду? Что это был «Воин Дракона», По, из старых-старых воспоминаний, которые теперь казались сказкой даже мне самому?
Глава 5 Жертва Гефесту
Амфитрион уехал набирать учителей в палестру — частную гимнастическую школу, которую строит для нас, аккурат на краю нашего же участка. Он хитрый, наш отец. По-хорошему хитрый. Вместо того чтобы, как все прочие отпрыски знатных фамилий, отправить нас в городской гимнасий толкаться с кем попало, он затеял своё дело. Его план был ясен, как вода в Кастальском ключе: вложиться в лучших наставников — борцов, бегунов, метателей, — тех, кого сможет переманить обещаниями хорошего жалованья и почитания. А потом знатные горожане, которые захотят пристроить своих кровиночек в палестру с такими именитыми учителями, будут платить уже ему, Амфитриону. Об этом он и договорился перед отъездом с самим Креонтом, базилеем Фив. Да так ловко всё провернул, что базилей ещё и в постройку вложился, можно сказать, совершенно безвозмездно, видя в этом выгоду для города. Таким образом, отец не то что в ноль выйдет, а ещё и неплохо поднимет на этом мероприятии уровень благосостояния семьи. Мама, Алкмена, только качала головой, слушая его рассуждения за ужином, но в глазах у неё светилась та же самая, хорошо знакомая мне гордость. Её муж был не только славным воителем, но и мудрым хозяином.
Нам уже стукнуло по пять лет. Время, проведённое в бесконечных тренировках, разведках и стычках, не прошло даром. В мальчишеской шайке-лейке нашей улицы теперь царили железный порядок и, как я мысленно определял, «процветание». Наша территория была самой безопасной для своих и самой недружелюбной для чужаков. Мы успели провести и выиграть свою первую настоящую войну — с мальчишками, жившими на соседней, параллельной улице. Там правил сын одного зажиточного торговца шерстью, здоровый детина по имени Мегакл. Война была короткой, жёсткой и, благодаря нашей тактике и выучке, победоносной. Мегакл получил урок уважения, а трое его «гоплитов» — по шишке от нашей меткой гальки.
К сожалению, мы тоже несли потери. Неприятную и весьма чувствительную. Мы потеряли нашего По. Нашему Воину Дракона, Полисфену, исполнилось семь лет, и отец его, Телем, приставил сына к домашним делам всерьёз — то за водой сходить, то во дворе прибрать, то за мелкой поклажей в нижний город. Вырваться к нам на тренировки ему удавалось всё реже, украдкой, на полчаса. Но даже эти полчаса он использовал с потрясающим упорством. Я следил, как он, красный от натуги, отжимается от земли или бросает камень в нашу самодельную мишень. Наш По стал гораздо крепче, плечи шире, а в глазах, помимо былой обидчивости, появилась твёрдая решимость. Он уже не был тем плачущим мальчишкой с разбитым носом. Он стал солдатом, пусть и юным, нашего маленького союза.
Мы с Иолаем, пользуясь относительной свободой, уже успели обшарить всю окружающую местность. Наш «оперативный радиус» расширился на четыре улицы во все стороны, вплоть до самой рыночной площади Агора. Но саму площадь нам одним соваться было строго-настрого запрещено. Приказ был озвучен отцом чётко и без возможности обсуждения: «Могут украсть». И это была не пустая родительская страшилка. Работорговля тут, конечно, не была поставлена на такой поток, как в древнем Риме из моих снов или в классической Греции, которую я помнил по учебникам. Всё было проще, дичее и оттого опаснее. Принцип был железным: если не можешь отстоять свою свободу силой или происхождением — значит, в любой момент можешь стать «живым товаром». Потеряться в толпе на рынке, получить удар по голове в тёмном переулке — и прощай, вольная жизнь. У свободного человека, — говорил Амфитрион, глядя на нас сурово, — должно быть не только право, но и оружие. Чтобы это право защитить.
Поэтому, когда отец, наконец, вернулся из своей дальней поездки, пахнущий дорожной пылью и новыми договорённостями, мы не стали терять времени. Мы осадили его, как хорошо укреплённую крепость, применяя всю нашу тактическую настойчивость. Нам нужны были ножи. Настоящие, не игрушечные. А мне ещё и дико хотелось посмотреть на оборудование местных кузниц, оценить технологический уровень эпохи своими глазами. Наше будущее, я чувствовал, могло зависеть и от этого.
И, вот, в один из дней отец сказал своё решительное «ладно, только прекратите зудеть, как комары», и мы пошли к кузнецу, жившему через две улицы от нас. Путь был недолгим — всего через две улицы от наших ворот, но для нас эта территория была хорошо разведана и крепко освоена. С местными мальчишками мы заключили прочный военный союз после нескольких стычек и последующих «мирных переговоров». А с сыном самого кузнеца, крепким парнишкой по имени Халк[1] у нас сложились вполне дружеские отношения. Нужных людей нужно держать близко, этот принцип я усвоил твёрдо.
Двор Ликомаха[2], кузнеца, был меньше нашего, но куда более шумным и дымным. Пахло здесь углем, раскаленным металлом и потом. Сама кузня представляла собой простой навес на двух столбах, приделанный к дому, под которым располагался глинобитный горн и тяжелая каменная наковальня. Сейчас, в послеполуденную жару, работы не велось, но жар от остывающих углей все еще витал в воздухе.
Никакой пожаробезопасности не наблюдалось и в помине. Да и звукоизоляцией не пахнет. Правда, основной работой кузнеца была не проковка, а литьё и обточка. Проковка шла только на остриях наконечников копий и мечей. Хотя, назвать клинок сантиметров в пятьдесят мечом, это надо обладать очень бурной фантазией. В этот период оружие воина — это щит и копьё. А меч — это для тех, кто копьё пролюбил. Вот нож — другое дело. Нож штука полезная и уважаемая. Хочешь, мяса или сыра можно отрезать, хочешь — деревяшку обстругать. А то и горло врагу перерезать. Универсальный, в общем, инструмент. Мультитул бронзового века.
Ликомах, широкоплечий русоволосый мужчина, вышел навстречу, утирая руки о кожаную переднику.
— А, лавагет! И отпрыски-герои! — его голос был хриплым, будто прокопченным дымом. — Пришел, значит, заказывать им воинское снаряжение? Уже пора? — Он хитро подмигнул отцу.Амфитрион хмыкнул.
— Ножи, Ликомах. Только ножи. И чтобы по руке, не взрослые.
— По руке? — Кузнец оживился. — Это дело я люблю. Давайте, птенцы, лапы покажите.
Как оказалось, отец хотел, чтобы ножи были нам по руке, а, значит, экземпляры для взрослых нам не годились. Вот и привёл нас к кузнецу мерки снимать.
Ликомах ловко обмотал наши запястья и ладони тонкой, отмеренной веревкой, завязывая узелки на мерках. Пальцы его, покрытые старыми ожогами и мозолями, двигались с удивительной точностью.
— Хм, — пробурчал он, сравнивая два шнурка. — Одинаковые. Как две капли воды. Ну что ж, будет у вас оружие братское, не отличишь.
Кто бы такого ожидал от близнецов, живущих в одинаковых условиях и получающих одинаковые нагрузки?
Потом он достал кусок пчелиного воска и начал разминать его в могучих руках. Под его пальцами воск быстро становился податливым, и вскоре перед нами лежали две точные, изящные копии будущих клинков, размером с нашу ладонь. Быстро и ловко Ликомах замесил глину и обмазал восковые ножи толстым слоем глины, воткнув в одному ему понятные места заготовок толстые палочки. Получившиеся глиняные комки он положил в тенёк и накрыл их мокрой тряпкой. Это чтобы сохло не быстро и не растрескалось. Такой трюк по работе с глиной мы уже знали.
— Дядя Ликомах, а можно будет посмотреть, как ты их заливать будешь? — попросил я, пока Иолай с интересом разглядывал его головную повязку, удерживающую две косы, в которые были заплетены волосы кузнеца.
— Ишь ты, скорый какой! — засмеялся кузнец, продемонстрировав отсутствующий передний зуб — тёмную щель, придававшую его ухмылке одновременно хищный и простодушный вид. — Металл торопиться не любит, малец. Спешка — удел глупцов и влюблённых. Ладно, уважу. Как глина ваша окрепнет и высохнет как следует, пришлю за вами моего Халка. А теперь, — он сделал широкий, гостеприимный жест в сторону улицы — бегите отсель. А мне ещё с батькой вашим, почтенным лавагетом, о делах надобно проговорить.
Через две недели мы снова были в кузне дядьки Ликомаха, готовые смотреть на то, как рождаются наши ножи.
Кузнец, сосредоточенный и молчаливый, деловито раскалил глиняные формы в углях, чтобы выжечь последнюю влагу, а затем, ловко подцепив их длинными клещами, поставил вертикально в тлеющую золу. Мы увидели, как из узкого литникового отверстия тонкой струйкой пополз и закапал на угли растопленный воск, вспыхивая короткими жёлтыми язычками и наполняя воздух медовым запахом пасеки, дико контрастирующим с кузнечной гарью. Это было завораживающее, почти магическое действо — уничтожение одной формы для рождения другой.
Потом он поставил в самое пекло горна глиняный тигель, доверху набитый ломаной бронзой. И тут же прикрикнул на своего вечного, как тень, спутника — худого, молчаливого раба-фракийца, сидевшего на корточках сбоку от горна: «Дуй, Кала! Не зевай!»
Тот, не меняя бесстрастного выражения, с привычным, выверенным движением начал качать примитивный кожаный мешок, удивительно похожий на уродливую волынку. Конструкция была до отчаяния простой: одна трубка для надувания и одна — для наддува воздуха прямо в сердцевину горна. Раб старательно, с присвистом, вдувал в мешок воздух, а затем, навалившись на него грудью и ловко работая коленями, сдавливал ёмкость, выгоняя поток в огонь. Мускулы на его шее натягивались, как канаты. Это был тяжёлый, изматывающий труд, а результат — неровное, прерывистое шипение пламени.
Мы заворожённо наблюдали, как тусклые куски металла в тигле начали оплывать, сливаться в сверкающее, жидкое, нестерпимо яркое озеро цвета расплавленного солнца. Когда поверхность его заколыхалась и покрылась сине-зелёной окисной плёнкой, Ликомах, прищурившись, кивнул, быстрым движением сгрёб с поверхности шлак и, проворно зацепив тигель крюком, начал литьё. Тонкая, ослепительная струя бронзы с шипением устремилась в литник. Казалось, он льет сам свет.
Когда последняя капля сошла, а формы, залитые, начали остывать, дымясь и потрескивая, во мне не выдержал прогрессор.
— Дядя Ликомах, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал деловито, а не по-детски восторженно, — а давай мы тебе другие меха сделаем. Хорошие. Для наддува. Не как эта старая… кожаная мошонка. А ты нам — скидку на свои товары. Тоже хорошую.
Кузнец, вытиравший пот со лба грязной тряпицей, замер и медленно повернулся ко мне. Его брови, лпадйнные жаром горна, поползли вверх.
— Другие меха-то? — переспросил он, и в его голосе прозвучало неподдельное изумление. — А на кой-прах они мне? Так ещё мой прадед, да икнётся ему в царстве Аида, на таком же самом дул. И дед, и отец. Исправная штука.
— Поток воздуха будет сильным, — не отступал я, чувствуя, как Иолай смотрит на меня с привычной смесью восхищения и тревоги, — и ровным, как поверхность воды в безветрие. Значит, жар будет яростнее и набираться станет в разы быстрее. Ты или работу закончишь скоро, и отдыхать больше станешь, или за те же сроки втрое больше заказов выполнишь. А это, — я хитро подмигнул, повторяя однажды услышанную от отца поговорку, — лишняя денежка, дядя. А она, как известно, лишней не бывает.
Воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием углей. Ликомах смотрел на меня так, будто видел впервые. Потом густые усы его дрогнули, и он громко, от души расхохотался.
— Ишь ты! Прям Гефест малолетний! Ладно, стратег, — постучал он толстым пальцем по моему лбу, — уговорил. Коли сделаете свои чудо-меха, и они вправду работать будут — скидка вам моя, на всю жизнь. А пока… — он ловко разбил молотком уже остуженные глиняные скорлупки форм, извлёк оттуда два матовых, ещё тёплых бронзовых клинка и, парой точных ударов отсек литники, ловко насадил на хвостовики готовые рукоятки. — …Вот ваши ножи, сорванцы. Пользуйтесь. И дуйте отсюда, пока я не передумал насчёт скидки! — Но в его глазах, прищуренных от дыма, светился уже не просто смех, а живой, неподдельный интерес.
Счастливые, мы понеслись домой, словно на крыльях. Иолай скакал, размахивая своим ножом, сверкавшим в косых лучах заходящего солнца, и напевал что-то победное. Он радовался своему ножу — остро отточенному, идеально лежащему в маленькой ладони куску власти и самостоятельности. Моя же голова гудела, как пчелиный улей, от планов и чертежей. Я уже мысленно раскраивал кожу, подбирал породу дерева для рам и представлял, как буду убеждать отца. Главным аргументом должна была стать не наша прихоть, а холодный расчёт: повышение эффективности труда уважаемого горожанина, каковым был Ликомах, сулило политические дивиденды самому Амфитриону.
Как ни странно, преодолеть отцовский скепсис оказалось проще, чем мы ожидали. Возможно, сыграла роль наша недетская настойчивость, подкреплённая точными техническими описаниями. Возможно, Амфитрион, как стратег, увидел в этом скрытую выгоду — укрепление связей с ремесленником, чья продукция была жизненно важна для любого воина. А может, ему просто стало любопытно. Так или иначе, мы получили не только добро, но и неожиданную поддержку в виде ресурсов: большой, добротно выделанный кусок бычьей кожи, несколько отборных досок из плотной древесины и — что стало настоящим подарком — личное распоряжение выделить нам на время раба по имени Скиф.
Скиф был особенным. Он не был похож на других рабов — сгорбленных, с потухшим взглядом. Это был немолодой уже мужчина, попавший в плен где-то на северных границах. Он у отца отвечал за сложные хозяйственные работы: починку телег, устройство запруд для полива, вязание хитрых узлов и плетение корзин. Его ценили не столько за грубую силу, хотя и её было не занимать, сколько за редкую сметливость и «золотые руки». Когда мы, волнуясь, изложили ему суть проекта, начертив схему на утрамбованной земле двора, он долго молча смотрел, почесывая щетинистый подбородок, а потом одобрительно хмыкнул: «Дельно придумано».
Так начались три недели упорного, сосредоточенного труда. Работа кипела в сарайчике на краю участка. Скиф, оказавшийся ещё и искусным кожевником, кроил и сшивал кожу, прокладывая швы конским волосом, пропитанным в том самом нашем костном клее. Я, вспоминая уроки труда из невероятно далёкого будущего, выстругивал деревянны направляющие. Иолай же стал незаменимым помощником, подающим инструменты и срисовывающий углём на глиняной табличке наши эскизы. Я даже «изобрёл» для точной подгонки труб простейший кронциркуль из двух согнутых бронзовых полосок — Скиф оценил это приспособление одобрительным кивком. В процессе мы спорили, смеялись, пачкались в глине и сале для пропитки кожи, и постепенно наш проект из фантазии превращался в осязаемый, пахнущий деревом и сыромятной кожей механизм. Скиф, обычно молчаливый, иногда оживлялся и предлагал свои хитрые усовершенствования — например, систему из двух верёвок и блока, чтобы качать меха было легче.
Ещё одна неделя ушла на финальную сборку, прошивку, проклейку всех стыков и испытания. Мы пристроили меха на временной стойке и по очереди качали. Свист ровного, мощного потока воздуха, вырывавшегося из сопла, был для нас музыкой победы.
И вот, в одно ясное утро, наша экспедиция двинулась к кузнице. Гордые, как полководцы после триумфа, мы с Иолаем шли впереди. За нами шагал невозмутимый Скиф, а позади, постукивая по камням колёсами, ехала грузовая телега, запряжённая парой осликов, которой управлял один из дворовых. На телеге лежало наше детище, укрытое от пыли холстиной. Завершал шествие сам Амфитрион, следовавший с видом человека, который наблюдает за рискованной, но забавной авантюрой.
Замена старой «недоволынки» на новые меха прошла на удивление быстро — не зря мы так тщательно замеряли диаметр глиняной воздуходувной трубы в горне Ликомаха. Конструкция, к нашей гордости, встала как влитая. Даже скептически хмурящийся кузнец не смог скрыть одобрительного «хм» при виде аккуратной работы.
Наступил решающий момент. Скиф, не дожидаясь указаний, подвесил каменный груз на верёвку, идущую к нижней ручке мехов, перекинул её через закреплённый на балке блок и, взявшись за верхнюю рукоять, сделал первый, плавный взмах. Раздался сочный, плотный звук, не похожий на хриплое пыхтение старого мешка, и из сопла ударил ровный, упругий поток воздуха. Он врезался в груду угля в горне, и произошло чудо: тусклые, тлеющие угли вспыхнули ослепительным, почти белым сиянием, будто в сердцевине огня родилась крошечная звезда. Жар волной хлынул на нас, заставив отступить на шаг. Пустой тигель, поставленный в пламя лишь для пробы, начал накаляться докрасна за считанные мгновения.
Ликомах, кузнец, видавший виды, замер, широко раскрыв глаза. Он молча наблюдал за танцем пламени, за тем, как металлическая пыль на дне тигля начинала плавиться с неестественной, пугающей скоростью. Он покачал головой, не в силах совладать с изумлением, и выдохнул, глядя то на меха, то на нас:
— Убедили… Клянусь бородой моего прадеда, убедили. Ваши меха дышат, как живой дракон. Не иначе, сам Гефест, бог-кузнец, вложил вам эту мысль в голову. — Он обернулся к Амфитриону, и в его голосе звучало уже не просто уважение, а нечто вроде благоговения перед очевидным чудом. — Лавагет, я сегодня же принесу благодарственную жертву у своего домашнего алтаря. За таких сыновей… и за такой подарок моей кузне.
А мы с Иолаем стояли, пытаясь сохранять скромный вид, но внутри ликуя. Это была не просто победа инженерной мысли. Это был наш первый, крошечный, но реальный след, оставленный в этом мире. И мы чувствовали, что это только начало.
Комментарии:
[1] Халк (χαλκός) — дословно, «медь», «бронза». А патина у неё какого цвета? Правильно, зелёного.
[2] Ликомах (λυκομάχος) — дословно, «тот, кто сражается с волком». Ага, это отсылка к нему самому.
Глава 6 Учат в школе, учат в школе...
Когда нам с братом исполнилось шесть лет, отец взял нас за руки и отвёл в палестру. Вообще-то, в палестре по всем законам богов и людей тренируются пайсы. То есть, мальчишки, достигшие двенадцати лет и уже начавшие расти, как сорная трава. И остаются они там, пока не достигнут возраста эфебов — то есть, лет до восемнадцати. Но отдавать в палестру пайдонов, то есть, детей, — это отец, конечно, учудил на всю катушку. Была бы это любая другая палестра, его бы высмеяли и посоветовали приводить нас лет через пять - шесть. Но, палестра была его. И учителей нанимал он. И платил им он же. Так что, учителя, все как один, богоравные герои, или, как минимум, их братья, только взлохматили нам волосы и пообещали отцу не жалеть нас.
Справедливо полагая, что нам, по нашему малолетству, не потянуть на равных с учениками, которые старше нас в два раза, учителя гоняли нас в составе малой группы, то есть, отдельно от всех остальных. Вот и получалось, что все ученики диск кидают, а мы с Иолаем бегаем, круги наматываем по стадиону. Потом, когда основная группа, вспотевшая и довольная, переходила к бегу, нас забирал Автолик, учитель борьбы, и мы, пыхтя и увязая, пытались осваивать приёмы. Все пошли бороться, а нам уже Кастор,учитель копейного боя, выдал по копью и мы со все дури тычем ими друг в друга. Наконечники, конечно, деревянные, но в пузо такое получить - приятного мало. То есть, выходило, что учили нас тому же самому, что и всех, только нагрузки у нас были свои. И назвать их детскими лично у меня язык не поворачивался. Впрочем, после дня тренировок у меня вообще мало что поворачивалось.
Единственное, что у нас было общим со всеми, — это перерыв на обед с лепёшкой, сыром и разбавленным вином, да момент завершения занятий, когда все валились на траву у источника. Именно в эти минуты мы и пересекались со старшими — не как равные, а как диковинные зверьки, на которых можно было посмотреть свысока, потыкать пальцем или, что случалось чаще, испытать на прочность.
***
Такой проверкой на прочность и стал наш первый серьёзный конфликт. Он материализовался в один из тех знойных, пыльных дней, когда солнце, казалось, выплавляло из воздуха саму лень. Основная группа только что закончила изнурительную стойку в строю под раскалённым небом, и мы с Иолаем, довольные окончанием своей порции бега, пили воду у глиняного кувшина, стоявшего в тени портика.
К нам подошёл Ментор. Для нас, шестилетних, он казался настоящим исполином — длинный, угловатый, двенадцатилетний подросток, чья тень накрыла нас с головой. Лицо его уже теряло детскую округлость, на верхней губе пробивался тёмный пушок, а в глазах светилось привычное высокомерие старшего ученика. Он остановился, упёр руки в боки, и его взгляд, медленный и оценивающий, скользнул по нашим ещё детским туникам и худым ногам.
— Э, мелкота, — начал он, и его голос, ломающийся на хриплых нотах, звучал как неоспоримый указ. — Видали вон тот щит у стены?
Мы кивнули, хотя прекрасно знали каждый щит в оружейной. Это был стандартный шит пехотинца, деревянный, обтянутый кожей, с бронзовыми бляхами, но уже порядком потёртый и помятый в учебных стычках.
— Значится так, — продолжил Ментор, выдерживая паузу для важности. — К завтрашнему утру он должен блестеть. Чтоб в нём, как в зеркале, умываться можно было. Или, скажу проще… — Он наклонился чуть ближе, и от него пахнуло потом и пылью. — …Должен блестеть, как у кота яйца. Всё понятно?
Воцарилась тишина. Иолай замер, широко раскрыв глаза. В его взгляде читался не столько страх, сколько чистое, незамутнённое изумление от столь вульгарного и конкретного образа. Я же почувствовал, как внутри всё сжимается в холодный, твёрдый комок. Это была не просьба. Это был ритуал подчинения, проверка на покорность. Сказать «нет» значило сразу вступить в открытую, заведомо проигрышную войну. Но сказать «да» — признать себя слугами.
Мы переглянулись. В глазах брата я увидел ту же самую мысль, что созревала и во мне. Я коротко, почти незаметно кивнул.
— Конечно, чего же тут непонятного, — ответил Иолай, и его голос прозвучал удивительно спокойно и даже услужливо. Он даже сделал шаг вперёд, всем видом показывая готовность к служению. — Твой щит должен быть как у кота яйца. Ясное дело.
— Сделаем, — тут же встрял я, стараясь, чтобы в голосе звучала лёгкая, деловитая покорность. — Что нам, трудно что ли? Только дай знать, какого именно кота ты имел в виду? Рыжего, полосатого? Чтобы блеск был аутентичный.
Ментор на секунду опешил от такой готовности и уточняющего вопроса. Он ожидал страха, упрёков, возможно, слёз. Но не этого спокойного принятия странного приказа.
— Да любого! — буркнул он, отмахиваясь. — Главное, чтоб блестел. К завтрашнему дню. Не подведите — познакомитесь с моим кулаком поближе.
Он развернулся и зашагал прочь, к своим приятелям, уже довольно перешёптывавшимся. Мы же остались стоять у кувшина. Иолай выдохнул и посмотрел на меня.
— Ну что, — спросил он тихо, и в глазах у него заплясали весёлые чертики, — будем делать, как он просил?
— Дословно, — ответил я, и мы оба, не сговариваясь, ухмыльнулись. Унизительная метафора только что превратилась в чёткое техническое задание. И у нас уже был план, как его выполнить с максимальной точностью и художественной выразительностью.
Идея родилась мгновенно, а её воплощение потребовало тихой, вдумчивой работы в тот же вечер, после ужина. С нашей неожиданной просьбой пустить в оружейную комнату «на минутку, чтобы посмотреть на настоящие щиты» мы обратились к самому неформальному из учителей — Автолику, преподававшему борьбу. Он был человеком могучего телосложения, с вечно насмешливым прищуром. Автолик считался сыном Гермеса и был большим докой в плане хитростей, обмана и воровства. Увидев наши серьёзные лица и услышав столь «благородный» мотив, он лишь хмыкнул, достал ключ из складок своего хитона и бросил его мне.
Мы промелькнули в полутемную, прохладную комнату, пахнущую олифой, деревом и металлом. Щит Ментора стоял в углу, прислонённый к стене, неприглядный и потёртый. Работы было на час, но мы решили подойти к делу с душой. Сперва мы отдраили бронзовые бляхи до ослепительного, зеркального блеска, используя мелкий песок и тряпицу. Щит действительно стал похож на полированный золотой диск, отражая пламя нашей масляной лампы. «Блестит, как надо, — констатировал Иолай». Я кивнул. Теперь предстояла творческая часть.
Мы тихо выскользнули во внутренний двор палестры, где в сарайчике хранились хозяйственные запасы. Там, среди прочего, лежал мешок с овечьей шерстью, ещё не обработанной, клочковатой и жестковатой. Мы отщипнули два больших, пушистых клока. Дальше всё было делом техники и эстетики. Усевшись в укромном уголке за казармой, мы с величайшим тщанием, будто жрецы, творящие священный символ, начали сваливать из шерсти два аккуратных, плотных шара размером с кулак. «Чтобы были как настоящие, — нашептывал я, — им нужна… фактура». Мы вплетали в основу более темные, грубые волокна, создавая иллюзию «растительности». Результат был достоверным и отталкивающе живым.
Завершающим штрихом стал клей. Не простой, а наш фирменный, «попробуй отодрать». Он застывал намертво, превращаясь в каменистую субстанцию. Аккуратно, с помощью палочки, мы нанесли его на тыльную сторону наших «шедевров» и с торжественной серьёзностью приклеили их прямо в центр щита, симметрично и гордо. Композиция была завершена. Два мохнатых сфероида величественно красовались на зеркальной поверхности, создавая сюрреалистичный и невероятно смешной контраст.
На следующее утро мы с невинными лицами наблюдали из-за колоннады. Ментор, разморённый сном и уверенный в своей победе, лениво подошёл к оружейной стойке. Его рука потянулась к сверкающему, как он думал, щиту. И замерла. Его лицо, обычно такое самоуверенное, начало медленно менять выражение — от недоумения к непониманию, от непонимания к осознанию, а от осознания — к немой, багровой ярости. Он несколько секунд просто смотрел, не веря глазам, водя пальцем по шершавой, приклеенной намертво «фактуре».
— КТО ЭТО СДЕЛАЛ?! — его рёв, хриплый и разъярённый, разорвал утреннюю тишину палестры. — УБЬЮ!
Его товарищи, сначала столпившиеся вокруг, чтобы оценить блеск, теперь ничего не могли ему ответить. Они уже более получаса пытались удержать рвущийся наружу хохот. Теперь, глядя на багровеющее лицо Ментора и на невозмутимые, пушистые «яйца», их сдержанные хрипы переросли в неконтролируемые, давящиеся смехом всхлипы. Они тихонько похрюкивали в изнеможении, привалившись к стенам оружейной комнаты, не в силах вымолвить ни слова. Самый блестящий щит в истории палестры стал и самым несчастным. А мы, удовлетворившись реакцией, поспешили на утреннюю пробежку, оставив за собой очаг полного, абсолютного и совершенного конфуза.
Выскочив на свежий воздух тренировочного поля, красный, как варёный рак, Ментор метался взглядом по двору. Пар из ушей, казалось, вот-вот станет видимым. Его взгляд, дикий и не фокусирующийся, почти сразу нашел нас. Мы, собственно, уже заждались его и наматывали свой третий размеренный круг, делая вид, что полностью поглощены совершенствованием выносливости.
Увидев нас, он издал нечленоразделенный рык и рванул с места, как выпущенная из катапульты балка. Ноги у него были длиннее наших почти вдвое, и, как мы ни старались поддерживать бодрый темп, сокращавшаяся дистанция говорила сама за себя. Я бежал, чуть повернув голову, отслеживая преследователя. Сзади раздавалось тяжелое, свистящее дыхание и гулкие удары сандалий по утрамбованной земле.
Я видел также то, чего не видел ослеплённый яростью Ментор. Из глубокой тени колоннады, опоясывавшей палестру, за нами с бесстрастным, профессиональным интересом наблюдали двое. Учитель Автолик, массивный, как глыба, прислонился к каменному столбу, скрестив на могучей груди руки. Рядом с ним, поджарый и жилистый, стоял учитель Кастор, мастер по оружейному бою, с характерной, изучающей усмешкой в уголках рта. Первый, собственно, и был нашим молчаливым соучастником, вчера вечером пустившим нас в оружейку с тем самым ключом. Они не вмешивались, но их присутствие было для нас лучшим прикрытием — на их глазах расправа была невозможна. Это была проверка в чистом виде.
Когда тяжёлое дыхание Ментора стало слышно прямо за спиной, а расстояние сократилось до пяти стремительных шагов, я скомандовал, чётко и громко, как на параде:— Делай раз!
Мы, будто по волшебству, развернулись на бегу — я через правое плечо, Иолай через левое. Вместо панического бегства мы вдруг оказались лицом к лицу с нашим преследователем, приняв устойчивую, расставленную стойку. На лице Ментора мелькнуло удивление, смешанное с торжеством — он думал, что мы замерли в страхе.
— Делай два! — тут же, без паузы, рявкнул Иолай, и его команда была для нас сигналом.
Две наши руки, уже зажавшие с начала пробежки гладкие, отборные камешки — наши «любимые битки», — метнули их с короткого замаха. Не в лоб, где кость крепка, а в цель поменьше и уязвимей. Оба камешка с мягким, но отчётливым «чпок-чпок» встретились с лицом Ментора, подбив, словно ключом, оба его глаза. Он не взревел, а странно ахнул, как мех, из которого вырвали воздух, и застыл на месте, вскинув руки к лицу, ослеплённый болью и неожиданностью.
— Делай три! — это уже мы с Иолаем крикнули в унисон.
Две наши ноги с разворота подбивают под колени застывшему Ментору. Маваши гери джодан, он же лоу кик. Мы с братом, конечно, не могли сломать таким ударом ствол молодого дерева, как делают бойцы муай-тай на моей старой памяти, но колени двенадцатилетнего Ментора, застывшего в растерянности, были куда слабее древесины. Парень со стоном рухнул на четвереньки.
— Маленьких, — восторженно заорал Иолай, чьё лицо сияло не злорадством, а чистым спортивным азартом, — Маленьких обижают!
И он, как рысь, набросился на поверженного эксплуататора, не для жестокой расправы, а скорее с видом победителя, тычущего палкой в поверженного зверя. Разумеется, я составил брату компанию, начав с вполне безобидного, но унизительного тыкания пальцем в спину и дерганья за хитон. Правда, я успел заметить краем глаза, как в тени колоннады учитель Автолик, тот самый суровый борец, больше не мог сдерживаться. Он, подёргиваясь от хохота, сползал по гладкому стволу колонны, беззвучно трясясь от хохота, и безуспешно пытался утирать слёзы громадным кулаком. Он, похоже, ещё не был знаком с нашим особым, психологическим боевым кличем. Это зрелище было для меня наградой круче любой победы.
Шум на поле, естественно, привлёк всеобщее внимание. Смех одних и приглушённые стоны Ментора скоро достигли ушей тех, чьё мнение в палестре было законом. Ещё до того, как мы с Иолаем успели в полной мере насладиться плодами победы, в проёме главного входа появилась знакомая, внушительная фигура. Амфитрион.
Он шёл неспешно, но его походка, всегда лёгкая и упругая для его габаритов, сегодня была особенно весомой. Солнце отбрасывало от него длинную тень, которая накрыла сначала Ментора, корчащегося на земле, а затем и нас. Его лицо, обычно открытое и сдержанно добродушное, было высечено из камня. Он обвёл взглядом картину: плачущий от обиды и физической боли старший ученик, два его сына, стоящие поблизости с видом невинных агнцов, и полукруг зевак, в котором уже не было и намёка на смех, только почтительное молчание.
— Встать, — произнёс отец. Одно слово, ровное и холодное, как лезвие.
Ментор, всхлипывая, поднялся, неуклюже отряхивая пыль с колен и локтей. Его лицо было перекошено, под глазами уже наливались сине-багровые круги будущих фингалов. Он попытался что-то сказать, забормотал о порче, об издевательствах, о том, что «эти чертенята»…
Амфитрион поднял руку. И Ментор замолчал, будто ему в рот бросили горсть земли.
— Показать, — скомандовал отец, кивнув в сторону оружейной.
Мы всей процессией двинулись обратно в прохладный полумрак комнаты. Щит всё так же стоял на виду, сияя бронзовым лбом и демонстрируя своё сомнительное «украшение». Увидев его снова, Ментор издал новый, сдавленный стон. Амфитрион подошёл, склонился, внимательно рассмотрел творчество. Его плечи подрагивали. Секунду, другую он молчал. Потом медленно выпрямился.
— Так, — сказал он, и в его голосе вдруг появились знакомые нам, металлические нотки командира, разбирающего стычку в лагере. — Ментор. Ты отдал приказ о приведении казённого имущества — а именно, учебного щита — в надлежащий вид. Приказ, судя по всему, был точен и образен. Он исполнен. Недостатки в формулировке приказа — на совести командира. Твоя задача теперь — устранить… последствия его исполнения. Ты будешь чистить этот щит. До тех пор, пока он не будет выглядеть как новый. Без посторонних… элементов.
Ментор остолбенел. Его рот открылся и закрылся без звука. Это был не выговор, не порка — это была куда более изощрённая кара. Ему приказывали собственноручно, под всеобщим взглядом, снимать то, что стало символом его позора. И делать это долго и тщательно.
— А чтобы тебе, — продолжил Амфитрион, поворачиваясь к нам, и в его серых глазах промелькнула та самая, едва уловимая искорка, которую мы знали так хорошо, — не было скучно и одиноко за этим почётным занятием, вы, мои виновники торжества, составите ему компанию. Вы будете бегать. Круги. До тех пор, пока работа Ментора не будет мной принята. В наказание за порчу казённого имущества.
— Где он только таких выражений нахватался, неужто от меня с Иолаем?
Наступила тишина. Справедливость восторжествовала, но её меч был обоюдоострым. Ментор, мрачный, как туча, поплёкся к щиту, беря скребок и ветошь с таким видом, будто отправлялся на каторгу. Мы же с Иолаем, переглянувшись, молча вышли на поле. Жара уже спадала, длинные тени легли на песок. Мы начали свой бег — ровный, неспешный, размеренный. Не как наказание, а как ещё одну тренировку. С каждым кругом мы видели, как там, в тени портика, сгорбившись, скребёт наш недавний обидчик. Его спина выражала такую вселенскую тоску, что даже нам стало его слегка жаль. Но лишь слегка. Мы бежали, и в такт нашим шагам в голове отстукивала одна мысль: мы выиграли. Не просто стычку, а целое сражение. И даже бег по кругу под присмотром отца теперь казался не наказанием, а частью победного ритуала. Палестра с этого дня узнала нас по-настоящему. И запомнила.
Глава 7 Школьные годы чудесные
А понятия «пятидневная рабочая неделя плюс два выходных» тут не знали. Как и «шестидневная рабочая неделя плюс один выходной». Да эти граждане вообще не знали понятия «неделя»! Время для них двигалось по кругу, который разбивался на время посева и время сбора урожая. А всё остальное — от Лукавого. Гермеса, то бишь [1]. Зачем нужны более мелкие градации времени хлеборобам и пастухам? Их жизнь была подчинена великим циклам: рождение, взросление, женитьба, рождение детей, смерть. И внутри этого — ежегодное пробуждение земли, её знойное плодоношение и зимний сон. Что значили какие-то «дни», а тем более "часы" на фоне этой вечной, неторопливой карусели?
Из выходных — только религиозные праздники, которые случались не так и часто, как мне того хотелось. Их даты зависели от жрецов, наблюдавшими за полётом птиц, трещинами на лопатках жертвенных животных или просто «по внушению богов», что на практике означало — когда старейшины и басилеи сочтут нужным. И даже они были не отдыхом в нашем понимании, а иной формой напряжения: многочасовые шествия под палящим солнцем, заучивание гимнов, строгие ритуалы и обильные, но почему-то не приносящие радости жертвенные трапезы, после которых живот был полон, а душа — пуста. Мясо, сваренное в огромных котлах, часто было жёстким и пресным, хлеб — суховат, а общее чувство после пира напоминало не радость, а облегчение от того, что всё прошло без происшествий и гнев богов удалось отвести. Единственной отдушиной была возможность улучить момент и, притворившись уставшим, наблюдать за девушками, которые в праздничных пеплосах казались существами из иного, более мягкого и ароматного мира. Мы взрослели, так что на девушек нас смотреть уже было не только интересно, но и приятно.
Всё остальное пространство между этими редкими островками отдыха было сплошным, тягучим, как смола, трудом. Вставали затемно, когда звёзды ещё не думали тускнеть. Ложились с последним лучом солнца, когда тело ныло от усталости, а ум затуманивался, как вода в ведре после полоскания потной одежды. Засыпали мгновенно, словно падали в глубокий колодец, и лишь иногда в этом забытьи проносились обрывки снов — ярких, бессмысленных, как вспышки молнии в ночи. Дни сливались в однородную массу, которую можно было мерить только болью в мышцах, стёртыми в кровь ладонями да прибавившимся на палец ростом. Однообразие было таким плотным, что порою, проснувшись, я несколько секунд не мог понять, какой именно сегодня день из этой бесконечной череды. Лето сменялось дождливой осенью, осень — холодной, слякотной зимой, но суть дня от этого менялась мало, всегда находилось дело, требующее силы и выносливости. Бег, борьба, метание диска, бой на копьях, бой на мечах. Когда дорастём до взрослого размера, нам ещё обещали бег в доспехе и бой в доспехе. А пока, вместо доспеха бегаем с камнем в руках или друг с другом на закорках. Это было похоже на бесконечную подготовку к чему-то огромному и страшному, имя которому знали все, но произносили редко — Война. И всё же, в этой муштре была своя, странная поэзия. Чувство, когда после десятого круга по стадиону лёгкие горят огнём, а в ушах стучит кровь, но ты заставляешь ноги двигаться дальше — оно очищало мысли. В этот момент исчезало всё — и тоска по иному времени, и страхи, и даже собственное «я». Оставалось только тело, преодолевающее боль, и белая пустота в голове, в которой было странно спокойно.
В борьбе, когда всё решают доли секунды и инстинктивное движение, не оставалось места для тоски по другому миру. Здесь и сейчас — вот единственная реальность. Реальность песчаной площадки, резкого захвата, хриплого дыхания соперника и внезапного чувства полёта, когда земля уходила из-под ног. И потом — хлопок по плечу, помощь встать и молчаливое уважение в глазах того, кого только что бросил на лопатки.
Нам уже по двенадцать лет. Здоровые лбы, как про нас отозвался базелей Креонт, когда они с Амфитрионом сидели в мегароне под вино и сыр. Нам уже наливают сильно разбавленного, но эту кислятину пить невозможно. Вино здесь было не напитком удовольствия, а скорее ритуальным символом взрослости, таким же атрибутом, как первый настоящий щит. Его подносили в особой, неглубокой чаше — килике, и сам процесс — взять её, плеснуть подношение богам, сделать глоток, поклониться старшим — был частью обучения мужским обычаям. Его разбавляли водой в пропорции «один к трём», а то и больше, до состояния слегка мутной, терпкой воды с привкусом дерева и забродившего винограда. Пить это было невозможно — кисло и противно. Мы с Иолаем втайне пробовали добавить в кувшин мёду, но стало только хуже — сладкая гниль. Задумался над введением в рацион кваса. Пиво тут знают, хотя оно и редкое, а квас, почему-то, отсутствует. Меня не оставляла мысль о том прохладном, игристом, хлебном напитке, который так прекрасно утолял жажду в моём прежнем, смутном теперь, мире. Я даже начал потихоньку экспериментировать в укромном уголке за хлебным амбаром, заливая чёрствые корки тёплой водой и пряча глиняный кувшин в солому. Пока получалась какая-то мутная бражка с сомнительным запахом, но я не терял надежды. Это было моей маленькой, тайной связью с тем, кем я был.
Было забавно, когда в палестру пришли новые пайсы, я их называю пайсаны, ну и Иолай не отстаёт. Прибытие новичков было как ежегодное половодье: шумное, беспокойное, несущее свежий сор и новые течения в устоявшуюся жизнь нашего пруда. Так-то эта история повторялась в той или иной форме каждый новый набор. Но, обычно, пайсанам старшие товарищи успевали шепнуть с кем мелким в палестре не стоит связываться и всё проходило более-менее мирно. Кто-то из старших мальчишек, часто через третьи руки, передавал сводку: «Этого не трогать, он племянник оружейника, тот — молчалив, но в драке как демон, а вон те двое… с ними лучше вообще не связываться, они хоть и младше, но сыновья самого Амфитриона». И новички, кивая, с опаской поглядывали на указанных «местных достопримечательностей». Теперь же и мы с Иолаем сами стали пайсанами. Так что, наши старшие товарищи решили развлекаться на полную катушку и застегнули свои рты на пуговицу. Они стояли поодаль, ухмыляясь в кулаки, их глаза блестели от неподдельного веселья. Для них это был спектакль, билетом на который стало их зачисление в палестру. Они ждали представления, и мы не собирались их разочаровывать.
Начать следует, хотя бы, с того, что мы с братюней оказались раза в полтора крупнее мальчишек нового набора. Они были щуплыми, словно птенцы, только что выбравшиеся из гнезда. Их плечи узки, руки тонки, а в глазах читалась та особенная, напряжённая наглость, которая бывает только у маленьких, но собравшихся в стаю собачат. Вот что значит чуткое руководство мудрых учителей, как заметил Автолик. Я на него тогда озадаченно покосился. Похоже, мои выражения пошли в народ. Осталось только ввести обращение «сенсей». Этот Автолик, сын Гермеса, был существом хитрым и наблюдательным. Его божественный отец слыл богом-плутом, покровителем торговцев и воров, и сын, казалось, унаследовал все эти качества. Он никогда не лез в драку первым, но всегда оказывался там, где что-то происходило, и уходил с лучшим куском или самой сочной новостью. Автолик первым подхватывал все наши словечки и шутки, вплетая их в свою речь с таким невозмутимым видом, будто так говорили всегда. А после него все эти выражения подхватывали уже все. Так что очень скоро в обиход вошли фразы «пайсан сказал — пайсан сделал, а если не сделал, значит, пошутил», «громко — это гораздо громче, чем тихо», «Если ты испытываешь проблемы в пути, возможно, ты просто толстый и тебе тяжело идти» и коронное «запомни это, иначе забудешь». А ещё пайсаны называли друг друга «братюнями». Это обращение, странное для местного уха, прижилось мгновенно. Оно звучало одновременно и фамильярно, и по-свойски, создавая ощущение некоего тайного братства. Всё это для меня было одновременно и лестно, и странно — словно я невольно стал творцом какого-то микроскопического языка для нашего маленького племени.
Так вот, пайсаны, которые пришли в наборе этого года, были явно знающими друг друга, но не нас. А мы сидели после купальни на низенькой скамеечке. У нас до начала занятий, молитвами Амфитриона, дополнительный час самостоятельной подготовки. Подтягиваем то, что вчера не получалось. Ну и, конечно, после этого часа мы мокрые, как мыши и пахнем, как кони. Вот и споласкиваемся перед основными занятиями. Купальня представляла собой просто большой каменный резервуар с проточной водой, куда мы окунались с гиканьем, смывая с себя пот, пыль и усталость. После этого, завернувшись в грубые льняные вытирашки, мы сидели на солнышке, позволяя его теплу проникнуть в самые кости. Это были редкие минуты почти медитативного покоя, когда можно было ничего не делать, просто чувствовать, как тело тяжелеет, а мысли текут медленно и лениво.
Сидим, значит, с Иолаем, сохнем. Так и хочется сказать голосом Евдокимова: «а морды кррррасные такие». Но нет, морды обычные. Головы мокрые. Но они у нас сохнут. Да не знаю я почему, они всегда у нас сами сохнут. Лёгкий парок действительно поднимался над нами — признак отменного здоровья и горячей крови, как любил говаривать всё тот же Автолик, хлопая нас по загривкам так, что в глазах темнело. Мы сидели, прикрыв глаза, и вдруг этот мирный ход времени был нарушен.
Поднимаю взгляд — толпа новеньких подходит. Пайсанов шесть. Главный шёл впереди, чуть расставив локти, как петух, готовящийся к драке. Лицо у него было неглупое, но испорченное ранней самоуверенностью и жаждой власти в этой новой, незнакомой среде. Он оценивающим взглядом окинул нас, двух сидящих, закутанных в простыни, ссутулившихся мальчишек, явно решив, что мы — лёгкая добыча, идеальные кандидаты для утверждения его авторитета. В его глазах читался не просто наезд, а целый ритуал подчинения, который он, видимо, не раз наблюдал или испытывал на себе. Прищурился он на нас с презрением и выдал,
— Опа, а это кто такие? Что-то я вас тут раньше не видел. Значит так, за право заниматься будете платить мне по три обола в день. Ясно? Или объяснить подоходчивее, в ухо там, например.
Он сделал паузу, давая словам впитаться. Его товарищи, стоя сзади, переминались с ноги на ногу, стараясь выглядеть суровыми и поддержать начинание своего лидера. Один из них, самый маленький и тщедушный, даже попытался нахмуриться, но получилось это у него жалко и неискренне, как у щенка, пытающегося рычать. В воздухе повисло молчание, которое он, очевидно, считал знаком страха и готовности к капитуляции.
— Чего ж неясного, — говорю я, — ты все прям по полочкам разложил. Верно, братюня?
Я даже не повернул к нему головы, говоря это Иолаю. Тот, не открывая глаз, лишь чутко приподнял бровь, улавливая мой тон. В нашей с ним жизни уже выработался свой язык полунамёков и мгновенного понимания.
— Точно, — кивает Иолай, — Вот бы все так доступно объясняли. Верно, братюня?
Он наконец открыл глаза и посмотрел на вымогателя с видом простодушного любопытства, как ученик на особенно красноречивого учителя и поинтересовался,
— Мне только одно непонятно. За что именно мы должны платить тебе по два обола?
Парень даже обалдел от такой неприкрытой тупости. Его уверенность дала первую трещину. Он ожидал страха, покорности или, на худой конец, дерзкого отказа. Но эта игра в непонимание, это нарочитое снижение суммы с трёх оболов до двух выбило его из колеи. Он даже на мгновение растерянно посмотрел на своих, ища поддержки, но те тоже не поняли, как реагировать на такую глупую, как им казалось, реакцию.
— Я же тебе сказал, балбес, за право заниматься в палестре! — Он уже почти кричал, стараясь вернуть разговору нужный, угрожающий тон. Алый румянец выступил у него на щеках и шее, резко контрастируя с бледностью лба. Он выглядел как раздутый индюк.
— А-а-а, — обрадовано протянул Иолай. — Ты и правда так здорово всё объясняешь! Хорошо бы, учителя в палестре так же всё доступно объясняли, как ты! Вот теперь я всё-всё понял! А ты, братишка?
Он повернулся ко мне, и в его глазах искрилась весёлая, хищная искорка. Это был тот самый взгляд, который бывал у него перед самой отчаянной шалостью. Представление входило в самую интересную фазу. Нас должны были начать бить.
— А я сразу всё понял, потому что я хорошо кушал кашку, слушал маму и вообще я умный, — ответил я. — Я только не понял, почему мы должны платить ему по оболу.
Я наконец поднял на него взгляд, сохраняя на лице выражение полнейшей, почти идиотской искренности. Я даже слегка скосил глаза, чтобы выглядеть ещё глупее, и позволил нижней губе отвиснуть, как у совсем несмышлёного ребёнка. Внутри же всё пело от предвкушения.
Парень уставился на меня беззвучно открывая и закрывая рот. Казалось, в его голове что-то щёлкнуло. Он осознал, что его просто водят за нос, и ярость, смешанная с унижением, захлестнула его. Теперь путь к отступлению был отрезан — при своих он должен был доказать, что он не тот, над кем смеются. И он со всей мочи заорал,
— Ну всё, вы меня достали! А ну, живо встать!
Он сделал шаг вперёд, сжимая кулаки. Его кулаки были маленькими, костлявыми, с белыми костяшками. Он выставил их вперёд в неловкой, детской боевой стойке. Его спутники, ободрённые этим решительным движением, тоже сгруппировались, готовясь к действию. Они нерешительно двинулись за ним, образуя нечто вроде полукруга. Их движения были скованными, неотработанными — видно было, что драться толпой они не умеют.
А мы и встали. И посмотрели на него. Сверху вниз. Так-то мы сидели, завёрнутые в вытирашки, это что-то вроде наших простыней. А тут мы из них встали. Это был самый эффектный момент нашего маленького спектакля. Когда мы поднялись во весь рост, вытирашки упали к нашим ногам. Мы предстали перед ними не как два мокрых птенца на скамейке, а как два молодых атлета, чьи тела, хоть и принадлежали двенадцатилетним, уже были прочерчены рельефом мышц, налиты силой постоянного шестилетнего труда. Плечи, широкие для нашего возраста, спина, на которой играли ромбовидные мышцы, ноги, прочные и жилистые, как стволы молодых деревьев. Мы стояли босые, в одних набедренных повязках, и наше молчаливое физическое превосходство было ошеломляюще очевидным. Солнечный свет лег на наши плечи и торсы, подчеркнув разницу в комплекции. Мы вытянулись во весь рост, и смотрели на их предводителя сверху вниз, с лёгким, почти вежливым интересом.
Парень с лица явно сбледнул. В его глазах мелькнул чистейший, животный ужас. Это был инстинктивный страх более слабого зверя перед внезапно оказавшимся рядом хищником. Он даже отшатнулся на полшага, непроизвольно. Расчёт на лёгкую победу рухнул в одно мгновение. Но отступать было поздно. Оставался только один шанс — бросить на нас всю свою банду, надеясь на численное преимущество. Его крик был уже не командирским, а истеричным, полным отчаяния.
— Бей их!
А сам под этот кипеш попытался улизнуть за их спины. Он совершил роковую ошибку, показав нам спину.
Потому что, мы оказались быстрее. Наши движения были отточены годами совместных тренировок. Я — за правую руку, Иолай — за левую. Рывок, и мы уже понеслись, как одно странное трёхтелое существо, легко обойдя нестройную атаку его растерявшихся товарищей. Парень в наших руках взвизгнул от неожиданности, почувствовав нашу хватку, его ноги беспомощно болтались в воздухе не доставая до земли. Так мы и побежали по кругу стадиона. Оказалось, что когда вдвоём несёшь одного, то это гораздо проще, чем таскать друг дружку. А этот ещё и явно мельче нас. За нами гнались. Их крики — «стой!», «отпусти!», «сейчас вам будет!» — доносились сзади. Но в них не было уже никакой силы, только запыхавшаяся злоба. Крики быстро перешли в хриплое, прерывистое пыхтение. Они бежали нестройной, сбивающейся кучей, мешая друг другу, наступая друг другу на пятки. Мы же бежали спокойно, дыша в такт бега, как делали это сотни раз. Наше дыхание было ровным и глубоким. Я чувствовал, как лёгкие расширяются, а мышцы ног работают, как хорошо смазанные механизмы. Наш «пассажир» болтался между нами, как мешок с зерном, пытаясь вырваться, но наши хватки, привыкшие удерживать скользкие от пота тела в борьбе, были железными.
Мы не стали отрываться далеко. Зачем лишать погоню надежды догнать и накостылять? Мы специально сбрасывали темп, когда они начинали отставать, подгоняя их новой волной насмешек. «Эй, вы там, не спотыкайтесь!», «Поднажмите, так вы своего предводителя никогда не догоните!» — кричал Иолай через плечо. Он кричал, даже не запыхавшись, и от этого его слова звучали особенно обидно. Это было не просто бегство, а публичная экзекуция, унизительный парад для всей палестры, мимо которой мы неслись по кругу. Вот только, бежали мы уж очень неровно, отчего нашего пассажира безбожно трясло. Мы нарочно подпрыгивали на кочках, резко меняли направление, закладывая виражи. Его голова моталась из стороны в сторону, зубы стучали. Сначала он ругался, потом умолял отпустить, а потом замолчал, только хватал ртом воздух, и цвет его лица из белого стал переходить в неприятный землисто-зеленоватый оттенок. Когда он стал нежно салатового цвета мы его выбросили в лужу, скопившуюся после ночного дождя у стадиона и пошли проверять преследователей. Бросок был точным и аккуратным. Он шлёпнулся в самую середину лужи, подняв фонтан брызг, и замер, сидя в холодной воде, не в силах сразу пошевелиться, униженный, мокрый и жалкий.
Старшие мальчишки тихо икали от хохота, глядя на это зрелище. Они держались за животы, давились от смеха, а некоторые даже упали на колени, стуча кулаками по земле. Для них это была идеальная месть за все наши прошлые проделки, помноженная на чистое, неконтролируемое веселье. Их молчание окупилось сторицей, доставив им немыслимое удовольствие.
Мы с Иолаем, оставив главаря отмокать, направились посмотреть, как, собственно, идут дела у наших преследователей. Те постанывая сидели на земле. Они честно гнались за нами три круга. Три круга по мягкому песку стадиона, да ещё в неподготовленных для такого спринта сандалиях, стали для них настоящей пыткой. Они лежали и сидели на обочине беговой дорожки, с лицами, пурпурными от натуги, ловя ртом воздух. Один лежал на спине, уставившись в небо стеклянными глазами, другой сидел, обхватив голову руками, его плечи судорожно вздымались. Воздух со свистом входил и выходил из их раскрытых ртов. Один даже силился тошнить. Он склонился набок, судорожно кашляя, но из него выходила лишь горькая слюна. Три круга в полную силу — для неподготовленных это был приговор. Они выложились полностью, а мы даже не начали по-настоящему уставать. Собственно, мы, даже, не вспотели. Мы подошли к ним медленно, сложив руки на груди.
— Жалкое зрелище, — констатировал я. Мой голос звучал спокойно и почти с сожалением, как у учителя, разочарованного неудачей учеников.
— Душераздирающее зрелище, — согласился Иолай обходя сипящую и хрипящую группу преследования. Он даже прищёлкнул языком, как это делает пастух, глядя на хворого ягнёнка. — Ну вот, так я и думал, с этой стороны ничуть не лучше!
Он завершил круг, покачав головой с комичной серьезностью. В его словах прозвучал итог не только этой погони, но и всей их затеи с вымогательством. Они проиграли на всех фронтах: и в силе, и в скорости, и в духе. И все в палестре теперь это видели.
Комментарии:
[1] Лукавый — Одно из прозвищ Гермеса. Другое, так же, известное вам прозвище — Ангел, то есть, Посланник.
Глава 8 Любите ли вы театр(зачёркнуто) музыку так, как люблю её я?
Солнце Арголиды не просто светило — оно карало. Оно выжигало траву на склонах холмов, превращая её в жесткую, колючую солому, и накаляло мрамор колонн так, что прикоснуться к ним было все равно что сунуть руку в горн Гефеста. Но настоящая пытка происходила не на улице, где звенели цикады, а здесь, в прохладной тени перистиля, где воздух застыл, словно муха в янтаре, и дрожал от звуков, за которые в моем родном мире (том, далеком и почти забытом) музыкантов били канделябрами.
Я ненавижу кифару. Искренне, глубоко, до скрежета зубовного. Я не понимаю, как из этого, с позволения сказать, инженерного недоразумения можно извлечь хоть сколько-нибудь осмысленный набор звуков. Это не инструмент, это пыточная машина для пальцев и слуха, лишенная сустейна, глубины и души.
Причём, судя по ярким, как вспышки молний, воспоминаниям, я в прошлой жизни был весьма близко знаком с музыкой. Мои пальцы помнили гриф классической гитары — широкой, удобной, с нейлоновыми струнами. Я помнил жесткость вестерна и тяжесть электрогитары. Я знал гораздо больше пресловутых «трёх блатных аккордов». В памяти то и дело всплывали сложные джазовые гармонии, переборы испанского фламенко, риффы тяжелого рока и бардовские баллады у костра. Я помнил, как звучит музыка, когда у инструмента есть резонанс.
Но как, Аид их всех побери, можно играть на этом?! Семь струн, натянутых на деревянный ящик с рогами. Никакого грифа. Никаких ладов. Ты либо дергаешь пустую струну, либо пытаешься прижать её пальцем на весу, получая глухой, жалкий звук.
— Ификл! Ты опять спишь наяву! — резкий голос учителя хлестнул, как бич. — Твой брат уже настроил инструмент, а ты всё смотришь на деку, будто видишь там будущее!
Учитель Лин. Лин-кифаред. Брат божественного Орфея. Произносить это надо было с восторженным придыханием, закатывая глаза, иначе рискуешь получить тростью по пальцам.
Лин своего божественного брата не любил. Точнее сказать, он его люто ревновал. Это была тяжелая, желчная ревность вечно второго номера. Ибо никто, ни смертный, ни полубог, не мог переплюнуть лиру Орфея. Игра на кифаре технически сложнее, чем на лире — инструмент тяжелее, требует мастерства, — но слава брата была для Лина недостижима, как вершина Олимпа для безногого. Эта злость копилась в нём и выплескивалась на нас, его учеников.
Я покосился на брата. Иолай, сидевший на соседней скамье, старательно крутил колки своей кифары, высунув от усердия кончик языка. Иолай был отличным парнем. Верным, сильным, легким на подъём. Я, кстати, благоразумно уступал ему первенство в некоторых делах — в беге, в борьбе, в метании диска. Это была моя тихая стратегия. Дабы, если у него вдруг возникнут мысли о соперничестве, можно было бы взять его за шкирку, по-братски встряхнуть и потыкать носом: «А кто это у нас братюню своего слабосильного, Ификла, заткнул за пояс вот в этом деле, а? Кто у нас лучший воин? Ты, братюня». Это работало безотказно. Мы были командой.
Но с Лином такая стратегия не работала. Лин хотел, чтобы мы страдали.
— Опять фальшивишь! — Лин ударил меня по руке тонкой тростью. Было больно, но я даже не моргнул. Кожа у меня дубела с каждым днем, становясь похожей на носорожью шкуру. — Ты не слышишь гармонии сфер, Ификл! Ты слышишь только рёв быков в стойле!
В общем, я начал понимать легендарного Алкида, того самого будущего Геракла из мифов моего мира, который, согласно легендам, убил Лина его же кифарой. Правда, по мифам выходило, что Лин сперва побил своего ученика палкой, а будущий герой рассвирепел и не сдержался. Однако, глядя на пухленького, рыхлого, вечно потеющего в дорогом хитоне кифареда, я решительно отказывался верить в то, что он мог хотя бы попасть палкой, скажем, по мне.
Мы с Иолаем тренировались у лучших наставников. Мы учились уклоняться от копий и мечей. Даже от тех ударов, которые мы не видели, мы уклонялись на рефлексах в трёх из четырёх случаев. А уж из видимой полусферы нас могли достать только мастера уровня Автолика и Кастора. Если Лин замахнется на меня, он, скорее всего, потеряет равновесие и упадет сам.
Но с музыкой надо что-то делать, а то и этот Лин скоро драться полезет. Как бы не прибить его, болезного. А что, если…
***
Для начала я разжился широкой и длинной сосновой доской, Из которой сделал две покороче. Сбил их воедино и получил одно широкое поле, на которой справа тоненько, а потом уже толстыми линиями, нарисовал будущий контур. Потом мы сверлили по этому контуру отверстия. Вы когда-нибудь пробовали сверлить без сверла? До Архимеда с его винтом ещё лет пятьсот. Так что привычных мне свёрл тут днём с огнём не найдёшь. А отверстия в дереве вырезают такой длинненький лопаточкой с острыми краями. Удовольствие, доложу я вам, ниже среднего. А отверстий надо было много. Потом в отверстия мы вгоняли деревянные же штыри, сделанные их твёрдых веток.
Затем встал вопрос дерева. О, это была эпопея! Я знал, что нужна ель для верха, она обеспечит резонанс, и клён для дна и обечаек, он даст твердость и отражение звука. Но прийти к плотнику и сказать: «Дай мне радиальный распил ели выдержкой десять лет» — я не мог. Пришлось действовать хитростью и грубой силой.
Я разжился хорошей, широкой еловой доской, которую честно свистнул из запасов нашего отца. У неё был только один крошечный недостаток. Она была в два пальца толщиной. А мне нужно было три. Миллиметра.
— Ты хочешь сделать из этого дощечку толщиной с лепесток? — Иолай смотрел на меня как на умалишенного, вертя в руках тяжелую плаху. — Мы будем скоблить её до старости.
— Не будем, если применим науку, — ответил я, доставая бронзовые клинья.
Сперва мы аккуратно раскалывали доску вдоль волокон. Это требовало ювелирной точности. Одно неверное движение молотком — и драгоценная ель ушла бы в щепки. Но боги (или мои навыки из прошлой жизни) были милостивы. Мы получили заготовки толщиной в полпальца.
А потом начался ад. Мы скоблили. Бронзовыми скребками, кусками пемзы, острыми ножами. Часами. Днями. Стружка летела во все стороны, покрывая пол сарая мягким ковром. Пальцы сводило судорогой.С кленовой доской, которая была гораздо твёрже еловой, помучиться пришлось втрое дольше. Клён сопротивлялся, он был вязким, плотным, упрямым.
— Я ненавижу деревья, — ворчал Иолай на второй неделе, сдувая опилки с очередной заготовки. — Я буду воином. Мечом махать проще.
— Терпи, казак… тьфу, терпи, герой, атаманом будешь, — бормотал я, проверяя толщину деки на просвет. Солнце должно было просвечивать сквозь неё мутным янтарным светом.
Самым сложным этапом было изготовление гнутых обечаек — боковин. Я отколол от кленовой заготовки длинную узкую полосу и мы долго прогревали её в пару над кипящим котлом.
— Ещё! Она должна стать мягкой, как кожа! — командовал я.
Рабыня-кухарка смотрела на нас с суеверным ужасом, когда мы врывались на кухню и держали доски над её котлом.Затем, с помощью брата, я, обжигая пальцы, согнул распаренную древесину на нашей форме со штырями
Пока оно остывало и сохло в тенёчке, принимая новую форму, я занимался грифом. Его я вырезал из прямой, выдержанной ясеневой доски. Ясень — дерево воинов, из него делают копья. Мой инструмент тоже должен быть оружием. Гриф должен быть идеально ровным. Никаких анкерных стержней у меня не было, поэтому я делал его чуть толще, надеясь на прочность ясеня.
Иолай помогал мне без вопросов, хотя на работу уходило всё наше свободное время. Он просто видел мой энтузиазм и заражался им.
Только однажды, когда мы шлифовали накладку грифа куском акульей кожи, добытой у финикийских торговцев, он сказал:
— Я не знаю, что это и зачем оно надо, но мне такую же штуку сделаем.
Пока сохли гнутые боковины для инструмента Иолая, мы занялись самым неприятным — струнами.
Кишки. Овечьи кишки. Много овечьих кишок.
— Это отвратительно, — констатировал Иолай, зажимая нос.
— Это искусство, — возразил я, хотя меня тоже подташнивало.
Мы чистили их, вымачивали в щелоке, скручивали на специальной раме и пропитывали воском. Нужно было сделать разные калибры — для басов потолще (скручивая несколько жил), для верхов — потоньше. Басовые струны я попытался обмотать тонкой медной проволокой, вытянутой ювелиром по моему заказу. Получилось грубовато, но звук стал глубже и звонче, чем у простых жил.
Потом мы варили клей. Рыбий клей. Для чего в течение недели терроризировали всё ту же несчастную кухарку, требуя выдачи нам всех плавательных пузырей от осетров и сомов, которых подавали к столу.
— Зачем вам рыбьи потроха, господа мои? — причитала она.
— Это для жертвоприношения Посейдону! — врал Иолай с честными глазами.
Пузыри мы промыли уксусом, мелко-мелко покрошили ножами и залили дождевой водой. Потом долго варили на слабом огне, помешивая деревянной лопаточкой, пока варево не превратилось в густую, липкую массу, способную склеить даже разбитое сердце, не то что дерево.
Наконец, наступил момент сборки. Мы склеили деки с обечайками, приклеили гриф, установили порожки из вываренной кости. Внутри корпуса я разместил систему пружин (веерную, как у Торреса, да простит меня анахронизм), чтобы тонкая ель не лопнула под натяжением струн.
Инструменты были просушены, пропитаны горячим льняным маслом с добавлением пчелиного воска для защиты от влаги и прогреты на жарком солнце. Древесина заиграла золотистыми оттенками.
Я натянул струны. Колки я выточил из самшита, они вставлялись в головку грифа на трении, как у скрипки. Настройка была мучением, но когда я наконец добился строя E-A-D-G-B-E…
Я провел пальцем по струнам.
Трунь!
Звук был… другим. Глубоким. Долгим. Он вибрировал в животе, отдавал в руки. Это было не короткое «плинк» кифары. Это был голос.
— Странная у тебя кифара получилась, братюня, — заметил Иолай, с опаской трогая свой инструмент. Точно такой же, как мой.
— Бери выше, братюня, — ответил я, прижимая струны на грифе. Лады мы навязали из жил, так что их можно было двигать для точной настройки мензуры. — Это не кифара. Это — гифара! (Автор интересуется, а во сколько годиков вы узнали, что слово «гитара» — это на самом деле искаженное «кифара»?).
***
Следующие три месяца мы жили двойной жизнью. Днем мы терпели уроки Лина, изображая бездарностей, мучающих кифары. А вечером и ночью, заперевшись в дальних покоях, мы репетировали.Я учил Иолая аккордам.— Смотри, это Ля-минор. Палец сюда, этот сюда. Дерни.— Красиво… Грустно так.— А это Соль-мажор. Весело.Иолай оказался способным учеником. У него был хороший слух, не испорченный догмами греческих ладов. Ему нравилось, что можно зажать струны и получить полный, насыщенный аккорд, а не просто щипать мелодию.
Мы разучивали репертуар. Я понимал, что играть «Master of Puppets» будет перебором — нас сожгут как колдунов. Нужно было что-то мелодичное, возвышенное, но в то же время революционное. Что-то, что взорвет мозг Лину, но не вызовет гнева богов.Выбор пал на классику. На ту песню, которая в моем мире стала символом чего-то неземного, божественного, но при этом понятного.
***
День Икс настал.
Мы пришли на занятие к Лину не с привычными кифарами, а с нашими чехлами из грубой кожи, в которых лежали «гифары».
Лин сидел на мраморной скамье, перебирая струны своей изысканной кифары, украшенной слоновой костью и золотом.
— Опаздываете, — процедил он, не глядя на нас. — Надеюсь, вы выучили гимн Аполлону? Или снова будете терзать мои уши мычанием?
Мы с Иолаем переглянулись. В глазах брата плясали бесята.
— Учитель, — начал я, стараясь говорить смиренно. — Мы много думали над вашими словами о гармонии. И мы решили… попробовать новый подход. Мы создали инструменты, которые, как нам кажется, лучше раскрывают суть музыки.Лин поднял бровь, его губы скривились в усмешке.
— Вы? Создали? Инструменты? — он рассмеялся, и этот смех был похож на скрип несмазанной телеги. — Варвары, едва умеющие держать плектр, решили превзойти мастеров Крита? Ну, показывайте свои поделки. Посмеемся вместе.
Мы расчехлили гифары.
Глаза Лина расширились. Он никогда не видел ничего подобного. Форма «восьмерки», длинный гриф, странная головка. Это выглядело чужеродно, но в то же время изящно. Полированное дерево сияло.
— Что это за уродство? — спросил он, но в голосе прозвучало любопытство. — Где рога? Как на этом играть?
— Позвольте нам показать, учитель, — сказал Иолай, усаживаясь на скамью и принимая классическую позу гитариста: нога на ногу (что само по себе было нарушением этикета), инструмент на бедре.
Я кивнул брату.
— Три, четыре…
Мы начали. Не с унисона, к которому привык Лин.
Иолай взял мягкий, переливающийся перебор на аккордах: Am, Em, F, G… Гармония, наполненная басами и обертонами, заполнила комнату. Акустика каменного зала усилила звук, сделав его объемным, обволакивающим. Это был не сухой щипок, это был поток.
Лин замер. Его рот приоткрылся.
А потом я вступил с мелодией. Чистой, высокой, певучей. И запел. Не речитативом, не гекзаметром, ломающим ритм, а плавной, рифмованной песней.
Под небом голубым есть город золотой,
С прозрачными воротами и яркою звездой…
Слова на древнегреческий ложились удивительно хорошо. Я перевел текст заранее, адаптировав образы. «Небо голубое» стало эфиром, «город» — обителью блаженных. Но суть осталась.
А в городе том сад, все травы да цветы,
Гуляют там животные невиданной красы…
Я видел, как меняется лицо Лина. Сначала недоумение. Потом шок. Потом… что-то похожее на ужас и восторг одновременно. Для греческого уха, привыкшего к одноголосию или простой октаве, полнозвучная полифония двух гитар была чем-то запредельным. Это как показать человеку с черно-белым зрением радугу.
Мы играли слаженно. Месяцы репетиций не прошли даром. Иолай держал ритм, добавляя басовые ходы, я вел мелодию, украшая её легато и вибрато — приемами, невозможными на кифаре без грифа.
Тебя там встретит огнегривый лев,
И синий вол, исполненный очей…
Это было похоже на магию. Звук лился, заполняя каждый уголок пространства. Казалось, сами музы спустились с Геликона послушать.
Когда мы закончили финальным аккордом, который медленно и торжественно затухал в тишине зала, повисла пауза. Такая густая, что её можно было резать ножом.
Лин сидел неподвижно. Его кифара сползла с колен и глухо стукнула о пол, но он даже не обратил внимания. Он смотрел на нас широко раскрытыми глазами, в которых стояли слезы.Привыкший к определенной тональности, к жестким рамкам музыкальных ладов, к речитативу и полному отсутствию конечной рифмы, Лин был раздавлен. Мы разрушили его мир. Мы показали ему, что музыка может быть другой. Что она может быть сложнее и проще одновременно. Что она может трогать сердце без пафоса гекзаметра.
Он медленно поднялся. Его руки дрожали.
— Парни, — прошептал он хрипло, совсем не своим обычным менторским тоном. — Вы меня просто убили.
Он постоял еще мгновение, глядя на наши гифары как на священные артефакты, а потом его лицо исказилось гримасой профессиональной ревности, смешанной с осознанием собственного бессилия. Он понял, что никогда, даже если проживет тысячу лет, не сможет сыграть так на своей кифаре. Орфей был превзойден. Но не им.
— Вон! — вдруг заорал он, тыча пальцем в дверь. — Вон отсюда! Чтобы духу вашего здесь не было!
Мы с Иолаем, подхватив инструменты, пулей вылетели из зала, едва сдерживая хохот.
— Ты видел его лицо?! — задыхался от смеха Иолай, когда мы отбежали на безопасное расстояние. — «Вы меня убили»!
«Технически, — подумал я, — миф исполнен. Лин убит. Морально. И кифарой (точнее, гифарой). Так что, кажется, мы только что хакнули судьбу. И теперь нам не придется драться с учителем музыки.»
— А что будем играть завтра? — спросил Иолай, любовно поглаживая гриф. — Может, то, про «Звезду по имени Солнце»? Мне кажется, Аполлону понравится.
— Обязательно, — кивнул я. — Но сначала надо изобрести медиатор получше. Этот кусок черепашьего панциря мне все пальцы стер.
Мы шли по дороге к дворцу, и солнце Эллады светило нам уже совсем по-другому. Мир мифов стал чуточку уютнее, когда в нем зазвучали шесть струн.
Глава 9 Когда уйдём со школьного двора
Восемнадцать лет. Для кого-то это просто цифра, для кого-то — повод напиться неразбавленного вина, но здесь, в Элладе, это рубеж. Рубикон, который отделяет эфеба — по сути, еще мальчишку, чья задача впитывать знания и не путаться под ногами, — от мужчины, полноправного гражданина, воина и защитника полиса.
Утро в палестре выдалось душным. Солнце еще не вышло из-за гор, но воздух уже был пропитан запахом пыли, старого пота и оливкового масла. Мы стояли в строю, плечом к плечу, пятьдесят парней, чьи тела за последние годы превратились из рыхлой глины в обожженную бронзу.
Полис, в своей мудрой, циничной и практичной простоте, предлагал два маршрута через этот перевал. Путь первый, гладкий и пыльный, как мощеная дорога к Акрополю: положиться на мудрость (и, как шептались в тавернах, бездонное корыстолюбие) Ареопага. Совет старейшин, чьи бороды были белы от лет и политических интриг, мог признать тебя взрослым просто по факту благородного рождения и достижения возраста. Фактически — купить тебе пропуск в мир мужчин. Этим путем шли многие. Особенно те, чьи хитоны были сшиты из тончайшей милетской шерсти, окрашенной в пурпур морскими улитками; те, чьи отцы владели не кораблями, а целыми флотилиями, бороздящими море до самого Египта; те, чьи поместья рождали не просто стада, а нескончаемые реки тучных быков и барашков, льющееся на алтари богов и на столы сильных мира сего. Для них испытание было не в лесу, а в кошельке отца.
Путь второй был тернист, опасен и пах не благовониями, а потом, кровью и лесной сыростью. Он был для тех, у кого-либо не было монет, чтобы зазвенеть ими перед мудрыми старцами, либо была гордость, не умещавшаяся в узкий горлышко кошеля. Или, как в случае с нами, мной, Ификлом, и моим братом Иолаем, сыновьями Амфитриона, — и то, и другое, помноженное на каменную необходимость держать марку угасающего, но всё еще царственного рода. Выполнить задание учителей палестры. Получить звание мужчины не за звон металла, а за дело. За настоящую кровь, пролитую в бою с хищником или разбойником, и пот, соленой коркой впитавшийся в кожу. Это был путь, на котором уважение добывалось не в казначействе, а в горах, и цена ему могла оказаться самой высокой.
Я скосил глаза вправо, к краю строя, где стояла кучка избранных. Они не смешивались с общей массой, образуя свой, незримый, но отчетливый клин. Там, переминаясь с ноги на ногу и нервно теребя бахрому дорогой туники, расшитой золотой нитью по подолу, стоял Леандр, сын богатого торговца зерном, чьи амфоры грузились в самой гавани Пирея. Его лицо, обычно надменное, сейчас было бледным от волнения, но не того, что испытывали мы. Он боялся не испытания, а позора, если вдруг его отец просчитался с суммой «пожертвования». Рядом с ним — изнеженный Аристодем, который пах не потом, а сандалом и миррой, и еще десяток отпрысков самых жирных кошельков полиса. Они уже подали свои, изящно составленные писцом, прошения в Совет. Они официально отказались от испытаний. Зачем рисковать шкурой в лесу, где можно напороться на кабаньи клыки, или на арене, где тебе могут разбить нос, который так нравится гетерам? Если папа может незаметно занести пару-тройку талантов серебра в сундуки уважаемых старцев, и те, благосклонно кивнув седыми бородами, выдадут тебе аккуратную деревянную табличку гражданина с твоим именем? Они получат свои права. Будут голосовать, владеть землей, заключать договоры. Но уважение? Нет. В глазах суровых, как дуб, учителей и в наших, горевших сейчас азартом, они навсегда останутся детьми. «Голосующими младенцами», «гражданами-призраками». Их имена не будут звучать в песнях рапсодов, их подвиги ограничатся счетом в трапезной. Мы презирали их.
— Волнуешься? — едва слышно шепнул Иолай, стоящий слева. Он смотрел прямо перед собой, но я видел, как напряжены мышцы на его шее.
— О чем? — так же тихо ответил я. — Что нас заставят чистить конюшни?
— О том, что этот Леандр уже к вечеру будет разваливаться на симпосии, пить неразбавленное хиосское и щипать за задницы самых дорогих гетер, пока какой-нибудь раб будет ему натирать ноги благовониями. А мы, великие герои, будем кормить комаров в каком-нибудь болоте или считать звезды, укрывшись одним плащом на двоих.
— Зато, брат, у нас будет история. Настоящая. Та, которую мы сможем рассказать своим сыновьям у очага. История про то, как мы победили. А у Леандра будет только похмелье да пустой кошелек. И сыновья его будут зевать, слушая про то, как папа умеет считать деньги. Ты хочешь таких сыновей?
— Хочу, чтобы у меня вообще были сыновья, — проворчал Иолай, но плечи его распрямились. — Ладно. Ты, как всегда, прав. Будем добывать истории. Жаль, их нельзя продать на рынке.
— Можно, — парировал я. — Но курс очень нестабильный. Чаще всего платят славой. А она, как известно, не греет зимой.
— Зато греет душу, — неожиданно глубокомысленно заключил Иолай.Я удивился. Возможно, под этой грубой оболочкой бойца в нем тоже зрело что-то важное. Или он просто удачно повторил фразу какого-нибудь философа, услышанную краем уха. С Иолаем никогда не знаешь наверняка.
В этот момент из тени портика вышел учитель Кастор. Его фигура, широкая в плечах и узкая в талии, даже после сорока лет выглядела так, будто могла согнуть подкову. В руке он держал не свиток, а просто острую палку, которой, видимо, только что чертил что-то на земле для младших групп. Его появление заставило строй замереть окончательно. Даже легкий ветерок, шевеливший волосы, стих, будто испугавшись. Наступила тишина, в которой было слышно, как где-то далеко каркает ворона. Приговор сейчас вынесут не судьи, но эти двое — Кастор и хитрый и острый на язык Автолик. От их слов зависело, куда мы отправимся — на охоту за славой или на поиски своей гибели.
Учителей подмазать было нельзя. Нет, конечно, подношения они принимали с радостью. Хороший меч, амфора критского вина или породистый жеребенок — всё это исчезало в их закромах с одобрительным похлопыванием по плечу. Но на результат экзамена это не влияло никак. Если ты провалил испытание — ты провалил. Иди на пересдачу через год, тренируйся, позорься перед младшими. Или иди и плачься Ареопагу, признавая свою слабость. Для сына Амфитриона это было равносильно политической смерти.
Ожидание тянулось, как густая смола. Чтобы не сойти с ума от скуки и напряжения, я позволил памяти унести меня назад, в прошлое лето.
В палестре практиковались регулярные «учебные выходы». По сути, это было то, что в моем прошлом мире называлось полевыми сборами или курсом молодого бойца. Эфебов под командованием учителей отправляли в дикую местность, подальше от мамкиных пирогов и теплых постелей.
Официально это называлось «патрулированием границ» или «охотой на вредителей». Где-то разбойники шалят на тракте, пугая торговцев. Где-то кабаны разрыли крестьянские поля. Для полиса это была экономия: и порядок навели, и парней делом заняли, и мясо добыли. Голодные эфебы жрут как саранча, но, что характерно, не толстеют. Метаболизм, разогнанный многочасовыми тренировками, сжигал всё: от жареной кабанины до сухарей, которыми можно было забивать гвозди.
Нас, две группы по пятнадцать эфебов, выгрузили, как мешки с провиантом, у подножия горы. Задание было простым до безобразия: «Осмотреть местность, отработать взаимодействие, вернуться через десять дней». На деле это означало десять дней борьбы с природой, комарами размером с фалангу и собственной глупостью.
Одной группой, по воле учителя Автолика, командовал я. И первым приказом, который я отдал, едва мы сбросили рюкзаки у кристального, на первый взгляд, ручья, стал приказ о гигиене.
— Отхожее место будет здесь, — я ткнул пальцем в точку в пятидесяти шагах ниже по течению, где земля была мягкой. — Роем яму поглубже. И только здесь. Кто навалит кучу под кустом у палаток — будет спать с этой кучей в обнимку. А потом таскать её в горстях в яму.
Здоровяк Порфирий, чьи мускулы, казалось, мыслили за него, открыл рот:
— Но, Ификл… Мы же в лесу! Это… естественно! Нимфы и дриады не осудят за пару кучек под сосной!
— Нимфы, Порфирий, возможно, и нет, — отрезал я, выдерживая его взгляд. — Но я осужу. И запах осудит. И мухи, которые через час облепят эту «пару кучек» и потом сядут на наш хлеб. Это первое. Второе: пьем ТОЛЬКО кипяченую воду или разбавленное вино. Никакой сырой воды из ручья, как бы чисто он ни выглядел.
— Зачем? — искренне удивился Порфирий.
— Затем, что иначе вы все будите дристать дальше, чем видите. Никто не может сказать, кто справил нужду выше по ручью. И чем этот кто-то болеет. Кипячение убивает заразу. И винный дух — тоже. Можно, ещё, уксусом разбавлять. Но тут есть другая проблема.
— Какая? — заинтересовались мои спутники.
— Ваши руки. — Отозвался я. Пока вы хватаетесь за всякое, это всякое оставляет на ваших руках свои следы. Вроде, как, если схватить смолистую палку или мокрую глину. В этих следах тоже может жить зараза. Так что руки в рот не тянем, а перед едой моем их с золой из костра. В зола тоже умеет убивать эту заразу. Ей огонь силу дал.
Нас с братом в группе уважали и немного опасались, поэтому спорить не стали. Мыли руки с золой, пили только кипяченую воду или разбавленное вино.
А вот группа Еврита жила по старинке. «Природа — наш дом», говорили они. Гадили где приспичит, пили сырую воду из ручья, в который выше по течению вполне мог пописять какой-нибудь козел.
Результат не заставил себя ждать. Через три дня лагерь Еврита превратился в лазарет. Парни лежали вповалку, бледные, потные, держась за животы. Весь кустарник вокруг оглашался стонами и характерными звуками. Жидкий стул стал их главным врагом, страшнее любого циклопа.
— Что с ними? — с ужасом спрашивал Иолай, глядя на то, как очередной бедолага, шатаясь, бредет в кусты.
— Боевой понос, — мрачно констатировал я. — И небоевые потери. Смотри, братюня, внимательнее. От этого вымирают целые армии не доходя до врага.
Умирать, конечно, никто не собирался, но обезвоживание в такую жару — штука опасная. Пришлось мне экстренно включать «прогрессора».
— Иолай, Порфирий, тащите дубовую кору! Много! А ты, — я ткнул пальцем в другого парня, — разводи костер, будем жечь березу. Мне нужны угли.
Мы варили горькое, вяжущее пойло из дубовой коры, от которого сводило скулы. А потом я заставил их толочь остывшие березовые угли в мелкую пыль.
— Жрите это, — приказал я, протягивая черную, грязную кашицу пострадавшим.
— Это… уголь? — простонал один из парней Еврита.
— Это спасение твоего брюха и твоей задницы, идиот. Жри, кому сказано.
«Изобретенный» мною активированный уголь и вяжущий отвар дубовой коры сделали свое дело. Через два дня понос прекратился. Еврит смотрел на меня косо, как на колдуна, но ничего не сказал. Зато моя группа усвоила урок гигиены на всю жизнь.
Размышления прервал зычный голос учителя Кастора. Он вышел на середину плаца, опираясь на копье.
— Стройся! Равняйсь!
Я едва сдержал улыбку. Эти команды… Они ведь не исконно греческие. Точнее, смысл тот же, но формулировка — моя.Греческая фаланга — это сила, но управление ею часто сводилось к простому «Вперед, сыны Эллады!». А в бою, когда вокруг лязг, крики и пыль, нужны четкие, короткие приказы.
Мы с Иолаем тренировались на самостоятельных занятиях. Щит к щиту, плечо к плечу.
— Щиты! — орал я, и мы смыкали кромки гоплонов, превращаясь в черепаху.
— Укол! — и два ксифоса одновременно вылетали в щель, поражая воображаемого противника.
— Шаг! Толчок! Возврат!
Сначала над нами смеялись. Но когда на учебном бою «стенка на стенку» мы с Иолаем вдвоем удержали проход против пятерых, просто потому что действовали как единый механизм, а не как пятеро отдельных героев, смех поутих.
Учителя, хитрые бестии, всё примечали. Они сначала хмурились, потом задавали наводящие вопросы, а потом… Потом я услышал свой собственный командный голос из уст Кастора.
— Держать строй! — рявкнул он. — Приставным шагом… марш!И пятьдесят эфебов, громыхая сандалиями, двинулись как один. Это работало. И, черт возьми, это было приятно. Пусть история не запомнит, кто первым ввел строевой устав, но я-то знаю.
Но, хватит воспоминаний, там кого-то сейчас вызывать будут.
— Эфеб Ификл! — голос учителя вырвал меня из воспоминаний в реальность.
— Я, учитель! — я сделал шаг вперед, чувствуя на себе десятки взглядов.
— Выйти из строя!
Я вышел и замер. Сердце всё-таки ускорило ритм.
— Эфеб Иолай!
— Я, учитель! — брат рявкнул так, что у меня зазвенело в левом ухе. Он выскочил из строя и встал рядом, плечом к моему плечу. Привычно. Надежно.
Началась раздача слонов. Точнее, заданий.
Парней распределяли по-разному. Тех, кто послабее, отправляли в одиночку, но на простые задания — донести послание в соседний полис, выследить пропавшую козу. Это было унизительно легко, но давало статус.Середнячков сбивали в группы. Вон, четверых отправили на север, где видели стаю обнаглевших волков. Серьезное дело, волки зимой лютуют, а сейчас лето, значит, бешеные или голодные.На шайку беглых рабов, промышлявших разбоем у Коринфского перешейка, выделили аж шестерых, во главе с угрюмым Менелаем. Там будет драка, настоящая, с железом.
А мы стояли и ждали. Нас двое. Мы считались лучшими. Значит, и задание будет… особенным.
— Опять кабана гонять? — прошептал Иолай одними губами.
Учитель Автолик подошел к нам. В руках он держал свиток, но даже не взглянул в него. Он смотрел на нас с странной смесью гордости и сочувствия.
— Слушай боевой приказ! — начал он, явно наслаждаясь новой терминологией. — Ваша цель — гора Киферон.
Я почувствовал, как у меня холодеет внутри. Киферон. Это не просто гора. Это место дикое, опасное.
— Прибыть в течение пяти суток в город Феспии. Найти базилея Феспия. Получить вводные данные.
— А цель? — не выдержал Иолай.
Автолик усмехнулся. Нехорошо так усмехнулся.
— Цель — обнаружить и уничтожить льва.
По рядам эфебов прошел шепоток. Лев. В Греции львы еще водились, но это были опасные, хитрые звери.
— Лев сокращает поголовье царских стад и, что хуже, пастухов, — продолжал учитель. — В качестве доказательства выполнения задания предоставить Ареопагу шкуру, клыки и когти оного зверя.
Он помолчал и добавил, уже менее официально:
— Базилея, кстати, тоже зовут Феспий. Смотрите, не перепутайте. Он мужик своеобразный. Вопросы есть?
— Никак нет! — гаркнули мы хором, хотя вопросов было море. Главный из которых: «Вы серьезно хотите, чтобы мы сдохли?»
— Вопросов нет. К выполнению задания приступить!
Мы развернулись через левое плечо (еще одно мое нововведение) и побежали в сторону казарм. Бежали молча, экономя дыхание.Только когда мы ворвались в нашу комнату и начали скидывать в мешки походное снаряжение, Иолай выдохнул:
— Лев. На Кифероне. Они решили нас убить, братюня, точно тебе говорю. Это их Лин подговорил.
— Лин тут ни при чем, — отозвался я, — Это проверка. Настоящая. Если мы завалим эту тварь, никто в Элладе не посмеет сказать, что мы дети.
Я схватил свой плащ. Шерстяной, грубый.
— Кстати, — хмыкнул я, вспоминая слова учителя про Феспия. — Ты слышал, что про наш род говорят?
— Что мы потомки Зевса? — Иолай затягивал ремешки сандалий.
— Нет. Что мы «Мелампиги».
Иолай замер.
— Чернозадые? — он попытался извернуться и посмотреть на свою пятую точку. — С чего это? Я моюсь регулярно! Твоя школа!
— Да не в грязи дело, дубина, — рассмеялся я, запихивая в мешок запас сухарей и мешочек с углем (береженого боги берегут). — Это про волосы. Густые черные волосы на… кхм… филейной части. Считается признаком мужественности и дикой силы у Персеидов. Дед наш, Алкей, таким был. И отец.
— А мы? — Иолай всё еще пытался рассмотреть себя сзади.
— И мы, брат. И мы. Так что я белый и пушистый только в душе. А на деле — черный и колючий. Особенно там, где спина теряет своё благородное название.
Иолай захохотал, напряжение немного отпустило.
— Ну, раз мы такие волосатые и страшные, льву несдобровать. Он увидит наши задницы и умрет от зависти!
Глава 10 Мы едем, едем, едем
— Мы едем, едем, едем в далёкие края! — горланил я, перебирая ногами так, что сандалии превращались в размытое пятно. Ветер свистел в ушах, выдувая из головы остатки мыслей о предстоящих испытаниях. Потому что изобретение работало! Да ещё как работало!
Моя, кхм, пушистая пятая точка покоилась на широком, обтянутом мягкой кожей сидении велосипеда. Да-да, того самого, который в двадцать первом веке назывался беговел. Два колеса, рама, сидушка и, главное, ни малейшего намёка на педали. Просто, отталкиваешься ногами — вот она какая, хитрая машина «быстрая нога» Вы же, надеюсь, в курсе, что слово «велосипед» переводится как «быстрая нога»., но это там он какой-то «беговел», а тут он, на секундочку, вершина прогрессивной инженерной мысли Эллады и величайшее техническое достижение в одном флаконе. В смысле, в корпусе. Два колеса, рама из прочного ясеня, руль и седло. Принцип прост, как мычание минотавра: сидишь, отталкиваешься ногами от земли и летишь со скоростью, может быть и поменьше, чем у колесницы, но куда быстрее пешехода.
А по-нашему, по-гречески устройство сие я прозвал «подилато», от «подис» — нога и «элауно» — гнать, толкать. Толконог, короче.
— Берегись! Кочка! — крикнул Иолай, который несся параллельным курсом.
— Вижу! — отозвался я, привставая на «стременах». Это такие выступы на раме для ног, когда разогнался. Так-то местные герои богоравные ни то что стремян, на лошадь верхом не сядут. Ибо сие противно их геройской натуре. Только колесница, только хардкор.
Эти машины смерти и веселья мы мастерили больше года. Началось всё с того, что я нагло экспроприировал (читай: спер) у отца из оружейной запасные колеса для боевых колесниц. Амфитрион, конечно, поворчал, обнаружив пропажу, но, увидев, что мы не продали их финикийцам, и не спустили оболы на вино и гулящих девок, а, вовсе даже, приспособили к чему-то, махнул рукой.
Первый прототип был ужасен. Мы собрали его на жесткой раме. После первого же тестового заезда по заднему двору я понял, почему оригинальный прадедушка велосипеда назывался «костотряс». Ощущения были такие, будто мне делали массаж простаты отбойным молотком. Шоссе в Элладе не предвидится еще пару тысяч лет. Грунтовки здесь — это пыль, камни и корни, которые мечтают познакомиться с твоим копчиком. А чувствовать этим самым копчиком каждую кочку — это удовольствие явно ниже среднего.
— Ификл, у меня зад отваливается! — жаловался тогда Иолай. — Может, пешком?
— Пешком — это не для героев, — возразил я. — Нам нужна амортизация.
С этим пришлось повозиться. Про пневматику и гидроцилиндры я даже не заикался — технологии бронзового века смотрели на меня с недоумением и крутили пальцем у виска. Пружинной стали не было и в помине. Да и никакой стали не было. Бронза пружинила плохо и быстро ломалась. Я пытался «выращивать» пружины, закручивая молодые ветки орешника, но это требовало времени, которого у нас не было.В итоге мы пришли к компромиссу: ивовые дугообразные рессоры, усиленные тонкими бронзовыми пластинами. Эта конструкция весила как добрый щит, но работала! Она гасила удары, превращая зубодробительную тряску в укачивающее покачивание.
И вот теперь мы летели. Скорость была опьяняющей. Пешеход тащится, отмеряя стадии усталыми шагами. А мы одним энергичным толчком покрывали расстояние в четыре-пять его шагов. Под уклон же, прижавшись к рулю и поджав ноги, мы превращались в стрелу, выпущенную из туго натянутого лука. Пейзаж начинал смазываться, а крики удивленных крестьян сливались в один протяжный звук. На таких спусках мы, наверное, обгоняли бы пешехода раз в восемь, если не в десять. Свобода. Это было именно то чувство — свобода от медлительности мира, от его ограничений. Мы мчались не просто в Феспии. Мы мчались в будущее, и оно было стремительным, пыльным и невероятно весёлым.
Дорога до Феспий была накатанной. Колеи от тысяч телег и колесниц за века превратились в идеальные направляющие. Можно было бы ехать и без рук, если бы привод был на заднее колесо, а так, если руль отпустить, то модно было и без толконога дальше пойти, а-ля Паганель де натюрель [1].
Колесо само шло по глубокой колее, как по рельсам. Главное — на развилке вовремя дернуть руль, чтобы не уехать в Афины вместо Феспий.
***
К полудню солнце превратилось в безжалостного медного циклопа, выжигающего все живое. Воздух над дорогой колыхался, как над раскаленными углями. Даже ветер от нашего бега стал горячим и густым. Мы свернули с тракта под сень оливковой рощи — островка тени и спасения.
— Уфф… — Иолай буквально вывалился из седла и плюхнулся на сухую, колючую траву, закинув руки за голову. — Геройство геройством, а задница требует перерыва. Думал, на «костотрясе» было плохо, а тут, оказывается, можно и на мягком сестье натерпеться.
— Молчи, неблагодарный, — отозвался я, аккуратно прислонив свой «Толконог» к корявому, прохладному стволу самой старой оливы. Дерево, пропитанное оливковым маслом для защиты от гнили, блестело, как шкура зверя. Бронзовые накладки на осях и руле сияли в пробивающихся сквозь листву лучах. Машины выглядели внушительно и чужеродно — как артефакты, упавшие с неба.
— Ну что, герой, — Иолай приподнялся на локте и отхлебнул теплой воды из походной фляги, сделанной из козьего желудка. — Давай еще раз проверим, с чем мы идем на льва.
Я снял с плеч свой главный шедевр после «Толконога» — заплечный мешок с широкими, мягкими лямками из войлока. Прообраз рюкзака. Местные носят всё в кульках, в узлах или на палке через плечо — варварство и неэффективность. Расстегнув медную пряжку, я достал оттуда лепешку, испеченную еще дома, разломил ее пополам и бросил Иолаю его долю.
— По слухам, — начал я, методично пережевывая сухой хлеб, — шкура нашего будущего приятеля, Киферонского льва, обладает замечательным свойством — отталкивать стрелы. Явление редкое, в живой природе практически не встречающееся. То ли луки у тамошних героических героев слабые, то ли стрелы тупые. То ли бронзу на наконечники пожалели. Во всяком случае, луками мы с тобой пользоваться не будем.
— Что, и глаза стрелооталкивающие? — удивился брат.
— Бей в глаз, не порти шкурку! — отозвался я. — А, вот, хр. Харон его знает. Об этом легенды и мифы умалчивают.
— Какие ещё легенды и мифы, — не понял Иолай.
— Ну а что, ты считаешь, что и взаправду существуют львы, шкура которых держит острую бронзу? — удивился я. — Скорее всего, пастухи либо безбожно мазали, либо, столь же безбожно врали про свою меткость.
— А чего мы тогда луки с собой не взяли?
— А зачем? Мы взяли боезапас для изготовления стрел на месте. Две горсти бронзовых наконечников. Луки, копья, это, братюня, мы и на месте можем сделать! Как и дубины, на крайний случай. Если он и вправду окажется бронированным, будем его дубинами глушить[2]. Заброневое воздействие, знаешь ли, ещё никто не отменял. Хоть и не хорошо это, портить зелёные насаждения.
— Но, это же ведь после того, как мы испытаем твоё новое устройство по устранению «хычника»? — с надеэжой спросил Иолай, поглаживая продолговатый предмет, обёрнутый льняной тканью, лежащий у него в рюкзаке.
— Само собой, — согласился я, поправляя аналогичный свёрток в своём бауле.
Мы доели лепешки в задумчивом молчании, прислушиваясь к стрекоту кузнечиков. Киферон, наша цель, уже был виден на горизонте — темно-синяя, тяжелая гряда гор, нависающая над равниной. В его лесах таилась наша судьба и наш экзамен. Но сейчас, в тени олив, с полным желудком и верными машинами рядом, вера в успех казалась такой же твердой и реальной, как бронза на раме «Толконога».
***
Солнце, уходя, устроило в небе кровавое побоище, растекшись багровыми и фиолетовыми синяками. Мы разбили лагерь в стороне от дороги, у ручья, чье журчание казалось единственным дружелюбным звуком в наступающих сумерках. Костер, вопреки опасениям, развели — не для готовки, а для тепла. Ночной холод в предгорьях Киферона пробирал до костей, а запах дыма, как известно, немного дезориентирует диких зверей.
Иолай возился с похлебкой из вяленой баранины и ячменя, я же настраивал гифару. Не роскошь, а необходимость — музыка успокаивает нервы и скрашивает долгие вечера. Треск сучьев в костре, переливчатая трель камышовки да мои переборы — получалась почти идиллия. Почти.
Её и нарушил хруст — громкий, неосторожный, явно не принадлежащий ни лисе, ни кабану. Несколько пар ног. Иолай не обернулся, лишь его плечи слегка напряглись. Я не прервал мелодию, но пальцы сами нашли другие струны — более тревожные, низкие.
Из темноты, словно тени из царства Аида, вынырнули пять фигур. Вид у них был классический: лохматые, немытые, в драных шкурах и с дубинами. Мечи были только у двоих, и те ржавые.
— Доброго вам вечерочка, путники, — прохрипел вожак, одноглазый детина с лицом, на котором было написано отсутствие интеллекта минимум в трех последних поколениях. — Хорошо сидите. Тепло.
Иолай, который как раз помешивал кашу в котелке, даже не обернулся. Я же лениво перебирал струны гифары (да, я всё-таки взял её с собой, я же не варвар).
— И вам не хворать, достопочтенные, — отозвался я, беря ля-минор.
— А чё как насчёт поделиться? — продолжил гнуть свою линию главарь, — Поделиться бы.
— Делитесь, кто же вам не даёт? — радостно согласился брат, расплываясь в улыбке, от которой у нормального человека должны были бы возникнуть подозрения в нашем психическом здоровье. Иолай уже вполне освоил мою манеру общения и образ мысли. Так что, мог вогнать в ступор кого угодно. Даже, Автолик временами подвисал. —Мы очень даже не против. И чего вкусного вы нам с собой принесли? Вяленина есть? Или сыр? Ежели денег принесли, или добра какого, так вот сюда, на тряпочку складывайте.
Он указал на расстеленный плащ.
— Сразу предупреждаю, — добавил он деловито, — рабынь принимаем только красивых и непорченых. Старых и беззубых можете себе оставить.
Разбойники замерли. Они ожидали страха, мольбы, ну или хватания за мечи. Но никак не предложения сдать награбленное.
— Смотрю, паря, ты борзый! — сплюнул под ноги один из находников, щербатый и грязный. Он шагнул к Иолаю, поигрывая дубиной. — А в рыло?
— Это завсегда! — с искренним энтузиазмом воскликнул Иолай.
Движение было быстрым, почти неуловимым. Брат не стал замахиваться. Он просто шагнул навстречу, сокращая дистанцию, и коротко, жестко всадил локоть точно в нос щербатому.
Звук был такой, словно переломили сухую ветку. Находник хрюкнул, глаза его закатились, и он опал на землю, как озимые, не проявляя ни малейшего желания продолжать дискуссию о перераспределении материальных благ.
Диалог прервался. Над поляной повисла мёртвая тишина. Оставшиеся четверо молча переводили непонимающие взгляды с лежащего товарища на радостно улыбающегося Иолая. Надо было срочно спасать положение. А то он сейчас всех тут рядком положит. И я останусь без развлечений.
— Вы, гости дорогие, главное, не стесняйтесь, — вступил я в беседу, откладывая гифару и поднимаясь. Голос мой звучал ласково, как у маньяка. — В рыло у нас с собой много, на всех хватит. Запаслись с избытком. Вот, правда, «по печени» — этого мало осталось, уж извините. Очень уж быстро разбирают этот товар в последнее время.
Я сделал шаг вперед, хрустнув костяшками пальцев.
— О! Да! Осталось ещё пара «по жопе», но я бы, честно говоря, не рекомендовал. Они уже старые, чёрствые, можно и копчик сломать. Ну так что? Будете брать оптом или в розницу? Чего куда отвесить?
Одноглазый вожак посмотрел на меня, потом на Иолая, который уже, скалясь во все тридцать два зуба, примеривался ко второму бандиту, потом на вырубленного подельника. В его единственном глазу мелькнула искра разума. Он понял, что перед ним не просто путники, а отмороженные на всю голову.
— Да вы не беспокойтесь, господа хорошие, — поспешно возразил он, делая шаг назад и поднимая руки ладонями вперед. — Нам и одного «в рыло» вполне на всех хватит. Мы люди скромные, нам много не надо. А оно у вас вон какое замечательное! Извините, что побеспокоили и прервали ваш ужин. Обознались. Думали, купцы… Большое вам спасибо, но нам, к сожалению, уже пора! Правда, ребяты?
Они подхватили своего бессознательного товарища под руки и потащили в кусты, пятясь и кланяясь.
— Хорошего вечера! Приятного аппетита!
Когда треск веток затих вдали, мы с Иолаем переглянулись и расхохотались так, что распугали всех сов в округе.
— Беотия, братюня, — вытирая слезы, сказал я. — Край вежливых людей. Главное — правильно задать тон беседы.
— Да уж, — согласился Иолай, — сразу видно, культура. Не то что наши сермяжные. Пока зубы все не выбьешь, даже спасибо не скажет. С замечательными людьми мы с тобой познакомились!
***
Дальнейший путь прошел без происшествий. Мы толкали землю, наслаждаясь видами. Киферон приближался, вырастая из синей дымки в грозную громаду, покрытую темными лесами.
К полудню третьих суток мы выкатились на равнину перед славным городом Феспии, тёзкой тутошнего базилея.
Город был небольшим, но укрепленным. Стены из известняка белели на солнце, ворота были массивными, дубовыми.Мы подкатили к привратной башне на полном ходу, синхронно, как пилотажная группа «Стрижи».
— Тормози! — скомандовал я.
Мы одновременно выставили ноги, прочертив сандалиями глубокие борозды в пыли, и эффектно остановились прямо перед носом у стражи.
Двое стражников, скучавших у ворот с копьями, выронили их. Буквально. Копья звякнули о камни.
Они смотрели на нас, вытаращив глаза. Два здоровенных парня, покрытых дорожной пылью, верхом на деревянных конструкциях, которые ехали сами, без лошадей и ослов.
