Читать книгу: «Под знаком незаконнорожденных», страница 6
Важно отметить, что, предлагая придать индивидам новую форму согласно сбалансированному шаблону, автор предусмотрительно опустил определение как практического метода, которого следует придерживаться, так и характера лица или лиц, ответственных за планирование и руководство процессом. Он довольствовался тем, что повторял на протяжении всей книги, что разница между самым гордым интеллектом и самой скромной глупостью всецело зависит от уровня «мирового сознания», сконцентрированного в том или ином индивиде. Казалось, он верил, что его перераспределение и регулирование произойдет само собой, как только его читатели осознают истинность его главного постулата. Следует также отметить, что наш милейший утопист имел в виду всю туманно-голубую планету, а не только свою болезненно сознательную страну. Он умер вскоре после публикации своего трактата, что избавило его от неприятности видеть, как его расплывчатый и благонамеренный эквилизм преобразился (сохранив название) в грозную и грязную политическую доктрину, доктрину, стремившуюся под контролем раздутого и опасно превознесенного государства насадить у него на родине духовное единообразие с помощью наиболее нормированной части населения – армии.
Когда молодой Падук, взяв за основу опус Скотомы, учредил партию Среднего Человека, метаморфоза эквилизма только началась, и фрустрированные юнцы, проводившие свои угрюмые собрания в зловонном классе, все еще подыскивали способы перераспределения содержимого человеческого сосуда в соответствии со средним уровнем. В тот год застрелили одного продажного политика; убийство совершил студент по имени Эмральд (а не Амральд, как обычно искажают его имя за границей), который на суде совершенно неуместно прочитал стихи собственного сочинения, образчик отрывочной истерической риторики, восхваляющий Скотому за то, что он —
…нас учит почитать Простого Человека,
и нам открыл, что древо ни одно
не может быть без леса,
как без оркестра нет и музыканта,
и как волна – ничто без океана,
а жизнь – ничто без смерти.
Бедный Скотома, конечно, ничего подобного не утверждал, но с той поры Падук и его дружки начали распевать эти стишки на мотив «Ustra mara, donjet domra» (популярная песенка, восхваляющая хмельные свойства крыжовенной наливки), а позднее они стали эквилистской классикой. В те же дни одна откровенно буржуазная газета начала печатать серию рисованных историй, посвященных семейной жизни г-на и г-жи Этермон (сиречь Обыватель). С корректным юмором и граничащей с непристойностью симпатией автор следовал за г-ном Этермоном и его крошкой-женой из гостиной на кухню, из сада в мансарду через все достойные упоминания этапы их повседневного существования, которые, несмотря на наличие уютных кресел и всевозможных электрических штуковин, а также одной вещи в себе (автомобиля), по сути не отличались от житья-бытья неандертальской четы. Г-н Этермон, вздремнувший на диване или прокравшийся на кухню, чтобы с вожделением понюхать кипящее рагу, совершенно бессознательно являл собой ходячее опровержение индивидуального бессмертия, поскольку весь его образ жизни представлял собой тупик, в котором ничто не могло или не было достойно продлиться за границу смертного состояния. Никто и не мог бы, впрочем, представить себе Этермона действительно умирающим, – не только потому, что правила незлобивого юмора запрещали показывать его на смертном одре, но и потому, что ни единая деталь обстановки (даже его игра в покер с агентами по страхованию жизни) не указывала на факт абсолютной неизбежности смерти; так что, с одной стороны, Этермон, являясь олицетворенным опровержением бессмертия, сам был бессмертен, а с другой – не мог и мечтать насладиться какой-либо формой загробной жизни – просто потому, что в своем во всех прочих отношениях хорошо спланированном доме он был лишен элементарного комфорта камеры смертников. В рамках этого герметичного существования молодая пара была настолько счастлива, насколько это положено любой молодой паре: посещение кинематографа, прибавка к жалованью, что-нибудь вкусненькое на ужин – жизнь была определенно полна этими и подобными удовольствиями, в то время как худшее, что могло бы случиться, – это удар традиционным молотком по традиционному пальцу или ошибка в дате рождения начальника. На рекламных рисунках Этермон изображался курящим ту марку папирос, которую предпочитают миллионы, а миллионы не могут ошибаться, и предполагалось, что всякий Этермон должен был представить себе любого другого Этермона (вплоть до президента государства, который только что сменил скучного, флегматичного Теодора Последнего), – как он возвращается в конце трудового дня к (богатым) кулинарным и (скудным) супружеским радостям дома Этермонов. Скотома, совершенно независимо от старческих бредней своего эквилизма (и даже они подразумевали некоторые радикальные перемены, некоторую неудовлетворенность данными условиями), рассматривал то, что он называл «мелкой буржуазией», с гневом ортодоксального анархизма и был бы потрясен, точно так же как террорист Эмральд, кабы узнал, что группа молодых людей поклоняется эквилизму в образе карикатурного персонажа г-на Этермона. Впрочем, Скотома был жертвой распространенного заблуждения: его «мелкий буржуа» существовал лишь в виде печатного ярлыка на пустом каталожном ящике (как и большинство ему подобных, наш иконоборец полностью полагался на обобщения и был совершенно неспособен обратить внимание, скажем, на рисунок обоев в случайной комнате или же разумно поговорить с ребенком). На самом деле, проявив толику проницательности, можно было узнать немало любопытных вещей об Этермонах, вещей, делающих их настолько непохожими друг на друга, что нельзя было бы и говорить о самом существовании Этермонов за рамками недолговечного образа героя комиксов. Внезапно преображенный, с блеском в прищуренных глазах, г-н Этермон, которого мы только что видели бесцельно слоняющимся по дому, запирается в ванной со своим предметом вожделений – предметом, который мы предпочитаем не называть; другой Этермон прямиком из своего обшарпанного кабинета проскальзывает в тишину огромной библиотеки, чтобы погрузиться в старинные географические карты, о которых дома он говорить не станет; третий Этермон взволнованно обсуждает с женой четвертого Этермона будущее ребенка, которого ей удалось тайно выносить, пока ее муж (теперь вернувшийся в свое домашнее кресло) сражался в далеких джунглях, где, в свой черед, он видел бабочек, размером с раскрытый веер, и деревья, ритмично пульсирующие по ночам бесчисленными светлячками. Нет, обыкновенные сосуды не столь просты, как кажутся: это набор фокусника, и никто, ни даже сам волшебник, на самом деле не знает, что именно и как много они вмещают.
Скотома в свое время увлекся экономическим аспектом Этермона; Падук тщательно скопировал его комиксовый образ в плоскости мужской моды. Он носил высокие целлулоидные воротнички, рубашки со знаменитыми нарукавными резинками и дорогую обувь – ибо то немногое, в чем г-н Этермон позволял себе блеснуть, было связано с частями, максимально удаленными от анатомического центра его существа: сиянье ботинок, бриолин волос. Добившись неохотного отцовского согласия, Падук отрастил на верхней части своего бледно-голубого черепа ровно столько волос, сколько требовалось для сходства с идеально приглаженным теменем Этермона, и моющиеся манжеты Этермона, с запонками в виде звезд, сомкнулись на Падуковых слабых кистях. Хотя в последующие годы он больше не следовал своей имитационной адаптации, во всяком случае сознательно (в то время как, с другой стороны, этермоновский комикс в конце концов прекратился и впоследствии казался довольно нетипичным при взгляде на него из другого периода моды), Падук так и не смог избавиться от этой перекрахмаленной искусственной аккуратности; известно, что он разделял взгляды одного врача, состоявшего в партии эквилистов, который утверждал, что ежели человек тщательно следит за чистотой своей одежды, то он может и должен ограничить ежедневное омовение только мытьем лица, ушей и рук. На протяжении всех своих последующих приключений, во всех краях, при любых обстоятельствах, в дымно-темных задних комнатах пригородных кафе, в убогих конторах, в которых стряпалась та или иная его упрямая газетенка, в казармах, в общественных залах, в лесах и среди холмов, где он скрывался с кучкой босоногих красноглазых солдат, и во дворце, где по неслыханной прихоти местной истории он завладел большей властью, чем какой-либо здешний правитель прошлого, Падук все еще сохранял черты покойного г-на Этермона, какую-то карикатурную угловатость, впечатление потрескавшейся и запачканной целлофановой обертки, сквозь которую тем не менее можно было различить новенькие пыточные тиски для большого пальца, кусок веревки, ржавый нож и образчик самого чувствительного из человеческих органов, вырванный вместе с сочащимися кровью корнями.
В классной комнате, где проходил выпускной экзамен, юный Падук (чьи прилизанные волосы напоминали парик, слишком маленький для его обритой головы) сидел между Брюн Обезьяной и лакированным манекеном, изображавшим отсутствующего. Адам Круг, одетый в коричневый халат, сидел прямо за его спиной. Кто-то слева от него попросил передать книгу семье его соседа справа, что он и сделал. Он заметил, что книга на самом деле представляла собой шкатулку из розового дерева, формой и окраской имитирующей том стихов, и Круг понял, что там внутри какие-то тайные пояснения, которые могли бы помочь охваченному паникой уму неподготовленного ученика. Он пожалел, что не раскрыл коробку или книгу, когда она проходила через его руки. Тема, которую требовалось изложить, была посвящена вечеру с Малларме, дядей его матери, но он, похоже, мог вспомнить лишь «le sanglot dont j’étais encore ivre»29.
Все вокруг увлеченно строчили, и очень черная муха, которую Шимпффер нарочно приготовил для этого случая, обмакнув ее в чернила, прогуливалась по выбритой части старательно склоненной головы Падука. Она оставила кляксу возле его розового уха и черное двоеточие на его блестящем белом воротничке. Двое учителей – ее шурин и учитель математики – деловито расставляли что-то занавешенное, что должно было стать объектом следующей темы, предложенной для обсуждения. Они походили на рабочих сцены или гробовщиков, но Круг плохо видел из-за Жабьей головы. Падук и все остальные продолжали без остановки марать бумагу, Круг же терпел полное фиаско, ошеломительную и отвратительную катастрофу, поскольку он потратил все время на то, чтобы стать пожилым мужчиной, вместо того чтобы изучать простые, но теперь недоступные выдержки, которые они, обычные мальчишки, знали назубок. С самодовольным видом Падук бесшумно поднялся и, споткнувшись о ногу, выставленную Шимпффером, отнес свою работу экзаменатору, и в оставленном им просвете Круг ясно различил очертания следующей темы. Теперь все было готово к демонстрации, но занавески все еще оставались задернутыми. Круг нашел обрывок чистой бумаги и приготовился записывать впечатления. Учителя раздвинули занавески. За ними обнаружилась Ольга, которая, вернувшись после бала, сидела перед зеркалом и снимала драгоценности. Все еще облаченная в вишнево-красный бархат, она, разведя в стороны и подняв, как крылья, сильные блестящие локти, начала расстегивать сзади на шее сверкающий собачий ошейник. Он знал, что ошейник снимется вместе с позвонками – что, на самом деле, он был кристаллом ее позвонков, – и испытал мучительное чувство поругания приличий при мысли, что все находящиеся в комнате будут наблюдать и описывать ее неизбежный, жалостный и невинный распад. Произошла вспышка, щелчок: двумя руками она сняла свою прекрасную голову и, не глядя на нее – осторожнее, осторожнее, дорогая, – улыбаясь рассеянной улыбкой забавному воспоминанию (кто бы подумал во время танцев, что настоящие драгоценности заложены?), поставила прекрасную имитацию на мраморную полку туалетного столика. Тогда он понял, что все остальное тоже будет снято: кольца вместе с пальцами, бронзовые туфельки вместе со ступнями, грудь вместе с обтягивающими ее кружевами… Его жалость и стыд достигли апогея, и от последнего жеста высокой холодной стриптизерши, рыскающей, как пума, взад и вперед по сцене, Круг в припадке отвратительной дурноты проснулся.
6
«Мы познакомились вчера, – сказала комната. – Я – гостевая спальня на даче Максимовых. Это ветряные мельницы на обоях».
«Верно», – ответил Круг.
Где-то в тонкостенном, сосной пахнущем доме уютно потрескивала печка и Давид звонко отвечал кому-то, – вероятно Анне Петровне, вероятно завтракая с ней в соседней комнате.
Теоретически не существует неопровержимого доказательства того, что утреннее пробуждение (когда обнаруживаешь, что снова сидишь в седле своей личности) на самом деле не является совершенно беспрецедентным событием, первородным появлением на свет. Как-то раз они с Эмбером обсуждали возможность стать создателями всех произведений Уильяма Шекспира, потратив баснословные деньги на мистификацию, взятками заткнув рты бесчисленным издателям, библиотекарям, жителям Стратфорда-на-Эйвоне, поскольку для того, чтобы отвечать за все упоминания поэта в течение трех столетий цивилизации, эти самые упоминания должны были считаться ложными интерполяциями, внесенными мистификаторами в реальные труды, каковые они отредактировали заново; тут все еще оставалась какая-то прореха, досадный изъян, но, вероятно, и его можно было бы устранить – как наспех состряпанную шахматную задачу можно исправить добавлением пассивной пешки.
Та же идея применима и в отношении личного существования человека, как оно ретроспективно воспринимается после пробуждения: ретроспективность сама по себе есть довольно простая иллюзия, мало чем отличающаяся от изобразительных значений глубины и отдаленности, творимых кистью на плоской поверхности; однако для создания ощущения компактной реальности, укорененной в правдоподобном прошлом, логической преемственности, возможности подхватить нить жизни именно в том месте, где она прервалась, требуется кое-что получше, чем кисть. Тонкость этого трюка поистине удивительна, принимая во внимание бесчисленные детали, которые необходимо учесть и расположить таким образом, чтобы навести на мысль о действии памяти. Круг немедленно осознал, что его жена умерла; что он поспешно уехал за город со своим маленьким сыном, и что вид, обрамленный окном (мокрые голые деревья, бурая земля, белесое небо, а вдалеке – холм с фермерским домом), представлял собой не только шаблонную картину местных художников, но к тому же занимал свое место, чтобы сообщить ему, что Давид поднял штору и покинул комнату, не разбудив его; после чего, почти с подобострастным «кстати», кушетка в другом конце комнаты посредством немых жестов – поглядите на это и на это – показала все, что требовалось, чтобы убедить его в том, что на ней спал ребенок.
Наутро после ее смерти приехали ее родственники. Эмбер оповестил их накануне вечером. Заметьте, как гладко работает ретроспективный механизм: все детали точно сочетаются друг с другом. Вот они (переключаясь на более медленную передачу, подходящую для описания прошлого) прибыли, вот вторглись в квартиру Круга. Давид доедал свою геркулеску. Они нагрянули в полном составе: ее сестра Виола, гнусный муж Виолы, что-то вроде сводного брата с женой, две дальние кузины, едва различимые во мгле, и какой-то неопределенный старикан, которого Круг видел впервые в жизни. Усилить суету в иллюзорной глубине. Виола никогда не любила сестру; последние двенадцать лет они виделись редко. На ней была короткая, густо усеянная мушками вуаль, которая спускалась до переносицы ее веснушчатого носа, не дальше, и за ее черными фиалками можно было различить сияние, одновременно чувственное и жесткое. Светлобородый муж деликатно ее поддерживал, хотя на самом деле та забота, которой надутый мерзавец окружал ее острый локоть, только мешала быстрым и властным движениям этой женщины. Вскоре она стряхнула его с себя. Замеченный в последний раз, он в горделивом молчании рассматривал из окна два черных лимузина, ожидавших у обочины. Господин в черном, с напудренной синеватой челюстью, представитель испепеляющей фирмы, пришел сказать, что самое время начинать. И вот тут Круг сбежал с Давидом через черный ход.
Неся чемодан, все еще мокрый от слез Клодины, он повел сына к ближайшей трамвайной остановке и с группой сонных солдат, возвращавшихся в казармы, приехал на вокзал. Прежде чем ему позволили сесть в поезд, следующий к Озерам, правительственные агенты изучили его документы и зеницы Давида. Озерный отель оказался закрыт, и после того, как они немного побродили по окрестностям, жовиальный почтальон в своем желтом автомобиле отвез их (и письмо Эмбера) к Максимовым. На этом реконструкция завершается.
Единственная негостеприимная часть этого дружелюбного дома – общая ванная комната, особенно когда вода течет сперва едва теплая, а потом – холодная как лед. Длинный седой волос влепился в кусок дешевого миндального мыла. Туалетную бумагу в последнее время нелегко было раздобыть, ее заменили обрывки газеты, насаженные на крюк. На дне клозетовой чаши плавал конвертик от безопасной бритвы с лицом и подписью доктора З. Фрейда. Если я останусь здесь на неделю, думал он, эти чужеродные деревянные стены постепенно приручатся и пройдут обряд очищения посредством повторяющихся соприкосновений с моей настороженной плотью. Он осмотрительно ополоснул ванну. Резиновая трубка душа с хлопком вылетела из крана. Два чистых полотенца висели на веревке вместе с черными чулками – выстиранными или еще только ждущими стирки. Полупустая бутылка минерального масла и серый картонный цилиндр – сердцевина рулона туалетной бумаги – стояли бок о бок на полке. На ней, кроме того, покоились два популярных романа («Брошенные розы» и «На Тихом Дону без перемен»). Зубная щетка Давида одарила его улыбкой узнавания. Он уронил мыло для бритья на пол и, подняв его, заметил, что к нему прилип серебристый волос.
В столовой никого кроме Максимова не было. Дородный пожилой джентльмен быстро вложил в книгу закладку, с радушной резвостью встал и энергично пожал Кругу руку, как если бы ночной сон был долгим и опасным путешествием.
«Как почивали?» – спросил он, а затем, озабоченно нахмурившись, проверил температуру кофейника под его щеголеватым стеганым чехлом. Его блестящее розовое лицо было гладко выбрито, как у актера (старомодное сравнение); совершенно лысую голову оберегала украшенная кисточкой ермолка; на нем была теплая куртка с деревянными пуговицами.
«Рекомендую, – сказал он, указывая мизинцем. – Я нахожу, что это единственный в своем роде сыр, который не засоряет кишечник».
Он был одним из тех людей, которых любят не за какую-то яркую черту таланта (этот отошедший от дел коммерсант им не обладал), а потому, что каждое мгновение, проведенное с ним, точно соответствует колее твоей жизни. Бывают дружеские отношения, которые как амфитеатры, водопады, библиотеки; бывают и другие, сравнимые со старыми халатами. Если разбирать по статям, ничего особенно привлекательного в уме Максимова не было: его взгляды были консервативны, вкусы ординарны, но все эти скучные составляющие так или иначе образовывали удивительно уютное и гармоничное целое. Утонченность мысли не запятнала его искренности, он был надежен, как сталь и дуб, и когда Круг однажды заметил, что слово «лояльность» фонетически и визуально напоминает ему золотую вилку, лежащую в солнечных лучах на гладком бледно-желтом шелке, Максимов довольно сухо ответил, что для него «лояльность» ограничивается словарным значением. Здравый смысл был у него избавлен от самодовольной пошлости струящейся в нем эмоциональной утонченностью, а голую и лишенную птиц симметрию его разветвленных убеждений лишь слегка колебал сырой ветер, дующий из тех областей, коих, как он наивно полагал, не существовало. Несчастья других заботили его больше собственных бед, и если бы он был старым морским капитаном, то доблестно пошел бы ко дну вместе со своим кораблем, а не спрыгнул бы с виноватым видом в последнюю спасательную шлюпку. Сейчас он собирался с духом, чтобы высказать Кругу свое мнение, и тянул время, обсуждая политику.
«Нынче утром молочник сказал мне, – говорил Максимов, – что по всей деревне расклеены листки, призывающие жителей стихийно праздновать восстановление полного порядка. Предусмотрен и регламент празднества. Предполагается, что мы соберемся в наших обычных местах для торжеств и увеселений – в кафе, в клубах, в залах наших корпораций – и станем хором петь песни, славящие правительство. В каждом округе уже избраны распорядители гражданских ballonas. Конечно, возникает вопрос, что делать тем, кто не умеет петь и не состоит ни в какой корпорации».
«Он мне приснился, – сказал Круг. – Видимо, теперь это единственный способ, которым мой бывший одноклассник все еще надеется снестись со мной».
«Верно ли я понимаю, что в школе вы не особенно любили друг друга?»
«Ну, это как сказать. Я, конечно, ненавидел его, но вопрос в том – было ли это взаимно? Я помню один странный случай. Внезапно погас свет – короткое замыкание или что-то еще».
«Порой такое случается. Попробуй это варенье. Твоему сыну оно пришлось по вкусу».
«Я читал, сидя в классе, – продолжил Круг. – Хоть убей, не помню, почему дело было вечером. Жаба проскользнул внутрь и принялся копаться в своей парте – он в ней держал конфеты. И тут погас свет. Откинувшись назад, я ожидал в полной тьме, когда он загорится снова. Внезапно я почувствовал что-то влажное и мягкое на тыльной стороне ладони. То был Поцелуй Жабы. Он успел сбежать прежде, чем я его схватил».
«Довольно сентиментально, должен сказать», – заметил Максимов.
«И омерзительно», – добавил Круг.
Он намазал сайку маслом и стал пересказывать подробности собрания в доме президента университета. Максимов тоже сел, на миг задумался, затем потянулся через стол к корзинке с кнакербродом, подтащил ее поближе к тарелке Круга и начал:
«Я хочу тебе кое-что сказать. Услышав это, ты, возможно, рассердишься и назовешь меня человеком, который суется не в свое дело, но я все же рискну навлечь на себя твое недовольство, потому что положение действительно крайне серьезное, и мне все равно, будешь ли ты ворчать или нет. Я, собственно, уже вчера хотел, но Анна подумала, что ты слишком устал. Было бы опрометчиво отсрочивать этот разговор даже на день».
«Выкладывай», – сказал Круг, откусывая кусочек и наклоняясь вперед, потому что варенье едва не капнуло.
«Я прекрасно понимаю твой отказ иметь дело с этими людьми. Думаю, я поступил бы так же. Они предпримут еще одну попытку заставить тебя подписать бумаги, и ты снова им откажешь. Этот вопрос решен».
«Верно», – сказал Круг.
«Хорошо. Теперь, поскольку этот вопрос решен, отсюда следует, что решено и кое-что еще. А именно – твое положение при новом режиме. Оно приобретает особый характер, и на что я хочу обратить внимание, так это на то, что ты, похоже, не осознаешь его опасности. Иными словами, как только эквилисты утратят надежду заручиться твоим сотрудничеством, они тебя арестуют».
«Че-пу-ха», – раздельно сказал Круг.
«Именно. Давай назовем это гипотетическое происшествие полнейшей чепухой. Но полнейшая чепуха – это естественная и логичная часть правления Падука. Ты должен это учитывать, друг мой, ты должен принять какие-то защитные меры, сколь бы маловероятной ни казалась опасность».
«Yer un dah [вздор], – сказал Круг. – Он так и будет лизать мою руку в темноте. Я несокрушим. Несокрушим – морская волна, с грохотом перекатывающая груду руды, отливая назад. Ничего не случится с Кругом-Скалой. Две или три сытые нации (одна окрашена синим цветом на карте, другая – красновато-желтым), от которых моя Жаба жаждет признания, займов и всего того, что изрешеченная пулями страна может желать от холеного соседа, – эти нации просто отвергнут его вместе с его правительством, если он… станет меня домогаться. Такого рода ворчание ты ожидал услышать?»
«Ты заблуждаешься. Твое представление о практической политике – романтическое и детское, и в целом ложное. Мы можем себе представить, что он простит тебе мысли, высказанные в твоих прежних книгах. Еще мы можем представить, как он страдает от того, что такой выдающийся ум возвышается посреди нации, которая по его собственным законам должна быть столь же неприметной, как ее самый неприметный гражданин. Но для того, чтобы представить себе все это, мы вынуждены постулировать попытку с его стороны использовать тебя каким-то особым образом. Если из этого ничего не выйдет – его перестанет волновать общественное мнение за рубежом, а с другой стороны, ни единое государство не будет тревожиться о твоей судьбе, если найдет какую-то выгоду в отношениях с нашей страной».
«Вступятся иностранные академии. Они предложат баснословные суммы, мой вес в Ra, чтобы купить мою свободу».
«Ты можешь шутить, сколько угодно, но все же я хочу знать – послушай, Адам, что ты собираешься делать? Я имею в виду, что ты, конечно, не можешь надеяться, что тебе позволят читать лекции, или публиковать свои работы, или поддерживать связи с иностранными учеными и печатниками. Или все же надеешься?»
«Нет. Je resterai coi»30.
«Мой французский ограничен», – сухо сказал Максимов.
«Я затаюсь, – сказал Круг, начиная испытывать смертельную скуку. – Придет время, и из тех мыслей, которые у меня еще остались, сложится какая-нибудь неторопливая книга. Сказать по правде, мне наплевать на этот или любой другой университет. Давид что, ушел на прогулку?»
«Но, мой дорогой друг, они не дадут тебе покоя! В этом суть дела. Я или любой другой обычный гражданин может и должен затаиться, но не ты. Ты одна из очень немногих знаменитостей, которых наша страна произвела в новейшее время и —»
«А кто другие звезды этого таинственного созвездия?» – поинтересовался Круг, скрестив ноги и удобно просунув руку между бедром и коленом.
«Хорошо, ты единственный. И по этой причине они захотят, чтобы ты действовал, причем изо всех сил. Они сделают все, чтобы заставить тебя рекламировать их принципы. Стиль, begonia [блеск] останутся, конечно, твоими. Падука устроило бы простое согласование пунктов».
«А я буду глух и нем. Право, дорогой мой, все это журналистика с твоей стороны. Я хочу лишь, чтобы меня предоставили самому себе».
«Самому себе – какая ошибка! – покраснев, воскликнул Максимов. – Ты не сам по себе! У тебя ребенок».
«Ну будет, будет, – сказал Круг. – Давай-ка, пожалуйста —»
«Нет, не давай-ка. Я предупредил, что не стану обращать внимания на твое недовольство».
«Хорошо, и что же ты хочешь, чтобы я сделал?» – со вздохом спросил Круг и налил себе еще одну чашку чуть теплого кофе.
«Немедленно покинь страну».
Тихо потрескивала печь, и квадратные часы, с двумя нарисованными васильками на белом деревянном циферблате без стекла, отстукивали секунды крупного шрифта цицеро. Окно попыталось улыбнуться. Слабый солнечный свет разливался по далекому холму, с какой-то бессмысленной отчетливостью выделяя маленькую ферму и три ее сосны на противоположном склоне, которые, казалось, продвигались вперед и затем снова отступали, когда тусклое солнце впадало в забытье.
«Не вижу нужды уезжать прямо сейчас, – сказал Круг. – Если они станут донимать меня слишком настойчиво, я, вероятно, так и поступлю, – пока же единственный ход, который мне хочется сделать, это отвести моего короля подальше длинной рокировкой».
Максимов встал и пересел на другой стул.
«Что ж, заставить тебя осознать свое положение – задача не из легких. Послушай, Адам, сам посуди: ни сегодня, ни завтра, ни когда-либо еще Падук не позволит тебе выехать за границу. Но сегодня ты еще можешь сбежать, как сбежали Беренц, Марбел и другие; завтра это будет невозможно – границы смыкаются все плотнее, и к тому времени, когда ты примешь решение, не останется ни малейшей щели».
«Допустим, но отчего в таком случае ты сам не бежишь?» – проворчал Круг.
«Мое положение несколько иное, – спокойно ответил Максимов. – Притом тебе это известно. Мы с Анной слишком стары – да, кроме того, я идеальный образец среднего человека и не представляю никакой угрозы для властей. А ты здоров как бык, и все в тебе преступно».
«Даже если бы я счел разумным уехать из страны, я не имею ни малейшего понятия, как это сделать».
«Иди к Туроку – он имеет, он сведет тебя с нужными людьми. Это будет стоить тебе немалых денег, но ты сможешь их раздобыть. Я тоже не знаю, как это делается, однако знаю, что это осуществимо, и уже делалось. Подумай о спокойной жизни в цивилизованной стране, о возможности работать, о школе, двери которой откроются для твоего сына. В твоих нынешних обстоятельствах —»
Он осекся. После ужасно неловкого ужина накануне вечером он сказал себе, что больше не будет касаться темы, которой этот странный вдовец, казалось, так стоически избегал.
«Нет, – сказал Круг. – Нет. Мне сейчас не до того. Ты очень трогательно беспокоишься обо мне, но, право, ты преувеличиваешь опасность. Я, конечно, приму во внимание твой совет. Давай не будем больше говорить об этом. Что делает Давид?»
«Что ж, по крайней мере, ты знаешь, что я думаю, – сказал Максимов, беря исторический роман, который читал, когда вошел Круг. – Но мы еще не закончили. Я попрошу Анну тоже поговорить с тобой, нравится тебе это или нет. Возможно, ей повезет больше. Я думаю, Давид с ней в огороде. Мы обедаем в час».
Ночь выдалась ненастной, она металась и задыхалась жестокими потоками дождя, и в стылости холодного тихого утра мокрые бурые астры пребывали в полном смятении, а остро пахнущие лиловые листья капусты, между грубыми прожилками которых личинки наделали отвратительных дыр, были запятнаны ртутью. Давид с мечтательным выражением сидел в тачке, а маленькая пожилая дама пыталась толкать ее по грязной глинистой дорожке.
«Не могу!» – воскликнула она со смехом и откинула с виска прядь тонких серебристых волос.
Давид выбрался из тачки. Круг, не глядя на Анну Петровну, сказал, что ему подумалось, не слишком ли холодно мальчику без пальто, на что она ответила, что белый свитер, который был на нем, достаточно плотный и удобный. Ольге почему-то никогда особенно не нравилась Анна Петровна и ее приторная праведность.
«Хочу взять его с собой на длинную прогулку, – сказал Круг. – Должно быть, он вам уже порядком надоел. Обед в час, верно?»
Что он говорил, какими словами пользовался, – не имело значения; он продолжал избегать ее прямого доброжелательного взгляда, на который, как ему казалось, он не мог ответить тем же, и прислушивался к собственному голосу, нижущему тривиальные звуки в тишине съежившегося мира.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+15
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе