Читать книгу: «Высоцкий»

Шрифт:
 
Горька судьба поэтов всех племен;
Тяжеле всех судьба казнит Россию…
 
В. Кюхельбекер


Так и надо жить поэту.

А. Тарковский

© Новиков В. И., 2018, 2021

© Кууск М. Э., Девяткина Е. Л., именной указатель, 2013

© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2021

От автора

Как и когда началась эта книга?

Может быть, в феврале 1967 года, когда, будучи студентом-филологом, я попал на концерт Высоцкого в Большой химической аудитории МГУ, после чего надолго погрузился в раздумья о новаторской нестандартности слова Высоцкого.

Или в 1982 году, когда в связи с выходом первого сборника поэта «Нерв» написал для «Нового мира» статью, дважды зарубленную цензурой.

Или в 1991 году, когда я выпустил литературоведческую книгу «В Союзе писателей не состоял… Писатель Владимир Высоцкий», где отстаивал мысль о том, что песенный мир опального барда – неотъемлемая часть русской поэзии.

Или в 1999 году, когда в воздухе уже начала носиться мысль о необходимости создания книги «Высоцкий» для серии «Жизнь замечательных людей». Не рано ли? Этот вопрос я задал двадцать пятого июля на Ваганьковском кладбище Вадиму Туманову. Когда мы потом пришли на Малую Грузинскую к Нине Максимовне, Вадим Иванович, поднимая поминальную рюмку, произнес: «Пора писать о Володе книгу в “ЖЗЛ”».

Нелегко было найти форму повествования. Мемуарная литература о Высоцком к тому времени уже была обширна, но слепо следовать за чужими рассказами не годится – надо, как советовал Тынянов, «продырявить документ», то есть выявить в нем внутренние противоречия, сравнить с другими «показаниями». А самой главной тайной оставались внутренняя жизнь Высоцкого, его творческая рефлексия, то глубоко интимное «чувство пути», которое, согласно Блоку, отличает истинного художника. Предстояло реконструировать, воссоздать внутренний мир Высоцкого как человека и художника, что невозможно сделать в рамках строгой научности.

Требовалось творческое решение. К тому времени у меня уже был некоторый опыт романиста, приобретенный в ходе написания книги «Роман с языком». И я решил строить повествование о Высоцком интроспективно, то есть не от имени некоего всеведущего автора, а от имени самого героя. Но не от первого лица, а, как говорят филологи, в форме несобственно прямой речи, когда голос автора и голос персонажа звучат в унисон. Прием непривычный. Но ведь именно так в своих песнях часто действовал сам Высоцкий, любивший «влезать в шкуру» самых разных людей.

Высоцкий в своей творческой судьбе двигался от актерства к писательству, от театра – к поэзии. А от стиха, подобно Пушкину и Пастернаку, шел к прозе. Хотел написать роман – не успел. Но успел прожить жизнь так, как надлежит подлинному романическому герою – стремительно и драматично. Поэтому свою книгу я рассматриваю как роман, написанный в соавторстве с героем. Хотелось, чтобы его неповторимый голос звучал не только в цитатах из песен и стихов, но и в самом тоне повествования. Стиль книги вобрал в себя речевые приемы Высоцкого, интонацию его устных выступлений перед аудиторией.

Главы из будущей книги предварительно печатались на страницах «Нового мира» – это была для меня своеобразная победа «высоцкого» дела. И конечно же оптимальной данью памяти Высоцкого стал выход его биографии в серии «Жизнь замечательных людей»: ведь тома из этой серии были в личной библиотеке поэта, марка «ЖЗЛ» пользовалась неизменным уважением в кругу его коллег и единомышленников.

Работая над книгой, я не был одинок, ощущал дружескую поддержку и специалистов по Высоцкому, и читателей, увлеченных его творчеством. Автор с благодарностью учел замечания докторов филологических наук Н. А. Богомолова и А. В. Кулагина, поэта Б. А. Кушнера.

Высоцкий вырвался за пределы своего времени, и автору книги потребовалось пополнить ее эссеистическими «вылетами», в которых Высоцкий творчески соотнесен с Пушкиным, Достоевским, Маяковским. Добавлены также «вылеты», в которых Высоцкий сопоставляется с Шукшиным, Окуджавой, Галичем.

Обратным счетом

В феврале 1980 года мама вышла на пенсию, чаще стала бывать на Малой Грузинской.

– Привези мне в следующий раз фотографию мою, детскую, ту, что с кудрями. Ладно?

– Зачем, Володя?

– А так – поставлю и буду смотреть.

Встретился взглядом с нежным длинноволосым, белокурым мальчиком, одетым в костюмчик, похожий на девчачье платьице, и усаженным на валик большого кожаного дивана. Пацанчик доверчив и абсолютно беззащитен. Трудно с ним заговорить, почти невозможно вернуться теперь к своему началу. Сорок два года прожито без оглядки, всегда смотрел только вперед, а впереди была работа и работа. В ней он свою жизнь растворил без остатка.

Тридцать семь уже было Владимиру Высоцкому, когда он сочинил свою первую и, по сути, единственную песню о детстве, так и ту развернул как историческую балладу, где «я» постепенно переходит в «мы». А биографию свою начал не с дня рождения, а – в порядке мрачного гротеска – с «часа зачатья»:

 
Спасибо вам, святители,
Что плюнули да дунули,
Что вдруг мои родители
Зачать меня задумали —
В те времена укромные,
Теперь – почти былинные,
Когда срока огромные
Брели в этапы длинные…
 

Поколение, отмеченное знаком тридцать седьмого года, получившее жизнь тогда, когда ее отнимали у других…

В этом духе он и дату своего рождения обыграл:

 
Ходу, думушки резвые, ходу!
Слова, строченьки милые, слова!..
В первый раз получил я свободу
По указу от тридцать восьмого.
 

И надо же: находятся «знатоки», которые эти строки истолковывают в том смысле, что, дескать, в тридцать восьмом году Сталин запретил аборты и потому Высоцкий смог родиться. Ну вот уж нет: постановление об абортах вышло еще в тридцать шестом, а в песне слово «указ» означает всего лишь волю судьбы.

То, что он хотел здесь сказать, гораздо проще и в то же время глубже. Жизнь есть свобода по сравнению с небытием, и мыслящий человек всегда испытывает бесконечную благодарность родителям, оказавшим ему столь бесценную услугу. А уж как ты смог свободой распорядиться – это другой вопрос. Подлинная личность на девяносто процентов состоит из себя самой и максимум на десять сформирована так называемой средой. Глупо выглядят и те, кто гордится своим происхождением, и те, кто в зрелом возрасте сохраняет претензии к предкам, которые ему чего-то там недодали.

Да, так стало быть, двадцать пятого января, в девять часов сорок минут утра, в родильном доме, что под номером 61/2 по Третьей Мещанской улице (впоследствии – улица Щепкина), началась вся эта не такая уж длинная история. А первый адрес – Первая Мещанская, дом номер 126. Давненько в тех краях он не бывал – разве что на «мерседесе» проносился мимо по Сущевскому Валу между площадью Рижского вокзала и тем угловым зданием по проспекту Мира, 76 (так теперь на карте Москвы значится воспетый им «дом на Первой Мещанской, в конце»). Хорошо бы прийти туда пешком, прогуляться по двору… Может, что-то всплывет из самых из глубин.

Память у него всегда была цепкая и очень ранняя – себя начал осознавать лет с двух-трех. Это ведь еще до войны заходил он к соседям Климовым, чтобы, взобравшись на самшитовую табуретку, исполнить стихи про Ворошилова или «Однажды в студеную зимнюю пору…». «Р» и «л» не выговаривал, но не стеснялся картавить – не отсюда ли потом взялась повышенная любовь к раскатистым согласным?

Рая Климова и ее подружки смеялись, слыша: «Идет бичок, качается…», передразнивали: «Бичок, бичок». А еще вспоминается, как они обсуждают его длинные и густые ресницы. Три спички можно было положить, пытались и четвертую пристроить, пока мама не вступалась: «Девчонки, не издевайтесь!»…

Но предаваться долгим мемориям в последнее время всё было как-то недосуг, былое начало покрываться пеленой – и вдруг он почувствовал, что свежие воспоминания уже не приходят, что он видит свое прошлое как знакомый кинофильм, для которого когда-то сам собрал материал, сам снял нужное количество кадров, который сам смонтировал. Слишком профессиональной сделалась жизнь, и не осталось в ней места тем случайностям, что не вмещаются в биографическую концепцию, в легенду, которую он создал о себе. Создал в соавторстве с народом, говоря высоким слогом. Не только песни стали его жизнью, но и жизнь стала песней, принадлежащей теперь другим.

В его памяти родители всегда порознь, с самого начала. Голос слева, голос справа, а он сам где-то посередине – слушает, пока не понимая, но ощущая какой-то стереоэффект от этой разноголосицы. Так и привык с самого начала больше слушать, чем говорить. А потом вступать в разговоры уже с учетом услышанного и не для себя речь затевать, а для собеседников, число которых по ходу жизни постепенно росло.

Чтобы жить дальше, надо в себе разобраться. А для этого неплохо бы и своих родителей понять – не оценивая, чисто по-человечески. В начатом романе есть автобиографический герой – актер Александр Кулешов, еще не вполне отчетливо обрисованный. Когда придут силенки сесть за продолжение – непременно надо будет его происхождения коснуться. И совсем необязательно тут свое детство изображать, лучше напридумывать, но с полным пониманием собственного опыта.

Родители ему достались в общем нормальные. Пожалуй, оба отмеченные повышенной эмоциональностью, но без этого не сложился бы и его неуемный темперамент, на котором всё держится. Они оказались людьми слишком разными, что не такая уж редкость, сходство натур встречается гораздо реже. Если бы браки заключались только между родственными душами, человеческий род давно бы иссяк. Что же до людей творческих, то они редко вырастают на идиллической почве, а чаще выводятся там, где есть дисгармония и разлад.

Мама, Нина Максимовна, в девичестве Серегина, родилась в 1912 году, москвичка. Ее отец, Максим Иванович, был швейцаром в гостинице «Фантазия», умер в 1934 году. Ее мать, Евдокия Андреевна, домохозяйка, умерла тремя годами раньше.

У мамы было две сестры – Надежда и Раиса и два брата – Сергей и Владимир. Раиса болела туберкулезом, прожила всего двадцать два года, недолгой была и жизнь Надежды, скончавшейся в 1941 году.

Оба брата были военными. Старший, Сергей, был летчиком-испытателем, до войны командовал эскадрильей в звании майора. Арестовали его в тридцать девятом – за то, что при аварийной посадке позаботился о спасении экипажа, а не о сохранности «материальной части». Осудили «за излишнюю гуманность», как рассказала мама. Умер он в 1964 году, а реабилитирован был только три года спустя: справку прислали Нине Максимовне. Справка на месте, а вот слово «реабилитация» в брежневскую эпоху сделалось немодным и вроде как неокончательным. Видеться с дядей довелось только в раннем детстве, от этих встреч остались в душе у племянника надсадное чувство и особенная любовь к имени Сергей. В студенческие годы пришел как-то в Вахтанговский театр на «Иркутскую историю», а там сверхположительного героя, которого играл Михаил Ульянов, звали Сергей Серегин – это ж надо, такое совпадение! Но драматург Арбузов, конечно, ничего такого в виду не имел, а вот Высоцкий потом кое-что имел в виду, называя летчика в своей песне Сергеем, а не как-либо иначе.

Младший брат матери, Владимир, был связистом, погиб на западной границе в начале войны. А году в тридцать шестом он привел как-то в гости к Серегиным на Первую Мещанскую своего товарища по техникуму связи Сеню Высоцкого, 1915 года рождения, киевлянина… Вскоре после свадьбы Семен Владимирович с Ниной Максимовной уехали в Новосибирск, а в Москву вернулись уже незадолго до рождения сына.

Маленьким он был очень похож на деда – тоже Владимира Семеновича Высоцкого, имевшего, как любил подчеркивать отец, аж три высших образования – юридическое, экономическое и химическое… Дед жил в Москве, воспитывал обоих сыновей – Семена и Алексея, бабушка оставалась в Киеве. Пожалуй, по этой линии унаследовал Владимир Семенович-младший любовь к точной информации и уважение к научным открытиям.

Да, если начать рисовать генеалогическое древо, никакой бумаги не хватит – такая сага о Высоцких и Серегиных получится… Почему советские писатели до уровня «Войны и мира» недотягивают? Потому что Болконских и Ростовых только с натуры можно писать, только со своих собственных Волконских и Толстых. А нашего брата приучили всего бояться, стыдливо сообщать о себе «из служащих», стесняясь, что не «из рабочих», что ты не «гегемон» Шариков. Не говоря уже про национальные оттенки… Времени, наверное, хватит только на один роман, так что должны в том романе быть и «мысль семейная», и «мысль народная»…

Каковы были его первые слова? Мама рассказала, что заговорил он летом на даче, стоя на крыльце и тыча игрушечной щеткой в небо: «Вот она, луна» (он произносил: «люна»). Стало быть, сразу о высоком, и притом в рифму.

Общительным он был или одиноким? И то и другое одновременно. То тянуло в коридор поглядеть на соседей, то он надолго в своем углу комнаты погружался в возню с любимой лошадкой из папье-маше, с игрушечным гаражом и двумя машинками. Это он помнит сам, отсюда же пошли ключевые, можно сказать, образы его поэзии – многочисленные кони и автомобили.

Если же серьезно, то первое отчетливое и осмысленное воспоминание – проводы отца в действующую армию – назначен он был тогда заместителем командира батальона связи. Март сорок первого, Ржевский вокзал. Уютно устроился в купе с отцом и его сослуживцами: ну что, сейчас поедем? А его зовут погулять по перрону – и вдруг состав трогается, и отец машет из окна платком. От досады даже не было сил домой дойти – сосед дядя Миша нес на руках. А может быть, предчувствовал мальчик тогда, что на Первую Мещанскую отец уже не вернется. Вон он какой нежный и чувствительный с фотографии смотрит… Послевоенный распад семьи – случай типичный, что в той же «Балладе» отмечено и обобщено:

 
Возвращались отцы наши, братья
По домам – по своим да чужим…
 

Но это потом, а пока – воздушные тревоги по ночам. Бомбоубежище было на той стороне улицы. Быстро неслись туда, потом мама будила его, и он сквозь сон бормотал – опять же в рифму: «Отбой, пошли домой!» А после в коридоре пробовал свой уже хрипловатый голосок: «Гр-раждане, воздушная тр-ревога!» И, как мама вспоминает, сирена начинала гудеть в тот же миг.

Ну и тушение зажигательных бомб на крышах – непременное занятие москвичей в ту пору. В Замоскворечье, над седьмым этажом писательского дома в Лаврушинском переулке заглядывает в бездну Борис Леонидович Пастернак:

 
Я любил искус бомбежек,
Хриплый вой сирен,
Ощетинившийся ежик
Улиц, крыш и стен.
. . . . . . . . . . . . .
Чем я вознесен сегодня
До седьмых небес,
Точно вновь из преисподней
Я на крышу влез?
 

А ближе к северу столицы, на чердаке трехэтажного дома вместе со взрослыми соседями действует Вова Высоцкий:

 
Да не все то, что сверху, – от бога, —
И народ «зажигалки» тушил;
И как малая фронту подмога —
Мой песок и дырявый кувшин.
 

Мама еще до войны выучилась переводить с немецкого на русский и наоборот. Ее взяли на работу в Бюро транскрипции при Главном управлении геодезии и картографии СССР – делать карты для армии, передавая по-русски географические названия с иностранных образцов. Сына приходилось брать с собой на картографическую фабрику – это он помнит смутно.

А вот отъезд в эвакуацию – отчетливо. Собирались в Казань, а пришлось вместе с детским садом парфюмерной фабрики «Свобода» ехать в уральский городишко Бузулук. Шесть суток в дороге, причем детей из душных вагонов ни разу не выпускали. А потом на подводах до села Воронцовка, где их разместили по крестьянским избам. Такой была первая одиссея его жизни.

Два деревенских года, две свирепые зимы с пятидесятиградусными морозами и жуткими ветрами из памяти почти стерлись. Как работала мама по двенадцать часов на спиртзаводе имени Чапаева, как отогревались на печке – это он знает по ее рассказам.

Летом сорок третьего – блаженное возвращение в Москву, для этого потребовался официальный вызов Семена Владимировича. На сей раз добрались за два дня. Вот на платформе Казанского вокзала стоит отец в военной форме, и, углядев его через окно, сын кричит: «Папа!»

К тому времени Семен Владимирович уже был знаком с Евгенией Степановной Лихалатовой. Он тогда приезжал в Москву на службу в Главное управление связи Красной армии, а она работала в Главном управлении шоссейных дорог НКВД. И, получив новое назначение на фронт, вернулся он потом уже к Евгении Степановне – в Большой Каретный переулок. Хотя официально родители развелись только в конце сорок шестого.

А когда появился в их с мамой комнате на Первой Мещанской дядя Жора по фамилии Бантыш? Неприятно вспоминать этого «злого гения», как называл он его позже, в подростковом возрасте. Такого не хочется даже вставлять в историю жизни своей… Молчи, память! Поставь-ка что-нибудь посветлее!

На Первой Мещанской много разного жило народу – где-то даже обитала бывшая владелица «Наталиса» – некоторые ее до сих пор называли «барыней» – со слепым мужем, игравшим на баяне. Были те, кто побогаче. Поповы, например, – дядя Жора (совсем другой!) и тетя Зина (та самая, у которой трофейная «кофточка с драконами и змеями») – у них и дача была, и машина. Или на втором этаже мамина подруга, врач-гинеколог – с телефоном и пианино. К ее Ирочке прямо на дом приходил учитель музыки. Сына Нины Максимовны там довольно радушно встречали, разрешали побренчать на инструменте.

Больше, конечно, бедных – особенно многодетных семей: где трое, где четверо, а у кого-то даже семеро – Калинкины, кажется, по фамилии. Высоцкие считались ни богатыми и ни бедными. Нина Максимовна всё время работала, немного помогал киевский свекор Владимир Семенович. Главное же – стиль жизни был аскетичный, но не лишенный эстетического начала. В комнате стояли старинный буфет, кушетка у стены, кресло-качалка. Со временем появилась ширма, делившая комнату пополам.

День рождения «Вовочки» отмечался неизменно, собирались все дети с третьего этажа, кое-кто и со второго приходил. Новогодняя елка в их комнате всегда стояла до двадцать пятого января. Подарки мама любила делать не только на день рождения. Как-то в день зарплаты принесла сыну пирожное, купленное в коммерческом магазине у Рижского вокзала (то есть до отмены карточек это было). Соседи ее дружно осудили за неразумную трату, а она им: «Очень хотелось его побаловать».

Ну, это уже где-то сорок шестой, а в сорок пятом была Победа. Настоящая, ее наглядное подтверждение – возвращение отцов. На вокзал бегали большой ватагой встречать поезда с солдатами. Первым вернулся дядя Вася – отец Томы Матвеевой. За ним и другие.

И еще в этом году он пошел в школу – это вот как раз ему не понравилось. Выстроили всех в зале, он был в синем свитерке и серых коротких штанишках (американские подарки советскому народу). Выкликают: «Высоцкий Владимир!» – и мама подталкивает его вперед. «Но сказали: “Владимир”, а я же – Вова…»

Училка оказалась вредная. Из-за какого-то пустяка однажды выгнала с урока да еще провозгласила громогласно: «Высоцкий в нашем классе больше не учится!» Ну а он не растерялся, собрал вещички – и в соседний класс. И там его приняла другая учительница – Татьяна Николаевна, молодая, красивая и к тому же фронтовичка с боевыми медалями.

Проучиться в школе № 273 Ростокинского района довелось всего полтора года. Отец получил назначение в Группу советских войск в Германии. К этому важному событию было приурочено всё остальное – развод родителей, новая женитьба Семена Владимировича.

Нина Максимовна по-своему счастлива с красавцем молдаванином Георгием Бантошем (Бантышем по документам). Он моложе ее на семь лет. Воевал, имеет два ордена Красной Звезды. Работает учителем английского языка. Выпивает. Уже поднимал руку на Вову.

Надо как-то выходить из положения.

Нина Максимовна советовалась с дедом Вовы Владимиром Семеновичем. Решено было, что пока мальчик поживет с отцом и Евгенией Степановной в городе Эберсвальде, где безусловно будут хорошие условия – жилищные и прочие.

Второе января 1947 года. За два часа до отъезда мама привела его в Большой Каретный переулок. Можно понять, каково ей было тогда. Несколько минут он, растерянный и одинокий, сидит на стуле, не доставая ногами до пола. Появляется Евгения Степановна – и первым делом кидается на кухню, чтобы приготовить ему яичницу. Еще была там ее племянница Лида, девушка веселая и открытая. Спросила: «Как тебя зовут?» – и он ответил: «Володя». Первый, кажется, раз не Вовой представился.

По тем временам попавшие в Восточную Германию военные и члены их семей были, в общем-то, счастливчиками. Ведь квартиру гвардии майор Высоцкий получил трехкомнатную – целый этаж двухэтажного домика, и у мальчика комната была своя, отдельная. Довольно оптимистично (и притом с полной раскованностью и откровенностью) извещал он маму о своем житье-бытье в письме от шестого февраля 1947 года:

«Здравствуй дорогая мамочка.

Живу хорошо, ем чего хочу. Мне купили новый костюм. Мне устроили именины, и у меня были 8 детей. Учусь играть на аккордеоне.

Занимаюсь плохо, в классной тетради по письму у меня 5 двоек, учительницу я не слушаю, пишу грязно и с ошибками. Таблицу умножения забыл. Дома занимаюсь с тетей Женей и поэтому в домашней тетради двоек нет. Папа меня за двойки и невнимательность ругает, говорит, что перестанет покупать подарки. Я тебе и папе обещаю учиться хорошо.

Целую тебя. Вова».

Нет, уж никак не сказал бы он, подобно Чехову, что в детстве у него не было детства. Чехов в Германию прибыл, чтобы умереть (в сорок четыре года? Значит, надо в восемьдесят втором эту фатальную цифру проскочить…), а Высоцкий вовремя туда заехал, чтобы вкусить безмятежного, почти дворянского детства. Два бесспорных аристократических атрибута у него были – велосипед и военная форма.

Ну, про роль велосипеда в жизни мальчишки объяснять никому не надо. Только почему он в Москву его назад не привез? Нельзя было? Говорят, подарил какому-то немецкому парнишке. С малолетней немчурой он водился, это точно, и даже балакал по-ихнему, но чтобы так взять и отдать велосипед – воистину нет на этом свете народа щедрее нашего!

А военная форма… Между прочим, самые большие франты – это даже не молодежь и не подростки, а дети младшего школьного возраста. Вот кто исключительное значение шмоткам придает, причем требования у них твердые и даже догматичные. На первом месте у этих малышей во все времена и у всех народов всегда стоял мундир – чтобы детского размера, но как у взрослых военных. Все принцы, наследники престолов так одевались. Кадеты, суворовцы – какую зависть они вызывали у ровесников! А в книге Катаева «Сын полка» самые запоминающиеся сцены – это как Ваня Солнцев встречает мальчика-кавалериста в бурке и с сабелькой и чуть не плачет от досады, а потом добивается, чтобы и ему артиллеристы справили обмундирование.

Вот тетя Женя ко Дню Победы и сшила ему китель со стоячим воротником, к которому белый подворотничок был подшит, и темно-синие широченные брюки-галифе. Всё из настоящего военного материала. А сапоги-бульдоги, такие же, как у отца, ездила заказывать в Берлин. Между прочим, рисковала: без служебной необходимости из Эберсвальде в другие немецкие города отлучаться не разрешалось.

Двадцать восемь лет было тете Жене в ту пору, всего. Много лет спустя он узнал, что еще до встречи с Семеном Владимировичем она в юные годы дважды побывала замужем, что первый муж, летчик, погиб в самом начале войны, а второго, инженера, у которого она поселилась в той самой комнате в Большом Каретном, в сорок втором унес несчастный случай. Почему своих детей ей не удалось завести (а уж в Германии для этого была самая подходящая обстановка) – неизвестно. Мудрые люди знают, что самая глубокая доброта имеет своим источником страдание. Дозу такой доброты и получил Высоцкий в самом восприимчивом возрасте.

За фортепьяно он с учительницей провел немало часов – полезно было в воспитательном смысле (хоть минимальное усердие, «прилежание» выработалось), да и для профессии потом пригодилось. По-немецки неплохо наблатыкался, жаль, что отношение к языку было как к «вражескому» и в Москве потом все позабыл, порастерял. Курить и пить никто не учил, что тоже в плюс по сравнению с московской «школой жизни»…

Часто встречались с дядей Алешей – братом отца, служившим неподалеку, – и его женой Шурой. Ездили на курорт – в санаторий «Бад Эльстер». А в сорок восьмом с тетей Женей и Лидой они были в Баку. Там уж он отличился перед местной детворой: рассказывал им, как воевал в Германии и одного фашиста убил, вот этими самыми руками. Тетя Женя услышала, стала его спрашивать, что за россказни такие. А он ей: «Зато как внимательно слушают!» Вот какой был у него первый опыт литературного вымысла и актерского перевоплощения…

В августе сорок девятого отца перевели в Северо-Кавказский военный округ, потом в Киевский. В конце сентября и Володя с Евгенией Степановной отбыли из Германии. Ехали в Москву в эшелоне почти неделю, и притом целый вагон имели в распоряжении. Тетя Женя отправилась как-то за кипятком, поезд тронулся, и она побежала по перрону, а он отчаянно закричал из окна: «Мамочка!» Успела она заскочить в тамбур соседнего вагона. А потом ему в Москве объяснила: «У тебя одна мама – Нина Максимовна, а я – жена твоего папы». Он, как ему потом рассказали, отпарировал так: «У меня три бабушки, так почему не может быть две мамы?» Бабушек он столько насчитал потому, что как-то летом на даче под Киевом с ними были и мать отца – Дарья Алексеевна, и мать Евгении Степановны. В общем, как говорится: устами младенца…

В Большом Каретном четырехкомнатная квартира номер четыре была поделена между тремя «ответственными съемщиками» и у Высоцких была всего одна комната. Но по возвращении из Германии соседи Петровские, бездетная чета, одну из своих двух комнат им уступили – просто так, из симпатии к тете Жене. С октября сорок девятого года начинается большой жизненный период, обозначенный словами «Большой Каретный».

Двор Большого Каретного принял его надлежащим образом – поколотили. Но он им не спустил – привел своих, с Первой Мещанской. Был бой. После этого почувствовал себя своим и на новом месте. Некоторое время приятели у него были и там и там, жил как бы на два дома. На Первой Мещанской мальчики и с девочками уже начинали дружить. Девочки говорили: такой-то за мной ударяет. А пацаны: такая-то за мной бегает. Он пока ни за кем не ударял, да и за ним не бегали, маленьким считали – может быть, из-за роста.

Мужская дружба для него была важнее. Когда Вовчик Попов стал ухаживать за Зоей Федоровой (та постарше их была года на два), Высоцкий взялся быть почтальоном: носил Зое записки, вложенные в книгу, и добивался ответа: «Напиши, что ты его любишь… Ну, хоть слово “да” напиши». Смешно теперь вспомнить, но было такое.

А еще ходили всей компанией на Пятницкое кладбище, где могилы деда и бабки Серегиных, да и у каждого кто-то из родных похоронен был. Но кладбище для них было и парком: цвела сирень, тут и там мелькали парочки…

В пятом классе «Е» 186-й мужской средней школы Коминтерновского района его поначалу встретили по одежке: увидев оранжевую замшевую куртку, моментально окрестили «американцем», чем довели до слез. Очень просил дома, чтобы его одели, «как всех». Это ведь потом уже стала молодежь выбираться из черно-серого стандарта, стараться выделиться, и так называемые «стиляги» были счастливы по ошибке быть принятыми за американцев.

Подружился с Володей Акимовым. Целые дни проводили на углу Цветного бульвара и Садовой-Самотечной. Внимали рассказам инвалидов, сами начинали травить какие-то истории, смешивая услышанное с выдумкой. Почему-то врезался в память момент, когда они ели арбуз, целый арбуз на двоих. Потом все время вспоминали, когда это было. Год был сорок девятый, а дату определили как девятнадцатое октября. Пушкинский, лицейский миф прочно сидел в сознании.

А случай со взрывом был в классе примерно седьмом. Это когда с Акимовым и другими ребятами поехали за Яхрому купаться. Нашли ящик со снарядами для гаубицы. У него-то самого уже был опыт – там, в Германии, когда волосы и брови обжег. Уговорил друзей не развинчивать, но все-таки в костер пару штук положили и неподалеку спрятались. Вскоре жахнуло – и откос, на котором они сидели, стал съезжать в воду. Довольны были до одурения. А когда через неделю туда приехали, столкнулись с военным патрулем: за час до того четверо подростков погибли, подорвавшись на мине. Да, в игру со смертью мы с детства включаемся…

То же и с похоронами Сталина. Пошли бы с Акимовым к Колонному залу в первый день – могли бы пополнить ряды задавленных в толпе. А они только на второй и третий день пробирались сквозь оцепления, через проходные дворы. Дважды попрощались с гением всех времен, но, конечно, не рыдали. Что испытывал он тогда на самом деле, теперь не понять.

И стишки ведь еще сочинил. У мамы наверняка хранятся. Надо бы посмотреть да и уничтожить, а то чего доброго опубликуют посмертно. Возьмут да и откроют книгу Высоцкого произведением «Моя клятва»:

 
Опоясана трауром лент,
Погрузилась в молчанье Москва,
Глубока ее скорбь о вожде,
Сердце болью сжимает тоска.
 

Графомания чистейшей воды. И по форме, и по содержанию. Неосознанная пародия. Где-то он читал – или слышал от кого-то, что смерть знаменитого человека – будь то гений или злодей, Пушкин с Байроном или Ленин со Сталиным, – всегда вызывает поток графоманских виршей. Когда человеку хочется сочинять, а сказать нечего, мыслей в голове ноль, – он так и ждет повода, чтобы излить свою бездарность. А вот так помрешь – и пойдут тоже тебя оплакивать рифмами «Москва» – «тоска»! И не запретишь никому этого делать… Так что, ребята, лучше еще поживем!

Компания их тогдашняя была по духу совсем не «советской». Никакой комсомольской пошлости не было в их разговорах, карьеристских мечтаний тоже. Политика была как бы сбоку, параллельно основному течению жизни. А общими идеалами были романтика и артистизм. Ну и возрастной авантюризм, естественно. Вальтер Скотт, Майн Рид – такие были кумиры и ориентиры. Собирались у Акимова, в его огромной комнате. Кохановский, Безродный, Горховер, Малюкин, Свидерский, Хмара, Эгинбург. Какой-то устав сочиняли, записывали даты своих встреч. Питались кабачковой икрой, луком с черным хлебом.

Сад «Эрмитаж» с Летним театром. Кого они там только не перевидели и не переслушали! Утесов, Шульженко, Эдди Рознер, Райкин, Миронова с Менакером… Зарубежные гастролеры – от польского джаза до чуда тех лет – перуанки Имы Сумак с голосом на четыре октавы. Сколько способов бесплатного прохода было ими изобретено! Сам он придумал для себя роль дебила – идет с выпученными глазами, с перекошенным ртом и вместо «здравствуйте» – «датуйте!». Ну кто же станет обижать убогого – пускали без билета.

Толя Утевский был на четыре года старше – он уже учился на юридическом, когда они еще в школу ходили. Это у него Высоцкий тогда встретился с актером Сабининым, а тот сосватал его в театральный кружок Владимира Николаевича Богомолова. Туда, на Горького, 46, он приходил, испытывая такой трепет, какого уже не вызывала потом профессиональная работа. Предвкушение чуда – чувство абсолютно светлое, наивно-эгоистичное, еще не отягченное мукой духовного усилия. Как на уроке химии, соединив жидкости из двух пробирок, видишь в колбе новый цвет, – так и здесь, впервые добыв вещество театральности, соткав кусочек магии, переживаешь ни с чем не сравнимое изумление. Оно никогда не вернется, но след оставляет на всю жизнь.

Утевский водился с Левой Кочаряном, который впервые появился на Большом Каретном году примерно в пятьдесят первом: привела его к Высоцким, судя по всему, Элеонора Сарнова, его однокурсница и племянница Евгении Степановны. А потом, в пятьдесят восьмом, он поселился в этом подъезде, женившись на Инне Крижевской. Постепенно школьная компания влилась в кочаряновскую, более взрослую, ироничную, раскованную. Здесь потом его поддержали в стремлении стать артистом, здесь поняли и приняли его ранние песни.

Первое публичное выступление – на вечере в соседней школе, 187-й, женской. Было это в начале ноября пятьдесят четвертого. Не нашел Высоцкий ничего лучшего, чем прочесть со сцены какую-то народную пародию на басню Крылова. Ему самому этот опус про муху, медведя и охотника казался ужасно смешным, а вышел в итоге скандал, и влепили артисту тройку по поведению за четверть. Юмор вообще вещь опасная, многие могут принять его на свой счет, а власть имущие всегда боятся скрытого политического подтекста. Не внял он тогда предупреждению, так и продолжал с шуткой по жизни шагать. В итоге выше тройки по поведению не имел никогда.

Первая гитара была подарена мамой на семнадцатилетие. Кохановский, считавшийся у них опытным виртуозом, научил простейшим аккордам. А весной пятьдесят пятого Высоцкий переехал с Большого Каретного на Первую Мещанскую. Старый дом снесли и жильцов переселили в отстроенный рядом новый, многоэтажный, за номером семьдесят шесть. Мама и Гися Моисеевна с сыном Мишей получили трехкомнатную квартиру на две семьи.

Вот и кончаются школьные годы… Получен аттестат зрелости: пять пятерок (литература, естествознание, всеобщая история, география и Конституция СССР), остальные – четверки. Заговорил было с родителями о поступлении в театральный, однако отец энергично настаивал на «механическом вузе». Дед, Владимир Семенович, немало привел примеров, когда успехов в театральном искусстве добились люди с жизненным опытом, с солидной профессией. Надежнее иметь подстраховку, твердый заработок, а потом уже пускаться в мир грез.

По школам рассылали пригласительные билеты на день открытых дверей. Они с Васечком (Кохановским то есть) решили пойти туда, откуда билет придет самый красивый. На этом конкурсе красоты победил МИСИ – инженерно-строительный институт. У Кохановского к тому же был первый разряд по хоккею с шайбой, что открывало ему все двери, причем даже «с другом пополам». И темы сочинений им потихоньку сообщили, так что весь набор штампов про «Обломова и обломовщину» на экзамене они изобразили аккуратным почерком и без ошибок.

Про строительный институт вспомнить особо нечего. Разве что поездку «на картошку». В колхозе он развлекал однокурсников «огнем нежданных эпиграмм» и еще на лошади научился ездить, хотя и без седла. А что учиться в этом вузе он не сможет – понял задолго до того, как настал «час расплаты», то есть время зачетов и экзаменов.

Что он тогда думал? Да он и думать-то еще не умел. Просто судьба взяла за шкирку, усадила в пустую аудиторию и продиктовала заявление, которое он тут же отнес в деканат и положил на стол секретарше. Уже на следующий день, двадцать четвертого декабря, вышел приказ об отчислении по собственному желанию: кто там будет разбираться! Первокурсники под Новый год пачками уходили, пачками их и оформляли. За документами он придет как-нибудь попозже, а пока надо свой уход оформить художественно, театрально.

Третьего января был назначен не то экзамен, не то зачет по черчению, и они с Кохановским давно уже договорились, что вместо встречи Нового года засядут на Первой Мещанской наверстывать невыполненные задания. Неудобно было сразу огорошить друга новостью, пришлось пожертвовать праздником и немного еще потянуть резину.

Встретились, положили с разных сторон стола доски чертежные, надулись крепкого кофе… Кохановский круто взялся за дело, а напарник его – естественно, с прохладцей, для блезиру что-то там на ватмане калякал. Во втором часу перекурили и поменялись сторонами стола, чтобы посмотреть на труды друг друга. Гарик захохотал, увидев абракадабру, и тогда Высоцкий взял кофейник и залил остававшейся на дне коричневой жижей всю свою инженерную деятельность:

– Хватит! В этом институте я больше не учусь!

Из соседней комнаты мама пришла – и восторга никакого не выказала. Были еще потом какие-то душеспасительные разговоры с дедом, с деканом, упиравшим на «явные способности» Высоцкого к математике. Но, честно говоря, человек, начисто лишенный математических способностей, – это просто дурак, дуб! Математика важна в любом деле, она и в творческой работе необходима. Рассчитать, сколько должно быть строф в стихотворении, куплетов в песне, с чего начать, чем закончить – это тоже математика, только даже не высшая, а сверхвысшая, потому что в ней еще и душа участвует – во всю свою бесконечную глубину.

Безошибочный интуитивный выбор из множества вариантов – вот важнейшее действие, математическое и жизненное! От него тогда и получился Высоцкий – в начале знакового для страны 1956 года. С этого поворотного пункта он за всё отвечает сам.

Черновик личности

Полковнику С. В. Высоцкому художества сына пришлись явно не по вкусу. И сын, чтобы избежать малоприятных объяснений, перешел почти на подпольное положение – жил то у Толяна Утевского, то у Левы Кочаряна.

Вообще-то по-своему правы все родители, когда они чинят своим отпрыскам препятствия на пути в искусство. И дело тут не только в житейских расчетах: мол, чем журавль славы в небе, лучше синица надежной профессии в руках. Чувствуют мамы и папы, догадываются на подсознательном уровне, что «служенье муз» гарантирует чадам только одно – вечное страдание.

Причем материальные лишения – это еще первый круг творческого ада. К ним человек может привыкнуть и приспособиться. За ними следуют муки честолюбия: дадут или не дадут роль, будет ли успех и прочее. Видели ли вы когда-нибудь артиста, удовлетворенного достигнутым престижем и положением в обществе? То-то и оно. Но опять-таки это еще не такое уж и пекло. Самое страшное начинается, когда у человека обнаруживается настоящий талант.

Талант называют «даром Божьим», не задумываясь о том, во что этот дар обходится, не учитывая внутренней биологии одаренной личности. Живя внутри человека, талант требует пищи, нуждается в непрерывном развитии, применении и расширении сферы деятельности. Если этой пищи он получает мало, то незамедлительно начинает поедать своего носителя. Самое яркое художественное определение таланта – «угль, пылающий огнем». Но если обладатель дара лишен возможности «глаголом жечь сердца людей», то он воспламеняется сам и довольно часто сгорает дотла, не успев реализоваться.

Но и в случае успешного в целом развития талантливый художник, как правило, лишен жизненной гармонии. Носить в себе «угль» при нормальной температуре души и тела невозможно. Нормой становятся постоянный накал, ежедневное и неизбывное страдание. Этого никогда по-настоящему не поймут и потребители искусства (зрители, читатели), и не обремененные большими талантами коллеги по творческому цеху. Речь не о бездарях (таковые проникают в храм Аполлона только по недоразумению или «левыми» путями), а о людях «со способностями», составляющих статистическое большинство творческой среды, ее протоплазму. Не будь этих средних тружеников, не работали бы театры, не играли бы оркестры, не выходили бы литературные журналы. Талантам, естественно, приходится сотрудничать со своими менее одаренными товарищами, но природный антагонизм между ними неизбежен. Еще сильнее противостояние между талантом и талантом: даже взаимодействуя, учась друг у друга, они вынуждены эмоционально размежевываться, чтобы каждый смог полностью развернуть диапазон своего индивидуального дара.

Еще одно важное разграничение. Мучаются на сцене (и за письменным столом) все, но по-разному. У обладателя средних способностей болит только амбиция, а у одаренного художника болят и амбиция (в этом отношении он похож на всех), и талант. Боль таланта – самая мучительная, и нет от нее никакой анестезии. Лавры, похвалы, злато врачуют амбицию, но не талант, являющийся в каком-то смысле неизлечимым недугом.

В общем, чем дальше в лес, тем больше дров. Чем самостоятельнее и оригинальнее путь личности в искусстве, чем успешнее он в высшем смысле, тем он мучительнее и жертвеннее. Так что в известной мере счастливы те, кто выбывает из рядов служителей Мельпомены после первого же тура творческого конкурса. Их жертва искусству оказывается минимальной и самой безвредной для душевного здоровья.

Есть такая легенда сравнительно недавнего времени – о том, как знаменитый театральный режиссер впервые встретился с «большим человеком», долгие годы возглавлявшим КГБ, а затем, перед самой своей кончиной, постоявшим даже около года во главе КПСС и Советского государства. И что же? Сей деятель первым делом начал благодарить режиссера за то, что тот не принял в свой знаменитый, хотя официально и не признанный театр его сына и дочь, рвавшихся на сцену. Были ли у этих номенклатурных детишек природные актерские данные? Да какое это имеет значение! Заботливый папаша прежде всего желал оградить их от того, что Некрасов называл «пыткой творческого духа», а эта штука посильнее, чем пытки в лубянских подвалах! И ведь заметьте: и от нищеты, и от карьерных сложностей мог он защитить их без труда: устроить на работу хоть во МХАТ, даже обеспечить званиями «заслуженных артистов», но…

Но здесь мы немного забежали вперед, вернемся к Владимиру Высоцкому, который с января пятьдесят шестого года снова посещает кружок Богомолова, где ставится спектакль «Трудовой хлеб» по Островскому. Для экзамена Владимир Николаевич советует ему готовить что-нибудь из Маяковского – скажем, монолог из «Клопа». Маяковским актерская память Высоцкого набита до отказа – очень уж хороши стихи этого автора для работы голоса! На Пушкине и Лермонтове так не разгуляешься. Вот три строки, одного, казалось бы, размера: «Когда не в шутку занемог», «В тумане моря голубом», «Светить – и никаких гвоздей!». Первые две лучше всего произнести ровно, паузы и логические ударения будут манерностью. А «маяковскую» строчку никак не прочитаешь монотонно, смысл будет не тот. Здесь стих уступами идет, преодолевая преграды. И голос Высоцкого чем-то похож на голос Владимира Владимировича, пробивающийся сквозь свист старой звукозаписи…

Но кое-кто считает, что слишком хрипло Высоцкий звучит. Нина Максимовна, услышав такие закулисные слухи, даже сводила сына к одной врачихе, дочери знаменитого отоларинголога. Ничего, та сказала, голосовые связки в полном порядке. Написала справку, что со временем голос изменится, что его можно поставить. Может быть, стоит самому потренироваться, очистить горло от хрипа? Но как-то не хочется опускаться до стандартного, на всех похожего тембра.

В июне, пройдя конкурс и сдав экзамены, Высоцкий поступает в Школу-студию МХАТ. Много в Москве театральных вузов: ГИТИС, Щукинское училище при Вахтанговском театре (в просторечии – «Щука»), Щепкинское при Малом («Щепка»)… Но МХАТ – это фирма, это классический вариант. На уровне ремесла полезно овладеть традицией, а потом – твори, выдумывай, пробуй, если у тебя фантазия имеется. Тот же Маяковский, сидя по молодому делу в Бутырках, сочинял вполне классические стихи, а потом уже разошелся: «Багровый и белый отброшен и скомкан…» Или Малевич, который, прежде чем ошарашить мир «Черным квадратом», в совершенстве овладел техникой традиционного портрета и пейзажа. А актер для начала должен научиться красиво говорить, ходить, держаться с достоинством.

«Мхатовский говорочек», как его Маяковский называл, – это русский язык в идеальном виде. Здесь учат не глотать звуки, не злоупотреблять всякими небрежными «щас» и «скоко», твердо произносить «с» в словах «боюсь», «боялся», читать по-старинному: «Белеет парус одинокый» и фамилии подавать красиво: «Маяковскый», «Высоцкый». Конечно, не везде такая речь уместна, но владеть ею – роскошь. Аристократизм – это не жесткий стандарт, это способ проявить индивидуальность. Преподавательница манер Елизавета Георгиевна Волконская сразу сказала: «Володя, не пытайтесь делать из себя графа, постарайтесь стать Высоцким, может быть, тогда у вас и появится благородство». Сама-то, между прочим, сидит нога на ногу, в зубах папироска – и притом аристократично!

В группе Бориса Ильича Вершилова вместе с Высоцким постигают азы мастерства Роман Вильдан, Жора Епифанцев, Валя Никулин, Гена Ялович, Марина Добровольская, Аза Лихитченко. Все с гонором, с серьезными намерениями. Ялович затевает подготовку капустника, расспрашивает, кто что может показать. Епифанцеву как начинающему стихотворцу поручается написать песню о театре, о системе Станиславского, а Высоцкому как немножко «бацающему» на фортепьяно – подобрать музыку. Ну, мелодию решили взять из популярной тогда песни «Одесский порт» (где, в частности, есть слова: «Мне бить китов у кромки льдов, рыбьим жиром детей обеспечивать» и последние строки такие: «Пройдут года, но никогда это чувство к тебе не изменится»), а с текстом как-то дело не шло. Зашли в сад «Эрмитаж», вдохновились бутылкой пива на двоих (больше денег просто не было), и вдруг Высоцкий, взяв у Жоры листок со следами творческих мук, в момент набрасывает:

 
Среди планет, среди комет
Улетаем на крыльях фантазии
К другим векам, материкам,
К межпланетным Европам и Азиям.
Ведь скоро будут корабли
Бороздить океаны те вечные,
Чтобы системой мы могли
Межпланетных людей обеспечивать.
Коль будет жизнь среди миров,
Без актеров она не получится.
Актеры все, из всех веков
У системы искусству научатся.
Мы можем все предугадать,
Что задумано, это все сбудется!
Пройдут года, но никогда
Станиславского труд не забудется!
 

Это не Пушкин, конечно, но Епифанцеву, ошеломленному скоростью стихосложения, остается только произнести: «Володя, да ты же гениальный поэт!» Такие слова некогда Давид Бурлюк адресовал Маяковскому – неподалеку отсюда это было, на Сретенском бульваре. Капустник потом прошел на ура, Высоцкому отныне постоянно заказывают сочинение пародий, эпиграмм, посвящений.

После внезапной смерти Вершилова его группу принимают Александр Михайлович Комиссаров и Павел Владимирович Массальский. Солидность не мешает мхатовским мэтрам неформально встречаться с молодежью, прививая ей навыки застольной культуры. Случаются совместные вечеринки, порой в увешанном мемориальными досками мхатовском доме на улице Немировича-Данченко.

Кажется, именно на одной из таких встреч, осенью, неотразимое впечатление на Высоцкого производит Иза Жукова, студентка третьего курса, недавно вернувшегося из поездки на целину. В спектакле третьекурсников по пьесе Штейна «Гостиница “Астория”» и у Высоцкого есть роль, только без слов, и изящная Иза на мальчика пока внимания не обращала. Теперь появляется шанс. Когда гости начинают расходиться и один педагог уговаривает Изу вместе с ее подругой поехать к его тетке (какая тетка в такое время!), Высоцкий с необычайной властностью берет приглянувшуюся девушку за палец и уводит. Она пока не в восторге от его активности, но позволяет проводить до общежития на Трифоновской. По дороге он узнает, что Иза родом из Горького, училась в хореографическом училище и чуть-чуть не стала балериной. Уже побывала замужем, прямо со школьной скамьи, да и сейчас не совсем чтобы в разводе: муж, авиационный техник, служит где-то в Таллине.

С девочками, именно девочками, хотя и весьма легкомысленными, уже немало встреч было у Высоцкого, а тут – женщина, очень молодая, но такая взрослая по сравнению с ним. У него все так просто, все наружу, а в ней – что-то таинственное, необъяснимое… И вкусы у них разные. Смотрели вместе спектакли нового театра-студии «Современник»: «Два цвета», «Голый король». Изе не понравилось: слишком много эпатажа, вызова. А он, пожалуй, не отказался бы работать в таком озорном театре.

Осенью пятьдесят седьмого он приводит ее на Первую Мещанскую, знакомит с мамой, с Гисей Моисеевной, и они поселяются в третьей, общей комнате, где большая кровать отгорожена ширмой. Вот что такое «счастье в личной жизни»… Не больше, но и не меньше.

Лучшее время – утреннее, когда уже ушли на работу и мама, и «этот кретин» (так Высоцкий теперь мысленно, а иногда и вслух называет Жору), и сосед Миша Яковлев. Изуля выходит из ванной, наклоняется над спящим мужем, щекочет длинными рыжими волосами: «Волк! Проснись!»… А потом – скорее на троллейбус и в студию.

Слова «семья» в языке Высоцкого пока нет, ему больше по душе слово «компания». Большой Каретный по-прежнему притягивает как магнит. Здесь несравненно выше театра ценится кинематограф. И в Школе-студии многие бредят «важнейшим из искусств». Жору Епифанцева прославленный режиссер Марк Донской пригласил на роль Фомы Гордеева в своем фильме – это нечто! У Жоры фактура, конечно, выгодная, эффектная – могучий русский мужик. А Высоцкого пока киношники вниманием не балуют. Ходил на фотопробы к фильму «Над Тиссой» (детектив про шпионов, в «Пионерской правде» из номера в номер печатался) – никаких последствий. Была еще встреча с Борисом Барнетом, набиравшим себе студентов для эпизодов нового фильма. Барнет в первую очередь известен тем, что поставил легендарный «Подвиг разведчика» с Кадочниковым, а настоящие ценители говорят, что главный его творческий подвиг – это фильм «Окраина» начала тридцатых годов, где молодой режиссер выходил на мировой уровень и обещал стать вторым Эйзенштейном. Ну и что получилось? Рассказывали потом: Барнет, дескать, сказал, что самый интересный из юных актеров – это тот невысокий паренек, который сидел в углу и молчал. Но ассистенты режиссера этому высказыванию значения не придали, и встреча обернулась невстречей, говоря ахматовско-цветаевским языком. А случись по-иному, могла вся судьба актерская поехать по совсем другим рельсам…

Любимый предмет Высоцкого в Школе-студии – литература. На удивление остальным он увлекается античной словесностью, а в древнегреческую мифологию впился с детским азартом. Имена-то какие: Кассандра, Пандора, Ариадна – каждое звучит как песня, как загадка. С русской литературой крупно повезло: ее преподает Андрей Донатович Синявский – сравнительно молодой доцент, бородатый, с неуловимым взглядом, то и дело косящим в неведомую сторону. В его лекциях – ни малейшего пафоса, никакой почтительности по отношению к классикам. С Пушкиным, Гоголем, Маяковским и Пастернаком – абсолютно на дружеской ноге, говорит о них как равный. И на литературу смотрит исключительно с точки зрения ее артистизма, художества. «Крепостное право», «лишние люди», «типичные представители» дворянства или народа – без всех этих штампов, оказывается, можно отлично обойтись! Надо на каждое произведение смотреть так, как будто ты его сам сочинил, – и тогда всё сразу станет понятно…

Для Синявского нет различия между преподаванием и разговором о литературе на уровне дружеской беседы. Студенты часто заходят к нему домой, где Синявский и его жена Маша с удовольствием слушают всю ерунду, которую несет молодежь. Высоцкий поет им цыганские песни, имитирует Чарли Чаплина и Ива Монтана. А когда они с Яловичем стали блатные песни выдавать, Андрей Донатович начал их записывать на недавно купленный магнитофон. Этот фольклор, говорит, – источник самой высокой поэзии. Блок вышел из цыганщины и из городского романса. А из книжек ничего нового не рождается, новое приходит с улицы, с низов, из устной речи.

Еще что важно: Синявский не проводит резкой границы между классикой и литературой нынешней. Современной поэзией очень интересуется, причем довольно прохладно относится к Евтушенке и Рождественскому – не осуждает, а просто отмалчивается, когда о них речь заходит. А вот кого настоящим поэтом считает – так это Окуджаву. С виду, говорит, эти песенки просты, язык незамысловатый, но гамма эмоций очень богатая.

Про Окуджаву Высоцкому было известно весьма приблизительно. Откуда он, какого возраста, на «о» его фамилия начинается или на «а»… Просто слово такое – «Окуджава», звучащее в одном ряду с сочетаниями «последний троллейбус» и «дежурный по апрелю». Те, кто с ним знаком, кому он свои песни на магнитофон напел, называют его просто Булат. Обещали как-то Высоцкого сводить на квартиру, где этот Булат будет петь.

Но вот выступление Окуджавы устраивают в Школе-студии. Скромно, в простой аудитории. Нормальный грузин московского разлива, худощавый, с усиками, в буклистом пиджаке, почти как у Высоцкого, в клетчатой ковбойке. Очень был сдержан, говорил мало. Сказал, что пишет стихи, вышла у него книга в Калуге, скоро выйдет и в Москве. То, что он поет, – это тоже стихи, только положенные на мелодию, музыкой он это не считает. Ну, насчет мелодий он, пожалуй, скромничает, они у него довольно запоминающиеся, а гитарист он весьма безыскусный. Оказалось, что Окуджаве принадлежат и «Ванька Морозов», и «А мы швейцару: “Отворите двери!”», и «Девочка плачет: шарик улетел…» – многие держали эти песни за «народные». И всё это он не исполняет, а как бы рассказывает, беседует со всеми собравшимися.

И сказать после этих песен нечего, здорово – и всё тут! Вышли с Изой на улицу Горького, и улица вся переменилась. И Центральный телеграф по-новому засветился, и пешеходы как будто красивее стали, и каждый троллейбус действительно плывет, как корабль. Иза произнесла что-то скептическое – насчет банальности и сентиментальности «этих песенок», он спорить не стал, но почувствовал, что песенки эти еще сыграют роль в его собственной судьбе.

Снова решил поучиться гитарному искусству и прямо на следующий день упросил Романа Вильдана преподать ему ряд уроков, утаив по скромности, что уже учился у Кохановского. Что ж, основными аккордами овладел он теперь, пожалуй, не хуже, чем Окуджава. Вот если бы еще и сочинить что-нибудь на уровне этого скромника…

У Изы между тем наступило время дипломного спектакля. Распределение она получает в Киевский театр имени Леси Украинки. А летом шлет родным телеграмму о том, что приезжает в Горький «с новым мужем».

По приезде новому мужу приходится поселиться на дебаркадере, сняв там каюту: дома у новых родственников слишком тесно. Зато можно почувствовать себя настоящим моряком. Объявился Жора Епифанцев, который снимается в «Фоме Гордееве» по месту жительства героя и автора. Вдвоем с Высоцким они берутся переплыть Волгу. До берега добрались, только здорово снесло течением: возвращались на пароме, а Иза в это время извелась в ожидании, да еще сестра Наташка ей все время твердила: «Пошли домой, они, наверное, утонули».

Он проводил Изу в Киев, а сам вернулся в Москву и по вечерам коротает время то в Большом Каретном, то в общежитии на Трифоновке, сидя в комнате у Романа Вильдана. Романа в свою очередь он часто приглашает на Первую Мещанскую, чтобы напоить чайком, накормить по-человечески. Иной раз организует доставку горячей пищи на дом: Нина Максимовна нажарит картошки, а он целую сковороду тащит на Трифоновку ребятам: расстояние невелико, и картошка не успевает остыть…

Вильдан теперь – Раскольников, а Высоцкий – Порфирий Петрович. В сцене из «Преступления и наказания», которую на их курсе поставил Виктор Сергачев. Играли они эту сцену и в Музее Достоевского, притом с успехом. Обнаружилось, что Высоцкий умеет не только смешить и передразнивать, годится он и для психологического театра. Роль Порфирия дьявольски интересна и глубока. Это и обвинитель и защитник в одном лице. Он способен каждого человека понять как самого себя, влезть в шкуру того же Раскольникова. В этом смысле он умнее его, потому что тот весь умещается в рамках своего сознания. Когда еще такая роль будет у Высоцкого?

В начале года пятьдесят девятого у Высоцкого наконец дебют в кино. Видели картину Василия Ордынского «Сверстницы»? Злободневный фильм о молодежи, о борьбе со стилягами, о студентах театрального вуза. Главная героиня разочаровывается в своем таланте и переходит в медицинский институт. Люда Крылова там играет, Лида Федосеева. Всеволод Сафонов в роли аморального соблазнителя. А еще там есть персонаж по имени Петя, он ненадолго появляется и задает один вопрос: «Ну как там дела?» В роли Пети – Владимир Высоцкий. Не обратили внимания? Ничего, еще обратите!

Ездил он в Киев к Изе. Пробрался тайком на репетицию «Дяди Вани», где Иза Соню играет. Режиссер Романов – со странностями, не выносит посторонних в зале. Вдруг примечает он незваного гостя в бельэтаже и грозно вопрошает:

– Кто там?

А оттуда ответ:

– Пока – никто.

Ответ оригинальный. Он напоминает одну дискуссию в самом начале двадцатых годов. Речь шла о командарме, имевшем два ордена Красного Знамени. Говорилось, что таких, как он, всего двадцать человек. Присутствовавший при этом Маяковский сказал: «А таких, как я, всего один». Хлебников же скромно прошептал: «А таких, как я, и одного не сыщешь».

Владимир Высоцкий – еще будет!

Начало карьеры

Говорят, что молодость – это недостаток, который быстро проходит. Как сказать… У Высоцкого молодость проходит медленно, неуверенно, сумбурно. Внутренняя неуравновешенность, постоянные эмоциональные перепады. То он ощущает избыток сил, фонтанирует идеями, готов душу отдать первому встречному, – то погружается в уныние и депрессию, уходит в себя, а в себе тоже неуютно и хочется забыться, усыпить душу и разум привычным русским способом. Напротив Школы-студии имеется кафе «Артистическое», именуемое также на французский манер «Артистик»: здесь порой можно обрести забвение, в пределах наличных средств.

Такая неуравновешенность – свойство, нередко сопутствующее творческому таланту (но само по себе его, естественно, не гарантирующее). И тут многое зависит от обстоятельств, от степени востребованности актера. Если его заметили, оценили, начали использовать, то в момент «светлой» фазы он реализуется полностью, а последующий провал становится просто паузой, интервалом. Если же избыточные силы не находят созидательного применения, они могут перекинуться на саморазрушение.

В Школе-студии Высоцкий на хорошем счету, но в учебных спектаклях достаются ему роли мелковатые: в чеховской «Ведьме» – ямщик, в «Свадьбе» того же автора – Жигалов, отец невесты, вопрошающий: «А вот грузди в Греции есть?» (Александр Михайлович Комиссаров научил его в этом месте двумя пальцами изображать вилку, на которую этот гриб насажен.) В январе шестидесятого – столетний юбилей классика, на его родине в Таганроге в ходе Чеховских дней выступают и мхатовские студенты, но без Высоцкого – он отстранен от поездки за недисциплинированность, за срывы.

В дипломном спектакле «На дне» у него роль Бубнова. Все хвалят, удивляются, как он здорово перевоплощается в такого взрослого дядьку, но все-таки весь спектр своих возможностей он развернуть не может. Ведь не только грубость и брутальность ему доступны, он и Актера с его надрывом и отчаянием потянул бы…

Приезжает в Москву Иза, избавившаяся наконец от уз предыдущего брака. Пора оформить отношения. Пришли в загс, там девушка выдала им бланки, стала что-то объяснять, а жених тут же демонстративно указывает на невесту:

– Это вы ей говорите! Я в этом ничего не понимаю…

И дальше всё пошло в таком же шутейном духе. Словно не настоящая женитьба, а учебный спектакль, генеральная репетиция взрослой жизни, которая начнется еще нескоро.

Семен Владимирович из Ленинграда, где сдавал экзамены в Академии связи, скомандовал по телефону: «Делайте нормальную свадьбу, как у людей!» А где? Может быть, у Володи Акимова? Нина Максимовна даже сходила туда, навела порядок, вымела два ведра окурков… Нет, лучше в Большом Каретном. Евгения Степановна с ее армянской родней активно готовится к событию, а Высоцкий прощается с прежней жизнью, учинив мальчишник в «Артистическом». В актерском мире особенное отношение к браку: здесь не считается, что в двадцать два года жениться рано, бывают мальчишки, которые и в более нежные годы попадают в западню. Просто актерский брак – он всегда как бы под вопросом, это своего рода черновик. Некоторые актеры потом мужают, матереют, становятся добропорядочными отцами семейств, иные же и до девяноста лет порхают по сцене и по жизни, то и дело надевая на себя очередные цепи Гименея, а потом сбрасывая их, как бумажную гирлянду или ленту серпантина во время новогодней елки.

Двадцать пятого апреля Иза была на регистрации в сказочном наряде – бело-розовом платье на каркасе. Потом вся квартира в Большом Каретном была переполнена однокурсниками невесты и жениха, который перемежал исполнение песен репликами: «Она меня соблазнила, лишила свободы!» Среди подарков – огромный дог, купленный Геной Яловичем (они с Мариной Добровольской были свидетелями) на улице у какого-то мужика всего за десять рублей. Через три дня эту баскервильскую собаку пришлось вернуть дарителю, а тот потом долго сбывал ее с рук.

Под утро вернулись на проспект Мира, и сумрачные работяги, шествовавшие на смену, с недоумением лицезрели невысокого стройного юношу, стоящего на подоконнике в одних трусах и приглашающего их к себе с тем, чтобы торжественно обмыть «лишение свободы». Однако всё, кончен бал, шутки в сторону!

В конце апреля – прогон дипломного спектакля «На дне». В зале присутствовал Борис Шаляпин – сын легендарного певца, очень хвалил всех исполнителей. Во время монолога Бубнова о бесплатном трактире, который он мечтает устроить для бедняков, Нина Максимовна услышала сзади женский голос – не восторженный, а ровный, строгий и уверенный: «За этим мальчиком я буду следить всю жизнь». Кто это был – актриса, режиссерша, критикесса? А может быть…

…Голос просится наружу, хотя еще непонятно, что, собственно, хочет этот голос сказать. Когда под руки попадается пианино, Высоцкий пускается в долгие импровизации, накручивая аккорд за аккордом в произвольном порядке и изображая Луи Армстронга. Многим это нравится даже больше, чем оригинал. Английский язык он имитирует абсолютно похоже – весь набор звуков, и слушающим не мешают никакие комплексы насчет степени понимания текста. Важен сам эмоциональный ритм, гул – и необязательно, чтобы в этом гуле прослушивались конкретные слова.

У компании Кочаряна есть свой песенный репертуар – из разряда «музыка блатная, слова народные», их поет и сам Лева, и многие из завсегдатаев Большого Каретного. У Андрея Тарковского, например, коронный номер – «Когда с тобой мы встретились, черемуха цвела…». Утверждает, что сам он это и сочинил, но скорее всего разыгрывает. У Высоцкого тоже есть любимая песня этого типа – веселая одесская «И – здрасьте, мое почтенье…». Всякий раз приезжая к Изе в Киев, он встречал ее этими словами. Естественно, «Речечка», растекшаяся по стране во множестве вариантов, «Шнырит урка в ширме у майданщика…», «Рано утром проснешься и откроешь газету…». Это всё он в соответствующем настроении может выдать, отбивая ритм рукой по столу – с гитарой отношения пока никак не складываются. Что-то в нем сопротивляется тому, чтобы быть просто «исполнителем».

А сочиняются пока только пародии. Как в театральной учебе пародия – необходимый способ приобретения актерских навыков (передразниваем мимику и речь друг друга, своих педагогов, эстрадных знаменитостей, политических вождей), – так и в поэзии всё начинается с пародирования, шутливого копирования чужих стилей и языков. Берешь в руки перо – и в момент становишься Пушкиным, Некрасовым, Маяковским. Однажды Высоцкий выдал целую серию экспромтов, когда мама после долгих и упорных трудов привела в божеский вид его летние чешские брюки, которые теперь снова смотрятся как новые:

 
Ты вынесла адовы муки,
Шептала проклятья судьбе.
За то, что поглажены брюки,
Большое спасибо тебе.
 
Некрасов
 
Давно
       я красивый
                  товар ищу!
Насмешки с любой стороны, —
Но завтра
       совру товарищу —
Скажу,
       что купил штаны.
 
Маяковский
 
Тебе сказал недавно: коли
Есть брюки – надо их стирать!
Уже?! Мерси, чего же боле,
Что я могу еще сказать.
 
Пушкин

Некрасов тут в основном за счет размера (анапеста) изображается, то же и Пушкин с четырехстопным ямбом и пресловутым «чего же боле», а с Маяковским даже некоторый технический блеск достигнут: рифма «товар ищу – товарищу» вполне могла встретиться у самого Владим Владимыча.

Подвернулся и случай для большой пародии, уже почти профессиональной. В марте страну потрясло известие о подвиге четырех солдат, которые сорок девять дней продержались на своей барже в открытом океане. Все газеты восторженно писали о том, как они там, когда кончились продукты, съели кожаные меха от гармошки, голенища сапог. Ребята героические, конечно, но зачем спекулировать на них и повторять без конца одно и то же? И вот, как-то бренча на гитаре «Я был батальонный разведчик…», начинает Высоцкий на эту мелодию сочинять непритязательные куплеты:

 
Волна на волну находила,
И вал за валом набегал.
Зиганшин стоял у кормила
И глаз ни на миг не смыкал.
 
 
Стихия реветь продолжала,
И тихий шумел океан.
Асхана сменил у штурвала
Спокойный Федотов Иван.
 
 
Суров же ты, климат охотский, —
Уже третий день ураган.
Встает у руля сам Крючковский,
На отдых уходит Иван.
 

Отложил гитару, сел за стол, над строфами расставил римские цифры – номеров всего будет сорок девять, но строф меньше: пропущенные номера заменяются кратким прозаическим пересказом. Например:

 
ХХ
Последнюю съели картошку,
Взглянули друг другу в глаза…
Когда ел Поплавский гармошку,
Крутая скатилась слеза.
 

…Голод становится невыносимым. Культмассовая работа не ведется по причине отсутствия муз. инструментов. Люди ослабли, но смотрят прямо и друг друга не едят.

Дойдя до оптимистического заключения, сделал издевательскую приписку: «Таким же образом могут быть написаны поэмы о покорителях Арктики, об экспедиции в Антарктиде, о жилищном строительстве и о борьбе против колониализма. Надо только знать фамилии и иногда читать газеты». Потом придумал такой заголовок:

Пособие для начинающих и законченных халтурщиков

СОРОК ДЕВЯТЬ

Поэма-песня в сорока девяти днях

(сокращенное издание)

Перечитал все сначала: жутко смешно! А потом призадумался: для кого это он сочинил? Не для самого ли себя? Влез он в шкуру советского стихотворного халтурщика – и навсегда из нее вылез. Попробуй он теперь сочинять что-нибудь героическое или трудовое – стыдно станет. Эти вот пока никому не показанные листочки будут ему упреком в таком случае… Сам себя навсегда лишил возможности сочинять «правильную» поэзию!

В пору госэкзаменов зашел как-то посмотреть на малолеток-абитуриентов. Там ему с ходу приглянулся симпатичный круглолицый Сева Абдулов. Сын знаменитого покойного комика (игравшего грека Дымбу в фильме «Свадьба» за компанию с Раневской и оповестившего всю страну о том, что «в Греции всё есть»), Сева держится без надменности и притом самостоятелен не по годам. Был в Сибири на съемках фильма «Ждите писем» (для мальчика – это крупный успех), но, услышав о смерти Пастернака, сорвался в Москву, присутствовал на похоронах, где и Синявский был, конечно, и где всех брали на заметку – те, «кому надо». Высоцкий тоже не побоялся бы съездить тогда в Переделкино, но его компания как-то пропустила это событие. В общем, подружились они с Севой, несмотря на четырехлетнюю разницу в возрасте.

Куда пойти работать по окончании Школы-студии? У Высоцкого есть разные варианты. Театр имени Маяковского на него имеет виды, а там ведь командует Охлопков – яркий режиссер новаторской складки. Да и Ролан Быков, приехавший из питерского Театра Ленинского комсомола, после дипломного спектакля проявил интерес к исполнителю роли Бубнова. На Большом Каретном у Высоцкого по этому случаю возникла кличка Вовчик-премьер. Но он ведь человек солидный, семейный, ему надо вместе с Изой устраиваться. Поэтому он больше всего прислушивается к Борису Равенских, заправляющему Театром имени Пушкина. Тот обещает радикально омолодить труппу: «Володя, я всех уберу…» И насчет Изы дал честное слово.

Двадцатого июня Высоцкому вручен диплом и присвоена квалификация «актер драмы и кино». В ходе обучения выдержал он тридцать один экзамен (отлично – 24, хорошо – 6, удовлетворительно – 1) и тридцать пять зачетов.

Оба госэкзамена (мастерство актера, диалектический и исторический материализм) сданы на «отлично». Получено распределение в Театр имени Пушкина (вместе с товарищами по курсу – Буровым, Портером, Ситко). Однако карьера Высоцкого в этом храме Мельпомены на Тверском бульваре начинается с того, что туда приходит бумага из милиции: молодой актер слишком бурно отметил с приятелями окончание альма-матер, учинив все в том же кафе «Артистик» небольшой дебош. Плохая примета…

В июле – поездка с Изой на теплоходе в Горький. Затем Рига, где гастролирует Пушкинский театр и где дебютантов собираются вводить в спектакли текущего репертуара. Гостиница «Метрополь», прогулки по старому городу – шикарная жизнь! Новобранцев пока используют в массовках, но всему свое время, успеем еще. Высоцкий звонит Кохановскому, и тот приезжает сюда отдохнуть и разделить компанию. По вечерам, когда из гостиничного ресторана уходят профессиональные музыканты, Высоцкий садится за рояль и наяривает своего «Армстронга».

А однажды в гостиницу к ним наведался Александр Аркадьевич Галич – респектабельный драматург и киносценарист. Что-то пел под гитару, вспоминал свои встречи со Станиславским, Багрицким. Рассказал массу баек, например, про покойного Вертинского. Как сидели они с ним за одним столом в ресторане ВТО. Александр Николаевич пил чай с лимоном, а Галич кушал полный обед с коньячком. Вертинский, расплачиваясь, вальяжно произнес: «Сдачи не надо», и официант согнулся в почтительном поклоне, хотя речь шла о копейках, которых в буквальном смысле хватит разве что «на чай». Галич еще посидел один, а получив счет, заплатил десятку сверху. Официант принимает деньги с высокомерным выражением лица. Не выдержал Галич и спрашивает: почему, мол, на фоне такой почтительности к Вертинскому такое пренебрежение к нему, столь щедрому посетителю? А официант отвечает: «Так тот же – настоящий барин!»

По возвращении в Москву работа оборачивается сплошным разочарованием. Разве это роли? Шофер Костя в пьесе о проблемах молодежи, падкий до сенсаций итальянский журналист с блокнотом, красноармеец с винтовкой, игрок в кости в древнеиндийском сюжете, немногословный начальник отдела кадров на стройке (названия и имена авторов стоит умолчать «в силу экономии бумаги», как говорил Зощенко). Получше будет – «Изгнание блудного беса» по Алексею Толстому. Там вся труппа занята в динамичном действе. Все, глядя на старца, которого играет знаменитый Борис Чирков, бегают, прыгают, укутанные в какие-то нелепые одежды, – друг друга на сцене не узнать! А выше всех сигает исполнительница главной роли Фаина Григорьевна Раневская. В такой толпе даже весело делается – все на равных, в едином кураже. Ну, еще подфартило Высоцкому в конце сентября заполучить роль Лешего в «Аленьком цветочке», которую он теперь играет поочередно с Торстенсеном. Тут есть простор для импровизации, даже для хулиганства.

Решительно не заладилось дело с новым спектаклем – по пьесе чешского драматурга Дитла «Свиные хвостики». Начинал Высоцкий репетировать главную роль – Ржапека, а потом решили, что не смотрится он в качестве пятидесятилетнего мужика. Перевели его в эпизоды – вплоть до прохода с барабаном из кулисы в кулису. Но главная подлость Равенских: теперь от разговора о работе для Изы Высоцкой он уходит.

Весной, во время дипломных спектаклей, в Школе-студии крутились молодые кинорежиссеры Довлатян и Мирский, подыскивая молодежь для фильма «Карьера Димы Горина». Вильдана звали на главную роль, а он отказался: ему был обещан Хлестаков во МХАТе. И Высоцкого они тогда заметили, а теперь по рекомендации Кочаряна берут на монтажника Софрона – роль не первого плана, но колоритная. В ноябре выехали на съемки в Карпаты, где в то время возводилась новая линия высоковольтных передач. Приходилось взбираться на сорокаметровые опоры, дух захватывало. Работа в кино всегда интересна – хотя бы сопутствующими приключениями. Есть потом что вспомнить, что людям рассказать с комментариями и прибавлениями, в которые от многократного повторения сам начинаешь верить. По ходу съемок перебегали в одежде холодную горную речку. Страшно мерзли актеры, зато потом им выдавали спирт для растирания. Спирт, естественно, употребляли более рационально, после чего готовы были опять в воду прыгать…

Ну а коронный эпизод – не в фильме, а в последовавших за ним рассказах – это Высоцкий как жертва мордобоя. На второй съемочный день Высоцкий должен был вести ЗИЛ-130 и приставать к сидящей с ним в кабине Татьяне Конюховой. Такая уважаемая, известная артистка… Может быть, не надо ее обнимать, может быть, я лучше скажу ей что-нибудь? Режиссер недоволен, и сама артистка уже говорит: «Да ну, перестань, Володя! Ну, смелее! Ну что ты?» А влюбленный в героиню Дима Горин все это видит. И играющий его Саша Демьяненко должен теперь бить Высоцкого в челюсть, причем по-настоящему, потому что это не театр и на большом экране вранье сразу будет заметно. Шел дождь, у оператора все время получался брак, и пришлось снимать девять дублей. Демьяненко говорит: «Володя, ну что делать? Ну надо! Ну, давай я хоть тебя для симметрии по другой половине лица буду бить». А может, он этого не говорил, а Высоцкий сам это придумал. Зато теперь есть в запасе устная новелла с эффектным финалом: «Вот так началось мое знакомство с кинематографом – с такого несправедливого, в общем, мордобития».

Жизнь не получается. В театре ничего не светит. И в остальном…

В январе шестьдесят первого, во время школьных каникул, Изе удается по договору поработать в Ленкоме. В помещении Театра Ермоловой она играет в «Новых людях» по Чернышевскому Веру Павловну, танцует на сцене мазурку с обаятельным Ширвиндтом. У Высоцкого – такая уже наметилась закономерность – январь месяц тяжелый, с неизбежными срывами и горьким забвением.

Февральскую премьеру «Свиных хвостиков» при всем желании в творческий актив не запишешь. Изе он не в состоянии помочь, а тут еще и одно роковое событие.

Признались маме, что Иза беременна, что они оба хотят ребенка. Незадолго до того мама предложила им ночевать в ее комнате: мол, все равно она раньше всех уходит на работу. Настроение у нее в те дни было не самое радостное: Бантош тогда выбыл – из квартиры и из ее жизни. О том, чтобы стать бабушкой, она отнюдь не мечтала. Вот и наговорила Нина Максимовна таких слов, которые лучше не вспоминать… Жуткая сцена приключилась…

Он навещает Изу в больнице. Выйдя оттуда, плачет. Пьет.

В марте Иза уезжает работать в Ростов.

Дальнейшая семейная жизнь под большим вопросом, хотя они оба стараются об этом не думать.

После отъезда Изы его тянет из дома подальше, он ночует то у Акимова, то у Утевского, а чаще всего – у Кочаряна. В их компании у всех дела не блестящи, зато есть общая вера в будущее. Сложилась своего рода коммуна. Бывают здесь Артур Макаров, Эдик Кеосаян, заглядывает Олег Стриженов, были даже Вася Шукшин и Андрей Тарковский. В стране идет борьба с тунеядцами, а они как вызов режиму «Гимн тунеядцев» сложили:

 
И артисты, и юристы
Тесно держим в жизни круг.
Есть средь нас жиды и коммунисты,
Только нет средь нас подлюг!
 
 
Идем сдавать посуду,
Ее берут не всюду.
Работа нас не ждет,
Ребята, вперед!
 

Иногда не хватает для всех спальных мест. Легендарным стал случай, когда даже на пол нечего было постелить, и припозднившегося Высоцкого Лева уложил спать в ванне. Под подбородок ему доску положил и всю ночь горячую воду подливал. Да, есть что вспомнить!

Андрей Тарковский однажды размечтался: «Ребята, давайте, когда станем богатыми, построим большой дом в деревне и будем все вместе там жить!» А пока Андрей готовится к постановке первого своего большого фильма – «Иваново детство». В основе – повесть В. Богомолова «Иван», где главный персонаж – мальчик-разведчик, нервный, почти истеричный, люто ненавидящий немцев, убивших всю его семью. На эту роль нашли четырнадцатилетнего паренька Колю Бурляева. А Высоцкого пробуют на капитана Холина – уверенного в себе командира и неотразимого сердцееда. После проб он приглашает младшего товарища в «Эрмитаж», угощает мороженым и шампанским, расспрашивает о жизни. Этот юный заика и неврастеник точно будет артистом – весь натянутый, как струна, без тормозов и отвлекающих мыслей в голове. И точно: Бурляева утверждают с ходу, а Высоцкому опять советуют подрасти, поскольку не тянет он на умудренного жизнью Холина, и предпочтение отдано опытному Зубкову. Но там же есть еще молодой лейтенант Гальцев, с которым Иван так фамильярно держится. Почему Андрей эту роль Высоцкому не предложил?

А Лева Кочарян работает в Севастополе в фильме «Увольнение на берег» и небольшую роль для Высоцкого пробил: будет он там морячком, которого на берег не пускают. Зато на крейсере «Кутузов» предстоит самая настоящая морская жизнь.

(Потом Высоцкий с Прыгуновым и Трещаловым, не переодевшись в гражданскую одежду, выйдут с крейсера выпить газировки, а их сцапает патруль. Доставят в комендатуру, чуть на гауптвахту не отправят. Разберутся, отпустят, но история запомнится.)

Кочарян рекомендует Высоцкого еще и для участия в фильме «713-й просит посадку». И Анна Давыдовна Тубеншляк, работающая в фильме вторым режиссером, поддерживает эту идею. «Нестандартный» Высоцкий показался ей подходящим для роли солдата американской морской пехоты. Там коварные шпионы напоили экипаж снотворным, пассажиры в панике, и больше всех бьется в истерике персонаж, которого ему предлагают. Скоро ехать на пробы, а пока он проводит вечера на Большом Каретном, с друзьями, вином и гитарой. Свой нехитрый репертуар Высоцкий уже не раз записал на магнитофоны – акимовский, кочаряновский. Но как-то уже навязли в зубах чужие песни. Когда же сложится что-то свое?

Первая песня

Она приходит неожиданно – вваливается в битком набитый ленинградский автобус вместе с симпатичным плечистым амбалом в незастегнутой по причине жуткой жары рубашке-бобочке. Пальцы у этого здоровяка изрисованы лиловыми перстнями, а на умеренно волосатой груди обнаруживается тщательно выполненный женский портрет, под которым полукружием выведена надпись: «ЛЮБА! Я тебя не забуду!»

Не забывается никак эта картинка. Люба становится цветной, одетой в пестрое крепдешиновое платье с черным кожаным поясом на узкой талии. Рядом с ней два ухажера – это уж как минимум. Какие губы у нашей Любы… Только где-то Люба уже была… «А Люба смотрит – что за красота, а я гляжу…» Жаль… Картинка смазывается, исчезает…

Потом она возвращается к нему вечером, на перроне перед поездом 23.50. Кто-то кого-то провожает, люди целуются, машут из окон руками… Мы та-та-та попрощались на вокзале… Мне сказали… Так может же быть: «Вали»?.. Валей ее назовем – и всё!

За два дня все сладилось, срифмовалось, легло на мелодию:

 
Не делили мы тебя и не ласкали,
А что любили – так это позади, —
Я ношу в душе твой светлый образ, Валя,
А Леша выколол твой образ на груди.
 
 
И в тот день, когда прощались на вокзале,
Я тебя до гроба помнить обещал, —
Я сказал: «Я не забуду в жизни Вали!»
«А я – тем более!» – мне Леша отвечал.
 

Вроде всё шуточки, а у ребят моих страсти сурьезные разыгрались:

 
И теперь реши, кому из нас с ним хуже,
И кому трудней – попробуй разбери:
У него – твой профиль выколот снаружи,
А у меня – душа исколота снутри.
 

«Изнутри» не влезло по размеру, но «снутри» даже лучше. Товарищ-то академиев не кончал. Но и не совсем деревня – нормальный городской мужик. Сейчас немножко сгустим красочки, слезу подпустим:

 
И когда мне так уж тошно, хоть на плаху, —
Пусть слова мои тебя не оскорбят, —
Я прошу, чтоб Леша расстегнул рубаху,
И гляжу, гляжу часами на тебя.
 

Может, лучше: «И гляжу не отрываясь на тебя»? Так, может, было бы правильнее, но «часами» – смешнее. А вот теперь – поворотик драматический, кульминация:

 
Но недавно мой товарищ, друг хороший,
Он беду мою искусством поборол:
Он скопировал тебя с груди у Леши
И на грудь мою твой профиль наколол.
 

У того мужика в автобусе, правда, не профиль был – фас, но кому это теперь важно? А вот и финал, этот куплет уже заранее сочинен, осталось только заполнить пару дырок. «Что моя та-та-та-та татуировка»… «Что-моя-люби-мая-тату-иров-ка» – не то. А точно – «моя»? Почему не ее? Ее же портрет-то… А что, если с такой предпоследней строкой:

 
Знаю я, своих друзей чернить неловко,
Но ты мне ближе и роднее оттого,
Что моя – верней, твоя – татуировка
Много лучше и красивше, чем его!
 

Ничего получилось. Молодец Вэ Высоцкий! Эт-то можно и людЯм показать!

В Москве он хватается за телефон. Где-то пусто, где-то занято, наконец Макаров отвечает хриплым голосом, со вчерашнего бодуна: «Чего принести? Ну… поправиться». Прихватив с собой – все-таки – гитару, он берет в гастрономе два «огнетушителя» «Карданахи» и, нагруженный, поднимается к двери Артура.

Настроение игривое, игровое. Поставил одну бутыль на стол, соскоблил ножом сургуч, а в пробку воткнул подобранную с пола вилку.

– Арчик, меня тут недавно научили лихо открывать бутылки. Сейчас я ее толкну, она упа-дет, пере-вер-нется, ударится донышком, и пробка вылетит сама!

– Да что ты! Разобьется же бутылка. Я тебя тогда убью, б…

Но бутылка уже шлепается плашмя об пол. Мгновение – и зеленые осколки торчат из портвейновой лужи. Весело глядя на поникшего в скорбном молчании Макарова, он берется за вторую, готовясь в случае чего прыгнуть к двери. Загадал про себя: если удастся фокус, то я – поэт.

Теперь бутылка стукается об пол донышком и непостижимым образом уцелевает, а пробка хоть и не вылетает, но смещается, и ее ничего не стоит вытянуть, взявшись за вилку. Где стаканы?

– Вот видишь, а ты боялся.

Пока Артур потихоньку возвращается к жизни, Высоцкий как бы невзначай берет аккорд-другой. «Не делили мы тебя и не ласкали…»

Кончились и песня, и портвейн. Макаров снисходительно хмыкает:

– Смешно. А чья песня-то?

– Моя.

– Да иди ты!

– Ну точно моя!

– Тогда ты орел. Слетал бы еще в магазин, а?

Вечером они с Акимовым провожают Инну Кочарян в Севастополь. Он опять берет с собой гитару и, улучив подходящий момент, когда они уже уселись втроем в купе, а соседи еще не подоспели, осторожно предлагает:

– Хочешь, на дорожку покажу кое-что? Сам сочинил, а никто почему-то не верит. Говорят, что это из классики.

И самому себя интересно слушать стало. Совсем новое какое-то ощущение: ничего в словах не поменял, а песня как будто другая сделалась.

– Ничего, да? Ты Леве расскажи, ладно? Что я сам это написал.

Пора пробираться к выходу. Кое-кто в вагоне уже к нему присматривается с любопытством. Ладно, ребята, я еще всем вам когда-нибудь спою и сыграю. Вы хочете песен – их есть у меня!

Люся

Снова Ленинград и съемки «713-го». Опять Высоцкому достался эпизод с мордобитием: на этот раз его колошматит красавец Отар Коберидзе, которого он зовет «Батей». Работа тянется в обычном, обыденном ритме. По вечерам и время остается свободным, и душа ничем не занята.

Какому москвичу не знакомо это чувство, когда томишься ты в этом чужом, сумрачном, неуютном городе, да к тому же не в лучшей, не центрально-парадной его части? Погуляешь так возле гостиницы «Выборгская» по улицам, наименованным в честь сибирских городов: Омская, Новосибирская, – и взвоешь. Господи, куда я попал? В Омске или Новосибирске небось повеселее будет, а тут не столица, не провинция, а какое-то безнадежное глухое пространство. Да еще сентябрьский дождь, да еще безденежье, и выбраться на Невский проспект, чтобы погулять с местными театрально-киношными аристократами в восточном зале «Европейской» или там на «Крыше», – нету ну ни малейшей возможности.

Новые деньги, вошедшие в жизнь советских людей с начала этого года, стали уходить с большей скоростью. Обмен был один к десяти, а шутят теперь так: на старую пятерку (то есть нынешние пятьдесят копеек) можно было пообедать один раз, а на новую… два раза. А уж выпить по-человечески… В баре грязноватого гостиничного ресторана зеленая трешка с желтеньким рубликом ушли в момент, а разговора с компанией командированных, сидевшей в зале, явно не получилось. Слишком много их было, не поняли его… Милицию администратор вызывать не стал, но пообещал завтра выселить, а неоплаченный счет на киностудию прислать. Мол, много эти артисты себе позволяют!

Слегка поцарапанный, в рубашке с оторванными пуговицами выходит он на крыльцо. Вот эта высокая красавица с большими глазами наверняка сейчас придет ему на помощь!

– Девушка, у вас денег не найдется?

Денег у нее самой не нашлось, но она тут же принимается их разыскивать, кого-то спрашивать – безрезультатно. Тогда эта принцесса снимает с пальца золотой перстень с драгоценным камнем и вручает ему, чтобы отдал он его своим недругам в залог, а завтра выкупил, разжившись деньжатами.

Что тут можно сделать? Подняться вместе с дамой в ее номер и с порога красиво провозгласить:

– Будьте моей женой!

Отказа, во всяком случае, не последовало. Для продолжения знакомства он начинает петь – «Татуировку», «Красное, зеленое…». Она слушает внимательно. Что бы ей еще показать? Чем удивить? А вот: «Эх, вышла я да ножкой топнула…» Помните, Жаров в фильме «Путевка в жизнь» это поет?

На следующее утро они вместе отправляются в город. Им, оказывается, по пути – вплоть до киностудии «Ленфильм». И там – один этаж, одна группа, всё тот же «713-й просит посадку». А Люся здесь играет главную роль. Вчера она просто не узнала морского пехотинца, когда он был вместо американской формы в русской, да еще в рваной рубахе. Но он-то как мог не опознать Людмилу Абрамову, с которой уже столько времени работает в одном фильме? Ну, может, и понял, кто она, но из гордости – или просто из блажи решил сыграть в таинственность. Дело актерское, да к тому же и молодое…

Заветный перстень выкупили и в ресторане том не раз впоследствии сидели. За следующую красивую драку Высоцкого не только не сдали в милицию, но более того – премировали бесплатным ужином. Очень уж всем понравилось, как он отключил одного нахального жлоба, приставшего к Люсе с нетрезвыми комплиментами! Но чаще приходится питаться в «Пончиковой», где Высоцкому сердобольные тетки отдают все неправильно выпеченные и потому отбракованные пончики. Хоть они и кривые, а на вкус очень даже ничего…

Судьба знает, что делает. Соединила она их, не сверяясь с паспортными данными, не спрашивая мнения родителей с обеих сторон. В Москве Люся знакомит его со своей родней. В двухкомнатной квартире на Беговой обитают Люсина мать, дедушка с бабушкой, сестра бабушки – и вот теперь еще молодые. Жених, мягко говоря, не очень перспективен: ушел из Театра имени Пушкина – вроде по собственному желанию, но что он дальше собирается делать? Откровенно говоря, Люся могла бы подыскать более эффектную кандидатуру.

Нина Максимовна и Семен Владимирович – каждый по-своему – тоже озадачены: а как же Иза? К ней они уже привыкли, приняли ее… Ведь Володя собирался ехать к ней в Ростов, работать в одном с ней театре. Что же, теперь каждый год у сына будет новая жена?

Изу известили о случившемся общие знакомые. Она звонит в Москву, негодует, бросает трубку. Это называется разрыв. Что тут можно сказать? Только посочувствовать первой жене Высоцкого (как, впрочем, и последующим). В литературе, особенно в драматургии, часто встречаются сюжеты о несчастной любви героя к героине. В жизни же почти всегда страдательной стороной выступает женщина, а мужчины ведут себя отнюдь не героически, предпочитая уходить от ответственности. Нашему герою не исполнилось еще двадцати четырех лет. Он, как говорит его ровесник в классическом произведении, «не создан для блаженства». А для чего он создан – пока не совсем ясно.

В театре его недисциплинированность стала притчей во языцех. Фаину Раневскую, как известно, трудно чем-нибудь удивить – она сама регулярно ошарашивает театральный мир неожиданными репризами с использованием крепких словечек. Но даже она, стоя у доски объявлений и читая бесконечный перечень объявленных В. С. Высоцкому выговоров, растерянно спросила: «А кто же этот бедный мальчик?» С октября «бедный мальчик» практически исчезает из репертуара.

В кино «713-й» свою посадку совершил, а новых полетов пока не планируется. Да, была еще съемка в антирелигиозном фильме «Грешница». Высоцкий там довольно бодро сыграл инструктора райкома Пыртикова, который приезжает в колхоз и допрашивает бедную Ию Саввину, как она смогла так низко пасть и стать сектанткой. Потом судили-рядили, да и выкинули этот эпизод (причем, как выяснилось впоследствии, имя Высоцкого из титров вычеркнуть забыли). Почему выкинули-то? Да очень может быть потому, что темпераментом Высоцкого слишком оттенены идиотизм правоверного атеиста, его дуроломность советская. Форсировав идеологический нахрап, Высоцкий придал ему пародийный оттенок. И решил режиссер на всякий случай не дразнить гусей.

Зато песни сочиняются. До конца шестьдесят первого года написаны «Я был душой дурного общества», «Ленинградская блокада», «Бодайбо», «Город уши заткнул», «Что же ты, зараза…»… Гарик Кохановский, заглянув на Большой Каретный, послушал – и просто обалдел. Вдохновленный примером друга, тут же сочиняет «Бабье лето», которое здесь теперь все поют – и соло, и хором.

Чуть позже появится главный «хит» раннего Высоцкого – «Большой Каретный». Песня, которая с полуоборота заводит любую аудиторию. Мертвого поднимет, заставит подпевать и притопывать в такт. В чем тут главная хитрость? В композиционной инверсии. Песня начинается не с запева, как обычно бывает, а сразу с припева:

 
Где твои семнадцать лет?
       На Большом Каретном.
Где твои семнадцать бед?
       На Большом Каретном.
Где твой черный пистолет?
       На Большом Каретном.
А где тебя сегодня нет?
       На Большом Каретном.
 

В песне есть намеки, понятные только своим. «Черный пистолет» выдали Толяну Утевскому, когда он поступил на работу в МУР. А строки «Переименован он теперь, / Стало всё по новой там, верь не верь!» – это ведь не просто о том, что переулок теперь именуется улицей Ермоловой. «По новой» звучит как «Пановой», и это намек на одну пассию автора – Наташу Панову, художницу по костюмам с киностудии Горького. «Художества» у нее были своеобразные. Как-то собралась компания Большого Каретного, а Наташи все нет и нет. Высоцкий примерно знает, где она может быть, и отправляется туда. Застает ее в компании двух брюнетов. Берет графин со стола – и об стенку. На том и расстались…

Но это шифры для своих, а песня приобретет более широкий смысл, ее примут близко к сердцу и те, «кто в Большом Каретном не бывал». Станет песня народной, не перестав при этом быть «высоцкой».

Чужой театр

Играть хочется всегда.

Когда ему случается остаться со сценой наедине, – глядя на нее из пустого зала или из-за кулис в нерабочее время, – он минуту-другую думает о том, как много можно всяких штук сделать с этим деревянным помостом и как бездарно ухитряются люди использовать данное им пространство абсолютной свободы.

Год шестьдесят второй – сплошные разрывы. Началось с очередного ухода из Пушкина. Сам ушел: хватит хвостиков! Сосватали ребята в Театр миниатюр – Тамара Витченко, Высоковский, Кузнецов долго уламывали главрежа Полякова и добили-таки. Местонахождение хорошее, в Каретном Ряду, но больше, пожалуй, достоинств и нету. Попал в спектакль «Путешествие вокруг смеха». Именно, что вокруг… Миниатюра называется «Ревность», получил в ней роль любовника, одного из скольких-то там. Выйдя на сцену и увидев героиню, он должен остолбенеть и выпить воду из вазы для цветов. А потом, конечно, прятаться в платяном шкафу. Юмор тонкий! Публика ржет, как будто ее режут.

Присвоил себе новое звание – Вовчик-миниатюр – и четырнадцатого февраля с новым коллективом ту-ту! – на восток. Гарик Кохановский провожал, с «Бабьим летом» и рассказами о любовных страданиях. Потом все пошло как обычно: бабы принялись вязать, мужики пить. Он спел им несколько своих блатных, особенно всех тронула «Татуировка». Только после этого нелегко было уклоняться от питейных приглашений, но выдержал, сославшись на все возможные недуги: дескать, у меня язва, печень, туберкулез – и вообще перпетуум-мобиле…

Приехали в город Свердловск, девичье имя – Екатеринбург. Недавно эти места сильно потравили радиацией, и люди мрут как мухи. Гостиница «Большой Урал» – с маленькими номерами и с совсем уж мизерным комфортом. Соседом оказывается артист Рудин, человек тихий, песни слушает внимательно, но и сам пишет, на беду, да еще пьесы – что твой Чехов. Тщательно так, строчки по четыре в день.

Будит утром, чтобы показать очередной остроумный диалог:

«Она. Он обязательно уйдет от Ольги!

Он. Нет! При ней заложником – его сын!»

Что можно ответить на такое, да еще со сна?! Тут никакого юмора не хватит.

– Ты лучше напиши: «При ней заложником его сукин сын!»

Обижается.

Чем меньше искусства – тем больше борьбы. Все кругом суетятся, интригуют, домогаются, как манны небесной, «ставки с четвертью», а он как-то в стороне. Стоит ли бороться за новые вводы, когда от миниатюрной этой жизни хочется бежать на все четыре стороны?!

Однако же гитара понемногу начинает примирять с окружающими. Коллеги все чаще заглядывают в номер 464: кто просит спеть, кто сам уже приобрел инструмент и хочет получить бесплатный урок у маэстро Высоцкого. Находятся все-таки люди того же, что и он, «резуса крови», как сказалось однажды в шутку. Распевают «Татуировку» и даже обсуждают, как ее можно инсценировать. Сам Высоцкий поет, а два артиста в это время разыгрывают сюжет. При словах «Я прошу, чтоб Леша расстегнул рубаху…» исполнитель роли Леши разрывает рубаху на груди, демонстрируя умопомрачительный портрет дамы. На сцене циферблат, и когда поется: «Гляжу, гляжу часами на тебя», – стрелки начинают крутиться, отсчитывая час за часом. Это уже тебе не миниатюра, это спектакль! Жаль только – не из кого худсовет составить, чтобы утвердили…

С Поляковым конфликт назрел неминуемый, режиссер увольняет актера Высоцкого из театра с уникальной формулировкой: «За полное отсутствие чувства юмора». Высоковский с Сашей Кузнецовым хотели было пойти просить, но он их остановил. Зачем? Действительно, не тот юмор, не та группа творческой крови.

Следующий чувствительный афронт – «Современник». Уж эти-то, казалось, будут поближе, почти со всеми он знаком по Школе-студии. Сначала по-свойски говорят: приходи, мол, сразу на второй тур. Выбрал для показа Маляра из чешской комедии и блатняка по кличке Глухарь из пьесы «Два цвета». Готовился тщательно, придумывал походку, жесты, ухватки. А они не по-доброму глядели – поджав губы. Один спектакль потом дали сыграть, но это было безнадежное сражение. Хотя играл в полный накал: было для кого. Пришли Лева с Инной, Артур, Гарик, Олег и Глеб Стриженовы… В роль он попал точно, если уж по-честному, да и добавил кой-чего, заострил. Ну, невозможно же настоящую жизнь один к одному сыграть: либо больше, либо меньше получается всегда.

Раздухарился так, что потянуло сымпровизировать. «Был у меня друг…» – идет по тексту. А он вдруг продолжает от себя: «друг – Левка Кочарян, Толян-Рваный, Васечек…» Свои-то понимают, смеются, а те – не очень. Все же возникло ощущение удачи. Вышли после спектакля на площадь Триумфальную, постояли за широкой спиной бронзового Маяковского – и отправились всей гурьбой к Кочарянам отмечать дебют.

Через два дня, однако, звонят и извещают, что в «Современник» его на работу не берут: мол, играл «не в ансамбле», похоже на «дурную эстраду»… Чуть ли не розыгрыш первоапрельский получился. Очень он огорчен, и для Люси это тоже обидная неожиданность. Потом Миша Козаков прокомментировал: не надо, мол, было браться за роль, которую Евстигнеев играет. Ну, если так подходить…

А уж возвращение в Театр Пушкина… Сказать, что вернулся не от хорошей жизни, – значит сильно эту самую жизнь приукрасить. Те же «Хвостики» да «Аленький цветочек». Снова выдали лапти и хламиду Лешего: играй – не хочу. Иной раз накувыркаешься вдоволь, народ посмешишь, но все-таки не в этом, наверное, смысл жизни.

Начали репетировать пьесу «Романьола», где ему досталась роль японского консула – интересная роль, только уж больно тихая. Надо вместе с изображающим немца Леонидом Броневым подойти к какой-то дурацкой статуе и сыграть искреннее японское недоумение: мол, не пойму – мужик это или баба. Но без слов.

Вершина его карьеры пушкинского периода – хороший парень Саша из пьесы Константина Финна «Дневник женщины». Из пьесы, но не из жизни. До Саши его допустили уже в Свердловске – все гастрольные дороги ведут в этот уральский Рим. Пьеса до ужаса правильная. Саша – шофер, влюбленный в хорошую девушку. Но как-то выплеснулась страсть, что-то свое проклюнулось сквозь оболочку роли. Поздравляли потом, Лилия Гриценко вся обрыдалась. Вроде и народу, то есть зрителям, тоже не противно. Жаль только, песня здесь не своя – «Думы мои, думочки – дамочки и сумочки…», на так называемых шефских концертах ее приходится петь по многу раз. А свои песни он начинает под сурдинку подбрасывать Лешему: детская публика недоумевает, конечно, но в целом с рук сходит.

За десять дней семнадцать спектаклей – все во имя длинного рубля. Прочитал кусок маяковского «Клопа» – и беги взмокший в другой театр на «Хвостики». Коллеги понадорвали глотки, он тоже три дня промаялся с ангиной. Но главное – атмосфера чем-то заражена: то ли уральским стронцием, то ли привезенным из Москвы всеобщим недоброжелательством. Приезжает «фюрер» – так ласково здесь зовут Равенских – и начинает наводить порядок, собирать «материал» на актерскую братию: вот и в газетах местных вас ругают, и пьянства много, а Стрельников и Высоцкий еще и с грузинами подрались в гостинице. В целях самообороны? Как же, как же… Общий перепуг. Мэтры – Раневская, Чирков – под благовидными предлогами удаляются в столицу, но не каждый может себе позволить такую роскошь.

Новое ощущение и прилив энергии он испытывает, играя в «Дневнике женщины» перед телекамерами. Интересно, сколько теперь у него зрителей. «Жаль, лапик, ты не видела, очень я был…» – пишет он Люсе на следующий день, с удовольствием воспроизводя тут же, в письме, сочинившуюся за ночь новую песню:

 
Весна еще в начале,
Еще не загуляли,
Но уж душа рвалася из груди…
 

Да, «снова перегоны, вагоны, вагоны, и стыки рельс отсчитывают путь…». Путь не в Сибирь пока, а в Челябинск. Там его подстерегает депрессия и – полный срыв. Домой приходится возвращаться уже вчистую уволенным из рядов служителей Мельпомены. А, была без радости любовь…

Одну незаконченную работу он, впрочем, иногда вспоминает. Это «Поднятая целина» – ее репетировал режиссер Успенский. Доверили молодому артисту тогда аж роль секретаря райкома, которую потом сократили ввиду недостатка времени. А мизансцена такая была: прежде чем встретиться с Давыдовым и начать с ним задушевный партийный разговор, секретарь бежал по донской степи навстречу зрителям, останавливался, раскидывал руки в стороны, потом срывал с головы черную кубанку и кричал в пространство: «А-а-а!» Крик был что надо, он точно выражал настроение и шел из самой глубины.

Время взросления

О театре долгое время не хотелось даже говорить. Зато в важнейшем из искусств кое-какие сдвиги. Позвали сниматься в комедии «Штрафной удар», где нехороший спортивный деятель Кукушкин (его играет знаменитый Пуговкин) нанимает за деньги для участия в спартакиаде в качестве «сельских спортсменов» матерых мастеров спорта. Почему-то этот проходимец перепутал, кто есть кто, и в результате все персонажи должны выступать не в своих видах спорта. Наезднику, которого играет Игорь Пушкарев, придется прыгать с трамплина, а гимнаст Никулин, роль которого досталась Высоцкому, должен будет скакать на лошади. Все это для смеху. Гимнаст, само собой, не в состоянии лошадь даже оседлать – падать он будет раз за разом. И вот идут репетиции на ипподроме, падения с лошади начали получаться, но одно из них привело к серьезному ушибу ноги. Начинаются хлопоты с лечением, зато отпадают проблемы с военкоматом: весной дергали его насчет призыва на действительную службу, а осенью, судя по всему, оставят в покое.

В сентябре Лева Кочарян, занятый на «Мосфильме» у Столпера вторым режиссером («Живые и мертвые» по Константину Симонову), без всяких проб и ошибок оформляет его в съемочную группу. Осенью выехали в пионерский лагерь под Истрой: и съемки, и зарплата, и суточные идут своим чередом. Участвовать довелось всего в трех эпизодах, два без текста, а в роли «веселого солдата» – реплика что-то около тридцати слов. Один солдат, водитель по профессии, сетует, что уже три месяца за баранку не держался, а персонаж Высоцкого его срезает: «Э-э, милый! Это мало ли кто за что по три месяца или больше того не держался, и ничего… терпим. Едем и не жалуемся, а он за баранку слезы льет!»

Приезжает сам автор романа. Глядя, как Пушкарев и Высоцкий с театральным напряжением и бодрыми криками волокут по брустверу пулемет «максим», деликатно, но властно останавливает съемку:

– Поставьте себя на место человека, который вышел на смертельный поединок с другим человеком. Тут уже не до пафоса, не до высоких слов. Слышится только страшный душераздирающий крик. Они уже не воюют, а дерутся – рвут, кусают, превращаются в диких зверей. Убей его, чтобы он не убил тебя, – только так можно выйти живым из боя.

Седой Симонов совсем не стар, но облик его отмечен какой-то подчеркнутой взрослостью. Спокоен, сосредоточен, всё объясняет самыми простыми и точными словами. Не изображает солидность, но и не суетится, не балагурит, не заигрывает с молодежью. Каким он был, что делал в свои двадцать четыре? С какого он года? Надо будет в Москве заглянуть в энциклопедию.

Как-то выдается пауза, окно – три дня без работы. Лагерь, он хоть и пионерский, но все-таки лагерь – опостылел смертельно. Что, если в Истру выбраться, отдохнуть и так далее? Кочарян, конечно, и слышать не хочет: дескать, знаю, чем такие путешествия у вас кончаются. Да еще запер, как воспитательница пионеров, в спальном корпусе, а одежду их цивильную запрятал подальше. Но наш брат артист если чего решил, то сделает обязательно. Прямо в киношной военной экипировке: в гимнастерках с кубиками на петлицах, сиганули из окна – и за лагерные ворота.

Мужик на телеге за пару пачек сигарет довозит их до шоссе. Там тормознули грузовик. Шофер, молоденький паренек, сразу опознает Пушкарева: еще бы, знаменитость, кто же фильма «А если это любовь?» не видал? Довез их до места, более того – поводил по городу, показал все стратегические объекты: где главное продают, где закуску. В общем, удачно в разведку сходили.

На обратном пути возникает резонная идея запастись свежими овощами. Высмотрели домик с огородиком, открыли калитку – навстречу выходит бабушка-старушка в платочке. Не успевает Пушкарев свою просьбу сформулировать, как она, завидев кубики на петлицах, кидается ему на грудь и рыдает. Оказывается, у нее два сына погибли в сорок первом. И на фотографиях, висящих в горнице, они в формах точно с такими же кубиками. Да, вот какие сценарные ходы жизнь устраивает порой! Двадцати лет, прошедших с тех пор, как не бывало…

Бабулька угощает их ужином, наливает по рюмочке – сыновей помянуть. Засиделись допоздна, слушая ее рассказы, а потом и ночевать остались, на печке. Утром, снабженные крестьянской снедью, завязанной в платок, возвращались к своим. Как рассказать? Могут ведь и не поверить.

За «Живыми и мертвыми» потянулся некоторый шлейф: Пушкарева то и дело приглашают выступать в войсковые части, и он его берет с собой за компанию. Солдатики – народ живой. Расскажешь им для разогрева пару баек о том, как тебя в «Диме Горине» Демьяненко бил по морде, а потом Коберидзе в «713-м» добавлял, – в общем, навешаешь лапши на уши, берешь гитару – и понеслась. Есть в этом что-то новое, отличающееся от актерской работы. Там ты, как мальчик, как школьник, зависишь от дяди Режиссера, который задает уроки, как учитель, ругает за прогулы и пьянки, в редких случаях снисходительно похваливает. Здесь же ты сам проходишь свой путь от первой строки до последней, а потом другие за тобой – по живому следу. Да, это вот взрослое дело – писать.

В двадцатых числах ноября Люсю отвозят в роддом на Миусах, и начинается веселое оживление. Ребята его даже зауважали как кандидата в отцы, добывают для Люси апельсины, дорогие ресторанные лакомства, навещают всей компанией.

И вот двадцать девятого, после десятка, наверное, нервных телефонных звонков из квартиры на проспекте Мира, он торжествует: «Мамочка, тетя Гися! Мальчик! Сын у меня, понимаете?!» То, что сын – это принципиально. Только так принято у настоящих мужчин!

Скромная гостиница высокогорной базы в урочище Чимбулак, километрах в тридцати от Алма-Аты. В тесной комнатенке собрались артисты Киностудии имени Горького: Пушкарев, Трещалов, Гудков, Яновскис и Высоцкий с гитарой. Звучит песня:

 
Но все-таки обидно, чтоб за просто так
Выкинуть из жизни напрочь цельный четвертак!
 

Свой «четвертак», то есть двадцатипятилетие, Высоцкий отмечает на съемках «Штрафного удара», вдали от Москвы, от Люси и маленького Аркашки. Его письма полны тоски, слегка приправленной невеселым юмором:

«Люсенок! Солнышко! Здесь ужасно скучно! Я скоро буду грызть занавески…»

«Лапа! Любимая! Если бы ты могла себе представить, где мы живем! Я писал, что в пещере. Нет! Хуже. На высокогорной лыжной базе. Здесь курева нет, воды нет, света нет, телефона нет, снега нет, лыж нет, солнца нет! Ничего нет. Одни горы, туман и одни и те же рожи. Быстро ходить нельзя – задыхаешься, крепко спать нельзя – просыпаешься, много есть нельзя – объедаешься. Черная жуть в клетку».

А в местных газетах пишут: «Здесь, высоко в горах, завязалась дружба спортсменов и артистов… Вечером в клубе шли нескончаемые беседы: гости рассказывали о задачах советского кино, делились творческими планами на будущее, восхищались красотой наших гор». Впрочем, творческие планы на будущее возникли, ими Толя Галиев, работающий здесь сценарист, делился с Высоцким и еще двумя ребятами. Есть у него идея фильма о жестоко подавленном в 1958 году восстании на комсомольской стройке в Темиртау. Сценарий называется «По газонам не ходить», а под «газонами» имеется в виду молодежь, будущее, которое вытаптывает власть. Договорились.

«Штрафной удар» продолжали еще снимать в Москве – на катке, на ипподроме. Тут, в общем, интересного мало, а вот что важно: на Киностудии имени Горького звукооператоры в аппаратном цехе записали целый час пения Высоцкого. И пошла запись гулять по Москве, переписываться с магнитофона на магнитофон. С этой весны начинается известность Высоцкого как певца – какие песни его, какие нет – это знают немногие. Приписывают ему «Бабье лето» Кохановского и «Тихорецкую» Львовского, а многие его вещи считают «народными». Вышли как-то с Мишей Туманишвили прогуляться на Собачью площадку в районе Арбата, а оттуда доносится: «Они стояли молча в ряд – их было восемь». Поет компашка человек из восьми – десяти, и притом врут буквально в каждой строчке. Подошли к ним: «Ребята, вы неверно поете. Надо вот так…» С большим трудом поверили, что перед ними человек, эту песню сочинивший. А то ведь могли бы обойтись с автором и его другом в полном соответствии с текстом.

Недавно к Кочаряну наведался не кто иной, как Михаил Таль – самая яркая шахматная звезда. Он всего на два года старше Высоцкого, а успел уже в шестидесятом году завоевать мировую корону, потом снова уступить ее Ботвиннику. Сейчас он приехал на матч Ботвинника с Петросяном. Так, оказывается, он уже наизусть знает фирменную песню этой компании «Большой Каретный», слышал у себя в Риге. И вообще Высоцкого воспринимает как равного себе по известности и уж отнюдь не меньшую знаменитость, чем Окуджава. А между тем знаменитость сидит на мели и не имеет постоянной работы…

Затея с фильмом «По газонам не ходить» завершилась самым плачевным образом. Двадцать четвертого апреля прилетел в Алма-Ату. Роль – из главных, «правая рука» центрального персонажа. Договор оформили на сто тридцать рэ в месяц, ставка съемочного дня – шестнадцать пятьдесят. Съемки начались не сразу, пришлось поскучать. На местном базарчике питались дунганской лапшой, запивая ее вином «Иссык». Спасая Высоцкого от депрессии, Галиев перетащил его из гостиницы к себе домой. Там у него был «Днепр», и под настроение Высоцкий напел не меньше чем два концерта, на целую бобину.

Когда же дело дошло до съемок, в Алма-Ату пришла страшенная жара, за тридцать градусов. Город в «ковше» находится непродуваемом, между гор. Если подняться на тыщонку метров – милое дело, а здесь… Полчаса до съемки оставалось, когда он вдруг рухнул без сознания. Вызвали «скорую», а он тем временем в себя пришел, сел и стал беспомощно всех спрашивать: «Что такое? Что случилось?»

В «скорой» его везли даже не лежа, а сидя. Тем не менее заключение дали суровое: «Сердечный приступ на фоне нервного истощения», порекомендовали «длительный отдых». И на словах еще прибавили, что вполне мог бы ты, товарищ, шестнадцатого мая сего года завершить свой жизненный и творческий путь в возрасте двадцати пяти лет. Директор студии, увидев медицинскую бумагу, в ужас пришел: «Вы меня под статью подводите. Как он будет на высоте, с монтажным поясом сниматься? Заплатите мужику что положено и отправляйте его в Москву».

Вот так и поехал артист Высоцкий продолжать рекомендованный ему длительный отдых.

Слишком длительным он оказался. Поработал в экспериментальной студии при клубе МВД, куда его устроил Ялович. Ставили «Белую болезнь» Чапека, где Высоцкий репетировал роль Отца, но премьера в декабре состоялась уже без него. Куда сложнее без всяких репетиций играть роль мужа и отца в реальной жизни. Мама и Гися Моисеевна нашли удачный вариант обмена, и Высоцким досталась двухкомнатная квартира в Черемушках, на улице Телевидения. Двадцать пятого ноября 1963 года перевезли туда вещи. Мама выбрала комнату со стенными шкафами, туда к ней поставили и Аркашину кроватку. Далековато, правда, от центра и не слишком просторно. Жизнь пока поделена между Черемушками и Беговой, да и Большой Каретный остается местом важных встреч и разговоров.

Именно там в декабре произошел напряженный разговор о возможном увеличении семейства в будущем году. Когда Люся об этом известила, молодой супруг был, мягко говоря, обескуражен: денег нет, жить тоже, по сути, негде, куда второго ребенка заводить? Тут входит Лева Кочарян и соломоново решение принимает в момент, за обоих: «Ты – молчи, а ты – рожай». Конец цитаты.

А работа подвернулась с неожиданного боку. Сидели с Мишей Туманишвили в буфете Театра-студии киноактера, делились безрадостными мыслями о житье-бытье. Вдруг появляется Войтенко, администратор калмыцкой филармонии, осведомляется о творческих планах на будущее. И предлагает турне по Сибири, Алтаю и Казахстану – с тем чтобы заменить двух столичных гастролеров, которым пора возвращаться домой. Что ж, голому собраться – только подпоясаться. Двадцать шестого декабря артисты кино Высоцкий и Туманишвили из аэропорта «Внуково» вылетают в Томск.

Намереваясь прибыть в сибирский город через четыре часа, они свои последние средства потратили на торжественное прощание с Москвой в аэропортовском ресторане. Полет, однако, растянулся на четверо суток. Из-за нелетной погоды садились в Омске, Новосибирске. «Аэрофлот» везде селил бесплатно в гостиницу, а вот насчет питания… Хорошо, у Миши после поездки в Италию составился запас сувениров: Высоцкий галантно дарил их стюардессам, и те брали их с собой в служебную столовую.

Насилу добрались, а на завтра, тридцать первое декабря, уже назначено выступление во Дворце культуры, вместе с двумя певичками. Стали срочно перерывать свой культурный багаж: у Высоцкого есть стихи Маяковского, у Туманишвили – куски прозы. Но главное, конечно, кино: срочно настригли в конторе кинопроката эпизодов со своим участием, изготовили ролики. Все-таки неотразимый это, при всей банальности, номер. На экране Высоцкий в «Штрафном ударе» потешно валится с лошади, все смеются, но вот дали свет, и на сцену выходит слегка смущенный исполнитель роли. Аплодисменты. Приехали к нам живые артисты!

С собой у них оказалась книжка Карела Чапека, выудили из нее смешную сценку, с нее и начали шестьдесят четвертый год. А потом – Колпашево, Бийск, Барнаул, Горно-Алтайск, Рубцовск, Белокуриха, затем перебрались в Казахстан, который насквозь проехали: Джезказган, Караганда, Чимкент, Темиртау, Мангышлак, Гурьев. Важную такую афишу по всем этим городам расклеивали: «Концерт-встреча», фамилии аршинными буквами. А по бокам сверху – фотки двух больших мастеров экрана, где они запечатлены с солидными улыбками, в строгих пиджаках и даже в галстуках.

В Москву заезжали на три дня в середине января, а потом окончательно вернулись уже в конце февраля. В преддверии важных перемен…

Свой театр

Первый раз Высоцкий и Любимов встретились еще весной. Много тогда было разговоров о том, что Юрий Петрович (вахтанговский актер, и в кино тоже снимался: до войны в «Робинзоне Крузо» играл Пятницу) приходит главным режиссером в совершенно захиревший Театр драмы и комедии, тот, что на Таганке. Между прочим, в прошлом году там в спектакле «Микрорайон» Леша Эйбоженко исполнял песню Высоцкого «Тот, кто раньше с нею был» – в качестве, так сказать, народной. Но сейчас речь не о том, кто там раньше был, а о любимовской труппе, куда вошли десять студентов из его выпуска в Щукинском училище.

Двадцать третьего апреля у них прошла премьера брехтовского «Доброго человека из Сезуана», о котором шум прошел по Москве уже после выпускного спектакля. Как говорят в таких случаях, впечатление разорвавшейся бомбы. На взрыв все стали сбегаться, и он тоже, разбираемый любопытством, проник в Театр Маяковского, где любимовские ребята давали выездное представление.

Он был потрясен и смят. Вот, оказывается, как можно работать!

Почти никаких декораций, актеры не загримированы. Кто-то говорил, мол, ходят не по-людски, какими-то квадратами. А это они так обозначают улочки, переулки старинного квартала – все имеет под собой нормальную почву. Главное, чтобы зрители верили – и тогда необязательно на сцене огород городить.

И еще они поют. Причем не как в оперетте или в какой-нибудь «Волге-Волге», где посреди разговора вдруг раз – и запели: «А-а-а!» – как чертик из бутылки. Нет, здесь пение этаким нервом через спектакль проходит – можно даже сказать, декорацию заменяет. Зонги звучат, когда напряжение достигает такой силы, что простая речь невозможна. Черт возьми, этот театр похож на меня!

Любимову о нем докладывают Слава Любшин, Тая Додина. По наводке Кочаряна и Макарова переговоры ведет режиссер Анхель Гутьеррес. Ну что, будет наконец и у него свой театр? Прекратится это вечное «непрохонже»? Силы на исходе, нелегкая опять заносит в алкогольный кошмар. Сваливается где-то на улице – люди добрые вытаскивают последние гроши и документы из карманов. Поднимают его милиционеры, отвозят в вытрезвитель, откуда он попадает в Люблинскую больницу. Это погружение в бездну, эта рискованная репетиция смерти сменяется просветом.

Тая Додина вспомнила чеховскую «Ведьму», которую она играла на выпускном спектакле мхатовской Школы-студии: «Попробуй роль дьячка, ее и покажешь Любимову». Порепетировали у нее дома на Мытной. Потом Тая договорилась с директором Таганки – Дупаком, что будет показ. В июне происходит эта встреча – историческая и судьбоносная, как выяснится впоследствии. Он поначалу нервничает: неужели и здесь, как в «Современнике» с Глухарем, получится?

Вот он – Юрий Петрович Любимов. Осанистый, но не барственный. Волевой, но не жесткий. Богема и аристократ в одном лице. Не по-советски длинные черные волосы тщательно расчесаны, европейская стального цвета легкая куртка на молнии, шейный платок в мелкую синюю клеточку смотрятся на нем абсолютно естественно – такая щеголеватая безупречность для московской пестро-разухабистой театральной среды непривычна. Облик режиссера впечатывается в память всякого, кто видится с ним хоть один раз. Не оказался бы этот раз первым и последним…

Сцену из «Ведьмы» он смотрит вежливо – не более того. Потом пару минут ненапряженно молчит и вдруг задумчиво так спрашивает:

– А что там у вас с собой?

– Гитара.

– Ну, если хотите спеть, то давайте.

Слушает внимательно, одну песню, другую, с тем великодушным выражением на лице, какое бывает только у вполне уверенных в себе людей.

– А что это такое вы всё поете? – с улыбкой слегка провокационной (знает ведь, конечно!).

– Это свое.

– А, свое… Ну, тогда я вас беру в театр. Поближе к осени давайте еще раз встретимся.

Тьфу-тьфу, конечно, не говори «гоп» и так далее… Но поразительная закономерность наметилась в его жизни. С людьми заурядными, среднего уровня никак не удается поладить. Хуже того: если ты с ними разговариваешь уважительно, они в ответ тебя просто презирать начинают, причем так убедительно, солидно, что ты и сам в себе засомневаешься. Чувства равенства для них не существует, им надо кого-нибудь унизить, потоптать для самоутверждения. А с людьми крупными, блестящими с полуслова контакт возникает. Не опускайся, Высоцкий, ниже себя – сама фамилия, тебе доставшаяся, требует выси, полета.

С этим новым настроением отправляется он в Латвию на съемки образцово-показательного фильма «На завтрашней улице», изображающего трудовой героизм на стройке в Сибири. Доставшаяся ему роль бригадира Маркина совсем не обременительна, но начальник актерского отдела «Мосфильма» Адольф Гуревич, утверждая его на эту роль, пригрозил, что в случае «срыва» выдаст Высоцкому пожизненный «волчий билет». А жить предстоит в лесу, в палатке, за сто километров от Риги…

Сева Абдулов с Яловичем и Пешкиным, чтобы подстраховать друга, заявились к режиссеру Федору Филиппову, что-то ему наплели, предложили ввести в сценарий еще одну передовую бригаду, и тот уступил, взял их тоже в Айскраукле. Над фильмом и над режиссером, которого он тут же прозвал «Федуар да не Филиппо», все откровенно смеются, зато развлечений – уйма. На лошадях покатались, выпросив их у латышей, правда, без седел, в результате чего пришлось потом отлеживаться. Как-то он достал в столовой четыре килограмма мяса и приготовил невероятной силы шашлык – все в восхищении пьют за его здоровье, а он, конечно, держится. И все время ждет вестей из Москвы…

И вот телеграмма, сопровождаемая криком: «У Высоцкого сын родился, второй сын!» Он мчится на газике в погоню за поездом, едва успевает. Приходит посмотреть на Люсю, на «дитю» (будущего Никиту, которого ему пока хочется назвать Сергеем или Алексеем), чувствует себя настоящим отцом семейства и готов бороться за мир и счастье всех детей. А на следующий день – разговор с Любимовым. Все решено окончательно: он едет досниматься в Прибалтику, Таганка – на гастроли в Рязань, а с сентября попробуем все начать сначала.

Девятого сентября он взят по договору на два месяца во вспомогательный состав, зарплата семьдесят пять рублей в месяц. Вышло некоторое неудобство с трудовой книжкой, где была открытым текстом записана причина увольнения из Театра Пушкина. Что делать? Любимов находит решение: предлагает уничтожить злополучный документ и просит отдел кадров выписать новый. С ним и новая жизнь начинается. В здании на Таганке ремонт, и спектакли идут в Телетеатре на площади Журавлева. Там девятнадцатого сентября в «Добром человеке из Сезуана» роль Второго Бога вместо заболевшего актера Климентьева впервые играет В. С. Высоцкий.

Тут же начинается к стопятидесятилетней лермонтовской годовщине срочная подготовка спектакля «Герой нашего времени», где он получает роль драгунского капитана – холодного циника, вдохновителя дуэли. Персонаж не из главных, но привлекательна сама брутальная офицерская фактура. Наконец звучит со сцены раскатистое «высоцкое» «р», когда он беспощадно врезает растерянному, отказавшемуся стрелять Грушницкому: «Ну и дур-р-рак же ты, братец!» Инсценировку сделали Любимов и Николай Робертович Эрдман – автор «Самоубийцы», занятный старик с богатейшей биографией, проявляющий неподдельный интерес к новому артисту и его песням. А тот пока поет со сцены чужие стихи на мелодию Таривердиева: «Есть у меня твой силуэт, мне мил его печальный цвет». Автор текста, впрочем, тоже неплохой – Лермонтов. И еще две маленькие роли здесь у Высоцкого – человек без голоса (молчащий отец Бэлы) и голос без человека – Горное Эхо, которое где-то там живет-поживает в ущелье и на человеческий крик отзывается.

По старой памяти Высоцкий часто наведывается к Синявским, в их коммунальную квартиру в Хлебном переулке. Там для него держат «персональную» гитару: ее когда-то подарили Маше, но ей она не понадобилась, а вот Высоцкий нашел применение инструменту. Его песни и устные рассказы усердно фиксирует в этом доме магнитофон «Днепр-5».

Пятнадцатого ноября он в очередной раз заглядывает к Синявским, и Маша вдруг объявляет: «Высоцкий, сейчас мы вас перевяжем голубой ленточкой и принесем в гости». Оказывается, они собираются на день рождения к лучшему другу – поэту и переводчику Юлию Даниэлю. Сели в такси, Высоцкий прямо тут и начинает свою программу: «Эй, шофер, вези – Бутырский хутор…». Водитель удивляется: вроде другой адрес называли.

У Юлика – большая компания. Много незнакомых людей. Всё ли можно им петь? Высоцкий перемигивается с Синявским: вроде бы тот дает добро. Звучат разные вещи, а для профилактики Высоцкий несколько раз повторяет «Песню про стукача»: «В наш тесный круг не каждый попадал…». Как бы с намеком: кто продаст – тому конец.

Синявский всякий раз от души смеется…

Первая четверть пути: блатные песни

Высоцкий-актер еще только приближается к настоящему дебюту, а Высоцкий-поэт уже подошел к первому промежуточному финишу.

Пятнадцатого октября 1964 года – на следующий день после премьеры «Героя нашего времени» (а также снятия с высоких постов Никиты Сергеевича Хрущева) – он проводит своеобразный смотр своего «войска песен». Записывает на магнитофон в более или менее хронологическом порядке сорок восемь песенных текстов – все свои, ни одного чужого. Можно считать, первое звуковое собрание сочинений.

Сколько здесь так называемых блатных песен, то есть песен, сюжетно связанных с жизнью криминального круга, а по языку – опирающихся на жаргон и просторечие?

С абсолютной точностью этого не скажешь, поскольку в этом своде есть промежуточные, пограничные случаи. Скажем, сочиненная еще в 1962 году и посвященная Артуру Макарову песня «Лежит камень в степи» явно выбивается из ряда. Это первая у Высоцкого и достаточно смелая вариация на сказочную тему. Здесь обыгрывается ситуация витязя на распутье – с той разницей, что «перед камнем стоят без коней и без мечей и решают: идти или не надо» не фольклорные персонажи, а люди реальные, несказочные. Причем все три дороги, по Высоцкому, заведомо безнадежны, счастливая возможность стать царем здесь даже и не предусмотрена:

 
Кто направо пойдет —
Ничего не найдет,
А кто прямо пойдет —
Никуда не придет,
Кто налево пойдет —
Ничего не поймет
И ни за грош пропадет.
 

Себя автор явно отождествляет с тем «дураком», который «пошел без опаски налево» (тут уж неважно, имеется ли в виду политическая «левизна» – или же это дань сказочной традиции: «налево пойдешь» – выбор, чреватый гибелью). В этой, первой, пожалуй, философской песне Высоцкого важна идея доверия к жизни, идея той внутренней свободы, что выше и глубже любого рассудочного «понимания»:

 
…Ничего не понимал,
Так всю жизнь и прошагал —
И не сгинул, и не пропал.
 

Не очень вписывается в «блатную» модель и песня «Так оно и есть…», где вернувшийся из лагеря персонаж оказывается в каком-то ирреальном, символическом городе без конкретных пространственно-временных примет:

 
Бродят толпы людей, на людей не похожих,
Равнодушных, слепых, —
Я заглядывал в черные лица прохожих —
Ни своих, ни чужих.
 

«Воровская» тема здесь сводится к двум строкам и растворяется в обобщенном философическом раздумье:

 
Так оно и есть —
Словно встарь, словно встарь:
Если шел вразрез —
На фонарь, на фонарь,
Если воровал —
Значит, сел, значит, сел,
Если много знал —
Под расстрел, под расстрел!
 

Сугубо отечественное официально-деловое выражение «идти вразрез» причудливо переплелось с обрывком французского революционного призыва «Аристократов – на фонарь!». А синонимом этого «демократического» лозунга становится рожденная уже Октябрьской революцией формула «под расстрел». Песня явно не «о жизни карманных воров», речь в ней о вселенской жестокости и тирании…

Но, так или иначе, не претендуя на арифметическую точность, можно сказать, что «блатной» массив в авторском репертуаре Высоцкого к этому моменту составляет примерно сорок песен. Четыре десятка историй, перетекающих друг в друга, перекликающихся, образующих вместе единый текст, своего рода роман с весьма небезупречным главным героем.

Кто он? Вор, бандит, убийца? Но если бы дело этим ограничивалось, то нечего было бы с таким персонажем так долго возиться, он уместился бы в три-четыре песни. А Высоцкий не просто ведет разговор от первого лица, он стремится понять героя изнутри, вжиться в заблудшую душу, увидеть в преступнике прежде всего человека. Конфликты он строит такие, какие случаются и в жизни нормальных, законопослушных граждан.

Любовный треугольник, муки ревности – начиная с «Татуировки» и далее: «Что же ты, зараза…», «Тот, кто раньше с нею был», «У тебя глаза как нож», «Я женщин не бил до семнадцати лет».

Предательство, измена друга: «Правда ведь, обидно», «Песня про стукача».

Одиночество, полный разлад с окружающими: «Если б водка была на одного…», «Сколько лет, сколько лет…».

Слушая эти песни, каждый находит в них что-то для себя и о себе. Анна Ахматова, беседуя с юным Иосифом Бродским, декламирует ему запавшие в память строки, по всей видимости, считая их фольклорными:

 
Я был душой дурного общества,
И я могу сказать тебе:
Мою фамилью-имя-отчество
Прекрасно знали в КГБ.
 

Ахматова любила шутить, в том числе и над самой собой. Она произносила этот монолог как бы от своего имени, тем более что КГБ проявлял к ней постоянное внимание. «Скокарями» же и «щипачами» занимались на самом деле другие «органы», входящие в систему Министерства внутренних дел: педант может упрекнуть Высоцкого за фактическую неточность, а поэт увидит здесь скорее силу художественного обобщения:

 
С тех пор заглохло мое творчество,
Я стал скучающий субъект, —
Зачем мне быть душою общества,
Когда души в нем вовсе нет!
 

Это бездушие советского общества Ахматова ощутила на собственном опыте: и когда ее клеймил такой «прокурор», как Жданов, и когда от нее отшатнулись многие товарищи по профессии, поведение которых трудно охарактеризовать иными словами, чем «скурвился, ссучился» – так порой говорили и вполне интеллигентные писатели о доносчиках и подхалимах из своей среды.

Под маской вора и бандита в песнях той поры нередко просвечивает лицо человека творческой складки. Особенно это ощутимо в «Песне про уголовный кодекс»:

 
Нам ни к чему сюжеты и интриги:
Про все мы знаем, про все, чего ни дашь.
Я, например, на свете лучшей книгой
Считаю Кодекс уголовный наш.
 

Принять эти слова за «чистую монету», то есть за монолог настоящего преступника, листающего Уголовный кодекс и размышляющего над судьбами своих товарищей по разбою, – значит не уловить самой соли. Дело даже не в том, что «урка» не может говорить о «сюжетах и интригах», а в том, что в каждом слове звучат сразу два голоса – персонажа и автора. Первый думает об участи своих дружков, второй – о судьбе всего народа, первый перебирает статьи кодекса, второй окидывает мысленным взором весь опыт мировой литературы:

 
Вы вдумайтесь в простые эти строки, —
Что нам романы всех веков и стран!
Здесь есть бараки, длинные, как сроки,
Скандалы, драки, карты и обман…
 

Как найти точку пересечения между высокой литературой и жизнью простых людей, между их речью и языком поэзии? Для этого нужна особая смелость – смелость простоты. Образцами такой простоты и стали для Высоцкого городской романс и блатная песня. В романсе он ищет эмоциональность, чувствительность, в блатной песне – остроту конфликта, беспощадную правду человеческих отношений.

В раннем репертуаре Высоцкого немало «настоящих» блатных песен: «Раз в московском кабаке…», «Алешка жарил на баяне», «Рано утром проснешься…», «Сам я вятский уроженец…», «Течет речечка да по песочечку…», «Шнырит урка в ширме у майданщика…». Слово «настоящих» приходится брать в осторожные кавычки, поскольку у многих народных (в том числе и блатных) песен со временем обнаруживается вполне конкретный автор, и притом весьма образованный. Скажем, песню «Стою я раз на стреме…» сочинил переводчик Ахилл Левинтон, угодивший потом в лагерь по политической статье. А знаменитого «Батальонного разведчика» (Высоцкий не раз его пел и мелодию использовал для своих «Сорока девяти дней») в послевоенные годы сложили три вполне интеллигентных автора: Сергей Кристи, Алексей Охрименко и Владимир Шрейберг. Но даже в годы хрущевской «оттепели» сочинители блатных шедевров не спешили объявлять о своем авторстве, и их осторожность была вполне объяснима.

«Интеллигенция поет блатные песни. Поет она не песни Красной Пресни», – писал в 1958 году Евгений Евтушенко, писал с искренним неодобрением:

 
…поют врачи,
артисты и артистки.
Поют в Пахре писатели на даче,
поют геологи
и атомщики даже.
Поют,
как будто общий уговор у них
или как будто все из уголовников.
 

Это, заметьте, точка зрения не какого-нибудь замшелого партийного чиновника, а либерально-прогрессивного поэта, спешащего отмежеваться от своих «испорченных» собратьев:

 
С тех пор,
когда я был еще молоденький,
я не любил всегда
фольклор ворья,
и революционная мелодия —
мелодия ведущая моя.
 

Но интерес к блатным песням возникал у артистов, писателей и ученых не от скуки, не от пресыщенности, а от желания знать правду, не имеющую ничего общего с той рифмованной ложью, что несли в себе «песни Красной Пресни», изготовляемые бездушными и циничными конъюнктурщиками от поэзии. «Фольклор ворья» при всей своей внешней грубости был неподдельным отражением народной жизни, он не только смешил и шокировал, он располагал к раздумьям о социальных обстоятельствах, толкающих людей на преступный путь. Ведь уголовный мир был зеркалом советского тоталитаризма, отправлявшего под «революционную мелодию» в лагеря миллионы безвинных людей. Именно там произошло основательное приобщение интеллигенции к жизни и песням криминального мира.

Поэт Николай Заболоцкий, осужденный в 1938 году по абсурдному обвинению в «троцкизме» и оказавшийся по дороге в лагерь бок о бок с матерыми уголовниками, так вспоминал об этом впоследствии: «Уголовники – воры-рецидивисты, грабители, бандиты, убийцы <…> – народ особый, представляющий собою общественную категорию, сложившуюся на протяжении многих лет, выработавшую свои особые нормы жизни, свою особую мораль и даже особую эстетику. Эти люди жили по своим собственным законам, и законы их были крепче, чем законы любого государства. <…> С их точки зрения мы были жалкой тварью, не заслуживающей уважения и подлежащей самой беспощадной эксплуатации и смерти. И тогда, когда это зависело от них, они со спокойной совестью уничтожали нас с прямого или косвенного благословения лагерного начальства».

Это из «Истории моего заключения» Н. А. Заболоцкого, написанной в 1956 году и впервые опубликованной лишь тридцать лет спустя. Трудно найти более точный комментарий к таким песням Высоцкого, как, например, «Я в деле», где именно о «своих собственных законах» рассуждает персонаж, только что «запоровший» человека:

 
Но если хочешь так, как он, —
У нас для всех один закон,
И дальше он останется таким.
 

Здесь автор имеет мало общего с героем – только местоимение «я», но форма рассказа от первого лица может и не означать близость, она используется для большей эмоциональной наглядности, для того, чтобы убедительнее сыграть роль.

В записках Заболоцкого есть и иной взгляд на криминальную публику: «Я держусь того мнения, что значительная часть уголовников действительно незаурядный народ. Это действительно чем-то выдающиеся люди, способности которых по тем или иным причинам развились по преступному пути, враждебному разумным нормам человеческого общежития. Во имя своей морали почти все они были способны на необычайные, порой героические поступки; они без страха шли на смерть, ибо презрение товарищей было для них во сто раз страшнее любой смерти».

Эта подмеченная Заболоцким незаурядность, избыточная человеческая энергетика, не нашедшая в жизни достойного применения, – вот что привлекает Высоцкого в «блатной» этике и эстетике. На этой почве и происходит смелое перевоплощение, когда монолог преступника, которому грозит арест, перерастает в исповедь творческой личности, задыхающейся в атмосфере несвободы:

 
Я зароюсь в землю, сгину в одночасье —
Кто бы заступился за мой возраст юный!
Влезли ко мне в душу, рвут ее на части —
Только б не порвали серебряные струны!
 

«Преступный мир» – выражение довольно двусмысленное. Буквально оно означает среду воров и бандитов, но русская литература, обращаясь к криминальной тематике, всегда выходила на уровень философского обобщения, поднимая вопрос о преступности самого общественного устройства, о всесилии зла и цинизма, слабости, о беззащитности единичного человека. В идеале всякое преступление уже в себе самом несет наказание, но в реальной действительности – множество безнаказанных преступлений и такое же множество несправедливых кар.

Главной причиной, направляющей развитие людей «по преступному пути», в трактовке Высоцкого предстает господствующее в стране беззаконие. Вот персонаж песни «Рецидивист» – он оказывается жертвой очередной кампании и арестован для выполнения «семилетнего плана». Да и те, кто по-настоящему виновен, кого «увозят из Весны», кому предстоят «семь лет синевы» на сибирских приисках и «темень тьмущая» в зоне, – все они заслуживают снисхождения и сочувствия.

Апофеоз «криминального» цикла Высоцкого – песня «Эй, шофер, вези – Бутырский хутор…». Сюжет ее необычен: некий персонаж садится утром в такси с целью объехать московские тюрьмы: Бутырки, Таганку – «родные» для него места. И неожиданно узнает от шофера, что и та и другая тюрьма разрушена, разобрана на кирпичи. С точки зрения житейского правдоподобия многое в этой песне кажется странным: и само намерение совершить подобную экскурсию, и такое неведение бывшего заключенного по поводу состояния тюрем. К тому же если Таганская тюрьма действительно была снесена в начале шестидесятых, то Бутырская и теперь благополучно стоит на прежнем месте. Но педантизм здесь неуместен, поскольку вся ситуация обрисована с мягким юмором, незаметно переходящим в ненатужный пафос:

 
Или нет, шофер, давай закурим,
Или лучше – выпьем поскорей!
Пьем за то, чтоб не осталось
По России больше тюрем,
Чтоб не стало по России лагерей!
 

В последней строке звучит уже голос не простоватого героя, а самого автора, имеющего в виду не только тюрьмы и лагеря для уголовных преступников, но и всю гулаговскую систему.

Жизнь «низов общества» оказалась для Высоцкого-поэта еще и своего рода окопом, из которого он бесстрашно шагнул в новую для себя тему – военную. К осени 1964 года уже написаны «Песня о госпитале», «Звезды», «Про Сережку Фомина». А наиболее отчетливо изначальная связь уголовной темы с военной проступает в песнях «Все ушли на фронт» и «Штрафные батальоны». Автор задумывается о судьбе тех, кто встретил начало войны, находясь за колючей проволокой, считаясь чужим и даже врагом в своем отечестве. Легендарная надпись «Все ушли на фронт» в творческой версии Высоцкого появляется не на дверях райкома, а на лагерных воротах. И именно те, кто был отвергнут обществом и осужден неправедной властью, предстают настоящими, непоказными героями и патриотами:

 
За грехи за наши нас простят,
Ведь у нас такой народ:
Если Родина в опасности —
Значит, всем идти на фронт.
 

Песня основана скорее на воображении, чем на фактах. Едва ли автору была известна подлинная история конкретного лагеря, из которого все заключенные вместе с охранявшими их «вохрами» отправились в действующую армию. Но воссозданная здесь атмосфера психологически убедительна, и сюжет Высоцкого перекликается с правдивой прозой тех лет – скажем, с опубликованной в 1962 году в «Новом мире» повестью В. Каверина «Семь пар нечистых», где рассказана невыдуманная история о том, как грузовой пароход с командой заключенных в первые дни войны становится боевым судном. Достоверность у Высоцкого создается за счет тонкого обращения со словом «мы», которое явно не сводится к уголовникам, а означает единство отверженных, униженных и оскорбленных людей, не расплываясь при этом до риторического советского общегосударственного местоимения. В «Штрафных батальонах» это звучит еще решительнее:

 
Ведь мы ж не просто так – мы штрафники, —
Нам не писать: «…считайте коммунистом».
 

А сам автор настолько с этим «мы» эмоционально сжился, что слово «я» здесь было бы просто неуместно, немыслимо. Его задача – слиться с другими, растворить свою речь в жестком, сосредоточенном молчании, которое значительнее любых слов:

 
Перед атакой – водку, – вот мура!
Свое отпили мы еще в гражданку,
Поэтому мы не кричим «ура» —
Со смертью мы играемся в молчанку.
 

Примечательно, что годом раньше к той же теме обращался Евгений Евтушенко в своей «Балладе о штрафном батальоне», где поэтическая «реабилитация» штрафников осуществляется при помощи традиционной, чтобы не сказать – расхожей, риторики:

 
Но русские среди трудов и битв,
хотя порой в отчаянье немеют,
обиды на Россию не имеют.
Она для них превыше всех обид.
 

А когда поэт переходит на «мы» и начинает исповедоваться от имени штрафников, то знаменитая реплика Станиславского «Не верю!» так и просится на язык:

 
Нам на нее обидеться грешно,
как будто бы обидеться на Волгу,
на белые березоньки, на водку,
которой утешаться суждено.
 

Даже эффектная рифма «Волгу» – «водку» не спасает дело, а лишь оттеняет неестественность монолога. Насколько правдивее у Высоцкого «водку, – вот мура!» (неважно, пьют ли ее при этом), чем включение у Евтушенко этого напитка в один лирический ряд с «белыми березоньками»! И разница здесь не в том, что Евтушенко писал для печати и не мог проговаривать все свои мысли – в отличие от Высоцкого, чья песня не была скована цензурными цепями. Тут различие в творческих стимулах. Евгению Евтушенко тема штрафников понадобилась для того, чтобы уладить отношения с советской властью (подвергавшей его, будем объективны, довольно суровым и несправедливым проработкам) и в очередной раз попросить у нее прощения, заверить верхи в своей любви к отечеству, а перед либеральным читателем слегка порисоваться в роли «штрафника»:

 
И виноват ли я, не виноват, —
в атаку тело бросив окрыленно,
умру, солдат штрафного батальона,
за Родину, как гвардии солдат.
 

Это последняя строфа стихотворения, причем к финалу автор, пользуясь актерским выражением, явно тянет одеяло на себя. Ничего похожего нет у Высоцкого, которому даже и думать некогда о том, насколько его песня крамольна, некогда смотреть на себя со стороны – он полностью захвачен общим чувством, находя для его выражения самые беспощадные, жесткие, колющие слова:

 
Считает враг: морально мы слабы, —
За ним и лес, и города сожжёны.
Вы лучше лес рубите на гробы —
В прорыв идут штрафные батальоны!
 

И такая подлинность поэтического «мы» достигнута всем предшествующим опытом рискованного перевоплощения в чужое и притом более чем небезупречное «я» так называемых блатных песен. В этом глубинная связь песенного «Преступления и наказания» Высоцкого с начавшей у него параллельно складываться песенной «Войной и миром».

В 1965 году пишутся последние вещи «блатного» цикла: «Катерина, Катя, Катерина», «Мне ребята сказали…», «В тюрьме Таганской нас стало мало…» – и черта подведена. Этот цикл в исполнительском репертуаре Высоцкого остается, но его литературная, поэтическая задача решена полностью.

Врастание в Таганку

Спектакль «Герой нашего времени» не то чтобы совсем провалился, но успеха не имел и в репертуаре надолго не удержался. Не поняла публика аскетической сценографии (стены, обшитые некрашеной дранкой, световой занавес), не приняла Печорина без демонизма, в облике «правильного» Губенко, не спасли ситуацию и золотухинский живой Грушницкий, и заводные Джабраилов с Ронинсоном. Полтора месяца репетиций маловато – «Доброго человека» делали целый год, а тут заторопили режиссера в связи с лермонтовским юбилеем, а также с ремонтом, который обещали сделать к премьере. Крыша в театре, впрочем, и после всех работ продолжала течь. «Каков ремонт, таков и спектакль», – шутят все, а Любимов уже примеривается к новым замыслам.

Двадцать четвертого октября 1964 года начинается работа над «Десятью днями, которые потрясли мир» – по книге Джона Рида. Собственно, книга – не более чем повод, трамплин для свободного полета постановочной фантазии. Любимов идет от формы, он ищет мотивировку площадного, балаганного зрелища. И Октябрьская революция интересует его своей зрелищной стороной, как игра исторических сил, как выплеск массовой энергии. Что же касается политической концепции спектакля, то она не вполне отчетлива и немного противоречива. Такова, впрочем, и шестидесятническая идеология в целом.

Семнадцатый год еще воспринимается многими под знаком плюс, это антитеза году тридцать седьмому да и современной партократии. Ленин – не столько конкретная политическая личность, сколько противовес Сталину. Таков он в поэме Вознесенского «Лонжюмо», строки из которой скоро зазвучат с таганской сцены. Таков он и в этом спектакле, где присутствует только как голос, записанный на пленку главным, официально признанным исполнителем роли вождя в кино Штраухом. Кто-то нашел у Ленина цитату о том, что «революция – праздник угнетенных и эксплуатируемых», а большего от него и не нужно.

Задача – сделать праздник, чтобы театр не с вешалки начинался, а прямо с Таганской площади, чтобы, выйдя из метро, ошеломленный зритель увидел красные флаги, актеров, переодетых в революционных матросов и солдат, с гармошками, гитарами и балалайками, поющих песни и частушки. Гитара, откровенно говоря, – инструмент отнюдь не революционный, но натуралистическая точность и не входила в задачу. Вместо билетеров у входа в театр солдаты с ружьями будут отрывать «контроль» от билета и накалывать на штык. Подобные сюрпризы будут ожидать и в фойе, а на сцене – того хлеще: самая натуральная стрельба в зрительный зал, правда, холостыми патронами и поверх голов.

Тут целая толпа персонажей, у каждого актера по нескольку ролей. Высоцкий – и матрос на часах у Смольного, и анархист, и белогвардейский офицер. В качестве анархиста он будет петь народную песню «На перовском на базаре», от имени часового – пару куплетов собственного сочинения. Сочинит он также песню революционных матросов и солдат, варьируя известные строки из поэмы Маяковского «Хорошо»:

 
Войны и голодухи натерпелися мы всласть,
Наслушались, наелись уверений, —
И шлепнули царя, а после – временную власть, —
Потому что кончилось их время.
 

Но гораздо органичнее все-таки у него получится песня белогвардейских офицеров, где прямолинейная логика «классовой борьбы» сменится ощущением хаоса и трагического разлада:

 
В куски
Разлетелася корона,
Нет державы, нету трона, —
Жизнь, Россия и законы —
Все к чертям!
И мы —
Словно загнанные в норы,
Словно пойманные воры, —
Только – кровь одна с позором
Пополам.
 

Эти песни появятся чуть позже, а в ноябре он получает первое «повышение» в «Добром человеке» – роль Мужа, с восьмого декабря его зарплата увеличивается с семидесяти пяти до восьмидесяти пяти рублей.

Таганка нуждается в расширении репертуара, и становится ясно, что такому театру необходима современная русская литература, причем не советская наша драматургия с ее условными и достаточно осторожными конфликтами. Подойдет поэзия, которая сейчас явно на подъеме и несет в себе большой потенциал театральной энергии. Надо бы попробовать работать с прозой – жизненной, отважно-откровенной, той, что сейчас печатается в «Новом мире» у Твардовского.

Первую попытку переложения такой прозы предпринимает не сам Любимов, а работающий у него режиссер Петр Фоменко. Репетируется пьеса «Кем бы я мог стать», которую написал Войнович на основе своей повести «Хочу быть честным». Однако юные таганские актеры не очень вписываются в фактуру разработанных писателем характеров. На роль управляющего строительным трестом пришлось даже позвать из какого-то другого театра одного весьма немолодого актера, который, однако, вскоре выбывает из игры ввиду систематического нарушения режима. Высоцкому достается роль прораба, не очень соответствующая ему по возрасту. Войнович, взявшийся сам вести репетиции, любит песни Высоцкого, но считает, что до прораба актер пока не дорос… Еще не родившись, спектакль потихоньку угасает.

Зато с поэзией у Таганки сразу затевается интересный и многообещающий роман. Любимов встречается с Андреем Вознесенским, сначала речь идет о зонгах для «Десяти дней», а потом возникает идея сделать целый поэтический спектакль на основе его стихов. Поначалу это готовится как вечер Вознесенского: первые сорок минут будут работать актеры, потом сам Андрей прочитает стихи. Репетиции идут после вечернего спектакля, затягиваясь часто на всю ночь.

Играть стихи. Не просто читать, декламировать, а именно – играть. Совершенно новая задача, не имеющая пока привычных театральных решений. Стих Вознесенского – остросовременный, вызывающий. Чего стоит хотя бы эта его «треугольная груша»! Профаны негодуют: мол, не бывает треугольных груш – ни на базаре, ни на деревьях! Будто не видели ни Пикассо, ни Брака, про кубизм не слыхали… Ну, Любимов в центре сцены и размещает станок в виде этой самой груши, а на нее выходят двадцать актеров в одинаковой одежде – в духе «Синей блузы» тридцатых годов. Сбоку – пять гитаристов, светящийся задник меняет цвета, когда кончается одно стихотворение и начинается другое.

Декорации перешли из «Героя нашего времени», как и световой занавес – уникальное таганское изобретение: сорок фонарей направляются вверх, где черный бархат света не отражает, – и всё, зрителям не видно, что там делается на сцене. А сколько было актерских находок и приколов! В поэме «Оза» есть разговор поэта с Вороном – такая вольная вариация на тему Эдгара По. Только вместо легендарного «Nevermore!» («Никогда!») Ворон у Вознесенского по-народному выкрикивает: «А на фига?» Впрочем, если к рифмам присмотреться, то там еще более народное слово подразумевается. Так вот в этом диалоге Смехов свой текст произносит «под Вознесенского», но притом гиперболически заостряя, создавая пародийную фигуру наивного романтика:

 
Уничтожив олигархов,
ты настроишь агрегатов,
демократией заменишь
короля и холуя…
 

А Высоцкий, разлегшись с гитарой возле партнера, с неподдельным удивлением вопрошает:

А на фига?

Причем философский вопрос все время звучит с разными интонациями – от грубости до нежности. Публика в этом месте просто заходится. Еще Высоцкий исполняет «Оду сплетникам», близкую ему и по духу, и по стилистике: «У, сплетники! У, их рассказы! Люблю их царственные рты. Их уши, точно унитазы, непогрешимы и чисты». Мелодию сам сочинил.

Двадцатого января 1965 года представление проходит под названием «Поэт и театр», а начиная с премьеры тринадцатого февраля надолго входит в репертуар под звучным именем «Антимиры». С января Высоцкий – актер основного состава.

Второго апреля – премьера «Десяти дней», и в тот же день театр заключает с Высоцким договор на написание песен для нового представления – «Павшие и живые», поэтической композиции по стихам поэтов-фронтовиков.

Приближается двадцатая годовщина Победы, и к ней, как говорится, готовится вся страна. Но готовится по-разному. Власть решила воспользоваться юбилейной датой в своих целях – покончить с хрущевской «оттепелью» и укрепить идеологические устои. В противовес развенчанному Хрущеву советской пропагандой будет постепенно выстраиваться героический образ Брежнева, у которого обнаружится славное полководческое прошлое. Потом дело дойдет до того, что генеральному секретарю задним числом вручат уникальный орден Победы, а маршалу Жукову в книгу его воспоминаний будут насильно вписывать страницы о подвигах Брежнева на Малой Земле. Параллельно будет вестись осторожная реанимация образа Сталина, и он вновь явится на экране в многосерийной эпопее «Освобождение», которую народ окрестит «киноопупеей».

Пока к этому делаются первые шаги: в 1965 году Девятое мая, как в первые послевоенные годы, становится нерабочим днем, оно отмечается салютами в десятках крупных городов, возобновляется военный парад на Красной площади. По радио несколько раз на дню пускают «Землянку» и «Синий платочек». О неоправданных потерях говорить и писать не рекомендуется, достоверное число погибших до сих пор остается сугубо засекреченной цифрой, если верить слухам и западным радиостанциям – двадцать миллионов человек.

А есть те, для кого война – символ беспощадной истины, непоказного мужества, испытания человека на человечность. Это прозаики-фронтовики, открывшие читателям ту правду, которую партийно-правительственная пропаганда обозвала «окопной». Это поэты фронтового поколения: Борис Слуцкий, Давид Самойлов, Александр Межиров, Юрий Левитанский – все они входят в круг друзей и единомышленников любимовского театра. Как и Константин Симонов – романист и лирик, прошедший сложный путь – от сталинского фаворита и «государственного», сановного писателя до добровольного и самоотверженного защитника вольнодумного искусства: он первым поддержал «Доброго человека», а сейчас «пробивает» публикацию последнего романа Булгакова «Мастер и Маргарита», мало еще кем прочитанного, но, по слухам, абсолютно гениального и ни с чем не сравнимого.

Есть у этих поэтов общая черта: о своих ратных подвигах они рассказывают крайне скупо, а вот о погибших друзьях и ровесниках – Михаиле Кульчицком, Павле Когане, Всеволоде Багрицком – помнят постоянно и всем напомнить хотят. Слуцкий даже написал стихотворение не от своего, а как бы от их имени:

 
За наши судьбы личные,
За нашу славу общую,
За ту строку отличную,
Что мы искали ощупью,
За то, что не испортили
Ни песню мы, ни стих,
Давайте выпьем, мертвые,
Во здравие живых!
 

Высоцкий не раз проговорит эти строки с таганской сцены, а потом они отзовутся в песне, написанной им для военного фильма «Единственная дорога»: «Мы не умрем мучительною жизнью – мы лучше верной смертью оживем».

В «Антимирах» стих звучал то серьезно, то пародийно (как в случае с «Вороном»), но именно как стих конкретного автора – Вознесенского. В «Павших и живых» другая установка: актер предельно вживается в стих, переживает его как свой. А перед Высоцким поставлена интересная творческая задача: написать песню от имени немецких солдат. Причем не карикатурную, а психологически убедительную, чтобы в ней прозвучала уверенность не знающей сомнений жестокой силы. И он нашел для этого ритм – и музыкальный, и словесный:

 
По выжженной равнине —
За метром метр —
Идут по Украине
Солдаты группы «Центр».
 

Слово «Центр» звучит как щелчок затвора винтовки, и не важно, что там на самом деле была группировка «Юг». По законам таганской стрельбы надо уметь попадать сразу в две цели, и Любимов на мгновение понимающе улыбнулся, когда услышал:

 
А перед нами все цветет,
За нами все горит.
Не надо думать – с нами тот,
Кто все за нас решит.
 

У нас тоже был «тот, кто все решит», – изничтожил генералов и офицеров перед самой войной, не жалел народной крови, а вот теперь его снова норовят объявить отцом и спасителем России.

Есть надежда, что этот рискованный текст все-таки попадет в представление. А «Братские могилы» Любимов сюда не берет, хотя вроде бы песня созвучна замыслу зажечь вечный огонь прямо на сцене… Что делать, режиссер – ему видней!

В апреле, во время ленинградских гастролей, в Институте высокомолекулярных соединений – два сольных концерта Высоцкого. Впервые! Принимают здорово, сильно смеются, слушая «Марш студентов-физиков», написанный год назад для так и не поставленной пьесы Сагаловича «Тихие физики», – песня наконец вышла к аудитории, знающей точно, что такое «кванты» и «нейтрино»! Здесь же впервые звучит сочиненная в поезде на пути в Питер «Песня о нейтральной полосе». Почему-то всех сразу веселят и заводят две строки:

 
А на нейтральной полосе – цветы
Необычайной красоты!
 

А сюжет трагический – о том, как погибают и наш капитан, и турецкий накануне собственных свадеб, погибают из-за нелепой и ненужной вражды между государствами. Потом, через несколько лет, некоторые зануды начнут ему разъяснять: мол, нету никаких нейтральных полос на границах СССР с другими странами. А то еще показывают атлас, чтобы доказать, что с Пакистаном наша страна не граничит. Будто он этого не знал! Ну, не подошли по стиху ни Иран, ни Афганистан. Не читали все они Пушкина, сказавшего: «Плохая физика, зато какая смелая поэзия!» И к географии, между прочим, это относится.

А в высокомолекулярном институте и уровень понимания высокий. Правильная аудитория. Есть для кого дальше писать, причем по-новому, о другом. Черкнул им на память пару строк: «Дважды был в кафе “Молекула”. Очень приятно, что в другом городе можешь чувствовать себя, как дома. Не думайте, прослушав мои песни, что я сам такой! Отнюдь нет! С любовью, Высоцкий. 20 апреля 1965 г. ХХ век».

«Павших и живых» хотели сдать к двадцать второму июня – не получилось. Главное управление культуры уперлось – и ни в какую. Начинается война Таганки с «чиновниками-фашистами», как их в сердцах назвал в общем-то спокойный Давид Самойлов. Война на долгие годы, с потерями и жертвами.

От насиженных мест

Как говорят плохие поэты и журналисты: песня позвала в дорогу. Но, кроме шуток, песни начинают на своего автора по-хорошему работать. Вот позвонили в июне с «Беларусьфильма» и позвали в Минск на пробы к фильму «Я родом из детства» – роль танкиста. Там записали несколько песен – профессионально, на широкую пленку. Есть, правда, ощущение, что этим все и кончится: не очень они надеются на «товарища из Москвы». Потом сидели в общежитии, где операторы живут, разговорились с режиссером Витей Туровым, пошли воспоминания, песни. Короче, сдали билет на вокзале и продолжили до утра.

Утром приходится ловить какой-то мотоцикл – и в аэропорт: в театр надо вечером, кровь из носу. Уже пройдя за турникет, он поворачивается к Турову: «Вить! Возьми меня. Увидишь – не подведу!» Возникает предчувствие, что предстоит не раз двинуться в западном направлении:

 
В холода, в холода
От насиженных мест
Нас другие зовут города, —
Будь то Минск, будь то Брест…
 

«Муза дальних странствий», как назвал ее Николай Степанович Гумилев, – дама весьма соблазнительная. Вот Гарика Кохановского она позвала на восток, едет работать в газету «Магаданский комсомолец». На проводы он приносит Гарику новую песню «Мой друг уедет в Магадан», изобразив ее текст разноцветными фломастерами:

 
Не то чтоб мне – не по годам, —
Я б прыгнул ночью из электрички, —
Но я не еду в Магадан,
Забыв привычки, закрыв кавычки.
 

А ехать пока приходится на юг, на Кубань, где он снимается в фильме «Стряпуха». Незадолго до этого, двадцать пятого июля, он регистрирует брак с Люсей: дело затянулось, поскольку развод с Изой оформить было непросто, в том числе по причине проживания в разных городах. Теперь зато он законный муж и отец двух детей, с которыми видеться удается нечасто.

В станице Красногвардейской он поселяется в одной хате со своим бывшим одноклассником Володей Акимовым, который приехал сюда на вгиковскую практику. Новые лица, новые люди. Днем жара, зато вечера прекрасные. Картину надо делать почему-то очень срочно, съемки идут без перерыва. В шесть утра уже в степи – и так часов до одиннадцати. Потом – часов до двух застолье, разговоры с песнями.

А фильм – по пьесе Анатолия Софронова, типичная советская комедия, с расхожей интригой: любовь между бригадиром и бригадиршей слегка омрачена необоснованной ревностью. Да в перипетии сюжета он и не вникает: знает только, что, играя некоего Андрея Пчелку, он должен время от времени приударять за красавицей Светланой Светличной, напоминающей стряпуху весьма отдаленно. Впрочем, и сам он вписывается в свою роль с трудом. Для большей убедительности его даже перекрасили в блондина – надо же и гримерному цеху что-то делать! Поет он там под гармошку какие-то чужие песни.

Режиссер Эдик Кеосаян страшно нервничает, ругается по утрам по поводу его внешнего вида, кругов под глазами, а он демонстративно пишет сосватавшему его на этот фильм Кочаряну длинные послания и потом их всенародно оглашает: «На Большой Каретный, дедушке Левону Суреновичу. Милый дедушка, забери меня отсюдова! Эдик меня обижает…» – ну и так далее. А итог будет совсем плачевным: Андрея Пчелку по причине спешки переозвучит другой актер, причем таким высоким голосом, что Высоцкий сам себя на экране не узнает. И вся страна его не узнает.

Жизнь актерская… Как там, у Островского: то из Вологды в Керчь, то из Керчи в Вологду. Из Краснодара – в белорусский городок Слоним, потом в Гродно. С Туровым сдружились еще теснее. Оказалось, когда ему было семь лет, на его глазах немцы расстреляли отца, а самого с матерью угнали в Германию. А потом, когда их освободили американцы, он и мать по пути в Россию потеряли друг друга. Он полгода скитался по Европе, добираясь до родины. Пришел в Могилев сам, пацаном девятилетним. Все видел своими детскими глазами – потому и фильм они со Шпаликовым назвали «Я родом из детства».

Наконец у Высоцкого роль не отрицательная и не комедийная. Володя – имя не шибко редкое, но все-таки раньше не бывало такого совпадения. Герою тридцать лет, он прошел войну, горел в танке и седой, с изуродованным лицом возвращается домой. Дома пусто, всю мебель сожгли в холодную зиму. Остались только гитара и зеркало. Стирает пыль с зеркала – и впервые после госпиталя видит свое лицо со шрамами. Кстати, кино – искусство реалистическое, и шрамы в нем делаются жестоким способом: натягивают кожу и заливают клеем пахучим, коллоидным. А когда все это после съемки убирают, лицо еще долго не расправляется.

С этого фильма Высоцкий начнет вести счет и сердечным шрамам, невидимым, но настоящим, – это счет песням, не вошедшим в фильмы или нарезанным на кусочки. Однако первый опыт внедрения своих песен в кинематограф он осуществляет в целом успешно. Виктору Турову удается довольно органично соединить образ Володи-танкиста с поэзией Высоцкого, сделать эту поэзию необходимой смысловой линией фильма. После всех доработок, досъемок, озвучиваний две песни в картине присутствуют полностью: это специально для нее сочиненная «В холода, в холода…» и «Братские могилы», наконец получившие права гражданства.

«Братские могилы» звучат в закадровом исполнении Марка Бернеса – такой компромиссный вариант Высоцкого в целом устроит: голос Бернеса, проникновенный, без фальши, в памяти зрителей связан с «Темной ночью» и «Шаландами» из «Двух бойцов». Аудитория у них с Бернесом все-таки общая. «Темная ночь» – она советская или антисоветская? Вот то-то и оно. И «Братские могилы» – они для всех, независимо от возраста, пола, образования и вероисповедания. С этой песни он будет начинать свои выступления – просто для большей ясности, чтобы сразу понимали люди, кто к ним пришел и с чем. И еще он часто будет говорить: «Это моя первая военная песня». Первая – не по времени написания, а – по значимости, по вертикали.

Две песни войдут фрагментарно: пара строф из «Высоты» и чуть-чуть из «Песни о звездах». Еще две строки из «Штрафных батальонов» на рынке поет инвалид голосом Высоцкого. А «Песню о госпитале» пробить не удастся. Тем не менее – факт профессиональной поэтической работы для кино, как говорится, налицо. Лиха беда начало! Даже если это начало новых бед.

Трудная осень

Сезон в сентябре шестьдесят пятого сразу начинается с больших неприятностей. Восьмого числа арестован Андрей Донатович Синявский, обвиненный в том, что публиковал на Западе вольнодумную прозу под псевдонимом Абрам Терц. Кстати, при обыске потом конфисковали у него массу пленок с песнями и устными рассказами Высоцкого. В Центральном комитете КПСС идет работа по подготовке судилища над Синявским и другим подрывателем устоев – Юлием Даниэлем, также печатавшимся за границей. С небывалой силой возросла идеологическая бдительность, и «сдача» спектакля «Павшие и живые» оборачивается длительной мукой. Приходится в угоду дуроломным чиновникам резать по живому, отказываться от удачных сцен. Некоторые эпизоды были заведомо обречены: например, когда Шацкая и Высоцкий выходят с гитарами и поют стихотворение Ольги Берггольц, к которому Высоцкий сочинил несложную мелодию:

 
На собранье целый день сидела —
Всё голосовала, всё лгала…
 

Ну, это, может быть, Любимов уже изначально имел в виду отдать живоглотам на съедение. Но погорела еще и новелла о военном прозаике Эммануиле Казакевиче, где Высоцкий довольно эффектно изображал бюрократа-чекиста. Он выходил на сцену, держа в руках стол, от которого этот персонаж неотделим, произносил текст с неотразимым украинским акцентом – и все просто падали. Такая веселая импровизация, смех в неожиданной и вполне серьезной ситуации – это очень по-тагански и очень по-высоцки. Тут не скажешь точно, кто на кого больше повлиял – он на театр или театр на него.

Но сейчас, в данный момент, не до смеха: и у театра, и у него сильнейшая депрессия со всеми вытекающими последствиями. Третьего октября на месткоме обсуждается недопустимое поведение артистов Высоцкого и Кошмана, а пятнадцатого, после недельного самовольного выезда Высоцкого на съемки в Белоруссию, новое собрание с той же повесткой дня. Вносится предложение: выгнать из театра обоих! Приходится давать честное слово: больше не повторится.

На таком фоне он участвует в премьере «Павших и живых» четвертого ноября, а через десять дней его укладывают в Соловьевскую больницу на, так сказать, добровольно-принудительное лечение. Там он приходит понемногу в себя, читает книги, наблюдает натуральных психов. И ездит оттуда в сопровождении врача на спектакли. Шестого декабря окончательно выходит из больницы – и прямо на «Десять дней».

Но работа есть работа, и она всегда подбрасывает что-то новое, помогает не зацикливаться на неприятностях. Любимов уже взялся за брехтовскую «Жизнь Галилея» и расчетливо посеял кое у кого в душе надежду на получение главной роли. Репетируется и «Самоубийца» Эрдмана, где роль Калабушкина пока напополам у Буслаева и Высоцкого. Когда-то эту пьесу запретили в Театре Мейерхольда, да и по нынешним временам – это абсолютное «непрохонже», но шеф считает, что иногда надо идти напролом. Если сам себя начнешь заранее ограничивать, сокращать по их вкусу, пригибаться, поджиматься – не заметишь, как превратишься в такого же карлика, как они.

С Эрдманом общаться – сплошное удовольствие. Уникальное сочетание юмора и серьезности. Человека крепко жизнь потрепала, но в главном он уцелел. У него не амбиция, не фанаберия, а достоинство – это совершенно особенная вещь, поскольку такие люди и за другими право на достоинство признают. Сначала всегда доброжелательное доверие, но если ты это доверие не оправдал, смельчил в чем-то, то нет уже такого к тебе расположения. А когда кто-то заноситься начинает, то о нем Николай Робертович вдруг так неожиданно сказанет, как будто даже в третьем лице: «Полковник был близорук и поэтому часто принимал себя за генерала». Или еще что-нибудь в этом роде – можешь относить к себе, можешь нет – это уж твое дело.

«Я понимаю, как сочиняет Окуджава, как пишет Галич, но вот как Высоцкий работает, я – профессионал – понять не могу. Интересно было бы поближе познакомиться, послушать его» – эти слова Эрдмана передает ему Любимов, после чего, естественно, они встречаются втроем за песнями. Есть, однако же, еще предположение, что реплика звучала иначе. «Ты знаешь, Юра, как работали Маяковский и Сережа, я п-понимаю, но откуда это б-берется у Володи Высоцкого, как он это д-делает, я п-понять не могу» – так ему передавал один свидетель разговора, с точностью воспроизводя заикание Николая Робертовича. Ей-богу, вариант с Маяковским и Есениным выглядит достовернее. Потому что Булат – это более-менее понятно, а Галич – совсем из другой оперы… Но не будешь же шефа спрашивать.

А Эрдман многое вспоминает, слушая песни, еще кое с кем его сравнивает:

 
Не счесть в году нам колесниц,
Что траурной влекутся клячей!
Да, нынче на самоубийц
У смерти редкая удача!
 

Прочитал и спрашивает: «Разве это не ваше?» Остается только ответить: «Конечно, мое. У меня многие тащат…» Он юмор понял и говорит: «Ладно, открою карты. Это Вадима Шершеневича стихи, “Страшный год”. Насколько я помню, они нигде не печатались, но между настоящими поэтами существует особый вид связи, сверхчувственная небесная почта. Шершеневич искал такую жесткую интонацию, выстраивал сцепления слов, бьющих прямо по нервам, а вам эта уникальная интонация дана изначально. Не теряйте ее, не сдавайтесь, не сбивайтесь на сладенькие напевы».

После возвращения из Ялты, где туровский фильм все еще доделывается, – неожиданное известие: Губенко уходит во ВГИК учиться на режиссера. У Высоцкого по этой причине сразу два ввода. Керенский в «Десяти днях» – роль клоунадная, акробатическая, со стоянием на плечах и прочими кульбитами. (Тем не менее исполнитель в ней прозвучит так громко, что молва дойдет аж до Америки. Андрей Вознесенский встретится в Нью-Йорке с Александром Федоровичем Керенским, и тот окажется доволен, что его сыграл «сам Высоцкий на той самой Таганке».) И Чаплин-Гитлер в «Павших и живых», в новелле «Диктатор-завоеватель» – роль-перевертыш, двуликий Янус. Эта сдвоенная фигура, по сути, все человечество символизирует: добро и зло, разум и безумие, артистизм и бесноватость. Веня Смехов ему прямо на глазах у зрителей рисует усы, челку – и готов Шикльгрубер. А пока он громогласно вещает: «Забудьте слова “гуманизм”, “право”, “культура”», – по двум боковым дорогам спускаются четверо фашистов с закатанными рукавами и пением: «Солдат всегда здоров, солдат на все готов…» Знакомый текст!

Кажется, из алкогольной неволи выбрался окончательно. Хотя – зарекалась ворона не каркать, но… хочется верить. Про больницу уже думается и пишется весело:

 
Сказал себе я: брось писать, —
                  но руки сами просятся.
Ох, мама моя родная, друзья любимые!
Лежу в палате – косятся,
                  не сплю: боюсь – набросятся,—
Ведь рядом психи тихие, неизлечимые.
 

Это еще, так сказать, юмор, а дальше пойдет и сатира. Дурдом же не просто медицинское учреждение, это метафора нашей жизни замечательной:

 
Куда там Достоевскому
                  с записками известными, —
Увидел бы, покойничек, как бьют об двери лбы!
И рассказать бы Гоголю
                  про нашу жизнь убогую, —
Ей-богу, этот Гоголь бы нам не поверил бы.
 

«Теперь – наверх…»

Что такое успех для творческого человека?

Признание коллег? Но тут всегда ревность, зависть, трения всякие – потому что по ходу работы много приходится тереться друг о друга, слишком близко соприкасаясь, а большое, как известно, видится на расстоянии.

Любовь публики? Конечно, работаем для людей, и без них мы обойтись не можем. Но когда видишь, кого порой эта публика любит, от какой дешевки она иной раз заходится в экстазе… У людей театра есть короткое и негромкое выражение: «Публика – дура». Для сугубо внутреннего употребления.

Одобрение критиков? Ох, что бы они понимали…

Настоящий успех – это когда тебя признал твой же родной язык. В Москве есть, оказывается, Институт русского языка – академический, исследовательский. И помимо прочего исследуют там язык настоящих писателей, зовут их, чтобы те прочитали стихи или прозу, – и на магнитофон записывают, чтобы для науки навечно сохранить. Солженицына, например, приглашали.

А теперь вот – Высоцкого зовут. Хороший знак в начале года шестьдесят шестого! Четвертого января после спектакля поджидает его у служебного входа Оля Ширяева, толковая не по годам десятиклассница, которая на все таганские спектакли ухитряется попадать, и везет на Волхонку, в этот институт, где ее мама работает. Тихое заведение, уютное. Книжные шкафы, полки с поэтическими сборниками и столы, где лингвисты поэзию по полочкам разбирают. Ну-ка, что вы тут читаете? Винокуров, Вознесенский – понятно… А вот редкая книжка – Меньшутин и Синявский, «Поэзия первых лет революции». У меня, кстати, тоже такая есть, с лестной надписью Андрея Донатовича.

Дали большую чашку кофию – и надо же, чашка эта опрокинулась, и по закону подлости новая шерстяная светло-серая рубашка украсилась большим пятном кофейного цвета. Как в таком виде к людям выходить? Пришлось в пиджаке работать и изрядно притом попотеть: несмотря на поздний час, народу набилось много. Вопросы все по делу, с пониманием. За уркагана тебя тут никто не принимает, а интересуются насчет использования блатной лексики и прочих приемов. Между прочим, все эти ответы, комментарии – серьезная работа, а не просто паузы между песнями. Каждое слово надо произносить взвешенно и ответственно, чтобы песням своим ненароком не навредить. Даже в доброжелательной аудитории.

На прощание языковеды вручают ему подарок – только что вышедший «Бег времени» Ахматовой. Самая дефицитная книга сейчас в Москве, причем у библиофилов и спекулянтов особо ценятся экземпляры в белой суперобложке с рисунком Модильяни, где поэтесса изображена в весьма условной манере и в возрасте двадцати двух лет. Именно такой теперь будет и у Высоцкого. О, да тут еще и открытка со стихами: «Кто за свободу песни ратовал? – Высоцкий и Ахматова». Такой порядок имен – это, конечно, перебор: даму я всегда вперед пропускаю, но все равно огромное спасибо!

Открыл наудачу, взгляд упал на строки: «И во всех зеркалах отразился человек, что не появился и проникнуть в тот зал не мог». Между прочим, кое-кто собирался сводить его к Анне Андреевне, когда она заедет в Москву, на Ордынку… Но встреча с живой Ахматовой так и остается мечтой…

Десятого февраля начинается суд над Синявским и Даниэлем. Четырнадцатого вынесен приговор: первый из вольнодумцев получает семь лет, второй – пять. Процесс фактически был закрытым. Ему предшествовала «артподготовка» в прессе, где писателей обзывали «перевертышами» и так далее. Высоцкий не может на это не отреагировать стихами – пусть и не имеющими шанса на обнародование:

 
Вот и кончился процесс,
Не слыхать овацию —
Без оваций всё и без
Права на кассацию.
 
 
Изругали в пух и прах, —
И статья удобная:
С поражением в правах
И тому подобное.
 

В духе своих сатирических песен автор становится в позу наивного простака, взывая таким способом к здравому смыслу. Как же так? Общественность осуждает клеветнические сочинения этих пасквилянтов (коллеги Синявского по филфаку МГУ коллективное письмо в «Литературную газету» направили), но почти никто сих опусов в глаза не видел. Может быть, стоило опубликовать их, прежде чем хулить и клеймить?

 
Если это, так сказать,
«Злобные пародии», —
Почему бы не издать
Их у нас на Родине?
 

Но никаким сарказмом нашу власть и покорную ей толпу не проймешь. «Пастернака не читал, но осуждаю», – говорили они в 1958 году, а теперь этот принцип перенесли на Синявского с Даниэлем.

И на так называемых выборах так называемый «блок коммунистов и беспартийных» снова получит девяносто девять с чем-то процентов голосов. Что тут скажешь?

 
Подымайте руки,
                      в урны суйте
Бюллетени, даже не читав, —
Помереть от скуки!
Голосуйте,
Только, чур, меня не приплюсуйте:
Я не разделяю ваш устав!
 

А на Таганке – наконец брехтовский Галилей. С главным исполнителем в этом спектакле ситуация складывалась непросто. Начинал Губенко репетировать, потом параллельно подключили Сашу Калягина. Шеф пробовал какого-то актера-любителя, да и сам к этой роли примеривался. О Высоцком речь вроде и не заходила. Он сам старается об этом не думать, хотя трудно удержаться от мыслей о своем месте в театре и в жизни вообще. Двадцать восемь годков стукнуло – из комсомольско-молодежного возраста вышел, а большой роли сыграть не довелось. Пора, пора уже вынимать маршальский жезл из солдатского ранца! Накопилось на душе слишком много…

Режиссер это его настроение уловил и не то чтобы пошел навстречу, а мудро решил использовать с максимальной эффективностью. Галилей в пьесе проходит огромный путь – к вершине научной гениальности, затем к самопредательству и, наконец, к позднему раскаянию. И нужна для этой роли личность, пребывающая в стадии энергичного становления. Вопрос же о внешнем сходстве для Любимова, как и для самого Брехта, не стоял: тут важен философский уровень разговора. С седьмого февраля пошли изнурительные пятичасовые репетиции.

Любимов форсирует актерскую нагрузку. Физическую, насыщая рисунок роли изощренной акробатикой. И духовную, взваливая на Высоцкого всю тяжесть брехтовских интеллектуальных задачек. Что такое истина? Существует она сама по себе – или же только в сознании людей? Можно ли сначала отречься от своей идеи, а потом вновь к ней вернуться, продолжить ее и довести до полной реализации? На этот счет предостаточно готовых ответов: кто не знает по картинке из учебника старичка в шапочке, которого церковники заставили подчиниться своей идеологии, и он покорно придурился, а потом хитренько подмигнул народным массам: дескать, ничего, ребята, все-таки она вертится… Но тут не ответ, тут вопрос нужен, причем не абстрактный, а нервом проходящий через твою собственную судьбу. Когда цена ответа – вся жизнь: быть или не быть тебе самим собой…

Взять, например, песни. Написанные и спетые, они вроде бы уже не только твои – пошли по рукам, по магнитофонам, многие их наизусть запомнили, самостоятельно исполнить могут. Хочется сочинять совершенно по-новому, уйти от прежних тем, от выработанной манеры. Начать все с новой страницы: дескать, прошу считать меня совсем другим человеком. Но так не получится: придется тащить все, что когда-то взвалил на себя, как бы даже и не подозревая, за какую ношу взялся. Сказал «а», придется «б» говорить и так далее. Начать с «а», с первой ноты еще раз нельзя. В искусстве только так. А в науке, может, иначе?

Для Любимова тут разницы нет: ни ученый, ни художник отступаться от истины не должны. Но надо, чтобы зритель к этой мысли пришел самостоятельно. Поэтому в спектакле будет два финала. Сначала Галилей постепенно движется к старости, от сорокашестилетнего возраста к семидесятилетнему: всё без грима, без бород и париков – просто движения актера постепенно становятся замедленными, а речь приглушенной, вялой. Вот перед нами уже маразматик, которому нет дела до того, как в результате его отречения деградировала наука. И вдруг – последний монолог, дописанный Брехтом в сорок пятом году, после Хиросимы. Это уже говорится от имени совершенно здорового, все ясно видящего и понимающего Галилея. Его ученик Андреа Сарти пробует утешить и оправдать учителя: «Вы были правы, что отреклись. Зато вы продолжали заниматься наукой, а наука ценит только одно – вклад в науку». А Галилей ему: «Нет, дорогой мой Сарти…» И произносит пассаж, оканчивающийся словами: «И человека, который совершил то, что совершил я, нельзя терпеть в рядах людей…»

Некоторым это не нравится: мол, зачем такая плакатная прямолинейность? Эта брехтовская приписка неудачна, дидактична. Но Любимов держится жестко: стоит начать оправдывать предательство – вся духовная вертикаль сразу рушится. Никому еще уступки и компромиссы не помогли. Даже такие гиганты, как Шостакович, только проигрывали, когда уступали сталинскому давлению. Что-то важное в себе ломали, да и искусство в целом несло безвозвратные потери. Кстати, музыку Шостаковича шеф использовал в спектакле. А в финале под песню Киплинга на мелодию Высоцкого выбегают на сцену детишки, каждый из которых крутит в руках голубой глобус. Таким способом подается пресловутая реплика: «А все-таки она вертится!» В переводе с итальянского на таганский…

На премьере семнадцатого мая публика, как всегда, ждет от Таганки и ее лидера какого-то сюрприза. И она его получает. Невысокий, но крепкий, мускулистый, стремительный в движениях Галилей выходит на сцену с подзорной трубой в руке, смотрит в небо, а потом – р-раз – запрыгивает на стол и делает стойку на руках. Свой первый монолог он произносит в этом положении. Ну кто из вас может повторить такой поворот от лжи к правде, от заблуждения к истине?

Кстати, во время приемки спектакля министерские чины пытались «отредактировать» начало: это, мол, слишком. А Любимов им: «Президент Индийской республики Джавахарлал Неру каждый свой день начинал с того, что несколько минут стоял на голове, и это не помешало ему пользоваться уважением во всем мире». Они сердито ответили: «Мы проверим», – но крыть-то было нечем.

На «Галилея» относительно недурно откликается пресса, во многих рецензиях упоминается артист В. Высоцкий: где-то даже написали, что он встал в полный рост наравне с режиссером. «Советской культуре» только не понравилось, как таганский Галилей служанку хватает за грудь. Не много же эта «культура» знает о нравах времен Ренессанса! Сейчас у всех образованных людей на устах имя Рабле и слово «карнавал». Таганские интеллектуалы зачитываются книгой Бахтина да еще вовсю цитируют новый перевод «Гаргантюа и Пантагрюэля», сделанный Николаем Любимовым, однофамильцем шефа. Герой по имени Панург там не только клал даме руку на грудь, но при этом еще и «пукал, как жеребец». И надо же, цензура не вымарала… Или еще есть выражение: «Поиграем в иголочку с ниточкой». Такая вот любовь у них была в эпоху Возрождения!

Но пресса – не главное. Важна живая молва, то есть то, что люди говорят, чувствуют после спектакля. И что интересно, спектакль этот получился для всех, а не только для своих, посвященных. В простом, живом, свойском Галилее стали узнавать себя люди самые разные: и физики, и лирики, и циники. Один нестарый товарищ из аппарата ЦК практически ни одного спектакля не пропускает: проблем с билетами у него, понятное дело, нет. Приходит за кулисы, зовет куда-нибудь «посидеть» (знал бы, что бедному Галилею в настоящее время эта простая роскошь недоступна: ведь ему Люся даже шоколадные конфеты предварительно раскусывает – нет ли там ликерной или коньячной начинки). А разговор у этого товарища такой примерно: мол, мы тоже, как Галилей, понарошку подчинились партийной инквизиции, а сами пытаемся эту систему подправить, пользу реальную принести. Вроде мужик нормальный, все понимает точь-в-точь как мы… Не уверен, что эту власть ему перехитрить, переиграть удастся, но если театр поможет ему повысить градус свободы в нашей холодной стране – то дай ему Бог, как говорится.

Так, может, это хорошо, что произведение разные люди совсем по-разному понимают, даже противоположным образом? Пусть каждый берет из спектакля, из песни столько, сколько сможет, сколько вытянет – умом, душой. Обращаться и к сильным, и к слабым, к умным и не очень умным. Чтобы каждому досталось по куску…

Двадцать третьего июня театр отправляется на гастроли в Грузию: Тбилиси, Сухуми… Все идет путем, и даже голос медных труб порою слышится: «Владимир Высоцкий – не только талантливый актер, но и композитор, и поэт… На этот раз В. Высоцкий исполнил несколько своих песен, каждая из них – небольшая новелла, несущая большую смысловую и эмоциональную нагрузку…» Это из газеты «Заря Востока», там была встреча с редакцией, куда Любимов взял его вместе со Славиной, Золотухиным и Смеховым. Может, свет, взошедший на востоке, и до Москвы дойдет, а то критики пишут там – даже в положительных рецензиях – темно и вяло. Например: «Темперамент иногда заслоняет мысль» – такое запомнилось суждение о Галилее в «Вечерней Москве». Ну как темперамент может мысль заслонить? Пустые, бессмысленные словеса…

Жизнь не перестает дергать за нервы и тем самым подбрасывать новые темки. В Сухуми как-то с ребятами подались в ресторан. У входа останавливает их официант со словами: «Закрыто». Как же закрыто, когда столы накрыты? Что-то невразумительное в ответ, но смысл ясен. В переводе на гоголевский язык: «Да это для тех, которые почище-с».

По возвращении в родную Москву – та же ситуация в новых декорациях. Сева Абдулов снимается в каком-то фильме вместе с Люсей Гурченко. И вот он с ней, с ее дочкой и Высоцким решает пообедать в ресторане «Узбекистан» на Неглинной. Там очередь. И никак она не убывает, никого не пропускают в зал. В то же время периодически появляются какие-то товарищи в черных костюмах и перед ними двери гостеприимно распахиваются. И вскоре они уже наслаждаются национальными блюдами в ресторанном дворике. Особенно Люсю это нервирует: ее десять лет назад вся страна знала по фильму «Карнавальная ночь», а теперь, видно, подзабыли. Она то и дело возмущается:

– Ужас, а? Хамство! Правда, Володя? Мы стоим, а они уже, смотри! Вот интересно, кто они?

Да какие-то депутаты или делегаты. Могли бы для них и вообще закрыть ресторан на «спецобслуживание». Все-таки удалось пообедать и артистам. О чем потом и песня сложилась. Так сказать, в соавторстве с жизнью:

 
А люди все роптали и роптали,
А люди справедливости хотят:
«Мы в очереди первыми стояли,
А те, что сзади нас, уже едят!»
 

В Тбилиси он получил приглашение от Одесской киностудии. Там затеяли фильм об альпинистах – под рискованным названием «Мы – идиоты», которое потом благоразумно поменяли на «Мы – одержимые». Ладно, кто они там – идиоты или одержимые, – разберемся на месте. Со стороны это лазанье по горам выглядит занятием довольно странным, но стоит же за этим какая-то страсть…

Сценарий (в конце концов его переименуют в «Вертикаль») об этой страсти представления, конечно, не дает. И вообще довольно схематичен. Идут люди на восхождение, их застает циклон, но они все равно добираются до вершины. Ему здесь предлагают быть радистом Володей, который остается в лагере, на леднике, и своевременно извещает товарищей об опасности. Но, как он понял, помимо выполнения несложных обязанностей радиста от него еще и песен ждут, а это здорово меняет дело. На пробах приклеили ему бороду – говорят, даже плохо приклеили, – а между тем борода выводит его на еще одну роль. Режиссер-женщина по фамилии Муратова (некоторые ее считают гениальной) ставит фильм «Короткие встречи» – о сложных отношениях между высокопоставленной дамой районного масштаба Валентиной Ивановной и обаятельным геологом Максимом. Тут была большая предыстория, открывшаяся позднее. Уже и актеры намечены были на главные роли, но – Дмитриева отказалась из-за неверия в режиссера, а Любшин по-тихому ушел в надежный «Щит и меч». Тут муж Муратовой, сам тоже режиссер, говорит: «Героиню играй сама, а вместо Любшина возьми Высоцкого – вот уж кто на геолога вполне похож». Кира Муратова – человек сложный, неуступчивый, но прислушалась. Пробы сделали – и получилось хорошо, и даже денег дали. Однако утверждения не последовало.

Из Одессы – самолетом в Краснодар, оттуда, после беспокойной ночевки в аэропортовской гостинице, на такси до Минеральных Вод, что, между прочим, составляет пятьсот километров, а уже из Минвод – в Приэльбрусье, в гостиницу «Иткол», эдакий модерн в горах. Куча разноплеменного народа, отовсюду доносится музыка: рояль, аккордеон, пьяный вокал. Поют Окуджаву, Высоцкого, которого тут даже крутят по местному радио. Докатилась слава до глухомани – не значит ли это, что теперь дело пошло на спад? Новый нужен рывок, и материал для него вроде бы имеется.

Неспешная акклиматизация, первые занятия по скалолазанью. Пройдя по отвесной и гладкой стене, почувствовал кое-что. «Бездны мрачной на краю…» – да, теперь это для него не просто цитата. Недаром все большие поэты девятнадцатого века проходили стажировку на Кавказе. Тогда, правда, альпинизмом не занимались, и слова даже такого не было в пушкинско-лермонтовскую эпоху. Но традицию надо новаторски осваивать: «Кавказского пленника» еще раз писать просто неприлично – возьмем других героев.

Тем более что они рядом: несколько инструкторов, включенных в киногруппу, – люди немногословные, сдержанные и совсем непохожие на всех нас, которые внизу. С полувзгляда и с полуслова становится ясно, что все разговорчики на тему «умный в гору не пойдет» – жуткая пошлость. Именно умный туда пойдет, потому что там уму абсолютный простор открывается, возникает возможность побыть один на один с целым миром. Горы – такая же уникальная и самодостаточная сфера, как, скажем, театр или поэзия. Они тоже не для всех и каждого, но без них жизнь была бы неполной.

Новых мыслей множество, однако песни пока не складываются. Некоторые наивно думают, что у него все просто, как у журналиста-репортера: пришел, увидел, написал. Знали бы они, какое это отвратное состояние, когда все у тебя вроде бы есть: руки, голова, душа, карандаш с бумагой, информация необходимая – и при всем этом ты ни мычишь ни телишься… В письме Люсе он жалуется: «Не могу писать о том, что знаю, слишком уж много навалилось, нужно или не знать, или знать так, чтобы это стало обыденным, само собой разумеющимся, а это трудно. Я и английскую речь имитирую оттого, что не знаю языка, а французскую, например, не могу. Вот! Это меня удручает. Впрочем, все равно попробую, может, что и получится, а не получится – займем у альпинистов, у них куча дурацких, но лирических песен, переработаю и спою».

Лариса Лужина, играющая в фильме доктора Ларису, попутно исполнила для своего партнера и роль музы: ее рассказы о кинофестивалях и зарубежных поездках вдохновили его на игривую, раскованную песню:

 
Наверно, я погиб: глаза закрою – вижу.
Наверно, я погиб: робею, а потом —
Куда мне до нее – она была в Париже,
И я вчера узнал – не только в ём одном!
 

К Ларисе радист Володя по сюжету должен будет слегка приставать. Примеряясь к этой ситуации, он делает первые наброски, развивая альпинистскую тему в любовно-комедийном плане:

 
И с тех пор ты стала близкая и ласковая,
Альпинистка моя, скалолазка моя…
 

Лирика лирикой, а режиссер Говорухин с самого начала настоял на том, чтобы актеры прошли хотя бы в сокращенном варианте курс альпинистской подготовки. Инструкторы Готовцева и Сысоев, мастера спорта, выдают подопечным полное снаряжение: ледоруб, ботинки с «триконями», «кошки», пояс, репшнур, учат вязать узлы, ходить в связке. Лужина попробовала ледорубом пользоваться и заехала себе по ноге – вот тебе и скалолазка! Но понемногу разобрались что к чему.

Из альпинистов-профессионалов с Высоцким особенно сходится Леонид Елисеев. Правда, поначалу он удивляет своей недоверчивостью: когда по радио врубают на всю катушку «У тебя глаза как нож», «Я в деле» и все такое, этот покоритель вершин заявляет на голубом глазу: песни народные, а исполняет их Рыбников. Я, мол, блатных хорошо знаю, и сочинить такие вещи мог только тот, кто через лагерь и тюрьму сам прошел, а ты там бывал?

Но как-то они сидят с Елисеевым у «Иткола» в ожидании вертолета. Разговорились, и тот излагает ему один драматичный эпизод из своей практики. В пятьдесят пятом году они вшестером (пять мужиков, одна женщина) шли на восхождение. Застраховались за верхушку монолитной скалы, а та возьми и рухни – по таинственной прихоти природы. Напарник Елисеева, бывалый альпинист, зашелся в крике, потерял голову и не сообразил сбросить веревку с отходящей скалы. Оттуда сорвало пятерых – шестой остался посередине ледового склона без страховки. Сам Елисеев летел в свободном падении более ста метров (вот уж побеседовал со Всевышним!) и счастливо «приледнился». Остальных впечатало в снег, с травмами разной тяжести. Елисеев фантастическим образом перебрался через трещину и, поднявшись на семьдесят метров, вызвал по рации спасателей. Те пришли к вечеру…

Вертолет так и не появляется, зато ночью посещает творческая бессонница, приходит рубленый ритм с выделенными односложными словами, каждое из которых похоже на шаг, совершаемый по ледовому склону: «друг» – «враг» – «так»… Утром он зовет Елисеева послушать готовую «Песню о друге»: «Будешь соавтором». Тот скромно отказывается, но подлинность описанного подтверждает. Говорит, что это даже лучше и правдивее традиционной альпинистской лирики. А он сам-то и забыл совсем, что хотел эту лирику стилизовать и переработать, – куда там: опять пришлось сочинять с полной отдачей и риском, на свой необычный манер…

Во время занятий на леднике Кашкаташ пришло известие о гибели одного альпиниста на пике Вольная Испания. Его товарищи, рискуя жизнью, пытались снять тело со стены. Двое суток они простояли на карнизе в ожидании вертолета. Дождь, камнепады… А еще двоим альпинистам актеры помогали пройти по морене: один из них позвоночник повредил, другой получил трещину бедра. Тяжелые ранения – как на войне. И отношение ко всему этому у горных профессионалов спокойное: гибель «входит в стоимость путевки», как шутят некоторые. С нормально-обывательской точки зрения – бессмысленные жертвы. Зачем все это? Ответом становится новая песня:

 
И пусть говорят, да, пусть говорят,
Но – нет, никто не гибнет зря!
Так лучше – чем от водки и от простуд…
 

Столько людей проживает целую жизнь, не успев себя ни разу по-настоящему испытать… Альпинизм – наглядная модель жизни, взятой в ее драматическом срезе. Все здесь обнажено, просвечено. И отношения между людьми абсолютно отчетливы.

С режиссером Славой Говорухиным они делят двухместный номер в «Итколе». Говорухин – человек с характером, спуску не дает никому. Однажды у бильярда в баре один местный придурок начинает его задирать. Выходят они в холл для выяснения отношений, а там еще несколько весьма агрессивно настроенных элементов. Все – на одного. Киногруппа в растерянности, и тут, как говорится, наступает выход Высоцкого. Он довольно ловко включается в драку, пока один из противников (боксер, как в дальнейшем выясняется) не наносит ему коварный удар из-за колонны, сбивая с ног. Тогда он, поднявшись с паркета, берет со стола две бутылки и, держа их как гранаты, идет навстречу хулиганам, произнося пару убедительных слов. Те разбегаются, а главный забияка потом еще в милиции жалуется, что на него напали двое москвичей, демонстрирует полученный в драке фингал. Приходится доказывать, что расклад другой был: их – восемь, нас – двое…

«Мы выбираем трудный путь, опасный, как военная тропа…» – это сравнение горной жизни с войной приобретает новое и неожиданное развитие. В «Итколе» появляется группа немецких альпинистов, и один из них рассказывает о том, как воевал здесь в составе дивизии «Эдельвейс». А в сороковом году эти эдельвейсовцы проходили подготовку на Кавказе, причем наш инструктор спас одного немца, с которым ходил в паре. И вот в сорок третьем, после боя, этот инструктор слышит с немецкой стороны запоздалый привет от своего бывшего напарника – ефрейтора, который вчера погиб в бою… Сюжет готовый – нужны только точные и быстрые слова:

 
А до войны – вот этот склон
Немецкий парень брал с тобою,
Он падал вниз, но был спасен, —
А вот сейчас, быть может, он
Свой автомат готовит к бою.
 

Высоцкий уже сидит в баре, коротая время в компании американских туристов и изнывая от ожидания своих – надо же это кому-то спеть! Появляется Говорухин, только что с ледника, не спеша пьет воду, стакан за стаканом. Ладно, прямо здесь, без гитары, автор начинает ему напевать с первой строки: «Мерцал закат, как блеск клинка, свою добычу смерть считала…» А Слава вдруг делает суровое, отчужденное лицо и начинает плести что-то про Остапа Бендера, который ночью сочинил «Я помню чудное мгновенье», а утром вспомнил, что это до него уже написал Пушкин. Что за чушь, при чем тут Пушкин?

– Да ты мне поешь старую баксанскую альпинистскую песню, еще военных лет. Там такой припев есть: «Отставить разговоры! Вперед и вверх, а там… Ведь это наши горы, они помогут нам».

Да что же это происходит! Неужели помутнение рассудка? Но тут Говорухин раскалывается – признается, что перед встречей успел зайти в номер, увидел черновик песни на столе и припев запомнил. За такие шуточки… Но, кстати, это значит, что строки запоминающиеся, не зубрил же он их наизусть! А про Остапа Бендера – интересно. Сколько поэтов сочиняют с полной иллюзией вдохновения, а потом их произведение оказывается сплошной цитатой. Этот сюжет можно будет в целую песню как-нибудь развернуть…

Прощание с горами тоже становится песней, предельно простой и естественной. Слова как будто пришли сами, точные и необходимые: «Возвращаемся мы – просто некуда деться!» Люди отсюда уходят молча, прощальных речей произносить не принято. Надо было это молчание передать песней. И получилось ведь: «Лучше гор могут быть только горы, на которых еще не бывал». Эта абсолютная истина существовала всегда, надо было всего-то навсего ее прочитать в человеческом сознании.

И, кстати, есть в этом высказывании неожиданный подтекст, второе дно. «Горы, на которых еще не бывал» – это не только ведь новая горная система – Тянь-Шань или даже Гималаи. Тут можно увидеть и вертикаль духовную – в начале века, как Синявский рассказывал, было, кажется у Вячеслава Иванова, словечко «вертикал», с мужественным твердым окончанием. Этот свой вертикал понять и к нему подниматься – ох и нелегкое, страшное дело: большинство людей довольствуются ползанием по горизонтали. Так что можно при повторе и сварьировать немного (а понимает пусть каждый как хочет и может):

 
Лучше гор могут быть только горы,
На которых никто не бывал!
 

Вкус успеха

Сразу стало видно далеко на все стороны света. Хорошо, оказывается, быть занятым на полную катушку, крутиться в бешеном ритме. Работы всегда бывает либо слишком много, либо слишком мало. Так уж лучше пусть будет избыток, когда всего чересчур, когда одно дело подстегивает другое, а то в свою очередь тащит третье… Вот и Муратова вдруг согласилась снимать Высоцкого в роли геолога.

 
Дела!
Меня замучили дела – каждый миг, каждый час, каждый день, —
Дотла
Сгорели песни и стихи – дребедень, дребедень, дребедень…
 

Эту импровизационную заготовку он поет на съемках «Коротких встреч» в Одессе, и она отлично вписывается в сюжетный эпизод. «Перестань! Не надо играть, петь, не хочу… Хочу, чтоб меня любили» – так реагирует на фонтанирующий артистизм его Максима героиня Муратовой. Такая уж любовь у них – абсолютно лишенная взаимопонимания и душевной щедрости. Две крупные личности вроде бы и тянутся друг к другу, но отталкивание, недоверие, дух соревнования гораздо сильнее.

А тут рядом – Надя, девушка-природа, материал, из которого лепи, что хочешь (что уж умеет Кира – так это находить новых, незаезженных актрис: Нина Русланова в этой роли великолепно смотрится). Но не хочет Максим лепить себе женщину, ему нужна готовая личность, способная с ходу его понять, а не только привязаться, не только пиджак заботливо зашить.

Такой вот любовный треугольничек. И получился он крупнее первоначального сценарного масштаба. Несходство характеров шального геолога и советской чиновницы слишком очевидно. Муратова и Высоцкий сыграли еще и философский подтекст: любовный поединок двух творческих натур. А можно ли встретить в жизни такую, чтобы и оригинальной личностью была, и щедрой, самоотверженной женственностью обладала? Как говорится, поживем – увидим…

Съемки «Коротких встреч» идут с октября параллельно с театральной работой. Авиарейс Москва – Одесса сделался чем-то вроде повседневного трамвая: «Вертикаль» тоже здесь доснимается. На Таганке – регулярный «Галилей», идут и «Антимиры», и «Десять дней» продолжают потрясать мир. Побывал у них на этом спектакле пятого ноября лично Рид – только не Джон, а Дин. Исключительно прогрессивный американский певец протеста, непонятно, правда, против чего. Спел со сцены: умеет он это делать, и голос – дай бог, но очень уж влюблен в себя. После его эффектного выступления ребята уговорили выйти на сцену Высоцкого. Он вышел – и последнее слово осталось за Таганкой.

Любимов тем временем принимается за Маяковского. Хочет показать его живым и настоящим, а не плакатно-монументальным. Это сделать очень трудно, потому что народ Маяковского не любит. Интеллигенция презирает его за воспевание власти и коммунистической партии. Синявский как-то приводил эпиграмму Тынянова на поэму «Хорошо»: «Оставил Пушкин оду “Вольность”, а Гоголь натянул нам “Нос”. Тургенев написал “Довольно”, а Маяковский – “Хорошо-с”». Человек близкого, новаторского склада, и то Маяковского обвинял в лакействе. Ну а простые люди, вопреки указанию товарища Сталина, Маяковским просто не интересовались. Не переписывали его девушки в тетрадки, не распевали мужики пьяными голосами. Народ всегда любил другого поэта – полузапрещенного Есенина.

Но Маяковский не весь состоит из политических лозунгов – он был живым и страдающим человеком. Надо ему помочь выйти из гранита, заговорить по-человечески с нормальными людьми. И тут шеф придумал грандиозный ход: показать, что Маяковский был разным, а для этого его будут играть пять актеров – каждый какую-то сторону натуры: лирик, сатирик, трибун и т. д. Одним из них будет Высоцкий, в кепке, с бильярдным кием – ироничный Маяковский. Может быть, эта грань роли выделена ему под влиянием «Песни о сентиментальном боксере», где автор довольно фамильярно с Маяковским обошелся:

 
И думал Буткеев, мне челюсть кроша:
И жить хорошо, и жизнь хороша!
 

А в итоге:

 
Лежал он и думал, что жизнь хороша.
Кому хороша, а кому – ни шиша!
 

Маяковский, может быть, на такую переделку и не обиделся бы. Сам он тоже был – палец в рот не клади, да и не так уж буквально «жизнь хороша» он говорил – недаром сразу после «Хорошо» собрался писать поэму «Плохо». Не успел, вот мы за него теперь и дописываем.

И еще в этом спектакле работает молодая актриса, исполненная необыкновенной красоты и женственности. С некоторых пор они с Высоцким не только коллеги… Маяковский когда-то влюбился в одну Татьяну, о чем стало известно всей стране. Высоцкий ситуацию с Таней Иваненко предпочитает держать в тайне. Хотя для друзей-товарищей это давно уже не секрет.

Что дальше будет? Не хочется пока об этом думать. Положимся на волю Провидения.

Его концерты в институтах и домах культуры все еще проходят без афиш и билетов – как «встречи с актером театра и кино». Чтобы получить официальный статус, надо пройти утверждение в Москонцерте. Побывал на их худсовете, показал песни военные и спортивные. Они делают вид, что слышат впервые, – ну, это традиционная чиновничья уловка: любой разговор начинать с нуля. Собирается эдакий совет лилипутов, и начинают Гулливера спрашивать: как фамилия, откуда и зачем приехал? А сами в это время обдумывают ситуацию, взвешивают степень опасности, которую им несет нежеланный пришелец, не снимут ли их с должности из-за этого самозванца. Такова уж чиновничья природа: даже такой ответственный товарищ, как Понтий Пилат, при всей симпатии к Христу из-за него не стал креслом рисковать. Но помимо страха на лицах этих людей в серых костюмах еще что-то читается. Неужели зависть? Выходит, что так: уж живя в театре, это «чуйство» распознаешь безошибочно. Но чему завидуют – вот вопрос. Ведь у нас с ними профессии абсолютно разные.

Наконец с разрешения начальника Шапорина (не композитора, как сказал бы Бездомный у Булгакова) выпущена афишка форматом тридцать на двадцать сантиметров: «ПЕСНИ. Владимир ВЫСОЦКИЙ и поэтесса Инна КАШЕЖЕВА. 23 и 24 ноября в помещении театра “Ромэн” и 28 ноября в Театре им. Пушкина». Все уже вроде заметано, и даже тексты песен затребовали, чтобы «залитовать», как это у них называется.

Но прямо накануне концерты отменяют «ввиду болезни артиста Высоцкого» – такое объявление вывесили в цыганском театре и деньги за билеты возвращают. Обиняком дают понять, что реальная причина – распоряжение более высокой инстанции, не районной, а городской или даже самого Отдела культуры ЦК КПСС. Удар чувствительный, но все же это нокдаун, а не нокаут. Поединок продолжается.

А год в целом удачный. Произошел где-то, в небесах – или, наоборот, в глубинах – резкий поворот, и он в этот поворот сумел вписаться. Новый, шестьдесят седьмой начинается в котельнической «высотке», куда Вознесенский пригласил их с Веней Смеховым. Взяли с собой Гарика Кохановского, приехавшего из Магадана на три недели. Гости все отборные, знаменитость на знаменитости. После боя курантов Андрей читает свое, а на сладкое подают Высоцкого. Особенно всех впечатляет «Письмо в деревню»:

 
Был в балете, – мужики девок лапают.
Девки – все как на подбор, ё! – в белых тапочках.
Вот пишу, а слезы душат и капают:
Не давай себя хватать, моя лапочка!
 

Раздается такой оглушительный взрыв хохота, что приходится остановить пение. Впрочем, эту незапланированную паузу вполне можно считать вставным сольным номером, значение которого понятно всем без пояснений. Ведь смеется-то не кто иной, как Майя Плисецкая.

Вознесенский в конце января зовет его на свой вечер в старом университете, в здании с колоннами и с памятником Ломоносову в маленьком дворике. Амфитеатр, именуемый Большой коммунистической аудиторией, переполнен. Андрей читает красиво, умело заряжая аудиторию и тут же от нее заряжаясь. Со вкусом отвечает на вопросы об Италии, откуда только что вернулся. Два часа пролетают стремительно.

Сидя в зале, Высоцкий думает о том, что тоже мог бы два часа держать такую аудиторию – даже без блатных песен составилась бы программа. Забылся даже, а Вознесенский между тем уже что-то рассказывает о «чудесном Театре на Таганке», об успехе «Жизни Галилея» и об артисте Высоцком, который «очень здорово этого Галилея делает». Студенты начинают аплодировать, а Вознесенский, широко улыбаясь, делает обеими руками приглашающий жест. Откуда-то уже и гитару поднесли. Тронув струны, он начинает читать «Оду сплетникам» из «Антимиров». Прочитав, тут же уходит со сцены, но аплодисменты не утихают.

Вознесенский обещает публике, что «автор чудесных песен» исполнит «Нейтральную полосу», «если мы все его очень попросим». Ситуация немного двусмысленная: вроде все тут к нему расположены, но быть довеском к чужому вечеру… Вместо «Полосы» предлагает «Сентиментального боксера», и Вознесенский охотно оглашает поправку. Не успел начать, как кто-то нетерпеливый уже вопит: «Наводчицу!» Пришлось строго на него посмотреть и популярно объяснить, что неуместно на вечере одного поэта требовать песен совсем другого автора. Поскольку здесь хозяин Андрей, то, будучи его гостем, он выполнит его просьбу и споет песню, но только одну. А вот когда будет у него собственный вечер, он исполнит всё, что попросят.

Довольно скоро такое выступление в университете прошло – правда, на Ленинских горах, в Большой химической аудитории. Народу было много. Вышли в коридор, а из соседней аудитории вываливается такая же огромная толпа. Это кто же там выступал? Отвечают: там тоже слушали Высоцкого – через динамик велась прямая трансляция. Симпатичные все ребята. Жаль, что мы с ними не видели друг друга. Но все же радость удваивается…

Перед тем побывал он в Ленинграде – городе, где действует клуб «Восток»: собираются барды, поют и с народом беседуют. Восемнадцатого января Высоцкого представляют там публике Владимир Фрумкин и Юрий Андреев. Назадавали вопросов, и при этом кинокамерой кто-то снимал. Выяснилось, что делается научно-популярный фильм «Срочно требуется песня». Теперь по экранам страны пойдут гулять кадры, где он рассказывает о себе и поет новую и программную вещь:

 
А у дельфина
Взрезано брюхо винтом!
Выстрела в спину
Не ожидает никто.
На батарее
Нету снарядов уже,
Надо быстрее
На вираже!
 
 
Парус! Порвали парус!
Каюсь! Каюсь! Каюсь!
 

Хочется, чтобы все было по-хорошему – и с детьми, и с Люсей, перед которой чувствует неизбывную вину. Он собирает в ресторане ВТО «тройственный союз» (так с некоторых пор называются они с Золотухиным и Смеховым) обсудить насущные проблемы. Дети подросли. Люсе надо работать, может быть, сами сочиним для нее какой-то сценарий?

А буквально на следующий день Сева Абдулов приводит его к режиссеру Геннадию Полоке – тому, что прославился фильмом «Республика ШКИД», а теперь готовится ставить «Интервенцию» по пьесе Льва Славина. Там есть такой персонаж Бродский, он же Воронов, одесский подпольщик, который все время меняет личины: то легкомысленный хлыщ, то гувернер, то моряк, то белогвардейский офицер. Даже Аркадий Райкин об этой роли мечтал когда-то. Всё еще, конечно, вилами по воде писано: как утвердят, то да се. А он включается в работу прямо с этого разговора: сразу мысли разные застучали под темечком. Вдруг повезет – и это будет его лучшая роль…

В театре – Маяковский. Спектакль получил название «Послушайте!». Репетиции идут напряженно: два, три, а то и четыре часа в день. Пятерка «Маяковских» такова: Насонов, Смехов, Золотухин, Хмельницкий и Высоцкий. Многое меняется по ходу. Декорации – детские кубики с буквами. Иногда из них составляются слова, а иногда два кубика делаются пьедесталами и с них спускаются Маяковский и Пушкин, чтобы поговорить по душам. Стихотворение «Юбилейное» разыгрывается как диалог. Скажем, фраза: «Хорошо у нас в Стране Советов. Можно жить, работать можно дружно…» – предстает таким образом:

 
Маяковский.
Хорошо у нас в Стране Советов…
Пушкин.
Можно жить?
Маяковский.
Работать можно дружно.
 

А Пушкин не кто иной, как Высоцкий. Как говорит Любимов: автор написал текст, а мы сыграем подтекст. Этот подтекст-то и вызывает – опять! – тревогу «начальничков» нашей культуры. Некто Шкодин из Моссовета шкодит изо всех сил: мол, пять Маяковских – разные грани, а грани пролетарского поэта нет… Сколько людей встало на защиту – и каких: Арбузов, Анчаров, Эрдман, Кирсанов, Шкловский, Кассиль… Лиля Брик пришла на обсуждение и заявила, переходя на «советский» язык: «Этот спектакль мог поставить только большевик и сыграть только комсомольцы». Ничего не помогает. Спектакль еще не готов к середине апреля, когда театр выезжает на гастроли в Ленинград.

Вылет первый: Высоцкий как Маяковский

Владимир Маяковский и Владимир Высоцкий – к сопоставлению располагают уже сами эти звучные имена. Владимир – имя нередкое в конце XIX века, а уж в предвоенные годы в СССР «Вовы» и «Володи» появлялись на свет с чрезвычайной частотой. Тем не менее именно в этих двух случаях имя работает как художественный символ, вставая, что называется, во весь рост. Вспомним, как осмысляла Цветаева в стихах 1921 года имя своего поэтического современника:

 
Превыше крестов и труб,
Крещенный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ —
Здорово, в веках Владимир!
 

И потом, уже в 1930 году, осмысляя весь жизненный путь поэта, начиная с рождения:

 
Чтобы край земной не вымер
Без отчаянных дядей,
Будь, младенец, Володимир:
Целым миром володей!
 

Так и хочется применить цветаевские строки к Высоцкому. Они с Маяковским оба – «отчаянные дяди», нацеленные на решение масштабных задач, на овладение «целым миром». А фамилии… Позволю себе раннее детское воспоминание. Бумажная книжка с картинками. Название – «Это книжечка моя про моря и про маяк». И такой в ней финал:

 
Кличет книжечка моя:
– Дети,
будьте как маяк! Всем,
кто ночью плыть не могут,
освещай огнем дорогу.
Чтоб сказать про это вам,
этой книжечки слова
и рисуночков наброски
сделал
дядя
Маяковский.
 

По прочтении возникало ощущение, что «Маяковский» – это фамилия, придуманная специально для книжечки. А потом, много лет спустя, друг нашей семьи, швейцарский журналист, знающий по-русски буквально несколько слов («маяк» оказался в их числе), с удивлением спросил: «А что, Маяковский – это настоящая фамилия поэта? Не изобретенный им псевдоним?»

Да, нет больше в истории русской поэзии случая, когда «натуральная» фамилия автора так совпала с духом его поэтики, с его жизнетворческим пафосом. Разве что Высоцкий. Фамилия более частотная, среди ее носителей есть и другие актеры, другие литераторы. Но ни с кем из обладателей этой паспортной фамилии она так семантически не срослась. Несмотря на свой скромный физический рост, Володя в юные годы был обречен на прозвище «Высота» и в течение жизни оправдал его в высшей степени.

А какого юного подпольщика следившие за ним шпики в 1908 году называли в своих донесениях «Высокий»? Да, вы угадали: Маяковского, еще не начавшего писать стихи.

Так что у обоих поэтов фирменный знак – высота. Вершина, духовная вертикаль. «Стремилась ввысь душа твоя…» – тогда ты скорее всего симпатизируешь Маяковскому и Высоцкому. А люди с «горизонтальным» мышлением их нередко отвергают.

Теперь о маяке как символе. Когда-то в советское время «маяками» пропаганда именовала «передовиков производства», чьи трудовые рекорды нередко были фальсифицированы. Но это довольно короткий период. А изначально «маяк» – символ идеала, мечты, высокой духовной цели. «Ты, знающая дальней цели / Путеводительный маяк, / Простишь ли мне мои метели, / Мой бред, поэзию и мрак?» – так обращался к родине Александр Блок.

Естественно, слово «маяк» появляется в морских песнях Высоцкого:

 
Почему слишком долго не сходятся створы,
Почему слишком часто моргает маяк?!
 

А вот случай, когда слова-символы «маяк» и «высота» сошлись в одной стихотворной строке:

 
Вот маяк нам забыл подморгнуть с высоты
(«В день, когда мы, поддержкой земли заручась…»)
 

Те, кто любит Маяковского как человека и как поэта, и в наши дни порой именуют его «Маяком» – непринужденно и в то же время уважительно. И Высоцкий для многих сегодня – маяк, освещающий огнем дорогу.

Апелляция к Маяковскому содержится едва ли не в самом раннем стихотворном произведении Высоцкого студенческой поры – сохраненных Н. М. Высоцкой шуточно-пародических фрагментах, написанных «на случай»: сын благодарит мать за выстиранные и выглаженные брюки «от имени» трех классиков: Пушкина, Некрасова и Маяковского. Напомним фрагмент, сочиненный «от имени» последнего:

 
Давно
я красивый
товар ищу!
Насмешки с любой стороны. —
Но завтра
совру товарищу:
Скажу,
что купил штаны.
 

При всей непритязательности этих строк в них ощутимо стремление овладеть навыками поэтической техники Маяковского – интонационным стихом и каламбурно-составной рифмой.

Следующая реплика в диалоге Высоцкого с Маяковским приходится на 1966 год, когда в «Песне о сентиментальном боксере» довольно саркастически обыгрывается хрестоматийно-школьная цитата из поэмы «Хорошо!»:

 
Вот он прижал меня в углу.
Вот я едва ушел…
Вот апперкот – я на полу,
И мне нехорошо!
И думал Буткеев, мне челюсть кроша:
И жить хорошо, и жизнь хороша!
 

Автору этой книги довелось говорить об этом тексте с М. В. Розановой и А. Д. Синявским, которые в 1950-е годы много занимались маяковедением и с тех пор сохранили пристрастно-личностный взгляд на поэта. Оба они, как известно, были вузовскими учителями Высоцкого и часто принимали начинающего барда в доме.

– Повлияли ли вы как-нибудь на отношения между двумя Владимирами? – спросил я.

– Пожалуй, не прямым образом. Может быть, передали Высоцкому некоторую долю той непочтительности, воплощением которой для нас когда-то был Маяковский, – ответила Марья Васильевна, а Андрей Донатович вдруг вспомнил лагерную остроту:

 
Я
земной шар
Чуть не весь обошел, —
И жэ-ха,
И жэ-ха.
 

«ЖХ» – это почтовый шифр учреждений. По адресу «ЖХ-285», в частности, Синявский начал получать письма от жены как раз в то время, когда с намагниченных лент пошла в народ песня о жизнерадостном Буткееве. Маяковский обещал после «Хорошо» написать «Плохо», однако осуществить эту заявку было суждено другому поэту.

В современной поэзии стойко держится мода на цитатность: без нее сегодня лирик выглядит просто неприлично и чувствует себя как голый. Надо непременно кинуть в свою поэтическую квашню пригоршню интертекстуального изюма: немножко пушкинско-тютчевских формул, пару издевок над советской классикой да коленопреклоненных обращений к Пастернаку или Мандельштаму. Но помимо количественно-частотных показателей тут есть еще и качественно-динамический критерий: цитата, как говорил Мандельштам, есть цикада, ей свойственна неумолкаемость. Должен признаться, изобилие чужих слов в сегодняшней поэзии к сравнению с цикадой не располагает, россыпи цитат чаще бывают похожи на кучку дохлых тараканов. Не хватает, как правило, парадоксальности в столкновении своего и чужого слова, недостает активной трансформации источника.

А вот у Высоцкого цитата выскакивает в неожиданном месте, не подменяя авторскую речь, а удваивая ее энергетику. Она всегда освоена и семантически, и ритмически. Даже плагиатор у него не пассивно воспроизводит Пушкина, а все-таки переводит его из четырехстопного ямба в пятистопный: «Я помню это чудное мгновенье, / Когда передо мной явилась ты». А сибирский бич, щеголяя цитатой, из почтения к классике переходит с хорея на ямб: «Вача – это речка с мелью / Во глубине сибирских руд…»

И такой способ работы с чужим словом восходит к Маяковскому, который никогда не кланялся предшественникам, а всегда дерзко их передразнивал. Достаточно вспомнить, как в стихотворении «Юбилейное» (1924) он переиначивает строки из «Евгения Онегина» – и притом, по его собственному признанию, любимые:

 
– Дескать, муж у вас
дурак
и старый мерин,
я люблю вас,
будьте обязательно моя,
я сейчас же
утром должен быть уверен,
что с вами днем увижусь я.
 

Случалось, впрочем, что активно освоенная цитата толкала поэта на невольный спор с самим собой. В стихотворении «Император», написанном в 1928 году во время поездки в Екатеринбург – Свердловск, общая политическая установка и финальный садистский вывод («корону можно у нас получить, но только вместе с шахтой») изрядно подорваны трагически-торжественным пассажем, где сюжетная и ритмическая реминисценция из лермонтовского «Воздушного корабля» так резко оттенена чисто «маяковским» грассированием:

 
Здесь кедр
топором перетроган,
зарубки
под корень коры,
у корня,
под кедром,
дорога,
а в ней
император зарыт.
 

Конечно, стихотворение в целом «неправильное», как политически неправильно многое написанное Маяковским после 1917 года, но вот в этих именно строчках есть неподдельная эмоциональная нота, полностью отсутствующая в сочинениях тех сегодняшних литературных конъюнктурщиков, что от шаблонного поношения «Николашки» резво перестроились на воспевание мнимого величия последнего российского императора… Иначе говоря, Маяковский порой начинал опровергать самого себя (вспомним хотя бы не «советское» описание трагической фигуры Врангеля в восемнадцатой главе поэмы «Хорошо»), и этот внутренний разлад сам собою располагает к пародийному осмыслению. В своих стихотворных лозунгах Маяковский как бы самоубийственно «подставляется» под будущие полемические удары, подобные тому, какой был нанесен ему в «Песне о сентиментальном боксере».

Следующая встреча Высоцкого с Маяковским состоялась в 1967 году, когда Любимов поставил в Театре на Таганке спектакль «Послушайте!». Послушаем, что говорил о спектакле сам Высоцкий. Обратимся к расшифровкам фонограммы публичных выступлений поэта и процитируем фрагменты, относящиеся к спектаклю, в котором Высоцкий играл до 1969 года:

«Мы сделали спектакль по произведениям Маяковского, который называется “Послушайте!” – это первое слово из его строчки: “Послушайте! Ведь если звезды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно? Значит, это необходимо, чтобы каждый вечер над крышами загоралась хоть одна звезда…” Инсценировку написал актер нашего театра мой друг Веня Смехов. Спектакль, мне кажется, очень благородный, потому что он совсем по-новому для молодых людей открывает Маяковского.

В спектакль вошло много стихов Маяковского, много воспоминаний о нем – это целая история его жизни. Он тоже сделан очень странно. Например, Маяковского у нас никто не играет – вернее, его играют пять человек. Пять совершенно разных людей играют одного человека, Маяковского – каждый играет различные грани его дарования: Маяковский-лирик, Маяковский-сатирик, Маяковский-трибун… Один Маяковский просто молчит весь спектакль, ничего не говорит – очень хорошая роль: молчаливый Маяковский глубокомысленно смотрит в зал.

Я там играю сердитого Маяковского, Веня Смехов – лирика, Валерий Золотухин – ироничного. Одеты мы все в одежды, в которые он рядился в различные периоды своей жизни. То он в желтой кофте – в те времена, когда он увлекался футуризмом. Я там – с кием деревянным, в кепке. Золотухин – в каком-то странном канотье.

Этот спектакль в тот период, когда мы его репетировали, на меня, например, произвел колоссальное впечатление. Ведь преподавание Маяковского у нас в школе ведется очень однобоко: у нас Маяковский все сердится, все “достает из широких штанин дубликатом бесценного груза” и все говорит: “смотрите, завидуйте” – только это и знают дети, только это им читают. А Маяковский ведь не только такой – он был и печальный, трагичный. Поэтому налет такого вот школьничества с Маяковского в этом спектакле снят, в нем звучат замечательные стихи Владимира Владимировича. Он в нем абсолютно представлен как человек без кожи.

…Он вообще был трагической личностью. Как он кончил, вы все, конечно, помните. Так что надо было иметь для этого причину и много думать, чтобы так закончить жизнь. Но это другой вопрос…

У нас в спектакле дети на конкурсе читают стихи: “Очень много разных мерзавцев ходит по нашей земле и вокруг”. Потом выходит Маяковский, читает те же самые стихи и говорит: “Мы их всех, конечно, скрутим, но всех скрутить ужасно трудно…” И, вы знаете, – удивительный эффект.

Интересно решен этот спектакль. Очень наивное оформление – увеличенные детские кубики, азбука: на этих кубиках – они все разноцветные, нарисованы буквы. Мы из них делаем какую-нибудь конструкцию, скажем, какую-то трубу – напишем там “печь” и на ней играем. Или составим из кубиков постамент под памятник, стоим на них и играем разговор Пушкина с Маяковским».

Данный текст едва ли нуждается в комментарии. Добавим только, что в диалогизированной театральной версии стихотворения «Юбилейное» именно Высоцкий играл роль Пушкина, которому «с Маяковского плеча» были пожалованы некоторые отрезки текста. Ведь у «разговоров» Маяковского – с Пушкиным ли, с фининспектором, с товарищем Лениным – есть одна примечательная особенность: автор изъясняется один, не давая собеседнику ни рта открыть, ни даже кивнуть в знак согласия. Диалогизация была способом «прочесть» Маяковского не только по-новому, но и в его вольнодумно-таганском духе. Это, впрочем, уже касается истории театра, в которую мы вторгаться не станем, ограничившись лишь важным свидетельством Вениамина Смехова из его книги о Высоцком «Живой, и только»:

«Володя играл храброго, иногда грубоватого, очень жесткого и спортивно готового к атаке поэта-интеллигента… Я слышу его прощальное взывание к одуревшей толпе мещан: “Послушайте! Ведь если звезды зажигают, значит…” И вдруг Володя обрывает крик и мрачно исповедуется: “Я себя смирял, становясь на горло собственной песне”. Кто мог знать, что через двадцать лет случится повод порадоваться на тему: вот уж чего не было, того не было! Собственная песня по собственной воле ни разу не изменила себе. Кто знает – может быть, пригодился опыт старшего коллеги, так хорошо сыгранного актером-поэтом?»

Как своеобразный итог рефлексии Высоцкого на «маяковскую» тему можно рассматривать строку в песне «О фатальных датах и цифрах»:

 
С меня при цифре 37 в момент слетает хмель, —
Вот и сейчас – как холодом подуло;
Под эту цифру Пушкин подгадал себе дуэль
И Маяковский лег виском на дуло.
 

Высоцкий произносил при пении на старомосковский манер: «Маяковскый», придавая тем самым образу поэта некоторый ретроспективный оттенок, внося поправку на вечность, стилистически сближая фигуры Пушкина и Маяковского. Пожалуй, он не мерил Маяковского на моралистический аршин: хороший, плохой.

Значительность – вот подходящее слово для характеристики образа Маяковского в сознании Высоцкого. Значительность личности, судьбы, текстов, поведения, ошибок. Значительность жизни, крушения и смерти. А тем, кто сегодня сомневается и тревожится, тем, кто берет на себя хотя бы часть ответственности и вины за происходящее в России, тем, может быть, уместнее поразмышлять о трагической сущности одного из поэтов этой трагической по преимуществу страны.

Одна из самых известных песен Высоцкого – «Я не люблю» (отмечу в скобках перекличку названия с названием поэмы Маяковского «Люблю», и в скобках же заметим, что в искусстве, по-видимому, счастливее тот, кто идет от отрицания к утверждению, а не наоборот: утопист приходит к неизбежному разочарованию, а антиутопист в своем тотальном отрицании, глядишь, и наткнется ненароком на неопровержимые истины, на твердую почву) начинается словами «Я не люблю фатального исхода». Некоторым эта строка казалась неудачной и неуклюжей. Действительно, звучит как-то помпезно, а афоризм в целом отдает тавтологией: кто же любит фатальный исход?

Но кажущиеся «ошибки» Высоцкого – это всегда сгустки непривычных смыслов. Так и здесь: поразмыслив, убеждаешься, что трагедия, взятая не в метафизическом плане, а в аспекте ее жизненной феноменологии, с точки зрения непосредственного эмоционального восприятия, – весьма невкусная штука. Для человека слабого совершенно естественно бояться «фатального исхода», а для человека посильнее – такой исход не любить. Судьба Маяковского – ярко выраженный пример «фатального исхода», неотвратимой трагедии. В прежние времена думалось: а что, если, следуя за вкусовой оценкой Пастернака, оставить для себя, для своих читательских целей только Маяковского до семнадцатого года, отбросив дальнейшее? Ограничимся первым томом, законсервируем Маяковского «красивым двадцатичетырехлетним», а поэму про Ленина и стихи про литейщика Козырева пускай читают несчастные советские школьники да благополучные западные слависты.

Но не получалось. Первый том фатально влечет за собой последующие, зерно трагедии содержится уже там. Трагедия – это ведь не просто «шел в комнату, попал в другую», это когда вопроса принимать или не принимать не было, как отмечал автор – герой текста «Я сам», а мы уже из этого факта можем делать разные выводы. «Я знаю, ваш путь неподделен, но как вас могло занести…» – вопрошал Маяковского Пастернак. Да вот так, понимаете ли, по фатальным законам стилевого развития. Согласно этим законам стиль не подчиняется идейно-тематическим задачам, а сам находит для себя и темы, и идеи. «Руководить» этим процессом никто не в состоянии, его можно только анализировать постфактум. Стиль Маяковского требовал монументального масштаба, злободневной пестроты, прямого участия в жизненной преобразовательной практике. Другое дело, что материал этому стилю попался гнилой, иллюзорный, но «строчащим романсы» этого поэта представить никак невозможно, и «становясь на горло» сегодня представляется примером неадекватного самоанализа и, кстати, неточной гиперболой: в описываемом ею состоянии осуществлять «агитпроп» невозможно, можно только молчать.

Идеи иллюзорные, ложные тоже являются частью жизни и вовлекаются в сферу поэзии. Маяковскому выпали суровый жребий, тяжкая участь – выстраивать свой мир из обреченных на разрушение, на рассыпание материалов. Но, в конце концов, он «этим и интересен», а не тем, каким он мог быть, если не был бы Маяковским.

Маяковский от первых своих строк до последних был утопистом. Утопистов сегодня принято ругать и обвинять во всех наших неудачах. Более того, на счет русского авангарда с его утопическим пафосом иной раз норовят списать чуть ли не все ужасы советского террора; мол, это футуристы и прочие – исты проторили дорогу в ГУЛАГ.

Но художественный утопизм – это еще и проектирование творческих возможностей, угадывание вариантов будущего. Неосуществленность замыслов здесь не только вероятна, но и зачастую неизбежна. Так и Маяковский наобещал больше, чем мог сделать. Ну не получилось у него эпоса, отвечающего формуле «сердце с правдой вдвоем»: не это было с бойцами и со страной, да и в сердце автора творилось другое. Но формула сама по себе истинна и увлекательна: пусть пробуют другие! Пусть не все стихи Маяковского «приводят в движение тысячи лет миллионов сердца», однако подобная стратегия сама по себе отнюдь не ложная. Сам не смог, зато для других цель наметил. В каком-то смысле творчество – всегда утопия, у него несколько иные критерии истинности, чем у деятельности утилитарной. Кто абсолютно безгрешен, кто свободен от утопизма на все сто? Стопроцентная бездарность.

Маяковский ни разу не говорил о том, кому он передает свою лиру. Она выпала у него из рук 14 апреля 1930 года. Многие пытались ее поднять, но не получалось: не хватало «маяковской» смелости. Роль большого поэта, говорящего «о времени и о себе», была унаследована Высоцким. Отказавшись от утопического содержания послеоктябрьского творчества Маяковского, от политического самообмана, он применил его богатую поэтическую технику для решения реальных, а не иллюзорных задач своего времени.

Что дал Маяковский Высоцкому? Или скажем так: что взял Высоцкий у Маяковского, у футуристической культуры в целом?

Во-первых, интонационную энергетику стиха. Высоцкий сумел в песенной форме сохранить ту самую «выделенность» каждого слова, которую Р. Якобсон отмечал как важнейшую особенность поэтики Маяковского.

Во-вторых, умение видеть и находить в слове образ.

В-третьих, мастерство развернутого сравнения, реализованного в сюжете. Сочетание житейской достоверности фабулы с метафорической броскостью ключевого образа – это, может быть, главный секрет динамичности и эмоциональной долговечности.

А ключевые образы поэтических систем Маяковского и Высоцкого – глобальны и всемирны, без риторики и натужного пафоса. Они рождены в душевных глубинах.

«Земля! Дай исцелую твою лысеющую голову…» – обращается к планете молодой Маяковский. И такой же антропоморфный образ появляется у Высоцкого, для которого Земля – существо одушевленное:

 
Как разрезы, траншеи легли,
И воронки, как раны, зияют.
Обнаженные нервы Земли
Неземное страдание знают.
 

Коснемся еще двух общих для Маяковского и Высоцкого мотивов, где проступают моменты и сходства, и различия поэтов.

Первый мотив – корабли, волновавшие воображение обоих авторов. У Маяковского – это в первую очередь «Военно-морская любовь» и «Разговор на одесском рейде десантных судов “Советский Дагестан” и “Красная Абхазия”». Несмотря на хронологическую разницу (соответственно 1915-й и 1926-й), оба стихотворения проникнуты единым общефилософским и «вечным» настроением: эпитеты «красная» и «советский» – не более чем элементы названий судов.

У Высоцкого среди множества песен на эту тему выделю «Жили-были на море…» (вариант названия: «Кораблиная любовь», 1974). Перед нами ситуация, близкая к чистому творческому эксперименту. Оба поэта, предаваясь гиперболическому воображению, усматривают в кораблях (с реалистически-житейской точки зрения бесполых) образы мужские и женские. Как будут развиваться отношения между необычными персонажами – это не предрешено ни литературной традицией, ни идеологическими соображениями. Сюжеты здесь полностью передают динамику внутреннего мира авторов. И что же выходит в итоге?

У Маяковского и любовь миноносца с миноносицей завершается крахом, и «Советский Дагестан» вероломно брошен. У Высоцкого профессиональный, так сказать, крах лайнера, ржавеющего в доке и брошенного командой, как раз оборачивается «счастьем в личной жизни» с пришедшей «под черное крыло» «белой мадонной».

Что следует из этого сопоставления?

Только одно: Высоцкий счастливее. Маяковскому с самого начала и до самого конца дано было непреодолимое одиночество, из которого проистекало все остальное. Высоцкому же с первых творческих шагов оказалось ведомо ощущение «нас было двое». Потому так одинок Маяковский во время своих диалогов, потому у Высоцкого и в монологах присутствует диалогическая интонация, динамичное двуголосие автора и героя.

Но что еще сближает двух поэтов – это творческая стратегия: «умирая, воплотиться в пароходы, строчки и другие долгие дела». Пафос, пожалуй, немодный для нашего антиромантического и совсем не мечтательного времени. Но ведь на смену нашему времени еще придет другое, с новыми мечтаниями, ошибками и поисками.

Кстати, сегодня бороздят где-то водные просторы четырехпалубный теплоход «Маяковский» и танкер «Высоцкий». С «долгими делами» – полный порядок.

Еще один мотив – памятник. Не будем откапывать все исторические корни, начиная с Горациева «Exegi monumentum». Не будем и пересказывать: все помнят финал «Юбилейного», все помнят и сюжет Высоцкого о дерзком «выходе» автора-героя из каменной кожи монумента. Но какая самоубийственная обреченность звучит в идущем из глубины желании: «Заложил бы динамиту – ну-ка, дрызнь!» И уверение в «обожании жизни» после этого достаточно риторично. А вот у Высоцкого заключительное лаконичное: «Живой!» по-настоящему убедительно. И опять-таки не потому, что он пошел «другим путем», более правильным, а потому, что участь выпала ему такая, жизнеутверждающая без иронических кавычек.

Русский Гамлет – есть такой культурный феномен, имеющий множество индивидуальных воплощений. И ответы на вопрос «Быть иль не быть?» тут бывают разные.

Маяковский выбрал ответ «не быть». Высоцкий – при всех трагических сомнениях и сложностях – вариант «быть». Вспомним финал Шекспировой трагедии. Там появляется норвежский наследный принц Фортинбрас. В любимовской версии линия этого персонажа сокращена. А как у Шекспира?

Умирая, Гамлет успевает сказать Горацио:

 
Предсказываю: выбор ваш падет
На Фортинбраса. За него мой голос.
 

А Фортинбрас, появившись на сцене, произносит последний монолог трагедии:

 
Пусть Гамлета к помосту отнесут,
Как воина, четыре капитана.
Будь он в живых, он стал бы королем
Заслуженно. Переносите тело
С военной музыкой, по всем статьям
Церемоньяла…
 

По отношению к Маяковскому-Гамлету Высоцкий оказался наследником-Фортинбрасом.

От Маяковского до Высоцкого совсем недалеко. Четверть часа пешего хода от переулка Маяковского (бывший Гендриков переулок, где поэт жил во второй половине 1920-х годов и где размещался когда-то первый музей Маяковского) – до улицы Высоцкого, где сегодня Центр-музей В. С. Высоцкого. Таганское пространство…

Труды и дни

Работа над «Интервенцией» понемногу закипает, пошли косяком выступления с песнями, особенно в Ленинграде. Новинка сезона – песня «Профессионалы», написанная Высоцким сразу после очередной (пятой подряд) победы наших хоккеистов на чемпионате мира в Вене:

 
Профессионалам
         по всяким каналам —
То много, то мало – на банковский счет, —
А наши ребята
         за ту же зарплату
Уже пятикратно уходят вперед!
 

На этих словах всегда наступает «оживление в зале», смеяться и аплодировать начинают – но не как толпа фанатов, не в исступлении, а с общим ироничным пониманием. Говоря о канадцах «профессионалы», мы вовсе не имеем в виду, что наши хоккеисты – любители. Они что-то получают за игру, но, конечно, мало. Как и мы в театре. Как и все наши зрители в своих НИИ… А все равно вкалываем – потому что больше некуда деться в этой жизни.

Ну а если совсем откровенно, то слово «профессионалы» по звучанию подошло, как камертон. У него многие песни – не меньше половины – так начинаются, со строки, где непременно «р-р-р» имеется. «У меня гитара есть – расступитесь, стены!», «На братских могилах не ставят крестов», «Удар, удар… Еще удар…», «Если друг оказался вдруг…», «Как призывный набат, прозвучали…». Вот такие у нашего бр-рата стихотвор-рца секр-реты мастер-рства…

Шестнадцатого мая «Послушайте!» наконец выпущено на сцену. Двадцать четвертого Высоцкий уже в Куйбышеве. Прямо к трапу пробрался симпатичный человечек по имени Сева, Ханчин по фамилии. По дороге из аэропорта показывает Волгу, горы Жигулевские, панораму города – для начала неплохо. От комсомольского обкома до филармонии захотелось пройтись пешком, сосредоточиться. Чудной памятник Чапаеву встретился: скачет целая компания на конях – подойдем, хочется посмотреть поближе. А что – есть движение, динамика… Как говорится, по нехоженым тропам протопали лошади, лошади… Кто тут в вашем клубе уже выступал? Как принимали? А кого лучше? Ну что, найдем мы с вашим залом контакт?

Концерт удался, только вот новая песня о конькобежце не так чтобы на ура прошла. Почему, ребята? Объясняют: тут ленинградец Юра Кукин уже отличился: спел эту вещь в убыстренном темпе, все тогда очень смеялись, а на авторскую версию теперь не отреагировали. Надо будет Кукину тактично намекнуть, что так не поступают, – тоже мне, хорош друг!

Далее у нас – Клуб имени Дзержинского, шагаем к нему по набережной. Когда к вам приходит теплоход «Эн Вэ Гоголь»? Между прочим, мама моя, Нина Максимовна, на нем по Волге-матушке сейчас путешествует. Так, есть еще время. И буфет есть. Девушка, нам, пожалуйста, бутылку шампанского. Давайте за мой первый успех и за начало нашей дружбы. Пейте, ребята, а сам я – потом, попозже.

Подошли к трапу. Он кричит: «Мама!» А она с кем-то на палубе беседует, не знает, что сын в этом городе оказался. Увидела – заторопилась, обрадовалась. Вот, посмотри, с какими людьми замечательными я здесь встретился.

После концерта – прогулка по Волге на катере. Капитан дает Высоцкому немного порулить, поясняет, как надо понимать огни фарватера и встречных судов. Ребята тем временем распевают главную песню этих мест: «Ох, Самара-городок, беспокойная я…»

Все больше времени он проводит с Таней Иваненко. Бывает, берет ее с собой в поездки. Однако идиллия не складывается. Таню тяготит и роль «разлучницы», и то немаловажное обстоятельство, что она сама замужем. Ей хочется ясности и надежности отношений. Познакомила его с матерью и отчимом-полковником, которого называет отцом. Устраивает показательное прослушивание у них дома. Высоцкий подходит с пониманием: как-никак сам из военной семьи. Без особого надрыва показывает песни военные, спортивные, сказочные. Все довольны.

На этом домашнем концерте присутствует сосед Таниной мамы – Давид Карапетян, по профессии переводчик с итальянского, живущий в том же доме с женой-француженкой по имени Мишель. Однажды, случайно встретившись здесь с Татьяной, он проявил к ней неподдельный интерес, но тут же узнал, что она «другому отдана», а в утешение получил магнитофонную кассету с песнями этого «другого». Послушал – и увлекся не на шутку. Был приглашен на спектакль «Послушайте!». Высоцкий в тот вечер занят не был – к счастью для их будущих отношений. Потому что Давиду зрелище крайне не понравилось: примитив, агитка, да к тому же, чтобы возвысить Маяковского, здесь совершенно уничтожен Игорь Северянин. В исполнении Золотухина он предстает ничтожным пошляком, а его стихи – какой-то похабщиной. Что за дикие советские представления!

Обо всем этом Давид прямо сказал Высоцкому, когда Татьяна их познакомила. Тот сначала пробовал защищать родную Таганку, но честно признался, что и сам к Северянину неравнодушен. А потом еще много совпадений вкусов обнаружилось. «Нестандартное мышление», – сказал Высоцкий Тане о новом знакомце. Так и начинается их дружба – с серьезными разговорами и отчаянными кутежами. По части доставания доброкачественного алкоголя Давид порой пользуется преимуществами, которые дает его брачный статус. Возьмет с собой валюты да синий французский паспорт жены – и перед друзьями открываются двери ночных баров. И это еще, пожалуй, не всё, что может дать русскому человеку женитьба на иностранке…

Тридцать первого мая – творческий вечер Владимира Высоцкого в Доме актера. Таганский директор Дупак уговорил знаменитого шекспироведа Аникста произнести вступительное слово. Человек страшно образованный и, что характерно, обо всех постановках «Гамлета» рассказывает так, как будто он лично там побывал, как будто Ричарда Бербеджа или Эдмунда Кина запросто видел из партера. Любимов с ним очень считается и – чем черт не шутит – может быть, возьмет однажды и замахнется на Вильяма нашего Шекспира… Хотя «Гамлет» – пьеса уж очень актерская, а наш режиссер в актере умирать пока не собирается.

Короче, стоит уважаемый профессор перед занавесом и очень интересно рассказывает про кого-то молодого-талантливого, предсказывая, что когда-нибудь, через много лет еще состоится вечер народного артиста Владимира… Сергеевича Высоцкого. Тут он малость оговорился, ему немедленно подсказывают: «Семеновича», но как-то очень нетерпеливо публика себя ведет. А сам Высоцкий в это время по другую сторону занавеса сидит на стуле с гитарой и не так уж торопится, он бы еще с удовольствием послушал такие умные речи. Аникст вынужден скомкать свои рассуждения, по-быстренькому закруглиться и удалиться. Занавес поднят. Аплодисменты. Ну куда вы торопитесь, я же еще ничего не успел вам сказать…

В июне новый художественный фильм «Вертикаль» выходит, как говорится, на экраны страны. В данном случае, однако, это штампованное выражение не лишено смысла, поскольку страна смотрит фильм на несметном количестве экранов – и знакомится с Высоцким. Для тысяч людей, никогда не посещавших Театр на Таганке, он был раньше только голосом, жил в тысячах квартир на коричневых магнитофонных лентах «тип шесть» или «тип десять». До многих не сразу доходит, что этот невысокий радист с недлинной бородой и есть автор их любимых песен. Вот он с гитарой и рюкзаком прощается на перроне с Лужиной и прочими персонажами, достает зажигалку, закуривает – все это на фоне звучащего за кадром «Прощания с горами». Конец фильма – и начало жизни Высоцкого в новом качестве. Многие вскоре идут смотреть по второму разу, чтобы еще раз удостовериться, закрепить знакомство. В начале следующего года выйдет гибкая грампластинка с песнями из «Вертикали», их тексты – с нотами и без – начнут печататься во множестве провинциальных газет. Редакторы не боятся публиковать то, что «залитовано» на высоком киношном уровне.

А сам он уже по уши завяз в «Интервенции», не дожидаясь даже официального утверждения. Только благодаря авторитетнейшему Григорию Михайловичу Козинцеву (поставившему недавно «Гамлета» со Смоктуновским в главной роли) дирекция «Ленфильма» все-таки допускает до главной роли нестандартного и не совсем серьезного актера. Кто-то на радостях припомнил тогда даже шуточку времен Гражданской войны: «Чай Высоцкого, сахар Бродского, Россия Троцкого». Кому же, как не Высоцкому, Бродского играть? Будет идеальное сочетание – чай с сахаром!

Если же всерьез – никакого сахара в этом персонаже не будет. Хороший-плохой, большевик-небольшевик – разве в этом дело! Полока задумал картину балаганную, скоморошескую, сплошь на игровой условности – и вместе с тем адски серьезную. И у Бродского тут функция особенная. Это не психологический тип, но и не застывшая маска. Он такой, что ли, герой-режиссер, который не просто участвует в событиях, а как бы творит, придумывает по ходу весь этот сюжет. Это должна быть своего рода веселая трагедия – и погибнет Бродский не по каким-то конкретным причинам, а потому, что такой герой может уйти со сцены только в мир иной. Как Гамлет, которому никак не уклониться от отравленного клинка, вобравшего весь яд, всю злость человечества. Как Дон Жуан, который уже не откажется руку Командору протянуть, поскольку сам же всю жизнь дразнил судьбу, нарываясь на самые крупные неприятности…

В июне начинаются пробы. Высоцкий сразу находит контакт с Ольгой Аросевой, недавно отличившейся в фильме «Берегись автомобиля» в роли водительницы троллейбуса и невесты главного героя, а теперь с невероятным театральным куражом играющей мадам Ксидиас. Веселая, заводная. Высоцкого дразнит «герой с надстройкой» – поскольку ему приходится пользоваться скамеечкой, чтобы выше выглядеть в кадре. Это у нее совсем необидно получается. А вот в роль Женьки, ее сынка, Сева Абдулов, к несчастью, не вписался. Высоцкий просит Полоку показать ему эту пробу и сам убеждается, что не Севина это роль. Он артист очень хороший и друг замечательный, но ничего не попишешь. Золотухин – вот кто нужен здесь! «Валерочка – это то, что надо! А с Севочкой я поговорю, он поймет». Полока идет навстречу, и в следующий раз Высоцкий едет в Питер уже вместе с Золотухиным.

Атмосфера на съемках дружественная, но без московского панибратства. Питерские актеры – люди сдержанные, неболтливые, полностью сосредоточенные на рабочем процессе, умеют сотрудничать, ценят реальную поддержку. Ефиму Захаровичу Копеляну по сюжету надо исполнить несерьезные куплетцы «Гром прогремел – золяция идет», и ему очень кстати оказывается ненавязчивая и квалифицированная помощь Высоцкого. Тот заодно присочиняет к двум «народным» куплетам два собственных. Интересно, уловит ли кто-нибудь разницу?

Потом «Интервенция» перемещается в Одессу, здесь же доозвучиваются «Короткие встречи» и намечается еще одна очень интересная работа – роль поручика Брусенцова в картине «Служили два товарища». Характерец – дай бог, и весь – в действии. Дунский и Фрид интригу лихо закрутили, а линия Брусенцова – вся из выстрелов состоит. Вот, например, как он в фильме появляется. В гостинице лежит с бабой, а в дверь врывается подвыпивший прапорщик с криком: «Руки вверх!» Разыграть решил – ну и получил пулю от приятеля, у которого рука не вверх приучена тянуться, а к револьверу. А ближе к концу, когда белые уже торопятся на пароход, чтобы за границу отплыть, Брусенцов решает на прощание хоть одного красного подстрелить из винтовки с оптическим прицелом – и убивает не кого иного, а главного героя – Янковский его играет, – интеллигентного и тоже не совсем красного в душе… Ну и выстрел номер три – на пароходе: Брусенцов, увидев, как любимый конь Абрек за хозяином в воду бросается, стреляет себе в рот и валится за борт…

Есть что играть. И любовь присутствует – прежде всего к коню, а также и к хорошей женщине Саше, сестре милосердия. Правда, утвердиться на роль белогвардейца крайне нелегко: считается, что офицера царской армии должен играть высокий красавец типа Олега Стриженова или того же Олега Янковского. Но режиссер Евгений Карелов за Высоцкого стоит горой.

Появилось ощущение уверенности, твердой почвы под ногами. Что-то должно произойти.

Тридцатилетие

«Марина Влади» – один из заветных народных символов конца пятидесятых годов. Это было время, когда «железный занавес» слегка раздвинулся и все залетавшие к нам с Запада первые ласточки производили грандиозный фурор. «Импортные» литература и искусство входили и в духовную жизнь, и в повседневный быт каждой семьи. Переведенного на русский Хемингуэя не просто читали – его портрет в свитере и с бородой, как икону, вывешивали на стены в интеллигентных домах. Ива Монтана полюбили даже без перевода – и кошелек, и жизнь готовы были отдать за возможность увидеть французского шансонье и услышать его негромкое пение. Под стать этим идолам была и Марина Влади – легендарная колдунья.

Фильм с таким названием прошел тогда по стране с успехом – скажем так – не меньшим, чем «Вертикаль». Тысячи девушек начали носить прическу «колдунья», то есть длинные, свободно распущенные волосы. Как всегда, чувство свободы шло с Запада, и массовое сознание не придавало значения русским корням – и фильма, и актрисы. Не все даже знали, что сценарий основан на рассказе Куприна «Олеся», что псевдоним актрисы – не что иное, как ее усеченное отчество «Владимировна», а по фамилии она самая что ни на есть Полякова. Да, нашим соотечественникам, чтобы поверить в себя, нужно увидеть свое же, русское, в импортном варианте.

Для Высоцкого имя «Влади» поначалу было только частью длинной рифмы в песне шестьдесят четвертого года «Бал-маскарад»: «бригаде – маскараде – зоосаде – параде – Христа ради – сзади…» Ну и после этого:

 
«Я платье, – говорит, – взяла у Нади, —
Я буду нынче как Марина Влади
И проведу, хоть тресну я,
Часы свои воскресные
Хоть с пьяной твоей мордой, но в наряде!»
 

Часто так бывает: сказанешь что-нибудь в песне – и захочется потом проверить, как в жизни выглядит описанный объект. Говорят, эта дама была здесь на кинофестивале в шестьдесят пятом, но тогда к ней подступиться шансов было немного, теперь она снова приезжает. Золотухин сказал, что Анхель Гутьеррес организует встречу: есть интерес у парижанки к актерам с Таганки. Оказывается, ей тоже всего двадцать девять – просто очень рано начала работать: колдуньей побывала в шестнадцать лет, а самую первую роль сыграла в одиннадцать. Фантастика! И в личной жизни не отстала: трое детей, сейчас в разводе, но, надо полагать, не одинока… Впрочем, не наше это дело – собирать подробности и сплетни.

С первого взгляда ничего не началось.

Она его своим взглядом смерила – ну, метр семьдесят. Рубашка, брюки – не последнего модного писка и по цвету не согласуются. Даже непонятно, по какому праву он так на нее уставился, не дожидаясь, пока подведут, представят.

А он смутился и растерялся оттого, что взгляд его не был принят, а был прямо-таки возвращен по обратному адресу. Русские бабы, даже актрисы, куда открытее и отзывчивее. Эта же – вся закамуфлирована, дежурную улыбку включает, как мигалку на повороте. Может, и не надо смотреть в ее сторону? Да и вся фальшь окружающая отталкивает. Но отступать было бы малодушием. Надо преодолеть ощущение неловкости, приблизиться, поцеловать холодную руку и произнести заранее заготовленную реплику: «Наконец-то я встретил вас».

Она побывала на репетиции «Пугачева», а вечером собрались в ВТО. Момент волнительный, как говорится на театре. Это ведь снаружи все накоротке, на «ты», ритуальные поцелуйчики, тосты красноречивые, а в глубине-то все меряются силами, талантами, репутациями. На Марину тут же пошла всеобщая игра, которую она охотно поддержала. Из ресторана компания отправляется домой к Максу Леону, московскому корреспонденту «Юманите». Там джин со льдом и песни. У Золотухина – русские народные, у Высоцкого – свои собственные. Марина включается, начинает подпевать. Но лед еще не сломан, дистанция остается – особенно трезвому Высоцкому она видна. Есть взаимный интерес, любопытство, но еще больше – сила взаимоотталкивания.

Через четыре дня встреча повторяется в том же составе, после таганского спектакля. У Марины на плечах цыганский платок – знак двусмысленно-вопросительный. После утомительного на этот раз застолья они уходят вдвоем… Роман как будто затеплился, но души пока не могут по-настоящему встретиться.

Потом они предстают на публике в пресс-баре фестиваля. Марину некоторые не узнают в легком ситцевом платье. Маститый Сергей Герасимов, создатель нового и насквозь фальшивого фильма «Журналист», с галантным озорством приглашает ее на танец, но потом она танцует только с Высоцким, причем Лева Кочарян с ребятами организует вокруг них живое кольцо, чтобы посторонние не пытались претендовать. Ну всё – уже есть и площадка, и зрители. В игровом азарте он вполголоса бросает подошедшим к нему друзьям: «Я буду не Высоцкий, если на ней не женюсь».

Радостно-тревожный, он летит в Одессу. Его возбужденное настроение как будто передается всему городу. Поздним вечером пятнадцатого июля он после съемок поет для своих в гостинице, а в это время в филармонии – она как раз напротив – заканчивается концерт. Торжественно одетые, при галстуках и бабочках, ценители классической музыки выходят из храма высокого искусства – и все как один застывают в скульптурных позах, слушая доносящиеся из окна песни.

Со скрипом, но утвердили Высоцкого на роль Брусенцова в фильме «Служили два товарища». С августа начнутся съемки. А в Москве – проблемы другого рода. Брошенную им однажды фразу: «У меня роман с Мариной Влади» – друзья восприняли как шутку или как заготовку к очередной песне. Инна Кочарян даже спросила: «Марина Влади – это подпольная кличка?» Общее ошеломление щекочет нервы, но не более. Купание в лучах славы в какой-то момент может надоесть и даже стать невыносимым. Надо бы просто, по-человечески выяснить отношения, а в такой неестественной обстановке ничего не получается. Будет любовь или нет? – как спрашивал в свое время Маяковский. Марина уезжает – и он остается в полной неопределенности.

Настроение, подходящее для самых смертельных песен. В «Интервенцию» он пишет песню Бродского о «деревянных костюмах». А потом сложилась главная, наверное, песня этого года. Перед сном сказал себе в очередной раз: «Лечь бы на дно, как подводная лодка», – а через пару часов проснулся оттого, что совершенно наглядно ему представилась ситуация внутри подводной лодки, обреченной на гибель:

 
Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS все глуше, глуше —
И ужас режет души напополам…
 

Редко когда песня так безоговорочно нравится себе самому. Радостно отписал Люсе: «А я тут продал новую песню в Одессу, на киностудию. Песню писал просто так, но режиссер услышал, обалдел, записал – и сел переписывать сценарий, который называется “Прокурор дает показания”, а песня – про подводную лодку. Он написал 2 сцены новых и весь фильм предложил делать про меня. В связи с этим возникли 2–3 съемочных дня, чтобы спеть песню и сыграть облученного подводника. Я это сделаю обязательно, потому что песню очень люблю. Еще он хочет, чтобы музыка была лейтмотивом всего фильма, значит, я буду автор музыки вместе с одним композитором, который будет только оркестрировать мою мелодию. Вот! Приеду и спою тебе. Прямо как приеду, так и спою!»

И примерно в это же время сочиняется первая, пожалуй, не шуточная песня о любви – ну, если не на все сто процентов, то на три четверти точно серьезная:

 
Не сравнил бы я любую с тобой —
Хоть казни меня, расстреливай.
Посмотри, как я любуюсь тобой, —
Как Мадонной Рафаэлевой!
 

Любоваться пока приходится на большом расстоянии.

«Киношное» лето сменяется театральной осенью. То есть на съемки «Интервенции» и «Двух товарищей» то и дело приходится выезжать-вылетать: Одесса, Измаил, Ленинград… И это делать всё труднее. Нагрузка актера первой категории – двадцать пять спектаклей в месяц. То и дело – два спектакля за вечер, когда после «Галилея» – еще и «Антимиры» до полуночи. Конечно, актеру без сцены не жизнь, но сколько из тебя сцена высасывает – вот вопрос.

Любимов тридцатого сентября отметил свой доблестный «полтинник» и как бы поднялся еще выше. Не просто шеф, а прямо-таки Первый Бог из Сезуана. Беспощадная дисциплина и требование беспрекословного подчинения. Говорят, Мейерхольд был таким же. То есть Художник с большой буквы в театре один, а все актеры для него – краски, пусть даже яркие сами по себе, но предназначенные служить пассивным материалом в общей эффектной картине. Наверное, он прав по-своему, но, как говорится в одной песне: «Никаких моих сил не хватает – и плюс премии в каждый квартал».

Усталость сама по себе не страшна, однако иной раз не чувствуешь уже ничего, кроме усталости. Побывал снова в Питере на съемках «Интервенции». С Золотухиным, естественно, а еще Таню взял с собой, чтобы в свободные часы отдохнуть вместе. На обратном пути сели в купе, четвертым оказался симпатичный бородач, детский писатель. Ну, ладненько. Шампанского прихватили – для тех, кому можно, настроились на мирную беседу. Перекурив в тамбуре, видит Высоцкий вдруг в коридоре растерянного Золотухина. Оказывается, в купе вошла женщина, по всем приметам сума-сшедшая: с чемоданчиком и связкой книг Ленина. Собирается ехать на багажной полке, поскольку у нее, дескать, нету средств на билет. Валерочка, конечно, добряк, гуманист, но кому-то приходится брать на себя роль мирового зла, из Шен Те превратиться в Чжао Да и очень коротко, но убедительно попросить незваную гостью удалиться. Сунул почти автоматически червонец этой убогой, хотя что, собственно, такое происходит – война, эвакуация? Что за нужда такая из города в город политическую литературу возить? А, ладно…

В ноябре, после множества затяжных изнурительных репетиций, а также не менее мучительных прений с Главлитом – премьера «Пугачева». Получился шедевр – что уж там скромничать! Такого гармоничного синтеза поэзии и театральной игры еще не было ни на таганской, ни на какой-либо другой сцене. В свое время даже Мейерхольд не сладил с этой поэмой и с Есениным разругался. Эрдман, присутствовавший при историческом конфликте, теперь сочинил по просьбе Любимова кое-какие интермедии для большей зрелищности. Но держится всё на лаконичной и неотразимой сценографии, которую Любимов придумал где-то на пляже и на песке нарисовал.

Посреди сцены – огромный деревянный помост и плаха с топорами. Временами она покрывается золотой парчой и превращается в трон Екатерины. Актеры – по пояс голые, в парусиновых штанах, с топорами в руках. Вот топор врубается в плаху и к ней кубарем катится персонаж – так обозначается его гибель. На сцене также две виселицы, на которых вздергивается одежда – то дворянская, то мужицкая. Эмоционально это действует сильнее, чем если бы целого актера понарошку подвесить. Поэзия – в полной свободе обращения с материальными предметами.

У Есенина много напористых повторов, он прямо-таки заговаривает нас: «Что случилось? Что случилось? Что случилось? Ничего страшного. Ничего страшного. Ничего страшного». А на сцене этому соответствует цепь, которая всех сдерживает и отмеряет ритмику. И больше всех предстоит бороться с этой цепью Высоцкому. Он – Хлопуша, беглый каторжник, прорывающийся к Пугачеву. Ему не верят – и кидают цепью из стороны в сторону. А он в это время произносит длинный монолог, завершающийся криком:

 
Уж три ночи, три ночи, пробираясь сквозь тьму,
Я ищу его лагерь, и спросить мне некого.
Пр-р-роведите, пр-р-роведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека!
 

Чтобы прозвучало убедительно, все это надо еще пропитать своими собственными эмоциями, воспоминаниями, мечтами. Поначалу «проведите меня к нему» срифмовалось в душе с первым приходом на Таганку, теперь Таганка понемногу становится цепью, а «хочу видеть этого человека» означает теперь то, чего никто вокруг не знает и знать не может…

Страшен оказался год по Рождестве Христовом 1968-й, от рождения же Владимира Высоцкого тридцать первый.

Еще до срыва в памяти мучительно крутилась-вертелась мелодия «Цыганской венгерки»: частенько случалось ему петь (в «Коротких встречах» в том числе) про «две гитары за стеной» – слова фактически народные, от стихов Аполлона Григорьева в них мало что осталось – все держится на «эх, раз, еще раз». А тут легли на этот ритм собственные мучительные строки:

 
В сон мне – желтые огни,
И хриплю во сне я:
«Повремени, повремени —
Утро мудренее!»
Но и утром всё не так,
Нет того веселья:
Или куришь натощак,
Или пьешь с похмелья.
 

Двадцать шестого января, на второй день своего нового года, он «развязал». Впервые за… Что считать теперь! Тридцатого января был отменен спектакль «Жизнь Галилея»… Опять Соловьевка – больница, из которой его возят на спектакли. И ощущение полной безнадежности:

 
Нет, ребята, всё не так!
Всё не так, ребята!
 

Подписан приказ номер двадцать два по Театру драмы и комедии на Таганке: артисту Высоцкому объявлен строгий выговор и оклад снижен до ста рублей.

К весне всё ощутимее становится крупный перерасход сил – моральных, физических. Ломоносова с Лавуазье не перехитришь: закон сохранения энергии неумолимо действует во все времена и при всех политических режимах. Душа выработана полностью – и даже больше: она продырявлена, разодрана. Кое-какие силенки он получает уже как бы взаймы – то ли от Бога, то ли от черта с дьяволом. Кто вызволит из долговой ямы? Только один человек может это сделать… И тогда состоится еще одна жизнь. Или нет?

Он пишет ей в Париж, звонит. В конце февраля она собирается в Москву, где начнутся съемки фильма о Чехове – «Сюжет для небольшого рассказа». Юткевич еще прошлым летом пригласил Марину на роль Лики Мизиновой – и вот час пробил…

Но приезд Марины оборачивается сплошным разочарованием. Перед ней вся Москва расстилается ковровой дорожкой: каждый день куда-то зовут, с кем-то знакомят, что-то показывают. И, в общем, понятно ее любопытство, желание побольше узнать о родине предков, освежить свой русский язык. Она смотрит балет в Большом, «Трех сестер» на Бронной, упивается Аркадием Райкиным. Бывает и на Таганке, где ровно и любезно разговаривает со всеми, для многих находя удачные комплименты.

Ее «люкс» в гостинице «Советская» превращается в модный литературно-артистический салон. Они часто видятся в компании у Севы Абдулова, где блещут Женя Евтушенко, Вася Аксенов… Что ж, люди они яркие, вполне заслуживают внимания. Большой интерес к Марине проявляет режиссер Михалков-Кончаловский, который однажды ни с того ни с сего своим неприятным голосом с высокими скрипучими нотками, прямо глядя Высоцкому в глаза, произносит:

– Володя, все твои песни – говно! Ты это понимаешь? У тебя есть только одна хорошая песня.

Молчание. А Высоцкий берет себя в руки и продолжает петь – всем Михалковым назло.

Но она сама – что? Незакрытый вопрос там в Париже остался? Господи, да у него самого личная жизнь особой ясностью не отличается… мягко выражаясь. «Любовь» – слово театральное, мы его произносим много раз без усилия и напряжения. «Любит – не любит» – гадание для сопливых юнцов и хлипких неврастеников. А тут, честное слово, что-то большее, чем просто любовь, засветилось. Сигнал оттуда. Но его услышать надо вместе. И в тишине, а не в этой свистопляске.

В театре тем временем складывается ситуация жесточайшая. С одной стороны, Высоцкий должен репетировать новые роли – в «Тартюфе», в спектакле «Живой» по Борису Можаеву. С другой – на старые роли ему постепенно начали подыскивать дублеров: «высоцкого» Маяковского сыграл уже однажды режиссер Борис Глаголин, коварнейший таганский царедворец. И Губенко выручал родной театр несколько раз, показав как бы между прочим, что незаменимых у нас нет.

Драматург Штейн между тем заканчивает новую комедию для Театра сатиры. Пьеса называется сверхоптимистически – «Поживем дальше, увидим больше». Штейн очень хочет взять в нее уже готовые песни Высоцкого и просит подсочинить новые. Зовет на читку чернового варианта в Сатиру – в два часа девятнадцатого марта. Начинает читать Высоцкий, но язык у него то и дело предательски заплетается. Режиссер Плучек отбирает текст и дочитывает сам.

А двадцатого днем Любимов удаляет с репетиции «Живого» нетрезвого исполнителя роли Мотякова и запрещает ему играть Керенского в вечернем спектакле «Десять дней, которые потрясли мир». Директор Дупак требует, чтобы Керенского играл Золотухин. Любимов соглашается. Валера хоть и долго сопротивлялся вводу, но в результате «за сто рублей согласен» – нет, он не предатель, просто дисциплинированный работник.

Высоцкий в гримуборной пишет на листке бумаги: «Очень прошу в моей смерти никого не винить». Сейчас все решится разом – есть один простой выход, и другого просто не видать. Показывает записку Золотухину – тот на стену лезет от отчаяния.

Всерьез такая истерика или это игра? Даже если игра – то предельно рискованная. Ходьба по лезвию ножа. В любой момент можно в ящик сыграть.

Что нас губит – то иной раз и спасает. Алкогольное безумие толкает на такой ход конем, который трезвому на ум не пришел бы никогда. Двадцать первого марта уволенный из театра Высоцкий постепенно приходит в себя в самолете, следующем по маршруту Москва – Магадан. Летчик, не совсем чтобы знакомый, но чей-то приятель, взял на борт охотно. Еще бы! Рейс становится продолжением всенародно известной песни про друга, который уехал в Магадан. А вот теперь сам автор к другу Кохановскому направляется: «Однажды я уехал в Магадан – я от себя бежал, как от чахотки…» Из таганского закулисья – на просторы необъятной родины. Есть где проветриться в этой стране…

Из аэропорта на такси добирается до редакции газеты, где Гарик работает. Милиционер мрачно указывает ему на внутренний телефон. Набрал номер: «Васечек, это я!» Через несколько минут уже преодолевший изумление Кохановский выходит к нему навстречу. Взволнованный рассказ друга про «Марину Влади» и ему кажется очередной фантазией, если не розыгрышем. Черт возьми, насколько же сильна магия имени! «У меня роман с Влади» звучит, как «Я с Лениным нес бревно на субботнике». Ребята, а вам всегда сразу верят, когда вы сообщаете: «У меня был Высоцкий, пел новые песни», а? Ладно, как говорил один поэт: сочтемся славою. К тому же с женщинами соперничать не в наших правилах. Перед женщиной мы преклоняемся, великодушно закрывая глаза на ее известность и прочие компрометирующие обстоятельства… Что, утро уже? Это по какому же времени?..

День выдался солнечный, и даже бывшие лагерные бараки, встречающиеся по пути, не успевают нагнать тоску. В центре Кохановский показывает здание Главпочтамта:

– Вот здесь получаю я редкие письма от своего друга.

– Васечек, давай зайдем. Хочу позвонить Марине.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
4,4
18 оценок
399,99 ₽