Читать книгу: «За семгой», страница 2

Шрифт:

– Со страху?! – возмущался отец.– Посмотрел бы я на тебя!

А я думаю, что это была еще одна счастливая случайность, благодаря которой жив он, есть я, и сегодня происходит этот разговор.

– Приехал мокрый с ног до головы, – охотно подхватывает наш разговор мать, – Вань, говорю, ты что-то рано купаться нынче начал. А он в молодости был горячий, злой, капризный… – мать невольно отвлекается. – Сколько уж натерпелась с его тяжелым характером. Если бы не дети, часу с ним жить не стала…

Отец спокойно-сдержанно выслушивает укор, сознавая его справедливость и довольствуясь тем, что с тех пор он много изменился, стал совсем другим.

Но другим он, конечно, не стал. Просто смягчился, постарел, помудрел, но по-прежнему жива эмоциональная необузданность, безоглядная порывистость. Помню из детства, как однажды, бурно среагировав на замечание матери, он разом перевернул большой праздничный стол, и гости бросились врассыпную. Сейчас он в порыве гнева и по столу толком не стукнет, разве что гаркнет на обозлившего так, что вздрогнут все окружающие.

Долго я стеснялся этой несдержанности отца. Мать называла ее деревенской серостью, дикостью. Все, конечно, так, но стоял за этим могучий, цельный характер, отрицающий компромиссы там, где не допускала душа. Носить такой характер в чистом виде тяжело: очень уж неудобен он в человеческих контактах. Зато бесценен как здоровый генетический материал, дающий потомкам крепкий внутренний стержень. И мы, трое его детей: два брата и младшая сестра, чем дальше, тем больше переставали замечать отцовские недостатки, которые суть плохой одежки души (недостаток образования, воспитания) и все более признавали в нем глыбистость характера, силу ума, которая и в тесных рамках приземленного бытия все-таки всегда находила возможность блеснуть.

Своих друзей, среди которых уже немало адмиралов, я бывая в Ленинграде, непременно возил в Дибуны – показать отца. Он по простоте душевной (хитрости, тонкости ему всегда недоставало) этого не замечал и тем большее производил впечатление. Истории свои рассказывал тоже, не замечая, что это организовано мною. Просто его надо задеть за живое, он тут же распалится и, переживая все заново, словно окунет себя самого в то, что было десять, двадцать, сорок лет назад.

– Со страху, говоришь? – уже успокоено и назидательно повторяет он. – Страха я никогда не стеснялся, если уж такое случалось. А здесь и страха-то не успел испытать.

Еду на велосипеде по Дибунам к станции, там, где сейчас новый продовольственный магазин. Навстречу мальчонка бежит. А на станцию только что поезд пассажирский пришел. Вдруг сверху, сбоку свист: снаряд. Будто что-то толкнуло внутри – и я с ходу, не тормознув, нырнул в канаву с водой. Тут же взрыв. Из воды выбрался – воронка как раз посреди дороги. Поискал мальчишку – даже схоронить ничего не нашел. Загорелись вагоны состава. По нему били финны. Досталось поезду здорово. Машинист не смог его вывести со станции по нелепой случайности. Одним из первых снарядов повалило на рельсы семафор. Ну а мне еще разок повезло.

И вот так до моего рождения, когда везло отцу, везло нам обоим. А после рождения стало везти порознь, и только со временем пришло понимание, что по-прежнему везло вместе.

До войны, а вернее, до службы в армии, отец был женат. У него рос сын. Но даже не встреть отец хозяйку дома с баней в Дибунах, в 1942 году, вряд ли вернулся бы он к прежней семье. Сейчас это называют психологической несовместимостью, чуть раньше – не сошлись характерами, а тогда еще по-старинке: жена строптивая досталась. Строптивая или нет – трудно сказать, но то, что характер отца принять могла не всякая – это точно. Соседки всю жизнь завидовали матери, чего, мол, с таким-то не жить: мужик видный, мастеровой, хозяйственный, не пьет, по бабам не шастает… Но самое любопытное, – ни одна из соседок ужиться бы с Иваном Сергеевичем Быстровым не смогла. Мать же со своим твердым, последовательным характером, но в то же время очень гибким, дипломатичным, вроде бы уступчивым нравом, словно была создана для отца. И вся предшествующая ее жизнь, словно готовила ее к этому. Сирота с 8 лет, с тринадцати – в домработницах, она привыкла, научилась угождать, потакать, приспосабливаться. Но в то же время какие-то свои ценности, которые, может быть, никогда не смогла бы отчетливо назвать, кроме как "я тоже человек" (и за этим стояли обостренное чувство гордости, собственного достоинства), оберегала в себе неотступно. Отцовская сокрушительность, необузданность с материнской уступчивой твердостью сошлись, как меч с ножнами. И такие непохожие, но очень нужные, дополняющие друг друга, ладно прожили всю жизнь.

Если отцу удалось окончить один класс, то мать так и осталась безграмотной, если не считать умение едва писать да считать. (Ну а считать, благодаря деньгам, умеют все люди на земле). Отец же не только был к моменту их встречи достаточно грамотен, но и вовсю писал стихи. И вопреки своему характеру, но в соответствии с интеллектом, скорее рациональные, чем эмоциональные, скорее философские, чем лирические. Как-то, в первые месяцы знакомства, не сумев выбраться не свидание, отец послал в Дибуны подчиненного с запиской.

Мать записку взяла, посмотрела, поблагодарила и опять сложила.

– Товарищ старшина просил ему ответить,– пояснил красноармеец.

– Вы знаете, – смутилась мать, – у меня очки где-то затерялись, а без них я не прочту.

– А как же приказание старшины?– красноармеец без ответа уходить не собирался.

– Тогда прочтите вы, а я передам на словах, – нашлась мать, рискнув, конечно, разгласить интимность переписки.

Впоследствии, если случалось, что отец уезжал, мать просила читать его письма соседок, ссылаясь на неразборчивый почерк. А он таков и был при хорошем, естественном стиле изложения. В мыслях же, чувствах, переживаниях

мать была несравненно тоньше отца. И несколько подсмеивалась над отцом, его неуклюжей простодушностью. Отец этого так и не научился замечать, а если вдруг обнаруживал (правда, уже со стороны нас, детей, не обладающих материнским изяществом), то зверел и некоторое время относился подозрительно ко всем окружающим.

Мать легко вступала в контакты с любыми людьми, неся обаяние естественности, проявляя и здесь тонкую дипломатичность, гибкость. Отец либо стеснялся вступать во взаимоотношения с людьми, либо вел их сразу бескомпромиссно, прямолинейно и наступательно. От этого семья чаще всего страдала, и исправлять ошибки отца приходилось матери.

Патриотические фильмы расслабляли отца до слез. "Подвиг разведчика" стал для него шедевром на всю жизнь. Мать воспринимала подобное со сдержанным волнением и расслаблялась душой, наслаждаясь тихо, даже как-то извинительно, смотря балет или слушая оперу. Попасть в театр на балет или оперу для нее было недосягаемой радостью: четверо детей, вечные домашние дела, потом внуки держали ее дома, психологически поработив. Но все-таки нет-нет да мы устраивали ей такой праздник. При этом она всегда вела долгую подготовительную работу с отцом, в какой раз напоминая, как в пятидесятые годы в Кировском театре на опере "Борис Годунов" он захрапел и опозорил ее на всю жизнь.

– Что я виноват, – улыбался простодушно отец, – что в твоей классической музыке разбираюсь, как свинья в апельсиновых корках. В театре мое место – в буфете.

Мать поджимала губы.

– Был ты, Ваня, серым, таким и умрешь.

Зато отец мог легко решить математическую задачку в рамках десятилетки, постоянно помогая старшей сестре, лишенной в отличие от нас – Быстровых – математических способностей. Все естественные науки его живо интересовали, он за ними следил, любил читать журналы. И не было такой вещи от двигателя внутреннего сгорания до телевизора, в которой бы он не разобрался и не починил. «Наш, Быстров!» – говорил он с гордостью, а то и со слезой на глазах, замечая эти качества у внуков.

И внуки не догадываются, слушая похвалы деда, что их существование было на волоске множество раз еще до появления их родителей. Наверное, никогда об этом и не задумываются. И, видимо, думать об этом противоестественно, как останавливаться в движении. В том, что есть – жизнь. Даже попытка остановки оказывает на психику человека обвальное, удручающее воздействие. Восторженное "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!" на самом деле глубоко драматично. Это понимал великий Пушкин. Здесь наше бессилие: если в целом о возможностях человека можно поспорить, то здесь спорить не о чем. Мы бессильны остановиться, остановить, тем более, что-то вернуть.

Тоска о прошлом, об улетающем, о безвозвратном – лирическая, легкая, индивидуальная, на самом деле – глубинно-философская, общечеловеческая: о конечности наших возможностей в этом бесконечном мире.

Недаром так никто и не сумел классически ответить на искусственно созданный человеком вопрос: что, если бы жизнь давалась дважды, или, если бы начать все сначала. Та цепь случайностей нашего появления, которая оказалась конкретным проявлением закономерности продолжения, развития человеческого рода так слаба, тонка, так незаметна для человечества вообще, как молекулы предметов, окружающих нас. Эту цепь невозможно повторить. Но чтобы оценить ее, ее стоит проследить.

Мать была уже беременна, когда тайное стало явным: она узнала, что полюбившейся ей спаситель-старшина имеет семью. Отец, в общем-то, и не думал особенно это скрывать, тем более, что скрывать или лгать никогда не умел. Поэтому, например, из-за мелкого жульничества кого-нибудь в "подкидного дурака" могла разразиться целая гроза. При этом отец возмущенно заявлял:

– Вы что, думаете, я не умею шулерничать?! Не с такими, как вы, играл…

– Вань, успокойся, – урезонивала его мать, – ну как не стыдно. Дачники вон все слышат.

– Ну и пусть слышат, – клокотал отец. – Надо головой работать, а не искать легких путей. Я ведь себе не позволяю, хотя умею. Пожалуйста: буби – поднять глаза вверх, пики – высунуть язык…

И он демонстрировал шулерский код таким сверхвыразительным образом, что мы, не выдержав, впадали в хохот, еще более раззадоривая отца.

Короче говоря, старшина не только выложил хозяйке бани факт своей женатости, но и всю подноготную неполучившейся семейной жизни. Он ушел с облегченной душой в свой оборонительный район, даже не подумав, какую тяжесть сомнений переложил на маленькую, одинокую в этой блокаде женщину с шестилетней дочерью на руках.

Через мучительные размышления, долгие раздумья мать пришла к выводу, что надо делать аборт. Решила и стала готовить к этому отца. Он пытался сопротивляться, но ему ли было совладать с дипломатией, хитростью, вкрадчивой настойчивостью матери. И ведь был 1942 год, о прорыве блокады определенно говорили разве что в Ставке Верховного Главнокомандования. А близилась новая зима. И кто мог сказать, что она окажется легче прежней. В этих ли условиях вынашивать детей.

Добрый старичок-доктор Василий Иванович, в звании капитана, уже бывал в нашем доме. Следил за здоровьем матери, когда она почувствовала, что под сердцем появился я. Мать всегда была очень чувствительна к добрым, спокойным людям. Ее тонкая психика скреплялась под ласковым словом. Видимо, потому, что ей этого недоставало всю жизнь.

Василий Иванович в этот раз был не в духе. Мать, конечно, понимала свою вину. Недоброе дело она затеяла, запретное, и старик доктор должен взять на себя риск. Но не риска боялся Василий Иванович. Два года он провожал людей из этого мира по жестокому требованию войны. По чьему требованию, по какой необходимости предстояла ему теперь оборвать только что зародившуюся жизнь.

На нашей кухне, выходящей окнами на Запад, туда, где стоял отец, на плите булькала в тазике с инструментами вода. Мать расстелила простыни в маленькой комнате через коридор, в которой я потом долгие годы спал и где теперь у нас, после перестройки, кухня. Василий Иванович зашел в комнатку, сел на стул под старинным зеркалом. В него, разбирая для чистки пистолет, нечаянно выстрелил отец, но попал в раму и только расколол толстое шлифованное стекло.

– Ну вот, Панечка, у меня все готово. А ты как?

– Я тоже, Василий Иванович,– дрогнувшим голосом ответила мать.

– А я чувствую, Панечка, не совсем ты готова. Голосок выдает, или боишься?

Мать кивнула головой.

– Ты не бойся, я это мигом, осторожненько. Только вот надо ли, Панечка? Хорошо ли ты подумала? Если Ивана хочешь удержать, так с ребеночком вернее. А если и одна останешься – к дочери сынок будет. Вырастет, всю жизнь благодарить будет, что не побоялась, в блокаду родила.

Бурлила на кухне вода, говорил Василий Иванович, решалась моя судьба.

Отец пришел в роддом, что в соседнем поселке – Песочном, глянуть, кто родился.

– С сыном вас, Иван Сергеевич!– поздравила сестра.– Богатыря Паня родила. Пять двести. Это в блокаду-то.

Момент этот отец любит вспоминать.

– Ну, думаю, сейчас принесут красного, противного. Не нравятся мне дети сразу после рождения. А тут медсестра вынесла малыша – смотрю, чистый, белый, крепкий. И улыбнулся.

Младший брат как-то пошутил:

– Та улыбнулся один раз, а мы теперь должны тебе всю жизнь улыбаться.

В тот момент отец сказал: «Это мой сын, моя семья.» И это было сказано навсегда.

Дот-миллионщик так у финнов и не отбили. Пробовали его разбомбить, копали минную галерею, но все безрезультатно. Впрочем, это и не имело решающего значения. Во время наступления 1944 года его просто обошли. И финны сами подорвали его.

На этом участке Ленинградского фронта боев, как таковых, практически не было. Было противостояние. Изнуряющее ленинградцев, а потом и противника, и наконец – только противника. Лопнувшее 18 января 1943 года кольцо блокады, развалилось окончательно 27 января 1944 года. Даже «разлетелось», ибо подготовка к наступательной операций была столь основательной, что враг еще раз трагически убедился: советские войска изнуряющее обороняются и ошеломляюще наступают.

Накануне наступления артиллерия провела под Белоостровом-Сестрорецком тренировочную артподготовку в 15 минут. Отец находился на командном пункте командира роты на главенствующей высоте. Оттуда вся низина перед передним краем охватывалась взглядом. И вот вся эта низменность, как Бородинское поле, окуталось дымками выстрелов.

– Словно порох насыпали на горячую плиту,– вспоминал отец.

Огневая тренировка была столь неожиданной и в то же время мощной, что, сбитые с толку, некоторые пехотные части поднялись в атаку, и их пришлось возвращать назад.

Доты строились, чтобы остановить движение противника. В их зоне, в их полосе, словно незримо царил кровью начертанный знак "Движение запрещено". Тогда этого знака не существовало, но существовала его абстракция, выработанное во множестве войн понятие мертвой полосы. Она разделяла (с дотами и без них) все фронты. И побеждал не тот, кто отчаянно лез под этот "знак", а силой отменял его действие. Финны так и не смогли этого сделать. Отчаиваясь разве что на свойственные им дерзкие, коварные вылазки.

В связи с этим в мою судьбу влилась еще одна цепь случайностей. Я уже был. И у меня было собственное везение. Например, когда мать «доставала» за 150 рублей литр коровьего молока, а иначе приходилось сосать нажеванные ею и завязанные в марлечку галеты. Отчего у меня вокруг рта валиком засыхала во время сна хлебная корочка. Или когда отцу удавалось оборонить от дибуновских баб приготовленную для матери «делянку» с клюквой, морошкой.

В те времена под Дибунами в изобилии было все, что сейчас можно встретить только в заповедных угодьях какой-нибудь заполярной дыры. Грибы, морошка, клюква, черника, птица, зверь – в лесах, рыба, – в реках. Но даже при таком обилии бабы стремились попасть на запретные для гражданского населения места, туда, где «получше».

– Смотрю, – рассказывал отец, – а в моей морошке уже чужие платки кланяются. Мало им болота. Ну, думаю, сейчас я вас проучу. Ложусь за пулемет – и очередь им перед носами. А вскинулись – очередь сзади. Сдуло. И все-таки, не узрел как, обобрали, чертовки, ягоду.

Потом уже, когда начала свой отсчет моя память, как-то уж очень накрепко запечатлелась эта самая морошка. Пожалуй, самое первое, что отложилось навсегда. Мать ставит на большой продолговатый, обитый фанерой, наш семейный обеденный стол корзину. Осторожно наклоняет ее – и с мягким шорохом сыпятся через край белые с розовым зернистые ягоды, каждая с жестким воротничком плодоножки. Мать их аккуратным слоем разравнивает по столу и уводит меня от соблазна, так и не дав сунуть хоть одну ягоду в жадный рот… И снова этот же стол (видимо» дня через два). Нет, сначала комната. Комната с густым, необычайной вкусноты воздухом. Он поднимается от того, что было ягодами, а стало булькающим в тысячах ягодных оболочек крупинок солнца. Оно едва держится за прозрачными пленочками – и пахнет, пахнет, пахнет запахом, который нельзя назвать, потому что ничего схожего в мире нет. Мне казалось – это запах солнца, запах жизни.

…Да, с самых пеленок у меня было везение. Потому что жизнь была очень уж негарантированной, а в такой без везения нельзя. И одно из редчайших для нашего поколения – наличие отца.

Финны не штурмовали, не атаковали. Они делали вылазки. Бесшумные, молниеносные, кровавые. Они не брали ничего с собой, кроме ножей. Конечно, финских, ведь в руках финнов любой нож становился финским. Это их легендарное, историческое оружие, столь же национальное по происхождению, как американская атомная бомба или наш крылатые ракеты. Тихо подбираясь к землянкам, они снимали часовых, а потом вырезали всех спящих. Именно это обнаженно-натуралистическое слово «вырезали» употребляли тогда на фронте. Оно пугало, а значит, настораживало. И был в нем еще один скрытый и страшный смысл: ведь порой умерщвлялся ножом не один человек, а вырезался весь его будущий род, остановившийся в своем развитии на спящем солдатике.

Отец уже командовал взводом. Был заботлив, хозяйственен,

жесток, въедлив, слишком рьяно стремился к правде, а потому

до справедливости не всегда добирал. Его уважали, побаивались

и не всегда любили. Как, в общем-то (кроме нас, детей) и впоследствии.

Отец большое внимание уделял ночным караулам. Для врага гарнизоны дотов, отдыхающие в землянках, были очень притягательны. Но страдали от вылазок пока только пехотинцы, чьи передовые позиции были несколько впереди. В последний раз лазутчики проникли к соседям в землянку и уничтожили 22 человека. Ни один даже не вскрикнул. У каждого оказалось по одной ране: в шее, под ухом. Холодно, спокойно, не зверствуя, но по-зверски жестоко "работали" мастера финского ножа. Как тот беспалый скотобоец, по заказу резавший домашний скот. Сколько их было – определить точно не удавалось: может быть десять, а скорее и того меньше.

Такие случай были, конечно, чрезвычайными происшествиями. Командиры, если оставались живы, шли под трибунал. Отец

определил себе нормой проверять ночью караул несколько раз. И

делал это продуманно, изобретательно, стремясь имитировать ситуации, какие мог бы создать враг. Только для одного бойца никакие ухищрения не требовались – рядового Суханова. Разгильдяй, вороватый и скользкий, с нагловатыми, навыкате, глазами, услужливыми повадками, он вообще не нравился командиру взвода, а уж если что-то ему поручалось, надо было следить и следить. На посту он не раз засыпал. Наказания впрок не шли.

Отец решил его как следует проучить. Ночью осторожно подкрался к землянке, в которой спало отделение, охраняемое Сухановым. Тот тоже спал, приткнувшись к жердевой обшивке хода сообщения, обхватив винтовку. Отец отбил ногой винтовку и, накинув на голову солдата плащ-палатку, подмял под себя. Суханов со страху онемел, руки судорожно хватались за одежду отца. И узнал.

– Товарищ лейтенант, это ж вы шутите! То ли пуговица, то ли звездочка на погоне под пальцы попалась.

Исправить Суханова так и не удалось, отдавать под трибунал взводный пожалел, зато Суханов подставить взводного под трибунал попытался.

Как-то на обед солдатам принесли оладьи. Разделили поровну, а две остались.

– Товарищ лейтенант,– обратились бойцы, две оладьи лишние. Как их делить?

– Разыграйте. Кому повезет, тому и достанется.

Солдатам идея понравилась, и проблема тут же была решена.

Через несколько дней отца вызвали в особый отдел. Ему было предъявлено обвинение в недозволенном распределении горячего пайка среди подчиненных. Доложил об этом рядовой Суханов письменно, заверяя, что лейтенант приказал разыграть все оладьи, забрав большую долю себе. И делает он так не первый раз, оставляя иных бойцов без пищи.

На любом другом фронте обвинение было бы всего лишь неприятным. В условиях блокады грозило трибуналом. Отец вздрогнул. Потому что занимался расследованием лейтенант особого отдела, затаивший на командира взвода зло.      I

Случай был давний и, как казалось, пустой. Едва финнов отогнали, командир роты послал командира взвода и старшину Хацкевича найти в брошенном хозяйстве врага лошадь. Свою лошадь убило. Лошадь найти не смогли, зато наткнулись на трактор с прицепом, запасами топлива и масла. Погрузили все бочки в прицеп, прихватили два брошенных велосипеда, что тогда было большой редкостью, и приехали.

Вот тут-то и случился лейтенант из оперативного отдела.

– Иван, не мог бы ты и мне достать велосипед?

– А где его взять? Свой уступать – с какой стати. А у Хацкевича забрать не могу и не буду.

– Все-таки советовал бы тебе подумать, – процедил лейтенант, безразлично поглядывая по сторонам.

– Пошел ты! – вскипел отец. – На чужом горбу, а не на велосипеде тебе кататься.

Прежде с этим лейтенантом у отца были приятельские отношения, и размолвке он значения не придал. Лейтенант запомнил. И беспристрастная беседа стала быстро переходить в допрос.

Выручили командира взвода подчиненные. Узнав, как обернулось дело, они обратились к ротному, тот принял свои меры: доложил начальству.      |

– Ну ничего, – сказал лейтенант отцу, – мы еще встретимся!

Еще одна случайность войны, как пуля, цыкнула мимо цели. Именно, как пуля. Ибо чаще всего она ставила точку на всем, что замасливал, совершал или не совершал человек на войне. На нее надеялись, ее боялись, ее творили, ее направляли, от нее защищались. Девять граммов (больше – меньше) – малюсенькая гирька, легко перетягивающая человеческую жизнь на весах войны. 50 миллионов человеческих жизней "уравновесил" всего один грузовик свинца, при миллионах тонн «мимо». На языке математики – вероятность небольшая. Солдат это знал, знал по-бытовому, знал нутром. И самое сильное из всех хотений на земле – жить он честно вкладывал в обойму вероятностей. А чтоб не било соблазна на иной путь, из миллионов тонн отливалось совсем немного пуль стопроцентной точности. На них не ставили специального клейма, не выделяли отдельной партией. Стопроцентная пуля, пуля справедливости, пуля позора, в нужный момент всегда обнаруживалась сама. Это тоже хорошо знал солдат. И если уж не давалось ему право выбирать: жить или умирать, то как умирать он выбирал сам.

На подступах к Белоострову мы проскочили чуть ли не подряд два дота. Один – имени снайпера Павлова. 30 : I с таким счетом он закончил свою борьбу. При позиционной войне, какой была она здесь, не Карельском перешейке, 30 раз поймать в перекрестье оптического прицела врага – значило столько раз добровольно и предельно рисковать. Ибо цель надо было «выковыривать» из надежных укрытий на передовой, либо взять на выбор, но во вражеском тылу.

Павлов охотился на врага, враг на него. Его подстерегли на нейтралке, в районе миллионщика.

Обычно на "охоту" ходили вдвоем. Снайпер и наблюдатель. Последний подстраховывал товарища и фиксировал счет. Павлов был подчиненным отца, заместителем командира взвода. Спокойный, немногословный, он обычно незаметно уходил с напарником на передовую. А в последний раз, словно чувствовал, что произойдет неладное. Со всеми попрощался, каждому, против обыкновения, нашел что сказать.

– Прощай, Иван Сергеевич, – протянул руку отцу, – чувствую, не вернусь. Что-то не по себе.

– Так не ходи.

– От войны не спрячешься, от судьбы не уйдешь. Да может и чушь все это.

Ушли они в ночь с лейтенантом.

Днем бойцы смотрели кино в красном уголке – специальной землянке. Вдруг вызвали командира роты Соболева. Тот вернулся, изменившись в лице.

– Павлова убили. Кто за ним пойдет? Вызвались старший лейтенант Воробьев и отец. Ротный покачал головой.

– Трех офицеров не отпущу.

Третьим был лейтенант, вернувшийся от Павлова. Рассказал, что финны, выследив их, ранили снайпера. Лежали они поодаль друг от друга. Лейтенант за хорошим укрытием, а Павлов, замаскировавшись на открытом месте. Когда его ранило, он сказал:

– Уходите, товарищ лейтенант. Мне конец, не спасете. Теперь они только и ждут, чтобы вы показались.

После следующей очереди финнов Павлов не отозвался.

– Тремя офицерами рисковать не могу,– повторил капитан Соболев.

И вместо отца послал сержанта Жирина.

Ночью товарищи вытащили тело снайпера. Шубу и ватник под ней автоматные пули не пробивали, видно, дистанция была велика. Голову прикрывала каска, а вот вся шея была исклевана темными укусами пуль. Их насчитали несколько десятков, словно осы искусали.

Но все-таки на чашу жизни снайпера Павлова попала только одна – первая. Точная, но все-таки случайная.

Второй, соседний дот, сколько будет жив хоть кто-то из батальона, останется для них мрачным напоминанием человеческой слабости, непростительной на войне.

В один из зимних дней 1942 года, в самую голодную пору блокады, бронированная дверь дота неожиданно захлопнулась. Собравшийся на обед в землянке гарнизон дота в тревоге выскочил наружу. Подбежали к решетчатой двери – она на замке. Из амбразуры, прикрывающей тыл дота, ударил пулемет. Бойцы залегли. Переглянулись. В доте был оставлен красноармеец Амбросов.

Окликнули его. Не ответил. Подобрались к передним амбразурам, оттуда хлестанул станковый пулемет. Стали уговаривать Амбросова не дурить. Он выкрикнул, что не откроет, и больше не отвечал.

О происшествии сообщили комбату майору Подкопаеву. Тот приехал через несколько минут, затем командир укрепрайона подполковник Котик. К этому времени солдаты нашли способ повлиять на Амбросова: решили "выкурить" его дымшашкой. Бросили ее в обсадную трубу, через которую в бою выдвигается перископ. По счастью, Амбросов не успел ее задраить. Тот сразу подал голос.

– Откройте двери и выходите, – приказали ему.

– Подождите. Дайте я немного отдохну.

Действительно, минут через десять он вышел, доев продукты из неприкосновенного запаса (НЗ), ради чего и закрылся.

Его увезли и в тот же день расстреляли. Кто бы мог подумать из бойцов, приводящих приговор в исполнение, что носил в своей обойме пулю, поставившую на жизнь совершившего преступление однополчанина точку позора.

– Никчемный был человек, – равнодушно сказал отец. – Опустился задолго до этого. Ко всему равнодушный, ненадежный, даже внешний вид был, как у пленного. Мучился с ним лейтенант Ильин. Хорошо хоть, никого не убил. А вот командира дота жалко. Молоденький лейтенант из танкистов. Воевал геройски, орден имел, к нам после ранения попал. Всегда веселый, жизнерадостный. В блокаду таким цены не было. Не успел и освоиться толком, а за подчиненного пришлось отвечать. Арестовали Ильина, больше его и не видели, хорошо, если в штрафную роту. А что ж поделаешь, на войне не шутят. Дот-то оставили на одного человека, что запрещалось.

На войне не шутят. Где плата за все – человеческая жизнь, где смерть нередко в награду, с жизни живущего особый спрос. Наверное, не было такого человека на фронте, кто не ощутил бы знобящую дрожь от сознания проскочившей опасности. Той, что страшнее смерти в бою, той, что для честного человека редчайшая, одна на всю биографию, жуткая случайность, оплошность по недомыслию, недоразумению, неосмотрительности. Но дай ей свершиться, дай стать ей фактом – и оправдания нет. И возможности что-то исправить не будет. А потому и нет прощения. Но пронесло – и, оказывается, легко забывается, а потом, глядишь, – уже вспоминается как байка, анекдот из фронтовой жизни.

Один мой сослуживец, полковник запаса, фронтовик таких баек мог рассказать массу. О товарищах, а больше – о себе. Фамилия его Петрушин. И байки Михаила Лентьевича Петрушина сегодня и по его разумению только забавны. А не случись у них «хэппи энд», не дожить ему до офицерских погон, да и могилы обозначенной не иметь.

Осенью 1944-го взвод связи, в котором он дошел до Прибалтики, пробился к населенному пункту. Роты батальона еще продвинулись вперед, а взвод получил приказание окопаться на окраине. Окапываться дело очень полезное, но трудоемкое. За лень же солдат расплачивался головой, а все-таки ленился. Особенно когда измотался, когда уже нет сил, да еще и от природы их было немного.

Рядовой Петрушин, как и сейчас, был скорее худой, чем худощавый. Сапоги раструбами, шинелка всегда велика, силенок – не для рукопашной. Однако отличался старательностью и дисциплинированностью, а потому копать начал с остервенением. Рядом, на чем свет стоял, матюгался сосед, долбя неподатливую глину. У Петрушина же дело пошло и пошло, прямо повезло. Земелька рыхлая, мягкая, будто специально для Петрушина приготовлена. Как оказалось, не только земелька. Вдруг лопата обо что-то звякнула. Опять. Начал разгребать руками – а там бутылки. Пробкой запечатанные, воском залитые.

К этому моменту Петрушин, несмотря на легкий грунт, пропотел насквозь. Хоть ночи стали уже холодные, днем солнце палило нещадно. Фляга опустела давно, и во рту все колюче слиплось. Раздумывать не стал – колупнул пробку и попробовал. Жидкость холодная, кисло-сладкая – сок не сок, морс не морс. Приятная. Но все-таки сомненье взяло – не отравиться бы чем.

Махнул соседу. Тот только отмахнулся, продолжая долбить свою глину. Тогда Петрушин показал ему бутылку. Боец мигом лопатку бросил – и тут, как тут.

– Смотри, старшина, что нашел, – Петрушин сунул ему початую бутылку.– Попробовал, но не пойму.

– Че понимать-то, голова! Вино нашел. Но ты давай здесь не очень, а я быстренько дорою и прибегу.

Докопал он окопчик одним махом. Петрушин к тому времени все бутылки из земли повытаскивал, нишу для них устроил. Попили винца. Прохладненькое, слабенькое. Сосед постарше, к вину привычный – хоть бы что. Набрал, сколько мог, бутылок и к товарищам пошел. А Петрушина повело. Сел он в свой окопчик, задремал. На ужин не пошел. Еще чуть выпил.

Проснулся ночью. С темного неба хлещет дождь. Сам по пояс в воде. И тут же зубы клацнули. Не от холода. К нему привык, за войну ни разу не болел. От страха. Ушел, видно, взвод, а он команды не слыхал, отстал. Отстал в бою. Хотел из окопа выбраться – ноги не слушаются. То ли застыли, то ли от вина. Хоть кричи. Ну все, решил, довоевался. Залетел под трибунал, как пить дать.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
229 ₽

Начислим

+7

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
23 октября 2025
Дата написания:
2025
Объем:
160 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания: