Читать книгу: «Невеста для Забытого», страница 3
– Тогда давай спросим у неё.
Девочка взяла куклу, повернула лицом к себе. На сером лице с острой, будто чуть приоткрытой линией рта и тяжелыми ввалившимися глазами, были едва заметные царапины, как следы чьих-то ногтей или инструмента, которым Сайр когда-то лепил выражение. Она медленно провела пальцем по губам, потом по щеке, тихо прошептала:
– Если ты дышишь, покажи знак.
На мгновение в хижине стало так тихо, что даже дыхание казалось кощунственным. Сайр сжал кулаки, закрыл глаза, и вдруг заметил, что глаза куклы медленно скользнули влево, едва заметно, но достаточно, чтобы он отпрянул, прижавшись к стене. Он не закричал, только выдохнул шумно и резко.
Девочка этого не заметила. Она смотрела на куклу, ожидая знака, но увидела только свою собственную тень в её глазах.
– Тебе показалось, – сказала она, вернув куклу на место, но на душе остался тягучий, неприятный холодок.
Позже, в пещере, когда они рисовали друг на друге свои тайные письмена, Сайр был молчаливее обычного. Он всегда водил палочкой по руке девочки дольше, чем это было нужно, будто хотел написать что-то большее, чем узор или символ.
– Почему ты всё время молчишь, когда что-то чувствуешь? – наконец спросила она, наблюдая, как на её коже появляется новый знак – спираль, похожая на сломанную пружину.
– Если скажешь вслух, это станет чужим, – ответил он. – Я хочу, чтобы ты носила мой знак так, чтобы никто не мог забрать.
Девочка задумалась, вспоминая, как сама пыталась однажды назвать его имя, не вслух, а шёпотом, на границе между сном и явью. После этого её мучил сон, в котором Сайр стоял у колодца, и из глубины доносился голос, ржавый, будто сорванный с петли старой двери.
– Зови меня только в мыслях, – вдруг сказал он, будто читая её мысли. – Я хочу, чтобы моё имя звучало только в тебе.
С этих пор они почти не говорили друг с другом. Все важные вещи происходили во взгляде, в коротком касании, в том, как Сайр лепил новую глиняную маску, уже не для девочки, а для себя, но с её чертами: острые скулы, глубокие тёмные глаза, тонкая, будто немного испуганная линия губ.
Девочка наблюдала, как из-под его пальцев рождается что-то новое, почти живое. Она хотела спросить, почему он делает её лицо, но не решалась. Вместо этого приносила ему воду, следила, чтобы в доме никто не мешал ему работать. Маска сохла долго, и каждый день он заглядывал в неё, будто ожидал, что вот-вот появится знак.
В тот вечер, когда маска уже почти высохла, Сайр услышал из колодца голос. Было темно, воздух стоял неподвижно, только из глубины доносилось то самое «ржавое пение». Он не понял слов, только имя, своё, настоящее, то, что никто не должен был знать. Маска дрожала в его руках, и в какой-то миг он не выдержал, и бросил её вниз. Вода захлебнулась, по колодцу пошёл гул, будто там в самом деле жило нечто живое.
Он стоял, прислушиваясь, пока всё не стихло. Потом прикоснулся к уху, в нём что-то зазвенело, как если бы внутрь попала ржавая иголка, и с того дня он всегда слышал в себе этот звон, особенно по ночам.
Об этом он никому не говорил, только девочке однажды намекнул, что не любит, когда кто-то называет его по имени, особенно в темноте. Она понимала, что это не страх, а что-то вроде обета: раз произнесённое имя однажды стало чужим, его нельзя вернуть обратно.
Флешбеки становились всё чаще, всё глубже. В одном из них девочка вспоминала, как они впервые вошли в пещеру и долго стояли, слушая тишину, а потом увидели на стенах старые знаки – имена, которые никто не мог прочитать. Они пытались скопировать их на свои ладони, на плечи, на щёки. Иногда ночью девочка просыпалась и смотрела на свои руки: там, где днём был только след от палочки, в полутьме проступали светящиеся линии, словно сама пещера отпечаталась в её коже.
Однажды Сайр признался, что пытался однажды повторить имя девочки вслух. Это было в ту ночь, когда кукла впервые шевельнулась. С тех пор, когда он засыпал, ему казалось, что кто-то поёт в его ухе, не песню, а бесконечную дрожащую ноту, похожую на ржавый ветер.
– Я хотел позвать тебя по-настоящему, – признался он, – но теперь этот голос во мне. Я не могу его выгнать.
– А если я назову тебя, тебе станет легче?
– Не знаю, – покачал он головой. – Может, станет только хуже.
И всё же однажды она решилась. Когда они снова были в пещере, сидели спиной к спине, девочка тихо произнесла его имя, вложив в него всё тепло и страх, всю память, что у неё была.
В этот момент Сайр улыбнулся, так тихо и слабо, что улыбка была почти невидимой.
– Я всё равно останусь, – сказал он тогда. – Даже если меня забудут.
В эти редкие минуты, когда прошлое и настоящее складывались в один длинный, непроизнесённый вздох, им обоим казалось, что они живут не в тени, а на краю огромного, неведомого света, где всё ещё возможно быть кем-то настоящим.
Дом из костей всё чаще становился их прибежищем, теперь уже не детским, а почти взрослым. Они почти не играли, но продолжали рисовать новые знаки, вырезать на коре символы и хранить тайны, которые знали только вдвоём. Внутри этого круга никто не мог их забыть, потому что их память была написана не словами, а теми знаками, которые остались на коже, на глине, на стенах пещеры и даже в дрожащем воздухе, когда кто-то произносил имя слишком тихо, чтобы его услышали другие.
В какой-то момент девочка поняла: их детство ушло, но память о нём осталась. Она стала чем-то вроде камня, который носишь с собой тяжёлым, холодным, но своим, единственным, что не заберёт ни одна ночь, ни один голос из колодца, ни один забытый бог, живущий под этой землёй.
Они не считали свои годы и не отмечали дни рождения: даже это понятие казалось чуждым в деревне, где само время не любило называться вслух. Всё важное приходило по кругу – неотличимо: день или ночь, зима или лето, детство или тот самый невидимый порог, за которым начинаешь быть не только собой, но и всем, что хранишь в себе.
С каждым месяцем круг их игр сужался, а тени становились ближе, не только вокруг, но и внутри. Ода и Шеур уже почти перестали приходить к дому из костей: Ода заболела, а Шеур сказал, что его зовёт кто-то в болоте. Девочка и Сайр остались вдвоём, как будто вся жизнь их вела к этому молчаливому, странному союзу.
Вспоминалось, как однажды весной, когда на болоте ещё держался тонкий, ломкий лёд, они нашли мёртвую птицу с белыми крыльями и чёрным глазом, в котором отражалась вся их детская тоска. Сайр осторожно взял перо, поднёс к уху, словно желая услышать последнюю песню, и вдруг произнёс, не вслух, а выдохом: «Если у неё нет имени, она останется с нами». Девочка уложила птицу в центр круга из костей, и с тех пор ни одно животное не приходило в их домик. С этого дня во всём, что касалось смерти, появилось странное уважение и тайная близость: не страх, а принятие, как если бы имя любого ушедшего было не потерей, а обещанием возвращения.
По ночам девочка слышала, как Сайр лепит новые маски. Он делал это в полной тишине, освещая лицо фонарём, в котором фитиль был почти выгоревшим. Его пальцы были всегда в глине, ногти потемнели, а по запястьям прошли красные нити, как будто с каждым прикосновением к мокрому, тяжёлому материалу он становился ближе к земле, к той самой тьме, откуда взялись все их страхи и ритуалы.
Иногда он говорил ей, не поднимая глаз:
– В каждом из нас живёт кто-то, кого нельзя забыть. Я леплю твои черты не потому, что боюсь забыть тебя, а чтобы помнить себя рядом с тобой.
– А если я уйду первой? – спрашивала девочка.
– Тогда я вырежу своё имя в пещере, и оно исчезнет только тогда, когда исчезнут все камни.
Её пугала эта обречённость. Иногда она думала: неужели можно стать чьей-то памятью навсегда, не спасаясь даже во сне?
В один из особенно долгих, липких по воздуху вечеров, когда лампы не зажигались даже после молитв Йоры, они с Сайром решились на новый ритуал. Они шли через огороды, мимо старых развалин, к тому самому колодцу, где когда-то раздался голос и исчезла маска. Теперь, после всего, что случилось, колодец казался им ещё глубже, ещё темнее. Сайр принёс остаток новой маски, ту самую, что лепил, вложив в неё все страхи, всю нежность и всё, чего не мог сказать вслух.
– Может, если опустить её сюда, голос вернётся и расскажет нам свою историю? – спросила девочка, держась на расстоянии.
– Нет, – покачал он головой. – Если отдать всё колодцу, ничего не останется у нас.
Они опустили маску в ведре, держали над чёрной, бездонной водой, смотрели, как в ней дрожит их двойное отражение – мальчика и девочки, не похожих друг на друга. Девочка вдруг вслух, впервые за много месяцев, произнесла слово, похожее на имя, не своё и не его, а что-то среднее между их дыханиями.
В этот момент из глубины донёсся отголосок ржавого пения. Оно не было страшным или злым, скорее уставшим, таким, что отзывается где-то в висках, когда долго смотришь на пламя. Сайр невольно прижал ладонь к уху, девочка вздрогнула, и оба вдруг заплакали, не от страха, не от боли, а от того, что впервые ощутили: за их игрой стоит чужая воля, и кто-то действительно может прийти за ними, если они откроют миру свои имена.
После этого колодец стал для них местом, куда приходили молчать. Они больше не опускали туда игрушек, не бросали маски, но каждый раз, когда по вечерам тревога становилась невыносимой, просто садились рядом и слушали, как в глубине что-то шевелится, капает, поёт. Иногда голос повторялся, не имя, а какой-то неведомый слог, от которого в груди стыла кровь.
В школе молчания они теперь почти не рисовали. Девочка всё чаще просто сидела, уперев подбородок в ладони, а учительница смотрела на неё долгим, прозрачным взглядом, будто видела её насквозь. Иногда после уроков Сайр писал ей знаки на запястье, и они оба знали: даже если сотрёшь, внутри всё равно останется след, незримый, но твёрдый, как кость в земле.
Йора начала болеть, долго кашляла ночами, перестала есть хлеб, всё больше смотрела в окно. Однажды она подозвала девочку, дала ей старую тряпку и сказала:
– Вытри зеркало. Но не смотри в него дольше, чем семь вдохов.
Девочка послушалась, но всё равно почувствовала, как в отражении за её спиной мелькнуло лицо – не её и не Йоры, а что-то смазанное, древнее, с трещиной на лбу и полуприкрытыми глазами. В ту же ночь ей приснился сон: Сайр сидит у колодца, вокруг лежат маски, а по воде бежит ржавый, хриплый голос, который зовёт не только его, но и её.
Проснувшись, девочка поняла, что их связь с Сайром больше не игра и не дружба, а что-то гораздо более опасное. Они стали неразделимы даже во снах, и если один забывал жест, второй тут же вспоминал его за двоих.
Однажды во время очередного похода в пещеру, где на стенах оставались их детские знаки, девочка задержалась у особенно старого узора, похожего на трещину, идущую через весь свод. Она провела по нему пальцем и почувствовала лёгкий озноб, как если бы кто-то другой касался её изнутри. Сайр подошёл, приложил ладонь к тому же месту, и в этот миг оба услышали в ушах ржавое пение, теперь уже общее, как эхо их собственных шагов, отражённых в стенах древнего холма.
– Это наше имя, – сказал Сайр так тихо, что его слова не отразились ни в воздухе, ни в пыли.
Они стояли в пещере очень долго, пока день не перетёк в ночь, и только потом вернулись домой не оборачиваясь, не разговаривая, зная: теперь даже если все в деревне забудут их, между ними останется то, что сильнее любого имени и любого молчания.
И в этот день детство, как невидимый дым, покинуло их тела, но осталась память – о доме из костей, о кукле с движущимися глазами, о ритуалах, вписавшихся не только в их кожу, но и в саму ткань этого мира, где даже голос забытого может однажды стать песней, ведущей сквозь тьму.
Дальнейшие дни становились всё гуще, вязко-тёмными, и каждый из них нёс в себе не столько события, сколько внутреннее сдвижение, незаметное снаружи, но неотвратимое, как ход часов, которые здесь идут назад, и если приглядеться к стрелкам, можно увидеть: каждое мгновение исчезает, как только ты успеваешь его осознать. В этих днях и ночах девочка и Сайр существовали на границе бытия и сна, будто жили не в одном, а в двух слоях реальности – здесь, среди старого быта, пруда, колодца и школы молчания, и там, где не было слов, а были только знаки, дыхание и зов, который никто другой не слышал.
Йора с каждым утром становилась всё прозрачнее, голос её глох, движения были вялыми, а взгляд туманным, будто всё в мире происходило за стеклянной преградой. Она перестала выходить во двор и только иногда кликала девочку, чтобы та помогла разжечь лампу или натереть хлеб солью. Становилось ясно: память и у Йоры тоже начала выцветать, и в редких разговорах девочка замечала, как мать забывает не только даты, но и слова для самых простых вещей – ложки, окна, собственного лица в зеркале. Тогда девочка беззвучно подходила, обнимала её за плечи и молча гладила по спине: так, как когда-то Йора укачивала её, не в силах назвать её по имени.
В эту пору, когда всё вокруг будто бы сужалось к единственной точке, к дому из костей, к пещере, к отражению в воде, Сайр, казалось, становился всё дальше, даже когда был рядом. Иногда он приходил по ночам, садился у окна и смотрел, как девочка плетёт верёвку из лоскутков или перебирает свои детские трофеи: стеклянные бусины, гладкие камешки, кости воробья, полоску глины с начерченным знаком, обломок маски. Между ними будто всегда висело нечто недосказанное: тень, которая лежала не только на их словах, но и на самой возможности говорить. Говорить здесь – значит рисковать стать уязвимым.
Однажды, когда лампы коптили особенно густо, а в печке треснуло полено, Сайр произнёс впервые за долгое время:
– Когда я слышу свой голос в колодце, мне кажется, что это не я, а кто-то старше меня на много жизней.
Девочка помолчала, положила ладонь ему на плечо, и почувствовала, как под кожей дрожит неуверенность, или страх, или то странное ржавое пение, что с тех пор, как он бросил маску, стало жить где-то в глубине его черепа.
– А если я тебя позову… – начала было она, но не закончила.
– Не зови, – очень спокойно попросил он. – Пусть имя будет только во мне. Пока оно здесь – я не уйду. А если уйду, значит, так надо.
Она ничего не сказала. Лишь крепче сжала в кулаке свой старый тряпичный лоскут, тот, на котором когда-то вышила неузнаваемый, придуманный ими символ.
В их детских ритуалах не было ни побед, ни проигрышей. Всё, что они делали, имело смысл только для них двоих: писать знаки друг на друге, оставлять новые надписи в пещере, которые исчезали к утру, складывать косточки в определённом порядке, чтобы «переписать» чью-то забытую историю. Иногда к ним присоединялись другие дети, но вскоре все исчезали, забывались, растворялись во тьме. Кто-то становился совсем тихим, кто-то болел, кто-то однажды просто не приходил, и про него больше не вспоминали. Так, шаг за шагом, дом из костей становился не игрой, а убежищем для тех, кто не хотел исчезнуть.
В какой-то из таких дней девочка заметила: кукла с каменным лицом, которую они хранили теперь в глубине домика, стала легче. Как будто из неё ушла часть глины, или, может, кто-то по ночам вынимал из неё своё дыхание. Она достала её на свет, и, присмотревшись, вдруг увидела: глаза у куклы по-прежнему глубокие, но взгляд стал пустым, не узнающим, как у людей, про которых в деревне говорят: их уже позвали по имени, но они не услышали.
Она отнесла куклу к пруду, опустила её в воду и долго смотрела, как по поверхности расходятся круги. Солнца всё равно не было, но отражения становились всё менее похожими на неё, и однажды среди мутных пятен воды она увидела свой собственный взгляд – и вдруг испугалась, что её собственное лицо однажды перестанет отвечать ей взаимностью.
В этот день Сайр был мрачен и замкнут. Он ничего не рисовал на её руке, только взял у неё ладонь, прижал к своей груди и долго слушал, будто хотел услышать не сердце, а что-то другое, что-то, ещё не ставшее ни словом, ни тенью, ни знаком на коже. Девочка почувствовала: это было прощание, но не последнее.
На ночь она вернулась домой и долго лежала без сна. В темноте казалось: дом стал шире, стены дышат, а тени на потолке двигаются медленно, словно воды в глубине пещеры, где когда-то они оставили свои первые знаки. Йора кашляла, а потом тихо звала её, не по имени, а просто, протягивая к ней руки. Девочка прижималась к матери и думала: если однажды всё забудется, останется только этот жест – тёплая, тяжёлая ладонь на затылке, запах хлеба и соли, дрожание дыхания на виске.
Время шло, и теперь они реже бывали вместе, но связь между ними только крепла. Каждый их взгляд, каждый вздох, каждый неловкий жест был соткан из общей памяти, которую невозможно было никому объяснить. Иногда Сайр приходил к ней во сне, не как друг, а как тень, как голос из колодца, как незнакомый мальчик, который боится называть себя. В этих снах они вместе шли по длинному коридору, где на стенах проступали их же знаки, но каждое имя было выцарапано другой рукой. Однажды во сне она услышала, как кто-то поёт его имя, поёт не словами, а ржавым, шуршащим голосом, от которого даже в полусне по коже бежит холод.
Проснувшись, она плакала, от тоски, от страха, от ощущения, что однажды все их следы сотрутся, и некому будет их вспомнить.
Они встречались реже, но эти встречи становились более настоящими, чем всё, что происходило вокруг: длинные, молчаливые прогулки к болоту, тайные ритуалы с камнями и куклой, новые знаки в пещере, где теперь, казалось, оседала их личная вечность. И каждый раз уходя друг от друга, они знали: если сегодня кто-то из них исчезнет, другой всё равно будет помнить.
Вскоре всё изменилось: Йора слегла, дом стал напоминать оспенную кожуру старой лампы, лампы дымили и чадили, хлеб зачерствел, дети на улице не появлялись. В этот вечер девочка долго сидела у пруда, слушала, как в темноте кто-то копошится на другом берегу, может, лисица, может, исчезающий сосед, а может, сама тьма, с которой им предстоит говорить на равных. Она не боялась, только крепче прижимала к себе тряпичную куклу, ту самую, когда-то подаренную ей Йорой, как залог молчаливого присутствия. И когда в воде вдруг появился слабый отблеск лица Сайра – не отражение, а память о взгляде, она поняла: всё, что им нужно знать друг о друге, живёт не в словах, а в этом странном молчании, в ритуале не-прощания, не-расставания, не-называния друг друга.
На следующее утро, ещё до рассвета, девочка встала и пошла к дому из костей. Внутри всё было таким же, как всегда, только в воздухе чувствовалась усталость, как после долгой зимы. На стене она нашла след от своей ладони, смазанный, выцветший, но узнаваемый по изгибу большого пальца. Рядом был свежий знак – спираль, которую Сайр оставил, когда они в последний раз вместе рисовали на друг друге.
Она присела у стены и долго смотрела на этот след, чувствуя: внутри неё открывается что-то новое, большее, чем память о детстве, чем страх быть забытой, чем даже любовь, которую никто не может назвать. Это было не имя и не слово, просто присутствие, которое остаётся даже тогда, когда никто не может тебя позвать.
В этот момент она услышала снаружи знакомое «ржавое пение», и ей стало не страшно: значит, Сайр всё ещё здесь, значит, никто не забыт, пока хотя бы один человек носит на себе его знак.
И только тогда она позволила себе впервые за долгое время улыбнуться, той самой тихой, почти невидимой улыбкой, с которой когда-то смотрела в глаза кукле с каменным лицом.
И снова дни становились неразличимыми – время сползало по стенам домов, растекалось по промёрзшей земле, проникало под ногти, делало воздух всё плотнее, а голоса всё реже и тише. Девочка чувствовала, как в ней самой разрастается пустота, но эта пустота не была безысходной: в ней рождались новые знаки, новые смыслы, которые нельзя было произнести, только почувствовать кожей, дыханием, прикосновением. Сайр теперь почти не ходил в дом из костей. Он подолгу сидел у колодца, водил по ободку пальцем, словно настраивал свою внутреннюю струну на чужую, неведомую мелодию. В эти моменты в его глазах была такая сосредоточенность, будто он учился слушать не только себя, но и весь тёмный, забытый мир.
Девочка подходила к нему молча, садилась рядом. Иногда они сидели так по нескольку часов, не говоря ни слова, им и не нужно было. Всё важное было уже сказано до этого, написано на коже, вырезано на глине, растворено в воде колодца. Только раз, когда солнца не было уже третью неделю, даже тот обманчивый утренний отблеск, что иногда прорывался сквозь лампы, исчез без следа, Сайр вдруг повернулся к девочке и очень тихо сказал:
– Если меня позовут, а я не отвечу, не ищи меня в этом мире.
Она не ответила, только крепче сжала его руку, и почувствовала, как дрожит его ладонь. Тогда она впервые подумала, что время – это не только их враг, но и единственный свидетель того, что между ними было, есть и останется, даже если имена исчезнут.
Той же ночью ей снились не куклы, не маски, не голоса из колодца, а тёмная вода, в которой отражались все знаки, которые они когда-либо рисовали друг на друге, на стенах пещеры, на запотевшем стекле школы. Отражения становились всё глубже, и в каждом из них мерцало лицо: то девочки, то Сайра, то кого-то третьего, забытого, но не исчезнувшего окончательно.
В деревне в это время начались странные слухи. Говорили, что в подвале старого дома за огородами кто-то слышал шаги и бормотание, что в пещере находят новые знаки, которых не было ни у одного ребёнка, что из колодца вылетела стая воробьёв с чёрными глазами. Всё это подогревало атмосферу тревоги: теперь даже старики не рисковали выходить ночью, а двери запирали на двойные засовы, как будто тьма, так долго терпеливо жившая среди них, наконец решила напомнить о себе.
Девочка всё чаще оставалась у окна, и смотрела, как за домом мелькают чужие тени. Иногда ей казалось, что среди них появляется и её собственная, но она двигается отдельно, как если бы кто-то уже примерялся, не взять ли это тело, этот голос, эту память себе. Она берегла свои тряпичные куклы и осколки маски, зарывала их в саду или клала под подушку, как обереги.
В одном из последних осенних снов ей пришло откровение. Она шла по длинному коридору, где на стенах росли не знаки, а имена, тёмные, глубокие, почти вырезанные в живой плоти. Каждый раз, когда она проходила мимо, имя начинало петь по-разному: кто-то свистел, кто-то стонал, кто-то смеялся. Она искала имя Сайра, но нигде не могла его найти, только странное ржавое пение, живущее теперь и в её собственном ухе.
На следующий день, когда девочка пришла в пещеру, она увидела на стене новый знак, не свой и не Сайра, но знакомый до боли. Это была та самая спираль, которую они рисовали друг на друге, только теперь она была разбита пополам, а рядом кто-то нацарапал две точки и линию, как если бы пытался обозначить разорванную связь.
С этого дня она больше не боялась колодца. Подходила к нему каждый вечер, смотрела в глубину, иногда шептала туда свои мысли, свои не-произнесённые имена, свои страхи. Она не ждала ответа, но каждый раз в темноте слышала знакомое пение, ржавое, щемящее, родное. Это стало для неё новым ритуалом: если нельзя позвать никого в этом мире, значит, можно быть голосом для того, кто уже почти ушёл.
Всё в деревне стало ещё более прозрачным: окна запотевали сразу после рассвета, хлеб крошился от малейшего прикосновения, вода в пруду мутнела, а у Йоры на лице проступали незнакомые черты. Мать почти не вставала, часто путала дочь с кем-то из прошлой жизни, иногда называла её чужим именем, а потом смеялась и плакала сразу.
В эти дни девочка окончательно поняла: всё, что у неё осталось, – это её собственная память, её страх быть забытой и тот тонкий, неразрывный след, который оставил Сайр, лепя маски и рисуя на её коже. Она берегла этот след, как берегут драгоценный камень или самый последний клочок земли, не тронутый снегом.
Когда в деревне совсем перестали говорить о будущем и даже старики перестали вспоминать солнце, девочка решила снова написать своё имя на стене пещеры. Она взяла кусочек угля, выбрала самое укромное место, там, где стены сходились под острым углом и всегда стояла полутьма, и вывела буквы не тем почерком, которому учили в школе, а так, как когда-то учил её Сайр: с завитками, спиралями, не для глаз, а для памяти. Она знала, никто не прочтёт, но когда-нибудь кто-то проведёт по этим линиям пальцем и почувствует, как в стене дрожит тепло: вот здесь когда-то был кто-то, кто не хотел быть забытым.
Последние ночи перед тем, как в деревню должна была вернуться Пустота, она слышала сквозь сон, как кто-то зовёт её, не голосом, а просто присутствием, как ветер, просачивающийся под дверь и зовущий выйти во двор, даже когда нет смысла идти. Иногда она выходила, босиком, в старой рубахе, прижимая к груди куклу. Стояла под чёрным, глухим небом, всматривалась в темноту и, наконец, произносила шёпотом не своё имя, не имя Сайра, а их общее, которое не имело ни букв, ни звука. Просто дыхание, чтобы кто-то, где бы он ни был, услышал и ответил ей своей тишиной.
Однажды утром, когда даже лампы не зажглись от привычного обряда, девочка обнаружила на подоконнике свежий знак: масляное пятно в виде спирали и две скрещённые линии, как у птицы на льду. Она улыбнулась, впервые за много дней, потому что знала: что бы ни случилось дальше, пока эти знаки живы, пока её память держит их на кончиках пальцев, никто и ничто не может её стереть.
В этот момент она поняла: детство её закончилось не в страхе и не в одиночестве, а в том особом мире, который они построили с Сайром – мире знаков, песен, молчания и нежности. Пусть даже ржавое пение больше не покидало его ухо, пусть даже в колодце кто-то ждал, пусть даже все имена будут когда-нибудь забыты, останется то, что невозможно назвать, но можно хранить в себе, пока есть дыхание и свет хоть одной, самой старой лампы.
Девочка закрыла глаза, вдохнула сырой, промёрзший воздух и шепнула:
– Я помню.
Это было не имя и не крик. Это было всё, что у неё осталось, и всё, что делало её живой в этом безымянном, тёмном мире.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+3
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе